Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Соседка! – крикнула Натка, не придумав ничего получше.

Объективно, для писателя с его писательской правдой, все эти страхи и опасения, казалось бы, не должны иметь чрезмерного значения. Но для человека — да еще не очень сильного — возник вольно или невольно соблазн представить все дело общественного столкновения личным конфликтом. Положение особенно усугубилось начиная с 1862 года, когда «Современник» в лице Антоновича злобно напал на тургеневских «Отцов и детей» как на пасквиль, направленный против детей вообще и Добролюбова в частности. Как великий писатель, создавший «Отцов и детей» — одно из самых великих трагических произведений самого великого русского литературного века, Тургенев был безусловно и окончательно прав. Как слабый человек, он, правда, много позднее, чуть ли не готов был признать свою «вину» (за кличку «нигилист») перед передовой общественностью. Как слабый человек и в отношениях с издателем «Современника» он представлял ситуацию, в свою пользу, конечно, как персональную распрю между ними, как борьбу моральных амбиций и столкновение материальных притязаний.

По счастью, этого оказалось достаточно: загремел ключ в замке, дверь открылась.

В 1862 году в открытом «Письме к издателю «Северной пчелы» (№ 334) мягкий Тургенев вовсю использовал интимные признания Некрасова в предпоследнем его личном письме.

– Ну что опять? – досадливо спросила девчонка.

Сказав о значительных деньгах, в свое время предложенных Некрасовым за «Накануне», которое писатель уже отдал «Русскому вестнику», Тургенев заявил: «Весною 1861 года тот же Некрасов писал мне в Париж письмо, в котором с чувством, жалуясь на мое охлаждение, возобновлял свои лестные предложения».

Нет, не девчонка – взрослая женщина, но худенькая и маленькая, как пятиклашка. Сходство с ребенком усиливал наряд: шортики, маечка, тапки с помпонами. На голове хвостики, на лице ни грамма косметики. Но у глаз и на лбу морщинки, и грудь не детская – пожалуй, четвертый номер.

Некрасов промолчал. А ведь в этом письме Некрасова не содержится ни одного слова никаких, ни лестных, ни нелестных, предложений. И ему ничего не стоило в каком-нибудь уже публичном письме все это тургеневское заявление с фактами в руках опровергнуть. А вот как выглядит единственная в этом письме фраза, касающаяся дела: «Прошу тебя думать, что я б сию минуту хлопочу не о «Современнике» и не из желания достать для него твою повесть (курсив мой. — Н. С.) — это как ты хочешь — я хочу некоторого света относительно самого себя и повторяю, что это письмо вынуждено неотступностью мысли о тебе. Это тебя насмешит, но ты мне в последнее время несколько ночей снился во сне».

– Ну что? У меня в ванной совершенно сухо, можете проверить, не заливаю я вас! – сердито сказала женщина и распахнула дверь шире.

Мягкого Тургенева, видимо, это действительно насмешило, так как он в том же своем публичном письме предложил посмеяться всем, сообщив, что Некрасов «между прочим доводил до моего сведения, что видел меня почти каждую ночь во сне». Некрасов промолчал.

Это явно было приглашение, и Натка не стала отказываться, она шагнула в прихожую, вслед за хозяйкой квартиры прошла по коридору и поверх ее плеча послушно заглянула в санузел.

Тургенев же бил и бил. То намеками на «огаревское дело», в котором он наверное знал, что Некрасов невиновен. То сообщениями об иных финансовых якобы неблаговидностях Некрасова.

– Видите? Сухо!

Панаева рассказывает об одном эпизоде с вовлечением имен Тургенева и Некрасова. Дело не в том, что все здесь правда: как раз сплетня на сплетне. Но это-то и характерно: не то, что эти сплетни были правдой, а то, что правдой были такие сплетни.

– Вижу, – согласилась Натка. – Сухо. Но я вообще-то по другому вопросу…

Женщина нахмурилась:

«...Распространилась новая клевета, будто Некрасов проиграл чужие деньги. Тургенев в виде предостережения некоторым литераторам в их денежных расчетах рассказывал, что при встрече с Некрасовым в Париже, узнав, что он едет в Лондон, поручил ему передать 18 000 франков Герцену, но Некрасов в первый же день по прибытии своем в Лондон проиграл их в игорном доме и скрыл это, пока Тургенев не обличил его (эту чепуху действительно якобы со слов самого Тургенева рассказывал — позднее это было и напечатано — Николай Успенский. — Н. С.)...

– Я не шумела! Если вы из-за стука по батарее, то это не я, а мальчишка с десятого этажа, у него друг на шестом, и они так общаются – морзянкой.

Когда Некрасов узнал, что Тургенев возводит на него подобное обвинение, то у него разлилась желчь, он три дня не выходил из дома, никого не принимал, ничего не мог есть и находился в таком возбужденном состоянии, что до изнеможения ходил по кабинету из угла в угол.

– Круто, – сказала Натка. – А мне нужна Галина Плетнева. Вы, наверное, ее дочь?

Желая успокоить Некрасова, я советовала ему брать пример с покойного Добролюбова с Чернышевским, которые относились к распространяемым о них клеветам с полным презрением.

– Та-а-ак…

— Между ними и нами огромная разница, — отвечал Некрасов. — Под их репутацию в частной жизни самый строгий нравственный судья не подпустит иголочки, а под нашу можно бревна подложить... Всем известно, что я имею слабость к картам, вот и может показаться, что я проигрываю чужие деньги.

Женщина сложила руки на груди и нервно переступила ногами в веселых тапках:

...Я уверен, что Тургенев сам потом ужаснулся, до чего дал волю своей мести — и за что? За то, что я взял по справедливости сторону Дюбролюбова. Да ведь Тургенев с его умом сам должен был бы сознавать, что был не прав перед Добролюбовым. Вот до какого ослепления доводит бесхарактерность самого умного человека. Нажужжали ему в уши сперва про Добролюбова, потом про меня, что мы ему враги. Дай Бог ему побольше таких врагов, как я. Я был уверен, что, проводя вместе нашу молодость, мы вместе проживем и старость. Лучше бы он из-за угла убил меня, чем распространять про меня такую позорную небывальщину.

– У Галины Плетневой нет никакой дочери.

Некрасов весь дрожал, стиснул губы, как бы боясь, чтобы у него не вырвалось стона, и быстро, порывисто зашагал по комнате...

– Да не важно, кто вы, – нетерпеливо и довольно невежливо сказала Натка. – Дочь, племянница, сестра, какая разница, мне нужна сама Галина Плетнева.

Я более никогда не слыхала, чтобы Некрасов сделал даже намек относительно враждебных к нему чувств и движений Тургенева, он по-прежнему высоко ценил его талант».

Тут она испугалась, что в агентстве ей могли дать неправильный адрес.

Вряд ли бы довольно враждебная к Тургеневу Панаева не воспользовалась враждебными по его поводу даже намеками, если бы они действительно у Некрасова были.

– Только не говорите, что Плетнева тут не живет! – Потом она подумала, что мошенница могла уже сменить жилье. – Она отсюда съехала, да?!

Обычно тактичный Тургенев тоже избегает намеков: все его позднейшие оценки некрасовской поэзии почти откровенная брань: «...г-н Некрасов поэте натугой и штучками, пробовал я на днях перечесть его собрание стихотворений... Нет! Поэзия и не ночевала тут, и бросил я в угол это жеваное папье-маше с поливкой из острой водки».

Женщина вздохнула:

– Видимо, придется…

Ну, допустим, это все-таки в частном письме Я. П. Полонскому. Но недалеко ушли .и печатные оценки. Вот такая, например: в связи со стихами того же Полонского: «...я убежден, что любители русской словесности будут перечитывать лучшие стихотворения Полонского, когда самое имя г. Некрасова покроется забвением. Почему же это? А просто потому, что в деле поэзии живуча только одна поэзия и что в белыми нитками сшитых, всякими нелепостями приправленных, мучительно высиженных измышлениях «скорбной» музы г. Некрасова — ее-то, поэзии, и нет на грош».

Натка не сдержалась и всхлипнула.

Демонстрировалась и вся сила принципиальности: «Я всегда был одного мнения о его сочинениях, и он это знает». Некрасов молчал и молчал: а ведь он знал о иных мнениях, и на протяжении многих лет. Вспомним: «Скажите от меня Некрасову, что его стихотворение в 9-й книжке «Современника» меня совершенно с ума свело, денно и нощно твержу я это удивительное произведение — и уже наизусть выучил» (Тургенев — Белинскому, 1847 год), «Жду с нетерпением твоих стихов» (Тургенев — Некрасову, 1852 год), «Скажу тебе, Некрасов, что стихи твои хороши» (Тургенев — Некрасову — 1852 год), «Стихи твои К*** просто пушкински хороши — я их тотчас на память выучил. Сделай одолжение, присылай мне твой рассказ в стихах — уверен, что в нем есть чудесные вещи» (Тургенев — Некрасову — 1855 год).

– Ой, вот только этого не надо! – поморщилась женщина. – Давайте как-то без рыданий. Зачем вы ищете Галину Плетневу, что она вам сделала?

Когда-то Некрасов, хотя и по другому поводу, написал стихи:

– Сначала скажите, где она и кто вы! – потребовала Натка.



Ах! что изгнанье, заточенье!
Захочет — выручит судьба!
Что враг! — возможно примиренье,
Возможна равная борьба;


Как гнев его ни беспределен,
Он промахнется в добрый час...
Но той руки удар смертелен,
Которая ласкала нас!..



Ласковая рука Тургенева наконец действительно попыталась нанести Смертельный удар. И не промахнулась.

– Где она – я не знаю, – женщина криво усмехнулась. – А кто я? Я – Галина Плетнева.

Тургенев ударил, может быть, в самое больное место, обратившись к тому, что их когда-то с Некрасовым объединяло и осеняло, к тому, что почиталось как бы святым — к памяти Белинского.

– Вы не она!

– Вам паспорт показать? Я Галина Плетнева уже тридцать шесть лет.

В самом конце 60-х годов Тургенев опубликовал в «Вестнике Европы» воспоминания о Белинском. В них, не называя, правда, имени Некрасова, он привел отрывки из давних писем критика, в которых тот высказал раздражение некрасовским отказом включить его в число пайщиков «Современника». Теперь все это выглядело тургеневским косвенным Некрасову упреком в меркантильности. Вообще же очень любопытна ситуация, когда жесткие моральные требования материального самоотвержения предъявляют Некрасову, человеку, которому, по его же стиху, никогда не шел впрок «хлеб полей, возделанных рабами», люди, которым такой хлеб неизменно очень шел впрок и которые (тот же Герцен) проявляли удивительную цепкость и хваткость в борьбе за такой хлеб.

Это был удар. Натка покачнулась.

И Некрасов не выдержал. Познакомившись с тургеневскими воспоминаниями (дело было весной 1869 года в Париже), он в первый раз садится за ответ-объяснение. Долго и, видимо, трудно делаются черновики-наброски: первый, второй, третий, четвертый... Менее всего это объяснение с Тургеневым. Более всего, пожалуй, как бы объяснение с покойным Белинским. И с самим собой. Предназначено же все это отнюдь не для печати и обращено к одному человеку — в ту пору соратнику и соредактору Михаилу Евграфовичу Салтыкову (Щедрину).

– Эй, только не падайте! Присядьте, – женщина огляделась и посторонилась, пропуская Натку в кухню. – Воды дать? Или валерианки? У меня ее много. Сама пью регулярно, вроде помогает, хотя бы глаз дергаться перестал.

Объяснения самые дельные и разумные: то, что больной критик тогда уже был обречен, и то, что его смерть связала бы издателей с его наследниками, и то, что первые годы журнала требовали массу долгов. И то, что фактически хозяином журнала тогда был — просто по внесенным деньгам — не он, Некрасов, а Панаев, и т. д. и т. д.

Она неожиданно разговорилась и как будто подобрела. Захлопотала, как гостеприимная хозяюшка: усадила Натку за стол, налила воды, накапала валерианки, поставила на газ кастрюльку, насыпала в нее кофе.

Все это так, но ведь действительно при создании Белинскому самых благоприятных условий для жизни и работы в журнале все-таки самоотвержения (пусть бесплодного и опасного для дела) проявлено не было: «Я не был точно идеалист...», «я вовсе не находился тогда в таком положении, чтоб интересы свои приносить в жертву чьим бы то ни было другим». И потому Некрасов, вроде бы резонно объясняясь и вроде бы убедительно оправдываясь, всем этим мучается.

– Как же так… В агентстве мне дали этот адрес, – Натка все никак не могла прийти в себя. Она полезла в сумку, достала желтую бумажку. – Вот же, написано: Галина Плетнева, улица Пришвина, дом 25…

– Вот эта улица, вот этот дом, – хмыкнула хозяйка. – Вот эта Галина Плетнева! Да, я работала в том агентстве… Вам же в «Санторине» адресочек дали? Ну, и как они там, в богадельне своей, не загнулись еще? От души желаю, чтобы загнулись поскорее, поделом им будет, гадам! Уволили меня ни за что и даже честно заработанные деньги не выплатили, хотели вообще под статью подвести, но я же не последняя дура…

– Похоже, последняя дура – это я, – призналась Натка и залпом выпила вонючие капли.

– Давай, рассказывай, – внимательно посмотрев на гостью, хозяйка перешла на «ты». – Тебя, кстати, как зовут?

– Наталья.

– А я, как ты знаешь, Галина, но теперь это имя тебе наверняка неприятно, так что можешь звать меня Линой. Итак, Наташа, тебя-то как обидела моя тезка?

– Уговорила купить квартиру с доплатой, взяла полмиллиона и пропала с концами.

– О! Классика, – кивнула Лина. – Дедульку она точно так же охмурила.

– Какого дедульку?

– А никакого уже.

Лина встала, выключила газ под кастрюлькой, разлила по чашкам кофе, снова села.

– Нет больше того дедульки, помер он, когда понял, что его денежки тю-тю… А его сын примчался к нам в агентство справедливости искать. Дедулька-то на смертном одре успел поведать наследнику, что охмурила его риелтор Галина Плетнева из «Санторина», даже визиточку обманщицы сыну оставил… Собственно, только визиточку и оставил, квартиру наследник так и не отбил, дед же не только деньги отдал, но и договор подписал, так что по итогу мы все пострадали. Дед ноги двинул, сын без наследства остался, а меня вот с работы турнули.

– Тебя-то за что?

– Так я же Галина Плетнева из агентства «Санторин»! А на визитке, что у деда осталась, так и было написано!

– То есть та женщина не просто твоя тезка и однофамилица…

Что же до Тургенева, то Некрасов указал, что и у него, Некрасова, в запасе могло бы быть для печати немало, поступи он «по манере Тургенева со мною». Впрочем, он так не поступает. Хотя и приводит один пример ернических стихов Тургенева о жене Белинского (приводит, «конечно, не для печати и даже не для распространения под рукою»), приводит, может быть, чтобы излить только собственную желчь. И на том кончено. Не только в печать, но и в само письмо ничего не попадает. В результате даже единственному, в данном случае, адресату Салтыкову ни одно из объяснений-ответов не послано: ни первое, ни второе, ни третье, ни четвертое... Так что Некрасов как бы наедине с собою объяснился. Но для всех все-таки опять промолчал.

– Да никакая она вообще не тезка-однофамилица! Просто раздает мои визитки и представляется мной, – Галина подняла свою чашку. – Ты пей, пей кофе, от него мозги проясняются, тебе это явно нужно.

– Это точно.

Вернемся, однако, из конца 60-х годов к их началу, когда летом 1860 года Некрасов писал драматические стихи об одиночестве и покинутости, вызванные разрывом с Тургеневым.

Натка послушно выпила очень крепкий и горький, без сахара, черный кофе до дна – даже гуща на зубах заскрипела. Прислушалась к себе: помогло или нет? Прояснились мозги или не прояснились? Кажется, действует…

Одиночество Некрасова в 1860—1861 годах усугубилось еще одним обстоятельством. Как раз в ту пору по мере того, как уходила дружба с Тургеневым, приходила другая дружба— с Добролюбовым. Именно дружба, а не просто «единство идей и стремлений». Ведь, скажем, Чернышевский не стал для Некрасова другом в собственном смысле слова. Добролюбов им стал. Конечно, имели место и близость общественных позиций, и совпадение журнальных симпатий, и родство литературных взглядов и вкусов. Но возникла и дружба с интимной доверительностью, как ни с кем до того — кроме Тургенева.

В самом деле появились соображения:

Добролюбов — единственный, кому Некрасов пишет о любовном увлечении летом 1860 года. «Ангела я себе приискал, надо вот добавить. Чудо! Я не шутя влюблен», — сообщает он Добролюбову в июне из Петербурга. Правда, в июле и уже из Москвы он сетует тому же Добролюбову: «Старый я дурак, возмечтал о каком-то сердечном обновлении. И точно, четыре дня у меня малиновки пели на душе. Право! Как было хорошо. То-то бы так осталось — да не осталось. Во 1 -ых, девушка хоть не ангел или ангел падший — да, к несчастию моему, оказалась порядочной женщиной — вот и беда! Еще и жертва тут подвернулась, в ее положении не пустая — польстившись на мои сладкие речи — а я куда как был красноречив! — она бросила человека, который ее обеспечивал (дуре-то всего 19 год — это так скоро свертелось, что я и не ожидал, а то бы, я думаю, сам отговорил ее). Ну, а теперь уже бродит мысль, зачем я все это затеял? Только и отрады, что деньгами авось развяжусь». И снова в этом письме — возвращение. К кому? К Панаевой. И опять Добролюбов теперь — единственный по уровню и характеру доверия — так писалось раньше только Тургеневу: «Напишите мне что-нибудь об Ав. Як. Вы, верно, ее скоро встретите, если она огорчена, то утешьте ее как-нибудь: надо Вам сказать, что я ей кратко, но прямо написал о своих новых отношениях. Ведь надо ж было! — хоть эти новые отношения едва ли прочны. Я очень чувствителен. Она не жалела меня любящего и умирающего, а мне ее жаль (а почем я, дурак, знаю — может быть — и вероятно — она приняла мое известие спокойно и только позлилась!). Я уж четвертый год все решаюсь, а сознание, что не должно нам вместе жить, когда тянет меня к другим женщинам, во мне постоянно говорило. Не желал бы, однако, да и не могу стать вовсе ей чуждым. Странное дело! Без сомненья, наиболее зла сделала мне эта женщина. А я только минутами могу на нее сердиться. Нет злости серьезной, нет даже спокойного презрения. Это, что ли, любовь? Черт бы ее взял!.. Карта-спасительница, зачем ты летом не в ходу? Знаете, Добролюбов, что скверно — у меня нет никакой силенки делать дело, так что ж — все в карты? Меня берет некоторый страх, и чувство гадливости проходит по мне, словно я гляжу на что-то скверное, а гляжу-то я на себя в эту минуту».

– Ты говоришь, эта тетка дает твои визитки. Откуда они у нее?

Но приобретения с добролюбовской дружбой не были компенсацией потерь, образовавшихся с уходом дружбы тургеневской. Дружба с Добролюбовым трогала иные струны, вызывала иные чувства, побуждала к другим действиям.

– Да мало ли! – Лина махнула рукой. – Я же их раздавала без счету! Каждому клиенту да любому, кто мог им стать, первым делом – свою визиточку! Чтобы, значит, когда дозреет, звонил именно мне, а не другому агенту…

Молодой, почти на двадцать лет моложе Некрасова, почти в сыновья ему годящийся Добролюбов как взрослый и старший «учит», и побуждает, и вдохновляет поэта. «Знаете ли, — пишет он ему из Франции летом 1860 года, — какие странные сближения делал я, читая Ваше письмо. Я сидел за чаем и читал в газете о подвигах Гарибальди... В это время принесли мне письмо Ваше, я, разумеется, газету бросил и стал его читать. И подумал я: вот человек — темперамент у него горячий, храбрости довольно, воля твердая, умом не обижен, здоровье от природы богатырское, и всю жизнь томится желанием какого-то дела, честного, хорошего дела... Только бы и быть ему Гарибальди в своем месте. А он вон что толкует: карты-спасительницы нет, говорит, летом, оттого, говорит, я и умираю».

И дальше: «Опять мне суется в голову Гарибальди... Я Вам говорю не шутя — я не вижу, чтобы Ваша натура была слабее его».

– Но у нее ведь не одна твоя визитка – много… Откуда?

Впрочем, Добролюбов старается не упрощать: «Может, и в самом деле неспособны к настоящей, человеческой работе, в качестве русского барича, на которого, впрочем, сами же Вы не желаете походить».

– Ну-у-у… Могла и сама напечатать по одному образцу.

Но, видимо, сами такие объяснения вряд ли удовлетворяли не только Некрасова, но и Добролюбова, и довольно грубовато он резюмирует, в сущности, то, что скажет потом и Достоевский о загадочности Некрасова: «Черт знает — думаю-думаю о Вас и голову теряю».

Натка полезла в сумку, нашла визитку Плетневой:

Добролюбов спокойно и уверенно готовился стать новым Белинским. И становился им — чуть ли не с еще большей интенсивностью, скоростью и мощью, поражая воображение многих, среди которых не только Чернышевский, но и Гончаров, не только Островский, но и Страхов.

– Смотри, это твоя?

Даже если посмотреть на дело чисто арифметически, то к своим 24 годам Белинский написал едва ли десятую часть сравнительно с тем, что написал Добролюбов к своим 24 — к моменту смерти. А ведь то, что он писал, сотрясало литературную и общественную жизнь (что в России почти всегда одно и то же), подобно тому как это было когда-то с Белинским. Некрасов уже всерьез думал о передаче ему журнала:

Лина присмотрелась:

«Знаете, я думаю по возвращении Вашем Вам нужно будет взять на себя собственно редакцию «Современника».

– Похоже, но мобильный тут другой.

Для Некрасова ясно, что журнал, начавшийся как журнал Белинского, должен продолжить жизнь как журнал Добролюбова.

– Тут номер от руки написан, – Натка колупнула карточку ногтем. – Тот, что был напечатан, белым корректором замазали.

Имя Белинского постоянно оживало не только само по себе, но и в связи с именем Добролюбова. Тургенев посвящал свой роман «Отцы и дети» не только в память старому Белинскому, но и в пику Белинскому новому — Добролюбову. И, видимо, Некрасов, помня о «старом» Белинском, так судорожно, почти панически хлопочет о «новом» Белинском: устраивает его быт, буквально пикнуть ему не дает о деньгах, включает его, по настоянию Чернышевского, в число пайщиков, снаряжает на лечение за границу и всеми силами пытается его там удержать как можно дольше — только бы лечился и излечился: «Прежде всего отвечаю на Ваш вопрос: приезжать или оставаться] Оставаться за границей — вот мой ответ, а Вы при этом помните Ваши слова, следующие за вопросом: я положусь на Ваше решение... Теперь кончу о деле, которое Вас особенно устрашает, о деньгах. Я, если б Вас меньше знал, то мог бы даже рассердиться. За кого же Вы нас принимаете? Я уж сам не раз говорил, что Ваше вступление в «Современник» принесло ему столько пользы (доказанной цифрою подписчиков в последние годы), что нам трудно и сосчитаться, и во всяком случае мы у Вас в долгу, а не Вы у нас... да, наконец, чтоб успокоить Вас по этой части, скажу Вам, что в нынешнем году выиграл до 60 т., из коих наличными 35 и на заемные письма 25. Из наличных у меня до 25 т. в руках сию минуту. Куда Вам прислать денег и кому здесь дать?»

– Секунду.

Некрасов недаром так боится за молодого критика. Через короткий срок на Волковом кладбище ему придется говорить в прошедшем времени уже не только о Белинском, но и о Добролюбове: «Добролюбов обладал сильным и самобытным дарованием... Все... увидели в Добролюбове мощного двигателя нашего умственного развития... В Добролюбове во многом повторился Белинский. То же влияние на читающее общество, та же проницательность и сила в оценке явлений жизни, та же деятельность и та же чахотка».

Лина сбегала в комнату, вернулась со своей визиткой, положила ее рядом с той, которую достала Натка:

– Вроде одинаковые… За исключением телефонов, конечно.

Добролюбов — первый после Белинского так учительно говоривший с поэтом и последний так говоривший: «...Вы, любимейший русский поэт, представитель добрых начал в нашей поэзии, единственный талант, в котором теперь есть жизнь и сила, Вы так легкомысленно отказываетесь от серьезной деятельности! Да ведь это злостное банкротство — иначе я не умею назвать Ваших претензий на карты, которые будто бы спасают Вас. Бросьте, Некрасов, право — бросьте!..

– Так, давай-ка внимательно посмотрим… Верстка один в один, при повторе так редко бывает, это я тебе как специалист говорю, я в издательстве работаю и в печати кое-что понимаю, – Натка взяла одну визитку в левую руку, другую в правую, закрыла глаза. – О… Это же плайк!

Я пишу Вам это без злости, а в спокойной уверенности. Не думаю, чтоб на Вас подействовали мои слова (по крайней мере на меня ничьи слова никогда не действовали прямо) относительно перемены образа Ваших занятий, но, может, они наведут Вас на ту мысль, что Ваши вечные сомнения и вопросы: к чему? да стоит ли? и т. п. — не совсем законны».

– Что?

А вот для Тургенева, скажем, такие вопросы были совсем законны. Тургенев прежде всего, одобряя или не одобряя, но понимал и принимал Некрасова таким, каков он есть.

– Довольно дорогая и редкая бумага, у нее покрытие особого состава, с виду бумага как бумага, а на ощупь будто замша или бархат, очень приятное ощущение, завораживающее прямо…

Добролюбов прежде всего, одобряя или не одобряя, но понимал и принимал Некрасова таким, каким он должен был бы, по его, Добролюбова, представлениям, быть.

И там и там поэт находил некие — и чаще всего разные — насущные отклики: сочувствие, укрепление, поддержку. Каждый — и Тургенев и Добролюбов — был по-своему необходим.

– Точно, я замечала: даю человеку визитку, и он ее гладит, щупает, из рук не выпускает! – оживилась Лина. – В «Санторине» одно время рекламщик был толковый, уже ушел, правда, из этой богадельни, так он все подбивал Игоревича разные передовые методы использовать. Аромамаркетинг там, сенсорный маркетинг… Это вот оно?

К лету 1860 года Некрасов как никогда и должен был ощутить одиночество и потерянность. С весной 1860 года отношения с Тургеневым рушились и к весне 1861 года окончательно обрушились. Весной 1860 года Добролюбов уехал за границу, как оказалось, более чем на год, и к весне 1861 года отношения с ним поддерживались только перепиской, по отдаленности нерегулярной и неаккуратной. А вернется из-за границы Добролюбов чуть ли уже не для того только, чтобы быстро умереть.

– Сенсорный маркетинг, ага, – Натка отложила в сторону визитки. – В общем, это одинаковые карточки, из одной партии. Плетнева не делала допечатку, раздавала твои собственные визитки. Так что вспоминай, где она могла взять сразу несколько таких карточек?

Бурный, но краткий, почти сразу пресытивший и разочаровавший роман летом 1860 года с «ангелом» лишь подчеркнул одиночество поэта и его неприкаянность, вновь возвращая все к той же Авдотье Панаевой, тогда находившейся далеко-далеко, за границей. Даже для Некрасова необычный, почти полный вакуум, который возник к лету 1860 года и более года продолжался во многом за счет тяжких психологических срывов и перепадов (резкий разрыв с Тургеневым, почти внезапный отъезд Добролюбова), одиночество, потерянность, «тоска по самому себе», если вспомнить Достоевского — все это повлекло поэта — естественно и неизбежно — к последнему исходу, к одному пути преодоления, к единственной, но постоянной «круговой поруке» — к народу. Вольно или невольно, скорее всего именно вольно. Вольно — сознательно. Вольно — по основному органичному душевному стремлению. Вольно и по тому, что Некрасов и внутренне и внешне — выходил к вольному — или становившемуся вольным народу.

Лина думала недолго:

– На выставке, например! В «Крокусе» вот проходила большая выставка-ярмарка жилья, у «Санторина» там был свой стенд, мы с коллегами на нем по очереди дежурили, я тоже целый день отстояла. На вопросы отвечала, буклеты раздавала, ну и визитки свои, конечно…

– Да, буклетов ваших у той Плетневой тоже полно, – припомнила Натка. – Слушай, а давай я тебе ее опишу, а ты попытаешься вспомнить, не подходила ли к тебе такая на выставке.

«OX, ПОЛНА, ПОЛНА КОРОБУШКА...»

Итак, 1860-й и особенно — 1861 годы — переломные. И в стране. И для поэта. Надо сказать, что на протяжении почти двух предшествовавших годов у Некрасова нет народных стихов. Не о народе. А — народных. Мотив вступления («Стой, ямщик, жара несносная...») чуть ли не единственный — деревенский, да и то к отнюдь не деревенской, типично интеллигентской «Песне Еремушке». Впрочем, и о народе стихов почти нет. Попытки вслушаться в общенародную жизнь давали один ответ: «Там вековая тишина». Фон особенно впечатляющий для бурного столичного прогресса и «словесной войны» гремящих витий:

– Зачем? Что это даст?



То мало: вышел из-под пресса
Уж третий томик Щедрина...
Как быстро по пути прогресса
Шагает русская страна!


Убавленный процентик банка,
Весьма пониженный тариф,
Статейки господина Бланка —
Все это были, а не миф.



– На крупных выставках работают журналисты, они там много фотографируют, даже наша газета обязательно фотокора отправляет, – Натка воодушевилась. – И на сайте «Крокуса» фотогалерея наверняка есть, и все участники выставки у себя в пабликах фотки выкладывают! Может, повезет где-то найти фотографию той Плетневой?

В конце концов все эти «тарифы», «томики», «процентики» особенно ничтожны перед лицом встающего громадным вопросом народа:

– Для полиции? – догадалась Лина. – Понимаю, я тоже думала заявить на нее, но не с чем было идти в полицию. Я все соцсети перерыла, искала профиль Галины Плетневой, нашла три десятка однофамилиц – поди разбери, какая из них та самая…



...Иль духовно навеки почил?



– Нет в соцсетях той самой, я тоже смотрела, – призналась Натка. – Это понятно, не дура же она, чтобы светиться в Интернете…

И вот в 1860 году не сразу, подчас не очень ловко, как бы приноравливаясь, как бы нащупывая самих себя, появляются у Некрасова стихи с народными сюжетами, с народными типами, со словами про «волю», про «свободу».

– Ну и как же она выглядит?

И еще: написаны они все с натуры, несут и прямой отпечаток очередного пребывания поэта летом 1860 года в ярославском отеческом Грешневе, его приметы:

– Среднего роста, фигура обычная – не худая, не толстая, лицо приятное, но какое-то… никакое! Накрасить – будет хорошенькая, а без косметики блеклая, невзрачная, и волосы такие, знаешь, невнятные: вроде красивые, пепельные, но без прически смотрятся как седые и здорово ее старят.

Лина блеснула глазами:



Вот и Качалов лесок,
Вот и пригорок последний.
Как-то шумлив и легок
Дождь начинается летний,
И по дороге моей,
Светлые, словно из стали,
Тысячи мелких гвоздей
Шляпками вниз поскакали —
Скучная пыль улеглась...
Благодарение Богу,
Я совершил еще раз
Милую эту дорогу.



– А ты знаешь, вот красивые пепельные волосы я помню! Была, была на выставке такая то ли тетка, то ли бабка, она долго возле нашего стенда крутилась, раза три за бесплатным кофе с печеньками подходила. Причем и себе, и другим брала, я еще подумала: вот нахалка, устроила тут бесплатную кофейню «Место встречи изменить нельзя», на халяву то с одной, то с другой своей подружкой посидела, поболтала…

«Что вы о моих стихах? — пишет Некрасов Добролюбову о стихотворении 1860 года «Знахарка». — Они просто плохи, а пущены для последней строки. Умный мужик мне это рассказал, да как-то глупо передалось и как-то воняет сочинением. Это, впрочем, всегда почти случается с тем, что возьмешь вплотную с натуры».

– Так это же она не просто болтала! – вдруг сообразила Натка. – Это она делишки свои проворачивала! Тиснула со стенда визитки и тут же давай общаться с клиентами, представляясь сотрудницей агентства, а что? Убедительно же – практически в офисе компании!

Действительно. Некрасов явно прав в своей самокритике. Рассказ поэта о предсказывающей всем подряд несчастья деревенской знахарке уж никак не возведен в «перл созданья». Как не возведен в такой перл и сказ самой знахарки:

– Вот зараза, а? – зло выдохнула Лина. – Интересно, сколько еще простаков обдурит эта «Галина Плетнева» из «Санторина»? Блин, хоть фамилию меняй! Может, мне замуж срочно выйти?



Дрогнул дворовый, а ведьма ему:
«Счастью не быть, молодец, твоему.


Все говорить?» — «Говори!» — «Ты зимою
Высечен будешь, дойдешь до запою,


Будешь небритый валяться в избе,
Чертики прыгать учнут по тебе.


Станут глумиться, тянуть в преисподню;
Ты в пузыречек изловишь их сотню,


Станешь его затыкать...» Пантелей
Шапку в охапку — и вон из дверей...



– Вот уж не знаю, – пробормотала Натка.

А вот и последняя строка, для которой, как говорит поэт, и «пущены» все остальные, плохие:

Брачный вопрос ее сейчас не занимал. Ребром – нет, костью в горле! – встал вопрос квартирный.



Ты нам тогда предскажи нашу долю,
Как от господ отойдем мы на волю!





Может быть, не столь «глупо», но похоже переданы рассказы о подряд идущих несчастьях сельской жизни в «Деревенских новостях» того же 1860 года. Кажется, они уже «пущены» не только для последней строки, но, во всяком случае, тоже устремлены к ней:

Судебное заседание закончилось раньше, чем рабочий день. Вернувшись в свой кабинет, я попыталась связаться с Наткой, но она ответила на мой звонок эсэмэской «Перезвоню позже». Тогда я попросила бесценного Диму сварить мне хваленый этичный кофе – хотелось чего-то морально-нравственного – и села размышлять о других проблемных квартирах, не доставшихся обманутым дольщикам.



Сходится в хате моей
Больше да больше народу:
— Ну, говори поскорей,
Что ты слыхал про свободу?



Я не любитель мистики с фантастикой, но жизнь приучила меня доверять интуиции, а она – или это была логика? – настойчиво подсказывала, что в густом наведенном тумане за показательно мелкими и слабыми фигурами Орехова и Свекольникова прячется кто-то покрупнее.

Наверное, они уже не так «воняют сочинением», но в большой мере все еще взяты «вплотную с натуры». «Общее» ощущение народной жизни пока что сменилось «частным» ее восприятием. И в целом им же ограничилось.

Немногословный Свекольников мимоходом упомянул, что его пригласил на работу в «Райстрой» ПэДээФ, и Орехов тут же перебил экс-директора: «Алексей Игоревич хотел сказать, что приглашение ему прислали в pdf, это такой компьютерный формат документа».

Если стихи «Знахарка», «Деревенские новости» во многом «пущены» для последних строк, то ярославское же летнее впечатление 1860 года — маленький отрывок «На псарне» — для первых:

Я знаю, что такое «портабл документ формат», но у меня почему-то сложилось четкое впечатление, что речь шла о человеке с таким странным прозвищем: ПДФ.

Надо бы выяснить, кто это.



Ты, старина, здесь живешь, как в аду,
Воля придет — чай, бежишь без оглядки?
— Нашто мне воля? Куда я пойду?
Нету ни батьки, ни матки...



Я поискала в Сети, но ничего подходящего не нашла, только ссылки на вопросы типа «Где скачать пдф бесплатно?» и «Какая программа позволяет вставлять текст в файлы формата PDF?». Мимоходом узнала, что распространенный вариант произношения неверен, правильно говорить не «пэдээф», а «пидиэф», соответственно названиям букв английского алфавита… Для прозвища как-то не очень, непристойно звучит, на нехорошее слово похоже… Может, это воровская кличка? Они ведь бывают самые разные…

Все в стихах этой поры переполнено нетерпеливым ожиданием воли, когда больше ждать уже буквально невмоготу:



Что ни год — уменьшаются силы,
Ум ленивее, кровь холодней...
Мать-Отчизна! Дойду до могилы,
Не дождавшись свободы твоей!



Традиция давать ворам и бандитам клички появилась на Руси в XVIII веке. Именно тогда в нашей стране начала формироваться организованная преступность. Чтобы стать полноправным членом уголовного сообщества, преступник должен был сделать взнос в воровской «общак» и получить кличку – на блатном жаргоне «погоняло». В тюрьмах даже существовал определенный ритуал: новичок, встав у решетки своей камеры, кричал: «Тюрьма-старуха, дай мне кликуху!» – и «старшие по званию» придумывали ему «погоняло». Кличка могла быть производным от имени и фамилии, отсылать к местности, откуда родом уголовник, отражать какие-то его личные качества, напоминать о характере совершенных им преступлений или о мирной профессии… Может, ПэДээФ этот какой-то продвинутый бюрократ, чиновник, например?

Это, видимо, последние предшествовавшие свободе стихи. И вот — дождался: 6 марта 1861 года объявлен императорский манифест об отмене крепостного права. Свобода!

Не допив кофе, я поднялась на второй этаж к Машке. Подруга добросовестно корпела над бумагами. За бруствером из пухлых папок и в очках в немодной роговой оправе она выглядела женщиной суровой, каковой вообще-то вовсе не является. Машка строгая, но справедливая при исполнении и очень добрая и внимательная в личной жизни. А еще она веселая и общительная, поэтому у нее куча самых разных знакомых.

«Современник», прежде всего в лице своих публицистов, и главным образом Чернышевского, вполне скептически отнесся к освобождению крестьян от крепостной власти. Коль скоро оно оказалось одновременно по сути освобождением еще от одной, главной, власти — от власти земли. Вот такого-то освобождения крестьяне не хотели. Реакция же Некрасова на реформу очень отлична от реакции Чернышевского, вспоминавшего в конце жизни: «Я имел о ходе дела по уничтожению крепостного права мнение, существенно различное от мнения большинства людей, искренно желавших освобождения крестьян... Случалось ли мне высказывать его Некрасову? Без сомнения, случалось нередко...

Прекрасно.И вот факт.

– Маш, а помнишь, ты мне рассказывала про какого-то своего приятеля, который пишет стихи «под русских классиков» на фене? – спросила я подругу. – «Я помню чудную мичпуху», «Не вынесла душа жигана» и тому подобное?

В тот день, когда было обнародовано решение дела, я вхожу утром в спальную Некрасова. Он, по обыкновению, пил чай в постели. Он был, разумеется, еще один, кроме меня, редко кто приходил так (по его распределению времени) рано... Итак, я вхожу. Он лежит на подушке головой, забыв о чае, который стоит на столике подле него. Рука лежит вдоль тела. В правой руке тот печатный лист, на котором обнародовано решение крестьянского дела. На лице выражение печали. Глаза потуплены в грудь. При моем входе он встрепенулся, поднялся на постели, стискивая лист, бывший у него в руке, и с волнением проговорил: «Так вот что такое эта «воля». Вот что такое она!» — Он продолжал говорить в таком тоне минуты две. Когда он остановился перевести дух, я сказал: «А вы чего же ждали? Давно было ясно, что будет именно это». — «Нет, этого я не ожидал», — отвечал он и стал говорить, что, разумеется, ничего особенного он не ждал, но такое решение далеко превзошло его предположения.

– «Сижу за решеткой на шконке сырой», как же, такое не забудешь, – Машка сняла очки и потерла переносицу. – Это Лева Жиганок, он на самом деле культурный юноша из приличной семьи, талантливый журналист, филолог и будущий кандидат наук с редкой специализацией в области уголовно-арестантского жаргона.

Итак, ни мои статьи, ни мои разговоры не только не имели влияния на его мнение о ходе крестьянского дела, но и не помнились ему. Я был тогда несколько удивлен... но я дивился совершенно напрасно...»

– Ты еще говорила, что он пишет научную работу по этимологии воровских кличек, – напомнила я. – Написал уже? У него можно проконсультироваться?

Чернышевский здесь же пояснил: «Он был поэт... То, что нужно было знать ему как поэту, он знал до знакомства со мною, отчасти не хуже, отчасти лучше меня». Можно было бы сказать не только «до знакомства», но и «помимо знакомства». Сам критик признался: «...Мои разговоры скользили мимо его мыслей»...

Машка с полминуты внимательно смотрела на меня, потом вздохнула и развела руками:

Что же поэт знал лучше? Конечно, поэт общенационального масштаба, каковым уже Некрасов стал.

– Нет, я не могу придумать, зачем это тебе нужно! Сама скажи!

Во-первых, если еще раз воспользоваться здесь же сказанным словом Чернышевского: «...Он думал лишь о целом...»

Недаром другой и тоже национальный поэт — Блок в другую, но тоже кризисную эпоху писал об особом характере связи художника, писателя с жизнью страны: «Чем больше чувствуешь связь с родиной, тем реальнее и охотнее представляешь ее себе как живой организм, мы имеем на это право, потому что мы, писатели, должны смотреть жизни как можно пристальнее в глаза, мы не ученые, мы другими методами, чем они, систематизируем явления и не призваны их схематизировать. Мы также не государственные люди и свободны от тягостной обязанности накидывать крепкую стальную сеть юридических схем на разгоряченного и рвущегося из правовых пут зверя. Мы люди, люди по преимуществу, и значит — прежде всего обязаны уловить дыхание жизни, то есть увидеть лицо и тело, почувствовать, как живет и дышит то существо, которого присутствие мы слышим около себя. Родина — это огромное, родное, дышащее существо, подобное человеку...»

– У меня в деле обманутых дольщиков всплыл персонаж по прозвищу ПэДээФ. Что-то мне подсказывает, что это ключевая фигура. Хочу узнать, кто прячется за этой кличкой.



Родина-мать! По равнинам твоим
Я не езжал еще с чувством таким!



Так начинается некрасовское стихотворение «Свобода» — и прямой отклик на свободу большой родины — страны и прямое выражение чувств поэта, приехавшего на малую ярославскую родину как раз летом 1861 года. Это, по собственному признанию поэта, чувство, до того им не виданное. А, скажем, «теоретиком» Чернышевским и вообще никогда не ведомое.

– ПэДээФ? – повторила Машка. – ПэДээФ, ПэДээФ… Право, не знаю… Проходил у меня как-то по делу о махинациях с наследством продажный психиатр по прозвищу Док, ну, там понятно, что кличку он получил по профессии, а вовсе не от названия компьютерной программы… Тебе это срочно нужно? Я сейчас не могу – дел гора, попозже Леве позвоню и спрошу, идет?

Чернышевский и ему подобные при всей силе теоретического разума, ученого знания, политического опыта и нравственной отдачи не знали крепостного права так, как, например, выросший в крепостной деревне, то есть рядом с ним, Некрасов. И их переживания отмены «крепи» уже поэтому не могли не быть в известном смысле более отвлеченными, менее личными, чем у Некрасова или Тургенева. Поэт даже как бы понимает и принимает возможные доводы теоретического рассудка: да, конечно, знаю, знаю...

– Заранее спасибо, – я направилась к двери.



Знаю, на место сетей крепостных
Люди придумали много иных,
Так!.. но распутать их легче народу.
Муза! с надеждой приветствуй свободу!



– Эй, подруга! – окликнула меня Машка.

Обращение именно к Музе, как вскоре выяснилось, было не случайным. Именно некрасовская Муза много здесь получила и попользовалась; может быть, вот ее-то надежды, выраженные пока что в довольно декларативных стихах, более всего и оправдались.

Я обернулась.

– Ты же помнишь, что судья не вправе вести расследования в интересах одной из сторон?

Как никогда прежде, новое ощущение Родины-матери в ее целом у поэта совместилось с новым ощущением человека из народа — личности, крестьянина — друга, приятеля. Конечно же, подогретом разрывом, охлаждением или расставанием со столичными друзьями, собственно с Тургеневым и Добролюбовым.

– Так я и не веду, – я сделала честные глаза. – Меня просто заинтересовало происхождение необычной клички, вот и любопытствую…

На том же листке-автографе со стихотворением лета 1861 года «Свобода», то есть явно сделанный тем же летом, сохранился стихотворный набросок:

– Ага, как филолог-любитель, – пробормотала Машка недоверчиво и недовольно, но я знала, что она постарается мне помочь.



Приятно встретиться в столице шумной с другом
Зимой, Но друга увидать, идущего за плугом
В деревне в летний зной, —
Стократ приятнее.



Машка всегда мне помогает, она моя самая близкая и верная подруга. «Добрая подружка бедной юности моей», сказал бы Александр Сергеевич Пушкин. Уж не знаю, как бы это прозвучало в переводе Левы Жиганка, «классная кентушка»?

Рядом с этим наброском приписка: «Кругом зелено, поля, природа — и доброе лицо, с печатью благородной честного труда».

К вечеру полил дождь – синоптики опять оплошали, выдав в утреннем прогнозе желаемое за действительное. Машку, однако, непогода обрадовала.

В одном из стихотворений как раз этого же лета есть строка: «Я замер, коснулось души умиленье».

– Вот, видишь? Я была права: суперзонт опять пригодился! – ликовала она, таща меня по лужам.

Никогда еще поэт не приезжал в деревню, не приходил в нее так, не припадал к ней столь умиленным, с такой готовностью приятия народной жизни, с такой открытостью ее впечатлениям. Никогда и деревня еще не встречала в состоянии такого подъема. Все сошлось и сконцентрировалось в это лето: весь предшествующий поэтический опыт, все личные переживания этого момента, все напряжение общественной жизни, все богатство народного бытия, тоже оказавшегося пробужденным, ищущим и неуспокоенным.

Вместительный зонт почти до пояса закрывал нас обеих сверху, но снизу я была совершенно не защищена и мысленно оплакивала свои щегольские замшевые лоферы. Вот нужно мне было выпендриваться? Обулась бы утром в ботинки, они не новые, но прочные, высокие и непромокаемые. Но нет, я же шла на процесс как на праздник! Тьфу, пижонка несчастная…



За каплю крови общую с народом
Мои грехи, о родина, прости.



– У тебя в машине есть во что переобуться? – Машка, конечно, заметила мои страдания. – Если нет, я дам тебе шерстяные носки, у меня для экстренной борьбы с переохлаждением в багажнике спецпакет лежит, там плед, носки из собачьей шерсти – бабка вязала, – химический пластырь типа грелки и чекушка коньяка. Сейчас мы тебя быстро согреем!

Такие стихи написал однажды Некрасов, написал много позднее, но только после лета 1861 года он мог их написать, и раньше этого лета ничего подобного он не заявлял.

– Только без коньяка, пожалуйста, – стуча зубами, попросила я. – Мне же за руль.

Именно летом 1861 года в деревне образовался единый кровоток народного поэта и поэтического народа. «Тоска по самом себе» впервые получила у Некрасова такой широкий выход к народу. И — разрешилась одним из самых удивительных и самых великих созданий русской поэзии. Поэма «Коробейники». Рассказ о двух торговцах-коробейниках, убитых в лесу и ограбленных лесником-охотником.

– Всем за руль.

Как часто бывало и раньше и потом, сам этот сюжет Некрасов привез с охоты. «...Редкий раз, — вспоминала сестра, — не привозил он из своего странствия какого-нибудь запаса для своих произведений. Так, однажды при мне он вернулся и засел за «Коробейников».

Машка приволокла меня на подземную парковку торгового центра, встряхнула, с отвращением посмотрела на мои раскисшие и некрасиво потемневшие лоферы, скомандовала:

Когда-то Гоголь просил у Пушкина какой-нибудь сюжет чисто русский: «Духом будет комедия из пяти актов». Пушкин дал ему сюжет чисто русский. Гоголь «духом» написал «Ревизора». Так и Некрасову нужен был только какой-нибудь сюжет, чтобы духом возникла поэма из шести частей, ведь действительно вся поэма была написана одним духом — потребовалось чуть больше месяца: в июле начал — в августе закончил. Место исполнения — Грешнево. В сущности, поэт уже был, так сказать, переполнен поэмой, требовался только толчок в виде удачного сюжета.

– Скидывай свои модные лапоточки, поедешь в моих ортодоксальных носках.

Она сгоняла к своей машине, принесла их с бабкой носки – толстенные, колючие, больше похожие на валенки – и не ушла сразу, а нависала и сопела, ждала, пока я влезу в обновку. Предупредила еще:

Был у Некрасова один из верных охотничьих путников — костромской крестьянин Гаврила Яковлевич Захаров. В самом начале нашего века сын Гаврилы рассказал дотошному корреспонденту «Костромского листка», что сюжет поэту, невольно, конечно, сам Гаврила Яковлевич и дал: «Однажды на охоте с Гаврилой Некрасов убил бекаса, а Гаврила в тот же момент — другого, так что Некрасов не слыхал выстрела. Собака, к его удивлению, принесла ему обоих бекасов. «Как, — спрашивает он Гаврилу, — стрелял я в одного, а убил двух?» По этому поводу Гаврила рассказал ему о двух других бекасах, которые попали одному охотнику под заряд. Этот случай дал повод рассказа об убийстве коробейников, которое произошло в Мисковской волости.

– Смотри, суперзонт твой я в багажник кладу, а то он тебе сиденья намочит.

Напомнила:



Два бекаса нынче славные
Мне попали под заряд!



– Приедешь домой – сразу сунь ноги в горячую воду, можно с горчичкой, так еще лучше проберет, а потом чаю с медом или малиной, а то и с коньяком. А в лапти свои напихай газет, только не слишком плотно, а то они деформируются, и суши их подальше от нагревательных приборов, просто в прихожей оставь на сутки минимум…

Другие подробности, например, о Катеринушке, которой приходилось