Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– И он едет туда с вами?

– А ты еще этого не понял?

Я не успел ответить. Из ванной послышался сердитый голос Бетты, она звала мужа.

– Сегодня твоя очередь вести Марио в садик! – раздраженно крикнула она и быстро, чуть ли не бегом промчалась по коридору, оставляя после себя запах духов. – Не делай вид, что забыл!

Саверио вскочил с места и посмотрел ей вслед, взгляд у него был безумный. Бетта говорила, что ее муж – видный математик, но сейчас мне не верилось, что человек в здравом уме, ученый, может вести себя так грубо. Даже если Бетта, предположим, и питает некоторую симпатию к этому заведующему кафедрой, подумал я, неужели Саверио настолько глуп, чтобы вообразить, будто он в силах помешать этой симпатии перерасти в нечто большее? Сексуальное наслаждение, окончательно отделившись от размножения, при котором изначально играло лишь роль стимула, теперь зажило самостоятельной жизнью и требует свое в любом месте на планете, в любое время года, и контролировать его невозможно; то, что должно произойти, неминуемо произойдет, неистовство плоти безжалостно уничтожит все и вся – жен, мужей, сыновей, нежные привязанности, с трудом скопленные деньги. На кухню снова зашла Бетта. В половине девятого утра она была одета и накрашена так, словно собиралась на дискотеку. Она подтолкнула ко мне Марио. Мальчик тоже был тщательно одет и причесан, явно для детского сада.

– Дедушка, – обратилась ко мне моя дочь, – скажи Марио, что сегодня он должен пойти в садик.

Я произнес строгим голосом:

– Марио, не капризничай, тебе надо в садик.

– Я хочу быть с тобой.

– Мало ли что ты хочешь, – выдохнула Бетта. – С этой минуты будешь делать то, что скажет дедушка.

Она поцеловала сына в голову, сказала мне «пока!» и исчезла. А мальчик, пристально глядя на меня, повторил:

– Не пойду в садик.

6

Марио все еще упорствовал, пытался уловить в моем взгляде сочувствие, но я не поддержал его. А Саверио не сказал ему ни да, ни нет, просто взял за руку и потянул в коридор, к двери, они уже сильно опаздывали. «Дедушка, – сказал расстроенный малыш, перед тем как зайти в лифт, – никуда не уходи, подожди меня». Я кивнул и закрыл входную дверь с чувством облегчения.

Нехотя прогулялся по пустой квартире, мысленно сравнивая зарисовки, сделанные ночью, по памяти, с теперешним видом тех же помещений. От большой гостиной давно уже осталась половина; во второй половине был устроен кабинет, стоял ультрасовременный письменный стол, а стены закрывали высокие, до потолка, книжные стеллажи. В прихожей тоже были кое-какие переделки. Когда я приехал, то не обратил на это внимания, а сейчас заметил, что там появилась перегородка с новенькой, недавно установленной дверью. Я открыл ее, вошел и оказался в тесной каморке, также заполненной книгами, но со старомодным письменным столом, и пропитанной неожиданными для такого места запахами чеснока, лука и стирального порошка. Я распахнул окно, выходившее на площадку, которая, как я обнаружил, тоже подверглась переделке. Теперь это была веранда, где моя дочь держала всякую дребедень, нужную ей на кухне, – запах чеснока, лука и стирального порошка исходил именно отсюда. Я не сомневался, что просторный кабинет занимала Бетта, а в этом крошечном закутке работал Саверио.

Я вернулся в коридор, сунул нос в спальню. Там был кавардак, на незастеленной кровати лежали похожие на увядшие очистки фруктов платья моей дочери; очевидно, она примеряла и забраковывала их, прежде чем выбрать то единственное, в котором, по ее мнению, выглядела лучше всего. В те годы, когда эта комната была спальней моих родителей, она казалась мне огромной, но сейчас, когда Бетта поставила здесь два больших платяных шкафа, прежде обитавшие на чердаке, и двуспальную кровать такого размера, что каждому из лежавших в ней должно было казаться, будто он спит один, – сейчас комната словно съежилась и стала заметно меньше.

Я огляделся вокруг, полистал книги, лежавшие на тумбочках, вышел на лоджию. И тут же ощутил хорошо мне знакомый шум города. Ветер стих, небо было черным и неподвижным, дождь перестал. Я узнал длинный ряд старых домов, тянувшийся от площади Гарибальди, несколько минут следил за потоком прохожих на тротуаре внизу, за вереницей машин, направлявшихся в сторону улицы Марина. А когда заметил, что, неосторожно опираясь локтями на мокрые перила, намочил рукава джемпера, вернулся в дом.

Этого беглого осмотра было достаточно, чтобы сделать вывод: если не считать гостиной, где висела моя картина с красно-синими овалами, большая часть крупных и малых работ, которые я годами дарил дочери, в квартире не выставлены – наверно, дочь и зять куда-то их запрятали. Саверио всегда притворялся, говоря, будто он высокого мнения о моем творчестве, а Бетта даже и не пыталась поверить в меня как в художника. Впрочем, вера – штука непостоянная, она приходит и уходит. В последнее время никто уже не ценил меня, как прежде, слишком многое изменилось. Ладно, сказал я себе, в конце концов, это не так уж важно, главное, что я продолжаю работать. Прогнав невеселые мысли, я решил выйти пройтись, пока есть возможность, ведь с завтрашнего дня я буду сидеть с малышом, и о прогулках придется забыть. И я вернулся в комнату Марио, где еще было темно. Надел пальто, шляпу, проверил, взял ли бумажник, а главное, ключи Бетты, которые она вручила мне, заставив поклясться, что я не забуду их дома. Тут мне захотелось взглянуть на балкон, который я пропустил, когда осматривал квартиру; и я отодвинул задвижку балконной двери.

Моя мать панически боялась балкона, всякий раз, когда надо было выглянуть оттуда, делала это с большой осторожностью и запрещала моим младшим братьям выходить на балкон без взрослых. Стеклянная дверь, которую я открыл сейчас, явно была установлена совсем недавно. Все балконы на этой стороне дома, в том числе и наш, были странной трапециевидной формы – к дальнему концу они сужались. Наш был на последнем, седьмом этаже, и, возможно, именно поэтому мама, которая вообще не страдала головокружением, плохо переносила это сужающееся к краю пространство, она говорила, что, когда смотрит на него снизу, ей становится плохо. Когда надо было что-то выставить на балкон или достать оттуда, она звала моего папу, а если папы не было дома или он был не в духе, звала старшего сына, то есть меня. Я брал у нее из рук то, что надо было вынести, но, чтобы подразнить ее, перемахивал на дальний край балкона и начинал там прыгать, так, что дрожали основание балкона и перила, и смотрел, как мама, стоящая в дверном проеме, смеется и ужасается одновременно.

Мне нравилась эта видимость риска. Когда я был совсем маленький, то нередко, особенно весной, выходил на балкон, садился на пол и читал, писал или рисовал. Помню, каким громадным казалось небо, окружавшее меня; а еще я видел оттуда строящееся здание вокзала. Там, над пустотой, я чувствовал себя кем-то вроде стража на башне или часового на верхушке столетнего дерева, который должен высмотреть что-то вдалеке. Но сегодня утром, выглянув на балкон, я не ощутил прежнего удовольствия, более того, мне показалось, что я понял опасения моей матери. Он выглядел как узкая длинная доска, нависшая над серой массой асфальта; у того, кто отважился бы выйти на него, возникло бы впечатление, что он ступил на уцелевший фрагмент обвалившейся конструкции, который вот-вот отделится от здания и, в свою очередь, рухнет вниз. Возможно, подумал я, это ощущение торчащего обломка вызвано трапециевидной формой балкона; идеальная прямая, вычерченная порогом балконной двери, кажется безмерно далекой от другой, параллельной ей прямой, рассекающей пустоту; или, что более вероятно, причина такой странной реакции – это мое теперешнее болезненное состояние, старость, сделавшая меня мнительным, неуверенным в себе. Понятное дело, я предусмотрительно остановился на пороге, в пальто, со шляпой в руке, и смотрел на небо, на перила, с которых падали редкие капли дождя, и на пластиковое ведерко, откуда торчала какая-то игрушка и к ручке которого была привязана веревочка.

– У тебя мобильник звонит, – женский голос, вдруг раздавшийся сзади, заставил меня вздрогнуть. Я резко обернулся, ожидая увидеть призрак бабушки, мамы, Ады, но голос добавил: – Извини, я – Салли.

Это была уборщица. Она протягивала мне жужжащий мобильник, который я, по-видимому, забыл на кухне. Женщина лет шестидесяти с небольшим, полнолицая, веселая, большеглазая. Она рассыпалась в извинениях: у нее были свои ключи, и она вошла в квартиру, как обычно входила по утрам, не подумав, что может испугать меня.

– Я не испугался, просто удивился, – уточнил я.

– Испуг, удивление – это одно и то же.

– Нет, это не одно и то же.

Я взял у нее телефон, который все еще жужжал. Это был издатель. Как бы между прочим он сообщил:

– Я получил две иллюстрации.

Мне захотелось спровоцировать его на похвалу:

– Хорошо вышли, правда?

На несколько секунд наступило молчание. Я давно привык получать комплименты за все, что бы я ни делал. А состарившись, стал считать их простой формальностью, ведь казалось совершенно невозможным, чтобы кто-то прямо сказал мне: «Нет, эта ваша работа никуда не годится». Но в данном случае я не учел, что мой собеседник – тридцатилетний парень, лопающийся от денег и одержимый страстью к новаторству. Наконец он заговорил:

– Это не то, чего я ожидал.

– Ну, так рассмотрите повнимательнее, – попытался я отшутиться.

– Я рассмотрел внимательно, и нам с вами еще придется над ними поработать.

У меня все оледенело внутри. Я хотел было возразить, но мне показалось нелепым утверждать, будто мои иллюстрации – шедевр, я и сам так не считал. Поэтому я дал ему высказаться. И он говорил долго, говорил о блеске – по его мнению, это слово обозначало качество, необходимое для роскошного издания, как он его понимал. Я постарался вникнуть, что именно его не устраивает. Кажется, речь шла о цвете. Но когда я попросил его объяснить поточнее, оказалось, что моим иллюстрациям недостает блеска – это можно сравнить с нехваткой кислорода.

– Не обижайтесь, – сказал он, – но, когда недостает кислорода, невозможно генерировать ни энергию, ни знание.

Я решил выбрать покровительственно-иронический тон:

– Если вы хотите, чтобы я добавил им кислорода, я попробую это сделать.

Он обиделся:

– Вот именно, добавьте им кислорода. Может, вам это выражение кажется смешным, но я считаю его серьезным и уместным. Когда вы закончите работу над остальными иллюстрациями?

– Скоро, – солгал я.

Но это его не успокоило. Он заявил, что выпуск роскошного издания – дело, требующее огромных усилий, что он привлек к сотрудничеству многих выдающихся специалистов и ему надо как можно скорее получить иллюстрации. Он был молод и считал, что агрессивный тон сделает его слова более вескими и убедительными. Только в этот момент я заметил, что ладони у меня как огонь, а спина потная. Картинки не понравились издателю, это была большая неприятность. Но то, что издатель выразил свое мнение так откровенно, было еще неприятнее. Положив телефон в карман, я почувствовал, что у меня начинается приступ головной боли. Мне не понравилось, что Салли сняла туфлю, сидя на моей кровати, и она заметила это.

– Они новые, жмут, – объяснила она, мгновенно надела туфлю и встала с кровати.

– Пойду пройдусь, – сказал я.

– Хорошо. Ты доволен внуком?

– Да.

– Ты нечасто приезжаешь.

– Когда могу.

– Марио чудесный малыш, но иногда приходится его ругать. Посмотри, какой тут беспорядок, он даже игрушки не убрал, они валяются уже несколько дней.

Спросив у меня разрешения, Салли вышла на балкон. Она была маленькая, но грузная, и я чуть не сказал ей: не ходи туда. Но она явно не испытывала таких опасений, как я. Балкон трясся у нее под ногами, но она дошла до ведерка, достала игрушки, а оставшуюся на дне дождевую воду выплеснула через перила.

– Они заставляют его играть на балконе, даже когда холодно, – пожаловалась она мне.

– Это закаляет.

– А ты шутник, это хорошо. Дедам надо шутить, надо уметь смешить. Но иногда им надо и беспокоиться.

Я ответил, что беспокоюсь главным образом из-за того, что мне придется несколько дней провести вдвоем с Марио, а у меня много работы.

– В какое время вы здесь бываете? – спросил я.

– С девяти до двенадцати. Но послезавтра я не приду.

– Не придете?

– Мне надо кое с кем встретиться, это важно.

– А моя дочь в курсе?

– Конечно, в курсе. Что тебе приготовить?

– Придумайте сами.

Сначала невоспитанный работодатель испортил мне настроение, а теперь я еще и разозлился на Бетту. Она ведь сказала – во всяком случае, так я ее понял, – что Салли будет приходить каждый день. Оказалось, нет. Я закрыл балконную дверь, мне было холодно даже в пальто. Кто-то позвонил в домофон. Длинные, частые, требовательные звонки.

7

Это был Саверио. Салли, ничего мне не объясняя, побежала вниз и вскоре вернулась вместе с Марио. Ребенок сиял от радости.

– Папа привез меня домой, – сообщил он.

– Как так?

– Воспитательница заболела.

– А другой воспитательницы не нашлось?

– Я не хочу быть с другой воспитательницей, хочу быть с тобой.

– Как тебе удалось уговорить папу?

– Я заплакал.

Я спросил Салли, можно ли на часок оставить мальчика с ней, у меня проблема по работе, и мне надо подумать. Салли ответила, что времени у нее в обрез, а квартира большая, и она была бы очень довольна, если бы мы вдвоем с Марио, дед с внуком, пошли прогуляться до обеда. Мне на это было нечего возразить. И я сказал Марио: «Сними рюкзак и пойдем гулять». Малыш был в восторге, а Салли сказала:

– Сначала иди сделай пипи, Марио, перед тем как выйти на улицу, всегда надо делать пипи, правда, дедушка?

Мы вышли на улицу, дул ледяной ветер. Я поднял воротник, поглубже надвинул шляпу, плотнее замотал шарфом шею мальчика. И наконец, произнес четко и раздельно, чтобы он ощутил мою непреклонность:

– Марио, имей в виду, я не стану брать тебя на ручки.

– Ладно.

– И ты никогда, что бы ни случилось, не должен отпускать мою руку.

– Понял.

– Чем бы ты хотел заняться?

– Пойдем в новое метро.

И мы повернули к площади Гарибальди, но, когда прошли несколько шагов, идея Марио мне разонравилась. По площади сновало множество людей, расхаживали торговцы, предлагавшие всякую всячину, слонялись бездельники, ездили машины и автобусы. А в метро валила толпа, и я подумал, что не смогу ввинтиться туда, мне не хватит воздуха. И я решил повернуть назад.

– Дедушка, метро вон там.

– Давай я покажу тебе улицу, по которой ходил в школу.

– Ты же сказал, что мы поедем на метро.

– Это ты сказал, а не я.

Я хотел хорошенько пройтись, чтобы забыть голос издателя. Но забыть его оказалось нелегко. Восстанавливая в памяти весь разговор, я пытался найти в нем что-то позитивное. Теперь, говорил я себе, когда известно, что две первые картинки ему не понравились, можно будет сменить курс, причем без особых проблем, поскольку работа еще в самом начале. Но тут же возразил: «Сменить курс?» А на какой именно? Возможно, эти иллюстрации у меня и в самом деле не получились. Возможно, низкий гемоглобин, ферритин и незапланированная поездка не позволили мне в этот раз показать лучшее, на что я способен. Но почему такое неуважение? Эти две картинки – часть моей истории, часть того, что я собой представляю, того, чем я занимался десятилетиями, причем вполне успешно. Если этот наглый сопляк заказал мне работу, если он сказал «проиллюстрируй мне Генри Джеймса», то он сделал это ради моего имени, ради всего, что я создал и придумал за мою долгую жизнь. Так чего он теперь хочет? А с другой стороны, что я имел в виду, когда говорил «сменить курс»? Курс мог быть только один, тот, которым я следовал с двадцати до семидесяти пяти лет. Те две иллюстрации, конечно, можно было доработать, но ведь они были результатом следования этому курсу, и доработать их можно было только при продолжении этого курса, следуя которым я создал многие десятки работ, снискавших всеобщее одобрение.

Расстроенный, я сунул руки в карманы и, понурившись, зашагал к улице Марина. Но Марио схватил меня за рукав:

– Дедушка, ты выпустил мою руку.

– Верно, извини.

– Эта улица некрасивая, мы с папой никогда по ней не ходим.

– Вот и хорошо, сможешь увидеть новые места.

Это был район моего детства, переулки, узкие улочки, маленькие площади, ведущие к людным, бурлящим жизнью кварталам Форчелла, Дукеска, Лавинайо, Кармине, и дальше, к порту, к морю, а над всем этим обширным пространством, сливаясь в общий гомон, раздавались голоса – болтовня прохожих, крики из окон, обмен любезностями у дверей магазинов – голоса нежные и резкие, вежливые и грубые, и эти звуки были как мост, соединявший две эпохи, теперешнюю, когда я, старик, вел по улице внука, и прежнюю, когда я был мальчишкой. Саверио – я это знал, хотя он ни разу не заговаривал со мной об этом, – давно уже хотел переехать отсюда, уговаривал Бетту продать квартиру и купить другую в районе, который бы соответствовал их статусу университетских преподавателей. Я сказал дочери, что она может продать квартиру, как и когда сочтет нужным, ведь я уже много лет не принадлежал этим улицам, этому городу. Но она была очень привязана к Неаполю и, в отличие от меня, ей была очень дорога эта квартира, или, если точнее, память о матери.

– Здесь, – сказал я малышу, показывая на опущенную железную ставню, сплошь покрытую непристойными надписями и рисунками, – здесь, когда я был маленьким, – жила одна толстая, прямо-таки громадная женщина, которая пекла витушки. Знаешь, что такое витушки?

– Крендельки с сахаром.

– Правильно. Иногда я покупал себе витушку и съедал ее, усевшись на этих ступеньках.

– Ты был маленький, как я?

– Мне было двенадцать.

– Тогда ты был уже большой.

– Ну, не знаю.

– Так и есть, дедушка, ты был большой: это я маленький.

Мы шли уже довольно-таки долго. Направились к церкви Святой Анны, потом к Порта Нолана. В начале прогулки Марио пытался остановиться у каждой лавчонки с разной китайской дребеденью, у каждого припаркованного мотоцикла или мопеда, чтобы рассмотреть их и продемонстрировать мне свои познания. Но поскольку я не останавливался, а тянул его дальше, он в конце концов стал послушно шагать за мной и почти все время молчал. А вот я время от времени что-то говорил ему, но только для того, чтобы напомнить себе: он здесь, я держу его за руку. Мои мысли были заняты другим, я снова и снова перебирал в памяти слова издателя, и, поскольку с каждым разом находил в них все меньше позитивного, мое изначальное раздражение превратилось в бешенство. В школе учителя не одобряли это выражение. Не надо так говорить, объясняли они, бешенство бывает у собаки, а у человека бывает гнев. Но в Неаполе, в кварталах Васто, Пендино, Меркато, где я вырос, а до меня выросли мой отец, мои деды и прадеды, возможно, даже и все мои предки, никто не говорил «гнев» – это было книжное слово, оно ассоциировалось с Ахиллом и другими литературными героями, – все говорили «бешенство». Те, кто заполнял эти улицы, площади и портовые причалы, люди тяжкого труда и мастера темных делишек, никогда не гневались, они впадали в бешенство. Это случалось с ними дома, или на улице, особенно когда они бродили по городу в поисках денег и не находили их.

Порой они едва не лезли в драку с другими бешеными. И что надо было говорить им во время этих приступов бешенства? «Ты в гневе?» – «Вы в гневе?» – «Они в гневе?» Не смешите меня. Язык, которому хотели научить нас в школе, на наших улицах был никому не нужен. Это был собачий город, и слово «гнев» не имело ничего общего с моими налитыми кровью глазами, когда я шагал по ближним улицам, например по этой, ведущей к проспекту Гарибальди. Когда я выходил из школы и ноги не несли меня домой, потому что глумливые одноклассники и садисты-учителя довели меня до самого настоящего бешенства, оно разрывало мне грудь, от него чуть не лопалась голова, и, чтобы успокоиться, я делал большой круг, спускался до Порта Нолана, иногда сворачивал на улицу Сан-Космо, а если кровь не переставала стучать в висках, шагал по кварталу Лавинайо, кварталу Кармине – одинокий и нелюдимый, пересекал равнодушные пространства, выходил к порту. Но если только кому-то случалось по рассеянности толкнуть меня, я начинал проклинать всех святых и мадонн, и это был не гнев, это было бешенство, я смеялся, изрыгая кощунственную брань, плевался, раздавал тумаки, надеясь, что кто-то даст мне сдачи. Сегодня никто из знающих меня не смог бы даже представить себе такое, но это чистая правда. Вот было бы хорошо, сказал я себе, вернуться сейчас в Милан тем мальчишкой, каким я был шестьдесят лет назад, направиться прямиком на проспект Генуи, где находится издательство, подняться на четвертый этаж и без всяких предисловий плюнуть в лицо самовлюбленному недорослю, который раскритиковал мою работу, – нет, не только эти две иллюстрации, но труд всей моей жизни. Жаль, что эпоха бешенства прошла, за минувшие годы я задушил его в себе.

– Ты знаешь, что такое бешенство? – спросил я у Марио.

– Так нельзя говорить, дедушка.

– А кто так говорит? Папа?

– Нет, мама.

– Ну ладно, ты и в самом деле не должен так говорить.

– Можно тебе сказать одну вещь?

– Все, что хочешь.

– У меня в горле пересохло.

– Устал?

– Да, очень.

– А что надо сделать, если ты устал и горло пересохло?

– Скажи сам.

– Выпить сок?

Мы зашли в первый же бар, который попался нам на пути; там не было света, ни дневного, ни электрического. Маленькое помещение, где пахло не кофе или сладостями, а застарелой грязью и табачным дымом. Когда глаза привыкли к полутьме, я огляделся, ища хотя бы пару стульев, но увидел только маленький круглый металлический столик в нескольких сантиметрах от стойки, за которой стоял тощий бармен лет сорока с большими залысинами и убирал стаканы. Я сказал ему: «Дайте нам фруктовый сок и чашку кофе, но сначала нам надо сесть, мы устали», – и показал на столик без стульев. Бармен оживился: «Титти, принеси два стула для синьора!» Из задней комнаты появилась девочка-подросток с двумя стульями из пластика и металла. Я сразу опустился на один из них, Марио вскарабкался на другой. Девочка сказала: «А вы бледный», – и подала стакан воды. Я отпил глоток и поблагодарил ее.

– Какой сок ты хочешь? – спросил я у Марио.

Он серьезно задумался, а затем сказал:

– Яблочный.

– Какой милашечка! – воскликнула девочка.

Бармен и девочка говорили на неаполитанском диалекте. Этот язык был моей неотъемлемой частью – и в то же время представлял собой набор странных, чуждых звуков. Ко мне обращались благожелательным, почти слащавым тоном, но это не могло изменить исконного звучания слов – резкого, угрожающего. Только в этом городе, подумал я, люди могут помочь тебе с такой нерассуждающей готовностью и в то же время способны сию минуту перерезать тебе горло. А я сейчас уже разучился быть агрессивным и любезным на неаполитанский манер. Наверно, мои клетки исторгли частицы былой ярости, чтобы захоронить их, как токсичные отходы, в потайных местах, и в какой-то момент во мне возобладала другая любезность, холодная и церемонная, совсем не похожая на искреннее дружелюбие этого мужчины, который мгновенно приготовил мне кофе, и девочки, которая подала мне его на подносе вместе с соком для Марио, словно между столиком и стойкой было большое расстояние, и я не смог бы сам, протянув руку, взять чашку с блюдцем, а потом стакан.

– Дедушка.

– Да?

– Тут нет соломинки.

Девочка снова ушла в заднюю комнату (я представлял ее себе мрачным подвалом, вырытым под зданием) и тут же вернулась с соломинкой. Марио начал тянуть через нее сок, а я – пить кофе. Он оказался хорошим, и мне, впервые за долгие годы, захотелось курить. От этого внезапно вспыхнувшего желания я стал лучше видеть и разглядел над стойкой полку, уставленную пачками сигарет. Здесь продавался табак. Я попросил пачку «MS» и коробок спичек. Бармен дал их девочке, а она передала мне.

– Курите, – предложил мне бармен и широко взмахнул рукой снизу вверх.

– Спасибо, я покурю на улице.

– Нет ничего лучше, чем сигарета после кофе.

– Это правда.

– Ну так курите.

– Спасибо, но все-таки нет.

У меня возникло желание нарисовать этого человека, его добродушно-снисходительный жест, и я достал фломастер и блокнот. Мне хотелось отсюда, из темной глубины города, где я родился, крикнуть издателю: таков мой способ существования в этом мире, как ты посмел плохо отозваться о нем?! Я рисовал быстро, словно боясь, что бармен, девочка и бар вот-вот растают в воздухе или растаю я сам. Марио, шумно потягивая сок через соломинку, повернул шею, чтобы посмотреть, что я делаю; даже девочка, подойдя ко мне, крикнула неожиданно радостным голосом:

– Папа, иди сюда!

Бармен вышел из-за стойки, взглянул на рисунок и произнес на правильном итальянском языке (правда, не без труда и не без смущения):

– А здорово у вас получается.

Марио вмешался:

– Мой дедушка – знаменитый художник.

– Это видно, – сказал бармен и добавил: – Я тоже когда-то умел рисовать, а потом у меня это прошло.

Я недоуменно взглянул на него – меня поразило, что он говорит о своем увлечении как о болезни, – и закрыл блокнот. Что позволило мне оторваться от этого города, чувствовать себя все более и более далеким от него, и в хорошем, и в плохом, далеким от таких людей, как этот бармен, хотя, несмотря на разницу в возрасте, его детство и юность были похожи на мои собственные? А эта девочка – ровесница Мены, которую я любил много лет назад, до того, как эти улицы (она жила поблизости) забрали ее на всю оставшуюся жизнь. Несколько месяцев нам с ней было хорошо вместе. Но потом как-то вечером Мена надолго прильнула ко мне в крепком поцелуе – и больше не захотела со мной видеться. В то время я уже начал отвыкать жить так, как следовало, как учили жить нас всех. Я занимался рисованием, живописью и благодаря моим способностям вел беззаботное существование. Казалось бы, это должно было ей нравиться; однако именно из-за этого я стал ей противен, словно на лице у меня вырос огромный лиловый прыщ. Подумаешь, он умеет человечков рисовать! Вообразил, будто сможет стать знаменитостью! У тебя даже водительских прав нет, сказала она за несколько дней до разрыва, ты не можешь покатать меня на машине, и, хоть и живешь в красивом доме, мама не может купить тебе новые ботинки, а иногда вам даже есть нечего, потому что твой отец проигрывает зарплату в карты.

Она была права. Весь квартал знал, что мой отец игрок, способный поставить на карту последние деньги, причем не ради выигрыша – выигрывал он редко, – а только ради того, что он называл «дрожью»: возможности ощутить подрагивающие в руке карты, искоса бросать на них взгляд, медленно, одну за другой открывая их, чувствовать эту живую, изменчивую материю под пальцами, которые пытаются придать ей ожидаемую, желаемую форму, почти что придумать ее заново. Я ненавидел отца. Все мое детство и юность я постоянно ломал голову над тем, как не стать похожим на него, как не унаследовать его пороки. Хотелось найти в себе какую-то индивидуальную черту, которая не передалась мне с его кровью, а была бы моей, и только моей. И я нашел; это была способность воспроизводить все увиденное с помощью карандаша и бумаги. Но когда я продемонстрировал этот свой дар Мене, она сначала застыла с открытым ртом, а потом начала насмехаться надо мной. «По-твоему, если ты можешь превратить нас всех в героев кукольного театра, это значит, что ты особенный?» – говорила она. Вскоре она познакомилась с ребятами, у которых были водительские права и которые по субботам могли катать ее на машине. «Ты воображала!» – заявила она однажды – и бросила меня.

Я ждал, когда Марио допьет сок, но было ясно, что допивать ему не хочется. Вместо того чтобы тянуть сок через соломинку, он дул в нее, и жидкость в стакане бурлила, издавая противный хлюпающий звук, а время от времени он с улыбкой поглядывал на меня, чтобы понять, одобряю ли я эту его выдумку. Хватит, сказал я ему. Расплачиваясь, я оставил девочке чаевые.

– Это много! – запротестовала она, бросив вопросительный взгляд на отца.

– Кофе был хороший, – сказал я.

– И сок тоже, – вмешался Марио.

– Спасибо, – сказал бармен, имея в виду чаевые, и мне показалось, что он уже смотрит на меня с неприязнью, словно я, платя за кофе и оставляя чаевые, ухитрился при этом что-то незаметно стащить.

Мы вышли. На небе между белоснежными облаками проглядывала лазурь, но опять поднялся ветер. Я вытащил из пачки сигарету, а Марио посмотрел на меня удивленными глазами:

– Дедушка, курить нельзя.

– Дедушка старый, ему можно делать все, что он хочет.

Какой чудесный аромат. Когда Мена еще была со мной, я развлекал ее, зажигая спички на ветру. Помещал крохотный, еще не разгоревшийся огонек в укрытие между ладонью и коробком, и делал это так быстро, что ветер не успевал его задуть. Я попробовал повторить это сейчас. Чиркнул спичкой, огонек зажегся, но сразу же погас, и я не успел прикурить. Я попробовал во второй раз, в третий. Марио смотрел на меня. В итоге мне, чтобы прикурить, пришлось зайти в какую-то подворотню. Вот и еще один навык, который я утратил, – с ухудшением координации движений пропала их непринужденность. На мгновение я почувствовал себя ничтожной частицей бесконечного процесса распада, пылинкой, которой вскоре суждено присоединиться к массе органических и неорганических отложений, накапливающихся на земле и на дне морском с палеозойской эры.

– Пойдем домой! – попросил Марио.

– Ты устал?

– Да.

– В садике было лучше, чем с дедушкой?

– Нет.

Он взглянул на меня снизу вверх и сделал несчастное лицо:

– Возьмешь меня на ручки?

– Даже не думай.

– Но я устал, и ноги болят.

– Я тоже устал, и у меня болит колено.

– У тебя только колено, а у меня вся нога болит.

В нашем словесном поединке то и дело слышалось «я», «у меня», мы сражались ими, как мечами. В итоге я взял Марио на руки, сказав: «Ровно на пять минут, не больше». Книжки ему понравились, а картинки – нет. «Слишком темные, – сказал он. – В следующий раз сделай их светлее». И так он отозвался не о тех двух иллюстрациях, которые я наспех, кое-как сделал перед отъездом, чтобы послать издателю, а о работах, созданных много лет назад, дорогих моему сердцу и в свое время имевших большой успех. И я поверил ему, хотя всегда считал эти книжечки очень удачными. Вот так за несколько секунд разлетаются на мелкие осколки наши устоявшиеся мнения, наша твердая уверенность. Возможно, подумал я, мои иллюстрации уже ничего не могут сказать ребенку.

8

Когда мы вернулись, в квартире все блестело – Салли навела чистоту и порядок. На кухне стол был уже накрыт на двоих, и мы с Марио съели обед, который она нам приготовила. Мне хотелось немного соснуть, я чувствовал огромную усталость, после того как достаточно долго нес Марио на руках и не без труда убедил его, что не смогу донести до самого дома. Но стоило мне прилечь, как Марио разложил свои игрушки в ногах кровати и начал играть, явно рассчитывая, что рано или поздно я тоже приму в этом участие. Тогда я решил отказаться от отдыха и сказал ему: «Ты поиграй, а дедушка пока поработает». Он не ответил и, чтобы скрыть разочарование, сделал вид, что слишком увлечен игрой.

Я перенес в гостиную карандаши, фломастеры, альбомы, ноутбук – все, что привез с собой из Милана. Хотел собраться с мыслями и еще раз перечитать отрывки из рассказа Джеймса, который должен был проиллюстрировать. Но во время чтения мне почему-то вспомнился человек из бара, и я стал искать в блокноте зарисовки, сделанные там. Если бармен и в самом деле когда-то умел рисовать, а потом излечился от этого, словно от лихорадки, то он был живым воплощением нереализованной возможности. Вероятно, именно поэтому мне захотелось его нарисовать. Именно поэтому я на мгновение увидел (а затем нарисовал) рядом с ним какой-то белый силуэт, а его самого изобразил с асимметричным, изрытым морщинами лицом, грубыми, короткопалыми руками. Я попробовал скопировать этот эскиз на листе большего формата. Бармен – это была жизнь в ее законченной форме, в ее длительности, а неясный белый силуэт – да, это была воображаемая жизнь. Впрочем, я ошибся, нарисовав их рядом. Возможно, когда-то они были очень близки, но судьба методично загнала бармена в капкан, и тогда их расставание стало неизбежным. И я спросил себя: откуда появился я сам и с чем расстался? Этот вопрос уже начал порождать образы, когда я услышал голос Марио:

– Дедушка, что ты там делаешь? Иди сюда, папа вернулся!

Саверио, еще не сняв плащ, заглянул в гостиную; однако он сказал сыну: «Не мешай дедушке». Вид у него был мрачнее мрачного, он пробурчал, что Бетта в университете, причем «университет» произнес так, словно это было не место работы, а притон, где моя дочь пила, нюхала кокаин и, задрав юбку, распевала хриплым голосом. Я не стал это комментировать, а он сказал мне, что закроется у себя в кабинете, чтобы добавить последние штрихи (он употребил именно это слово) к своему докладу. Марио не пошел за отцом, он стоял в ожидании на пороге гостиной и молчал. Это называется «не мешай дедушке»! Вздохнув, я встал и сказал ему: «Ладно, пойдем посмотрим твои игрушки».

Он сразу повеселел, захотел показать их каждую по отдельности – а их было много. Он назвал по именам всех своих обожаемых кукол (на мой взгляд, они были отвратительны) и объяснил, что они умеют, а затем, не спросив, хочу ли я играть, ввел меня в мир своей фантазии, уже вполне организованный мир, внутри которого я должен был делать в точности то, что он скажет. Стоило хоть чуть-чуть ошибиться, и он добродушно выговаривал мне: «Нет, ты не понял, ты – лошадка, видишь, ты же лошадка?» Стоило мне отвлечься, и он обижался, спрашивал меня серьезным тоном: «Ты что, больше не хочешь играть?»

Ошибался я часто, а отвлекался еще чаще. Я словно отупел от скуки и незаметно для себя стал мысленно перечитывать рассказ Джеймса, вглядываться в портрет бармена. На несколько секунд передо мной появлялись прообразы будущих иллюстраций, они казались мне удачными, и я прямо сейчас попробовал бы закрепить их на бумаге. Но тут Марио говорил мне: «Осторожно, дедушка, за тобой гонится медведь (или какой-нибудь другой хищник, который, по его мнению, именно в этот момент собирался напасть на меня – ведь я был лошадкой)». Или меня попросту начинал одолевать сон, потому что сила детского воображения блокировала, подавляла мое собственное, и я чувствовал, как глаза у меня слипаются. Я приходил в себя только от строгого голоса Марио, который звал меня и сильно дергал за рукав.

Мальчик явно был недоволен тем, что я участвовал в игре так вяло и неохотно, и в какой-то момент произнес: «Пойду к папе, спрошу, хочет ли он поиграть с нами». Я понадеялся, что смогу немного отдохнуть, улегся на кровать и задремал. Но почти сразу же проснулся: пришел Марио и скучным голосом сообщил, что папа обещал прийти поиграть, как только закончит работу. А пока давай поиграем вдвоем, предложил он без энтузиазма. Приподнявшись на локтях, я спросил его:

– У тебя есть друзья?

– Один есть.

– Только один?

– Да, он живет на втором этаже.

– Здесь, в этом доме?

– Да.

– И ты не ходишь к нему в гости?

– Мама не разрешает.

– А он к тебе?

– Нет, ему не разрешают.

– Он что, совсем маленький?

– Ему шесть лет.

– Так он большой.

– Да, но его все равно к нам не пускают.

– Какая же это дружба, если вы с ним не общаетесь?

Марио объяснил мне, что дружить им помогает балкон. Он спускает на второй этаж ведерко и обменивается разными вещами с другом, которого зовут Аттилио.

– Какими вещами?

– Игрушками, карамельками, пакетиками с соком – в общем, всем.

– То есть ты кладешь в ведерко твои вещи и отдаешь ему, а он кладет туда свои для тебя?

– Нет, вещи кладу только я.

– И твой друг их забирает?

– Да.

– Получается, он крадет твои вещи?

– Не крадет, а берет в долг.

– То есть потом он возвращает тебе то, что взял?

– Нет, мама приходит и забирает.

– Мама при этом сердится?

– Очень сердится.

Я понял, что перемещения ведерка с этажа на этаж создали проблемы для Бетты и вызвали напряженность между двумя семьями. Единственным, кто считал мальчика со второго этажа другом Марио, был сам Марио.

– Хочешь посмотреть, как я спускаю ведерко? – заискивающим тоном спросил он.

Я взглянул в стеклянную дверь балкона: в сумерках еще можно было различить ограждение, ведерко и веревочку.

– Нет, на улице холодно. И потом, я боюсь выходить на балкон.

Малыш улыбнулся:

– Боишься? Но ты же большой.

– Моя мама, то есть твоя прабабушка, тоже боялась.

– Неправда!

– Очень даже правда. Она боялась пустоты.

– Что такое пустота?

Я понял, что у меня не хватит терпения, более того, не хватит сил объяснить ему, что это такое. Поэтому я небрежным тоном ответил:

– Это неинтересно.

Между тем Саверио так и не появлялся. Я предложил взять одну из подаренных мной книг и прочитать сказку. В итоге я прочитал четыре и совершенно выдохся, когда наконец вернулась Бетта, очень встревоженная.

Заглянув в комнату, она увидела, что я и Марио лежим на раскладушке – я начал читать пятую сказку, Марио был весь внимание.

– Хватит сидеть с дедушкой, – сказала она, – сейчас он нужен мне.

Мы пошли на кухню. Бетта спросила, прочитал ли я список всего того, что я должен был сделать или проконтролировать в ее отсутствие. Я честно признался, что нет. Тогда она провела меня по всей квартире, повторяя пункт за пунктом то, что уже изложила мне накануне вечером. За ужином она сделала это опять, а раздраженный Саверио два или три раза негромко произнес: «Бетта, твой отец не дурак, он уже все усвоил». Но после ужина, не закончив собирать вещи, она опять взялась за наставления, и на этот раз не зря. Как выяснилось, она забыла кое-что важное – дать мне телефон педиатра, телефон подруги, которая может помочь в трудной ситуации, телефон сантехника, на случай, если, скажем, сломается душ или забьется сток в ванной.

– Ты сказала мне, что я могу рассчитывать на Салли, но оказалось, что послезавтра она не сможет прийти, – нерешительно сказал я.

И получил жесткий ответ:

– А в чем проблема? Она вам все оставит в морозильнике. Не надо нервничать по всякому поводу, папа.

– Я нервничаю, потому что у меня плохо идет работа.

– Тогда не надо терять время с Марио. Зачем было читать ему сказки? Скажи ему, что тебе надо работать, и увидишь, он найдет чем себя занять. Только, пожалуйста, не оставляй его одного перед телевизором, спрячь от него пульт.

– Хорошо.

– И не давай ему подолгу торчать на балконе, особенно когда холодно. Саверио позволил ему играть там с ведерком, но я этого не одобряю. Мальчик со второго этажа ворует у него игрушки, а ходить туда и скандалить, чтобы получить их обратно, приходится мне.

– Кто будет водить его в садик? Я?

– Да, ведь садик от нас в двух шагах. Я написала тебе адрес на бумажке и предупредила воспитательниц.

– А можно я не буду его туда водить?

– Делай как хочешь. Спокойной ночи, папа.

– Спокойной ночи.

– Я буду звонить тебе каждый вечер перед ужином, узнавать, как дела. Пожалуйста, всегда подходи к телефону, а то я буду беспокоиться.

Уложить ребенка спать она поручила мне. Войдя в комнату, я увидел, что он сидит в пижаме на моей кровати и вертит в руках мой мобильник. Я отобрал у него телефон, возможно, немного слишком резким движением, и сказал:

– Это телефон дедушки, его нельзя трогать.

– Папа позволяет мне брать его телефон.

– А я не позволяю брать мой.

– Твой телефон плохой, в нем нет игр.

– Значит, тебе незачем его брать.

Я положил мобильник на верхнюю полку стеллажа, уставленную безделушками, чтобы Марио не мог до него добраться. Он погрустнел и серьезным голосом попросил меня прочитать ему еще одну сказку. Я ответил, что сегодня уже прочитал ему четыре и что он уже достаточно большой, чтобы засыпать без сказки, как дедушка. Затем я улегся на свою кровать, а он на свою. Я погасил свет. И до меня донесся крик Саверио: «Ты не можешь перенести, что я способнее тебя, и делаешь все, чтобы унизить меня перед этими ничтожествами, с которыми мне приходится работать!» Ответа Бетты я не расслышал. Всю ночь я проспал глубоким сном.

Глава вторая

1

Первый день, проведенный вдвоем с Марио, оказался полон маленьких происшествий, от которых мое беспокойство только усилилось. Я проснулся с трудом, и понадобилось какое-то время, чтобы я понял, где нахожусь. Когда я осознал, что уже почти восемь утра, я вскочил с кровати, не успев стряхнуть с себя сон, и взглянул на кровать Марио. Мальчика там не было. У меня заколотилось сердце: Бетты и Саверио, конечно, уже нет дома, они уехали очень рано, чтобы вовремя добраться до аэропорта, так где же Марио? Я обнаружил его на кухне, он перелистывал одну из книг, которые я ему подарил. Стол был аккуратно накрыт на двоих. Я подумал, что это сделала Бетта перед отъездом, но Марио, едва завидев меня, удовлетворенно улыбнулся и произнес:

– Дедушка, я поставил сахар с моей стороны, ты ведь пьешь чай без сахара.

Он рано проснулся, не стал меня будить, съел четыре сухарика и накрыл на стол.

– Но я не стал включать газ, дождался тебя.

– Молодец. Только запомни: завтра, когда проснешься, сразу буди меня.

– Я тебя позвал, но ты не ответил.

– Я слишком устал накануне, больше это не повторится.

– Ты устал потому, что нес меня на руках?

– Да.

Я приготовил ему горячее молоко, а себе чай. Он жадно выпил молоко и съел много печенья с шоколадом. А потом спросил:

– Я сегодня не пойду в садик?

– А хочешь?

– Нет.

– Тогда не пойдешь.

Он выразил бурную радость, потом взял себя в руки и осторожно спросил:

– Поиграем после завтрака?

– Мне надо работать.

– Все время?

– Все время.

В ванной он меня просто замучил. Чтобы почистить зубы и умыться, встал на скамеечку, но при этом у него намокла футболка, и он проинструктировал меня, где найти другую, на смену. Когда мне наконец удалось заставить его полностью одеться, он произнес загадочную фразу: «Мне надо идти». Вернулся в ванную, поставил скамеечку перед унитазом, сбегал за моей книжкой сказок, положил ее на скамеечку, спустил штаны и сел на унитаз.

– Закрой дверь, дедушка, – сказал он, не отрывая глаз от книги, которая лежала перед ним раскрытая, как на пюпитре.

Я закрыл дверь и вернулся в гостиную, где все было приготовлено для работы. Но через несколько минут он позвал меня:

– Дедушка, всё.

Пришлось опять раздевать его, опять мыть. Когда настало время одеваться, он, разумеется, захотел сделать это сам, но с невыносимой медлительностью и под моим наблюдением.

Пришла Салли, и я вздохнул с облегчением. Она явилась в облике светской дамы, которая, несмотря на лишний вес, умеет элегантно одеваться. Однако она сразу же закрылась в чулане в конце коридора, рядом с комнатой Марио, и вышла оттуда в линялой майке, бесформенных домашних брюках и тапках – тучная как никогда.

– Займитесь ребенком, мне надо работать, – сказал я.

На этот раз она была в хорошем настроении и решила быть покладистой.

– Ладно, иди, не беспокойся, Марио – хороший мальчик. Правда, Марио, ты хороший мальчик?

Марио спросил:

– Дедушка, можно я посмотрю, как ты рисуешь?

– Нет.

– Я сяду рядом, не буду мешать, буду рисовать сам.

– Дедушка не играет, – сказал я, – дедушка работает.

И я закрылся в гостиной. Но уже через несколько минут понял, что у меня нет ни малейшего желания продолжать работу над Генри Джеймсом. Я грузно опустился на стул. Я сегодня спал очень долго, гораздо дольше, чем привык, и все же чувствовал себя вконец измотанным, и мне совсем не хотелось заняться делом, которым я, однако, с удовольствием занимался всю жизнь. И более того, я вдруг понял, что представляю себе свое тело – свое теперешнее тело – без навыков и умений, когда-то делавших мое существование осмысленным. Пока я предавался этим раздумьям, во мне нарастала осознанная жажда самоуничижения. На мгновение я увидел перед собой обыкновенного, ничем не примечательного старика: он ослаб, нетвердо держится на ногах, плохо видит, его без причины вдруг бросает в пот или пробирает озноб, у него пропадает работоспособность, которую удается оживить лишь на время, вялым усилием воли, порывы энтузиазма у него наигранные, а приступы тоски – вполне искренние. Мне показалось, что я вижу автопортрет и что он верно изображает меня не только сегодня, в Неаполе, в доме моего детства, но – волна депрессии поднималась все выше – и в течение последних десяти или пятнадцати лет моей жизни в Милане, просто сейчас он стал четче и ярче. До сих пор я воображал, что полностью сохранил свои творческие способности. Моя жизнь в искусстве шла ровно и спокойно, без неожиданных взлетов и, как следствие, без внезапных падений. Когда пришел успех, это казалось мне естественным, я ничего не делал ни для того, чтобы его добиться, ни для того, чтобы его сохранить, просто мои произведения заслуживали успеха, вот и все. Возможно, именно поэтому у меня так долго сохранялось ощущение, что я – некая субстанция, не поддающаяся порче. И, как следствие, я не отдавал себе отчета в том, что работы у меня все меньше, что на важные события меня приглашают все реже, что на смену миру, где я пользовался определенным авторитетом, пришли другие миры, появление которых я не смог заметить вовремя, в которых действовали другие группы влияния, не имевшие понятия обо мне, молодые, напористые люди, никогда не видевшие моих работ и искавшие знакомства со мной, только чтобы понять, смогу ли я способствовать их продвижению. Вот почему, говорил я себе, я уже не могу игнорировать признаки упадка, они ошарашивают меня, как слишком громкие звуки, разбивающие стекло: оскорбительный звонок издателя, надолго иссякшее вдохновение; и моя дочь, моя единственная дочь, которая заперла меня здесь, навязав мне роль старенького дедушки.

Я тяжело вздохнул и заметил, что безотчетно повторяю жест Марио – взмах рукой снизу вверх. И я даже обрадовался, когда меня позвала Салли. «Дедушка, – кричала она приторным голосом. – Дедушка!» Очевидно, она не знала, как ко мне обращаться, и называла дедушкой, считая это лучшим вариантом. Или же, поскольку я был дедом Марио, для нее я был воплощением самого понятия «дедушка» – чей-то дедушка, может, даже ее собственный, хотя, черт возьми, она была далеко не молода. Постучав в дверь и тут же заглянув в комнату, она громко произнесла:

– Извини, дедушка, но Марио включил телик и не хочет выключать.