Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Пришло время собираться в дорогу и нам – время проводов и прощаний. Грустно расставались с Багорскими. Мы дружили семьями. Багорская в молодости стала известной певицей, но, когда ехала в автомобиле подписывать контракт в петербургский Мариинский театр, накинутый на ее шею модный газовый шарф запутался в колесе, изуродовал шею, и она потеряла голос. Ее дочь, Женя, наша сверстница и друг, позже стала известной актрисой в театре им. Мейерхольда, а затем в Малом. Очень привлекал всех Женин отчим, изобретательный, компанейский дядька. В 1920-х годах они тоже переехали в Москву.

Последний раз в театре Соловцова мы с мамой в июне 1922 года смотрели новую нашумевшую пьесу Н. Евреинова “Самое главное”. Опять замечательно играл роль Поликлета Н. Соснин, в 1930-х годах ставший артистом МХАТа. Игра Соснина захватывала, поражала каскадом ярких, мастерских перевоплощений. Пьеса, пронизанная придуманной автором идеей театрализации жизни, далекой от нашего нелегкого существования, все же заставляла думать, оценивать “самое главное”.

Цвели любимые мамой каштаны. После спектакля мы медленно сошли к Крещатику, пересекли его, поднялись по зеленой улочке вдоль стены Михайловского монастыря к Богдану Хмельницкому… Прощай, Киев!

В день отъезда нас провожали дома, по пути на вокзал, у вагона… Впервые в жизни. Не забывай! Помни!

Москва… Думал ли отец о жизни в Москве? Папа умело и прозорливо выбирал города для жизни. Самара… Киев…

В 1916 году он вез меня из Самары учиться в Петроград и остановился в Москве. Помню почему-то белую, высокую, двустворчатую, с медной ручкой, плотно закрытую дверь в квартире Нестеровых и Красную площадь. Памятник Минину и Пожарскому на другом месте и лобное место не там, где сейчас, – ближе к центру. Больше ничего на площади нет. Поразило обилие голубей. Они на мостовой, кремлевских стенах, башнях, церквах, Историческом музее… Лотки с кормом, толпы кормящих… Непрерывное перемещение голубей… И козыряющий отец в форме офицера Генерального штаба.

И вот Москва.

Жаркий июль 1922 года.

Угол Садовой-Спасской и Орликова переулка, дом 2, квартира 12, восьмой этаж.

Наши комнаты в многосемейной коммунальной квартире. Угловой эркер большой комнаты выходит на Садовое кольцо, и вдали видна стройная, нарядная красавица Сухарева башня – наша национальная гордость. От ее подножия, заполняя широченную улицу и тротуары, мимо больницы Склифосовского, знаменитых Спасских казарм шумит, кипит, разливается многолюдный Сухаревский рынок.

Спустя пятьдесят лет эту стихию покажет на сцене Малого театра в нашем спектакле “Пучина” Шура.

Через левое окно видна деловая и торговая Мясницкая (ныне Кировская), прямая дорога на Красную площадь, а если сильно высунуться из него, налево по Садовой стоят великолепные Красные ворота, а вокруг них располагается биржа труда: сотни артельных – владимирских, калужских, тульских лапотников с пилами, топорами и котомками, готовых вербоваться в дальние края.

Комнаты почти пусты. Самая необходимая, случайная, сборная мебель, прикрытая яркими плахтами, привезенными мамой с Украины.

Мы только сегодня приехали. Сидим в комнате с эркером за обеденным столом в “самарской” мизансцене – отец во главе. Опять все вместе! Счастливые, встревоженные и смущенные…

Сидим за столом и еще не осознаем, что в Кремле работает Владимир Ленин; на Мясницкой вышагивает стихи Владимир Маяковский; еще не взрезал руки́ Сергей Есенин; в здании на Театральной площади играет Михаил Чехов; за углом в Камергерском аплодируют Константину Станиславскому; здесь выставляется Кузьма Петров-Водкин; играет в городки Иван Павлов; на Капри пишет Горький, а где-то тоскуют Сергей Рахманинов и Федор Шаляпин…

Сидим за столом и не знаем, что семья наша, прожив в этих комнатах 1920-е и начало 1930-х годов, на высоком подъеме душевных сил, распадется. Все мы уйдем из этих комнат… Останется только Ира. Она проводит каждого из нас, примет на себя тяготы и радости и создаст новую семью. Мы будем приезжать сюда, как в родной дом.

Любимая бабушка, отдав все силы нашей семье, каждому из нас, прожив подвижническую жизнь, умрет от тяжелой болезни. Она уйдет с обидой на нас. Мы похороним ее и забудем ее могилу…

Живописный талант Шуры будет замечен в средней школе и родителями. Закончив, по совету М.В. Нестерова, художественное образование в 1930 году, Шура, захваченный новыми идеями современного театра, ринется по Транссибирской магистрали штурмовать сценические пространства театров Сибири и Дальнего Востока.

Андрей Белянин и его друзья

ЧЕГО ХОТЯТ ДЕМОНЫ

Отец напишет и издаст учебное пособие по лоции рек, свободное время отдаст участию в профессиональном оперном коллективе и руководству вокальной самодеятельностью. Грудь его летом 1930 года украсит значок участника Первой Всесоюзной олимпиады театров и искусств народов СССР, и мы благодаря ему обогатимся знанием искусства многих национальностей Союза. Зимой 1931 года отца уведут отсюда, осудят на три года, досрочно освободят без права жить в Москве, он будет работать в Костроме и там умрет от тяжелой болезни.

От составителя

В августе 1962 года я в ответ на запрос получу из Верховного суда РСФСР справку о реабилитации “за отсутствием в его действиях состава преступления”.

Итак, вот он, наш третий сборник. Лично для меня это и третья победа, и повод серьёзно задуматься о будущем. Хотя вроде бы если победа, так о чём, собственно, думать-то? Праздновать надо! Почивать на лаврах, надевать друг другу веночки из той же лаврушки и, попивая нектар (фернет, сливовицу, горилку, гжеч, мавруд, столичную и т. д.), небрежно следить с высот литературного Олимпа за фэнтезийной суетой на Земле…

Я буду учиться в средней школе, где в сплоченном драмкружке от артиста 2-й студии МХТ В.С. Канцеля (он знаменит спектаклем “Учитель танцев” в ЦТСА) узна́ю основы новой театральной веры. После окончания школы по требованию отца поступлю на литературное отделение педагогического факультета 2-го Московского государственного университета. Через год обучения наукам языка и литературы по предложению В.С. Канцеля уйду в молодой экспериментальный театр – Государственную профклубную мастерскую. Проработав два года среди талантливых артистов и режиссеров – О. Абдулова, А. Лобанова, Н. Волконского и других, поступлю учиться на актерское отделение Центрального техникума театрального искусства (ныне ГИТИС). Окончив его весной 1932 года, уеду во главе курса на индустриальный Урал в Свердловск организовывать молодой театр. Провожая меня, мама подарит книгу “Владимир Маяковский – художник” с надписью: “Дорогому моему сыну Петру от счастливейшей и несчастнейшей матери. 18/X 1932 года. Москва”.

Тем паче что компания наша разрастается от книги к книге, и я от всей души рад представить вам новых лиц. Об уже известных авторах надо говорить? Ладно, не проблема. От меня не убудет, а любому писателю всегда приятно лишнее упоминание его имени в положительном контексте.

Мама… Наша мама…

Сначала пройдём по странам дальним, славянским, братским, а значит, родственным. Болгар у нас двое — Христо Поштаков и Николай Теллалов. Христо знают уже все поклонники фантастики, кто-то благодаря блистательным рассказам в стиле жёсткой НФ, кто-то по лёгкому пародийному «Меч, магия и челюсти». Кстати, продолжение этого романа готовится в нашем издательстве. Николай Теллалов проявил себя сначала как переводчик, а теперь мы представляем его как самостоятельного и интересного автора. Рекомендую.

Она найдет в Москве отличные школы: Ире – музыкальную, а Шуре и мне – среднюю трудовую (бывшую частную гимназию), где, кроме академических, мы получили уроки советской гражданственности – со школой хоронили Владимира Ильича Ленина – и развивали творческие способности: художника – Шура и артиста – я.

А вот поляки подвели. То есть традиционно польская фантастика очень сильна и своеобразна, но в этот раз за всю шляхту отдувается один пан Анджей Пилипик. Правда, он настаивает на том, что мы неправильно произносим его фамилию, по-польски она произносится как Пилипьюк. Но, по-моему, так ещё смешнее, а Анджей писатель блистательный, создавший не только культового Якуба Вендеровича, но и ещё ряд великолепных романов в жанре исторического фэнтези. Он мой друг, всегда зовёт в гости в Краков, а в последний раз гордо демонстрировал собственную реконструкцию казачьей шашки. Читать его надо! У нас подобного автора пока нет.

Чехи показали тихую и, я бы даже сказал, интеллигентную литературу. Франтишка Вербенска — учёный, филолог, хранитель архивов, человек изумительной образованности и деликатности. Её пересказы старинных чешских легенд возвращают нас в мистический и жутковатый мир европейского Средневековья, но читается на одном дыхании.

Мама вернет семье праздники и гостеприимство, переживет глубокое увлечение личностью Михаила Васильевича Нестерова, лучшего друга семьи, оказавшего неизгладимое воздействие на наши души.

Теперь о нашей матушке-России, которая «всему свету голова!». Николая Басова представлять не нужно. В том плане, что достаточно произнести имя и фамилию, чтобы любой знаток фантастики сразу восхищённо захлопал в ладоши. Басова знают все, как все знают его знаменитого Лотара и кучу восхитительных романов в стиле фэнтези и научной фантастики. Рассказы Николая редки, пишет он их нечасто, так что мне повезло, что успел ухватить.

Мама увлеченно постигала культуру Москвы от галереи Третьякова до Художественного театра и новую, создаваемую на наших глазах титанами, гениями и талантами 1920-х и начала 1930-х годов.

Наташа Татаринцева дебютировала в прошлом сборнике, и вроде бы довольно успешно. Она пишет для нашего издательства роман, а сейчас продолжает линию приключений уродливой девицы Анжелики, нолей судьбы ставшей штатным психологом всей городской нечисти. Это забавно и актуально…

Счастливейшей называет себя мама потому, что осуществилась ее самая сокровенная мечта, владевшая ею, когда она рожала нас: работниками духовной культуры стали ее дети.

А вот её мама, поэтесса Элеонора Татаринцева, как автор фантастики появляется впервые. Рассказ у неё сложный и неожиданный. Я бы обратил внимание…

Арест и осуждение отца, последовавшая нищета, общественные осложнения и удары судьбы прошедших лет подточили силы мамы, и, когда весной 1933 года был произведен еще один акт произвола – маме предложили покинуть Москву, – она не выдержала унижения и покончила с собой…

Елену Бычкову и Наталью Турчанинову тоже особо рекламировать не надо. Или всё-таки надо, учитывая вечные сплетни вокруг этого творческого тандема в мире фэндома? Глупейшая ситуация — молодые интересные авторы, обаятельные и умные девчонки, периодически кому-то встают поперёк горла. Слишком молоды или слишком талантливы?! Дайте судить о них по их творчеству. И я с удовольствием представляю их рассказ в нашем сборнике, одновременно козырнув за храбрость. Вы не поверите, но сейчас, чтобы открыто назвать себя другом Белянина, нужно немалое мужество…

Да святится имя твое!

Но все это произойдет потом, потом, а пока…

Александр Рудазов — лауреат «Меча Без Имени», молодой и перспективный писатель, умеющий создавать свои миры и мастерски работающий как в большой, так и в малой форме. Мне и самому было жутко интересно: кого же «боятся маги»? Сначала подозревал, что Конана-варвара, он с ними особо не церемонился, оказалось, ответ иной — и посложнее, и поинтереснее…

Пока мы сидим за столом, полные веры, надежды и любви, стекла открытых окон мелко дрожат при каждом проезде трамвая по Орликову переулку, и мы доедаем первый обед, сваренный бабушкой и мамой на московской земле. А на подоконнике ждет большой полосатый надрезанный арбуз, купленный на Сухаревке…



Екатерина Шашкова — моя землячка, из Астрахани. Её роман «Марготта» вышел в свет в прошлом году. Реалии местные, кто не был в Астрахани, всего вкуса произведения, увы, не ощутит. Сейчас она упорно трудится над новой вещью и представляет свой рассказ. Скорее всего, и он тоже выльется в отдельную книгу. А пока добро пожаловать в магический мир братьев наших меньших.

Александр Павлович Васильев

Виталий Зыков — один из самых популярных и тиражных авторов нашего издательства. В прошлом году бросил перчатку всем «титулованным» фантастам России и ближнего зарубежья, вызывая их на открытый литературный поединок. Ответить «титулованные» не рискнули до сих пор… Сам Виталий очень волновался, подойдет ли его рассказ по стилю в наш сборник? По-моему, отлично подходит!

О нас с Галиной говорить не буду. Во-первых, сложно — вдруг перехвалишь? Во-вторых, вряд ли нужно — работаем вместе уже более шести лет, и популярность «Оборотней…» пока всё ещё на высоте. В ближайшее время мы сдадим в издательство цикл коротких рассказов о шумной Алине, героическом Алексе и их вечном спутнике, говорящем коте с двумя университетами за плечами, агенте 013, Стальном Когте, Профессоре, или просто Пусике! Тема да Винчи сейчас так популярна, что мы не удержались… простите.

О себе не буду говорить тем более. Разве что признаюсь — идею моего коротенького рассказа самоотверженно подарила всё та же Галина Чёрная. Сам бы я не догадался…

Про детство, юность, родителей, войну и работу в провинции

Ну вот вроде бы и всё. Теперь о проблемах. Они, конечно, есть. Оказалось, что в одиночку поднимать литературное единство наших славянских народов очень сложно. Хотелось бы надеяться хоть на какую-то помощь. Вот Евгений Харитонов, например, помог переводами Христо Поштакова — благое дело! Не оставайтесь в стороне, а?

Как все было с самого начала? Наше начало – детство. Для меня оно началось в Самаре, на самой середине Волги. Я там родился в 1911 году. Теперь этот город называется Куйбышев… Да нет, мы начинаемся еще раньше, с наших родителей и даже до них. Ведь есть же понятия генеалогического дерева, “корней”, предков.

Я был в Сербии как раз перед отделением Косово, знаете, они всерьёз считают себя русскими! Говорят, мы такие же русские, как и вы, выходцы из Сибири, поэтому — сербы. И язык похож, и пишут кириллицей, и вера православная. Очень хочу, чтобы в нашей следующей книге была и сербская фантастика. Поэтому поеду туда снова. Мы братья, и если фэнтези — сказка, то сказка не худший способ напомнить нам о зове родственной крови…

Семья отца была большой – шестеро детей: Наташа, Катя, Оля, Алеша, Юра и Павел. Как они располагались по старшинству, я не помню. Наталья Петровна вышла замуж за хирурга царской армии, профессора Козловского. Жила и умерла в Ленинграде. Екатерина Петровна была второй женой Михаила Васильевича Нестерова, родила от него двоих детей – Алешу и Наташу. Алеша умер в молодые годы, почти юношей. А его сестра Наталья Михайловна живет и здравствует, замужем за Федором Сергеевичем Булгаковым, художником, сыном церковного философа Булгакова. Ольга, моя тетка и крестная мать, – музыкант. Много лет, до конца жизни, была концертмейстером Саратовского оперного театра, мужем ее был главный режиссер этого театра.

Вообще корни мои – в среде русской интеллигенции, для которой искусство если не становилось профессией, то было необходимой и органичной частью ежедневной жизни.

Присоединяйтесь! В конце концов, «АРМАДУ — АЛЬФУ» больше всего и критикуют (как, впрочем, и хвалят) именно за то, что она даёт дорогу молодым и неизвестным авторам.

Мой отец в Самаре был много лет инспектором судоходства Волги, знал это дело отлично. Это не мешало ему серьезно заниматься музыкой вплоть до того, что позже, уже в конце жизни, бывший царский офицер преподавал в Костромской музыкальной школе.

Искренне ваш, АНДРЕЙ БЕЛЯНИН.

Дома в детстве мы все играли в домашний театр. Я делал декорации, пытался зарисовывать впечатления от прочитанных книг. Петр, мой старший брат, режиссировал. Он и стал потом театральным режиссером. Заслуженный деятель искусств, лауреат Государственной премии Петр Павлович Васильев – это он и есть. Самое интересное, что и потом, уже в нашей взрослой профессиональной жизни, мы тоже вместе работали и сделали, как мне думается, несколько хороших, очень хороших спектаклей, особенно “Царя Федора” в Чехословакии и “Пучину” Островского на сцене филиала Малого театра. Приволжский мир и быт пьес Островского уже тогда, в нашей родной Самаре, был перед нашими глазами…

Андрей Белянин

Петр, и только он, чем я ему бесконечно благодарен, “заразил” меня театром. Отвлек от “чистого искусства” – живописи. Его жизнь, с юности до преклонных лет (он на три года старше меня), связана с театром. Он работал в Свердловске, в Ярославле, был главным режиссером Ермоловского театра, в котором поставил замечательный спектакль “Пролог” Штейна и ряд других. Был некоторое время главным режиссером Театра сатиры.

Но это все потом, а тогда мы были еще совсем детьми, но детство наше было кратким. Мне было всего семь лет, когда наша семья в потоке беженцев, спасаясь от боев и бурь послереволюционного времени, стремилась на восток… Мы поселились в Красноярске. Это было тяжелое для всех время. 1919 год. Лютый мороз, голод. Почему-то неким символом бесприютности и нищеты стал для меня образ лошади, беспризорной лошади. Их много тогда бродило по городу, шатающихся от истощения, бесконечно жалких, тянущихся к людям в надежде на защиту… Помню, на рынке продавали замороженное молоко и борщ. Красные куски борща висели на веревках. А молоко продавали в мешках! Да, да! Оно было заморожено в мисках, и можно было взять в руки эти белые ледяные диски в соломенной трухе. Летом же город превращался в сплошное болото, и пройти по улице можно было, только держась за забор. Даже подводы вязли, грязь доставала лошадям до брюха…

ЧЕГО ХОТЯТ ДЕМОНЫ

Потом мы переехали в Омск, в Томск. В 1921 году отец получил служебное назначение в Киев, а в 1922-м мы поселились в Москве…

Я — Абифасдон. Демон. Любить и жаловать не прошу. Всё понимаю, не послали матом, уже спасибо. Работа адская — судебный пристав, то есть кредитор проданных душ. Внешность соответственная — высок, мускулист, кожа бледно-зелёная, нечешуйчатая, профиль греческий, волосы чёрные, язык не раздвоен. Дресс-код — строгий костюм-тройка, галстук в тон и туфли без пошлого блеска.

Отец в конце 1920-х и в начале 1930-х годов работал в НКПС (Народный комиссариат путей сообщения), в угловом здании у Красных ворот. В то время вышла его книга, которая называлась “Лоция рек”, – о правилах и особенностях плавания судов по рекам. А я, по его просьбе и по строгим деловым указаниям, делал иллюстрации к книге. Рисунки поясняли, где, когда и какие устанавливать огни на пароходах, лодках, баржах и бакенах.

Короче, стандартный демон, не «демонстратор измерений» по Асприну. В меру удачлив, в меру непопулярен, карьерным ростом не избалован, а если и есть серьёзные проблемы, то только в личной жизни.

Нет, с женой как раз всё в порядке. Азриэлла умна и красива, мы вместе уже четыре тысячи лет или больше, она скажет точнее, женщины всегда проявляют трогательное внимание к датам. Проблема в ином…

Жили мы в московском восьмиэтажном “небоскребе” того времени, угол Садовой и Орликова переулка. А в Колпачном переулке, что у Покровских ворот, была прекрасная школа, которая в 1920-е годы называлась 41-я школа БОНО (Бауманский отдел народного образования), а по старой памяти – бывшая женская гимназия Л.О. Вяземской.

Впрочем, неважно. Вам уж наверняка нет дела до судьбы обыкновенного демона. А если и есть, то чем мне можете помочь вы, люди?

…Я автоматически перечитал адрес, уже не надеясь на свою память за столько-то лет. В этом городе названия улиц меняют едва ли не через каждое столетие. На пустырях растут новые микрорайоны, а старые купеческие особняки сносят ради строительства очередной автозаправки или мини-маркета с едой в пакетиках, по вкусу мало чем отличающейся от своей же упаковки.

Пеший путь в школу лежал через Мясницкую, Харитоньевские переулки, Чистые пруды и – в Колпачный переулок.

А какой там продают кофе-э-э… Шеф хвастался, что состав был разработан в наших секретных лабораториях и первоначально позиционировался как стимулятор желудочных и сердечных заболеваний. Несколько молодых демонов-аспирантов серьёзно отравились при испытаниях, но люди же пьют! Людей ничем не выведешь…

— Надеюсь, что ты дома, смертный, — неуверенно вздохнул я, нажимая клавишу соответствующей квартиры на пульте домофона.

Замигал красный огонёк, противно запищал зуммер, один звонок, другой, третий… Вельзевулова задница, да открывай же!

Ранец за спиной… Летом – темно-синий, довольно большой берет и курточка с якорем на левой руке. Зимой – башлык с длинными “ушами”. Ими в мороз заматывалось все лицо, только ресницы индевели. И обязательно носили калоши! Это теперь их не стало, а прежде… Специальные ящички имелись для калош под крючками вешалки, или же гардеробщики писали номер мелом на подошве. Калоши терялись, забывались, обменивались, рвались, оставались в луже и пр. Шутники прибивали калоши к полу, и можно было упасть, “войдя” в них. Существовала целая “индустрия” уличных заливщиков калош, то есть сапожников, ставящих резиновые латки на дырки. Часто латки были красные. Ведь резину брали тоже от старых, рваных автомобильных или велосипедных камер, а они бывали и красными. Вопль “Где мои калоши!” преследовал нас в те годы. Особенные мучения они доставляли театральным гардеробщикам. Ведь каждую пару надо было взять в руки и поставить под пальто. И в грязь – чистое мучение.

— Кто там? — послышался мужской голос из динамика.

— Абифасдон. По вашу душу. Здравствуйте.

Гардероб, или вешалка, как мы говорили, была и в нашей школе. “Хозяином” вешалки был дядя Миша, старый казак; он нам показывал и учил, как развивать силу рук (для рубки шашкой) с помощью двух круглых толстых палочек сантиметров по двадцать длиной. Он зажимал их крепко в ладонях, опускался лицом вниз на пол и, переставляя по очереди палочки, как бы шагая на них, таскал по полу свое вытянутое тело. Главное, чтобы руки с палочками находились перед головой! Очень трудно! А он гордился своей силой, давал щупать “каменную” мускулатуру.

— Не понял… Это кто?!

Директором был Евгений Иванович Сахаров, высокий, полновато-стройный, холеный, в золотом пенсне. Синий костюм, белая рубашка с темным галстуком и поскрипывающие черные узкие ботинки. Он был очень строг, и мы его ужасно боялись.

— Константин Петрович, — всё ещё безукоризненно вежливо начал я, — вас беспокоят из налоговой службы. Будьте добры, откройте дверь.

— А чего от меня надо налоговой? — как-то подозрительно искренне удивился он.

Арифметику преподавала Варвара Аракеловна, маленькая пожилая терпеливая женщина в вишневом шерстяном платье. Русский язык – Зернова. С нами учился и Миша Зернов, ее сын.

Неужели за этим типом ещё какие-то грешки, кроме Договора? Ладно, не моё дело.

— В прошлом году вы продали мотоцикл и…

Был у нас и предмет “хоровое пение”. Вел его худощавый брюнет с гипнотизирующим взглядом и весьма строгих правил. Он заставлял нас петь, стоя в две шеренги, заложив руки за спину и обхватив пальцами запястье. Так простоять урок было очень трудно, и некоторые слабенькие вроде меня падали в обморок. Но он был непреклонен: только так правильно стояла диафрагма!

— Я за всё заплатил! По двум квитанциям! А мне, между прочим, пришла третья, с угрозой штрафа, суда и пеней! Вы что там, совсем обалдели, да?

Была учительница танцев. Мы учили мазурку, краковяк, польку, падекатр, вальс, падеспань…

— Не нарывайся, человек! — не сдержавшись, рявкнул я. Быть вежливым утомительно, но надо, работа такая… — Прошу прощения, я хотел сказать, не могли бы вы всё-таки открыть дверь? Нам будет куда удобнее переговорить наедине, а не обсуждать иски государственных служб на радость вашим соседкам.

Был драматический кружок. Вел его Владимир Семенович Канцель. От него я впервые услышал слово “биомеханика”. В школе была сцена с освещением и реостатом, с помощью которого можно было делать рассвет. Мне, будущему театральному художнику, это особенно нравилось.

— Ну… это… логично, — похоже, сдался он. — Только я очень занят, не могли бы вы зайти завтра?

— Убью… никаких нервов с ними не хватит, — тихо пообещал я и громче добавил: — Разумеется, как вам будет удобнее, но завтра я приду с милицией и ордером.

— За что?!

И наконец, изумительный учитель рисования Николай Филиппович Шершаков. Невысокий, с русой бородкой клинышком, в очках в железной оправе, с мягким, негромким голосом. Он был, как я это сейчас помню, типичным апологетом прекрасной русской натурной школы рисунка и живописи. Жил Шершаков (а я у него бывал) в знаменитом доме для художников против храма Христа Спасителя. Дом и сейчас цел. Комната была увешана натурными этюдами маслом: маленькими, с серенькими небесами, синеватой далью, золотистой зеленью пригорков. Было и множество набросков сангиной и карандашом: колют лед на Москве-реке, торговка горшками, парень в картузе, извозчик в ожидании седока и т. д. Рисунок он считал основой искусства.

— За всё!!!

Николай Филиппович часто выводил на этюды с натуры группу ребят, подающих надежды. У Покровских ворот был рынок. До денежной реформы “мусорные” – бумажные – деньги исчислялись миллионами, на уличном жаргоне – лимонами. Стакан семечек или одна скрюченная сухая вобла стоили не менее тысячи рублей. Деньги, после того как все карманы на одежде торговца были забиты, запихивались в стоящий между его ног мешок. И весь рынок был заполнен возами или дровнями, подводами, впряженными в оглобли лошадьми. На мордах – торбы с овсом. Они и были моими первыми моделями.

— Чёрт с вами, заходите…

В Москве лошадей тогда было несчетное количество. Это они были основным видом рабочего транспорта – гужевого. И множество извозчиков. На площадях имелись стоянки извозчиков, так называемые биржи, как теперь у такси. Нанимался первый извозчик (соблюдалась строгая очередность), торговались о цене – “овес нынче дорог” – и под жалобы извозчика отправлялись в путь.

Вот это другое дело. Когда тебя благословляют таким образом — грех не зайти. Общеизвестно, что демон не может по собственной воле войти в человеческое жилище, его надо пригласить. Причём не один раз!

Грузовые извозчики назывались ломовиками, а их лошадки – ломовыми лошадьми. Тяжела была их доля! У Красных ворот со стороны Трех вокзалов был крутой подъем. А это была одна из наиболее “рабочих”, привокзальных улиц, по которой нескончаемым потоком, под гиканье, понукание и удары кнутов, изнемогая от яростных усилий, лошади тянули в гору свой тяжеленный груз. Возчики были разные. Одни впрягались в работу, помогали изо всех сил лошади, подталкивали подводу или полок (как тогда называли). Другие же били лошадь. Нещадно хлестали под пузо, по морде, по ногам, как можно больнее, и лошадь, как бы в истерике, забиралась на эту проклятую гору, где ей давали немного постоять и отдышаться.

Как вы понимаете, нас не так уж часто приглашают. А в последние лет двадцать народ ещё взял моду освящать квартиры. Плюс, до кучи, яхты, дачи, машины, компьютеры и даже сотовые телефоны. Как работать в таких условиях, а?

Мостовые Москвы были покрыты в основном булыжником, а копыта этого конского сонмища подкованы – по четыре подковы на лошадиную душу. И в летнюю пору с раннего утра Москва звенела легким, высоким звоном – цокотом копыт!

…Лифт был относительно новый, но стены уже исписаны англо-америкосовской сленговой дрянью. Граффити не искусство, а акт спонтанного уличного вандализма. Тоже наши придумали. Особенно упоительно баллончиковая роспись смотрится на старинных храмах и памятниках архитектуры. Мы поощряем современную молодёжь, надо идти в ногу со временем.

Второй составляющей звучания московских улиц были трамваи – главный и очень разветвленный вид пассажирского транспорта. Трудно поверить, что, например, по центру довольно узкой улицы Кирова и по Арбату были проложены две колеи рельсов, а на оставшихся пространствах в обе стороны ехали извозчики, ломовики и автомобили.

Правда, автомобилей было маловато. В 1930-е годы появились первые черные таксомоторы фирмы “Рено” с радиаторами специфической изогнуто-приплюснутой формы.

Шестой этаж, сорок восьмая квартира. Теперь надо, чтобы он сам попросил меня войти. Нажимаю кнопку звонка. Тупо жду. Или он оглох, или в туалете, или передумал общаться. Зря, смертный, демоны редко позволяют себя игнорировать.

На улицах была теснота ужасная. Пешеходы не имели понятия о правилах уличного движения, так как таких правил еще не существовало. Когда же их ввели, некоторые граждане потешались: как это я буду переходить улицу под прямым углом, откуда, дескать, я узнаю, прямой он или нет?

— Константин Петрович, будьте любезны, откройте дверь. В противном случае я её просто подожгу. Мне несложно, а вы ничего не докажете…

Трамваи ходили парами – ведущий и прицеп. С помощью веревки, протянутой через оба вагона, кондукторы звонили в кабину водителя: мол, посадка окончена и можно ехать. Вагоновожатый, чтобы просигналить, должен был колотить правой ногой по торчащему из пола металлическому “грибочку”, который, в свою очередь, колотил по колокольчику, издававшему глухой, короткий, но довольно высокий звук. Да, Москва звонила! Прибавьте еще к этому трамвайно-подковному звону церковно-колокольный, и картина звучания города закончена.

В часы пик так же, как и теперь, в автобус и троллейбус, в трамвай сесть было трудно. Ведь дверей, автоматически закрывающихся, то есть изолирующих пассажиров от улицы, не было. У каждого вагона – постоянно открытые тамбуры, площадки. Поэтому войти и выйти из вагона можно было и на ходу. Вернее, вскочить и выскочить в том случае, если площадка и ступени к ней не были густо завешаны людьми и не напоминали гроздь черного винограда.

За дверью раздалось напряжённое сопение, и кто-то с той стороны прилип к глазку. Я расслабил плечи, поправил галстук и позволил расползтись по своему лицу самой дружелюбной улыбке.

Особую касту представляли трамвайные кондукторы. Обычно пожилые люди, зимой тепло одетые, в черных валенках и калошах, в перчатках с отрезанными кончиками у большого, указательного и среднего пальцев, чтобы удобней было отрывать билеты. На груди на ремне висела сумка – кошель для денег – и сброшюрованные билеты. А их было пять сортов. До восьми утра билет на любое расстояние стоил 5 копеек, а дальше так: одна станция – 8 копеек, полторы станции – 11 копеек, две станции – 14 копеек и даже 19. Но станция – это не проезд от остановки до остановки, а остановок пять-шесть, точно не помню.

— Дверь металлическая, — зачем-то сообщил он.

Кондуктор отрывал пассажиру билет и во избежание штрафа надрывал на билете местечко с указанием станции, где тот вошел в вагон. Жутко трудно. На полу валялись огрызки израсходованных билетных книжечек, которыми кондуктор протирал себе “глазок” в заиндевелом окне. Когда я каждый день ездил на трамвае в техникум, то запоминал выразительные лица кондукторов, дома рисовал их; получилась целая серия рисунков. Теперь я знаю, почему и сейчас иногда портреты пишу без натуры. Образную память мне помогли развить любовь и любопытство к жизни, ко всем ее чертам и формам и, конечно, к людям. Благодарю вас, дорогие пожилые кондукторы московских трамваев. Особенно 8-го номера, возившего меня от дома до Сущевского вала, где был наш техникум. Кондукторы в черных полушубках, валенках и перчатках с обрезанными пальцами!

Внизу Орликова переулка, поближе к вокзалам, существовала Ермаковка, четырехэтажное здание Ермаковского ночлежного дома. Ночлежка впускала в себя (в определенное время: зимой – часов в шесть-семь вечера, а летом – позже) тех, кто не имел крыши над головой, не имел профессии, денег, родни. Больно было видеть очередь странных и страшных людей. Завернутые в тряпье калеки, старцы, старухи, почти дети. Беспризорные, сомнительные женщины, воры всех мастей. Молодая страна еще не успела навести порядок.

Не хочет пускать…

Питательной средой для этих отверженных была Сухаревка. Сухаревский рынок, гигантская “торговая точка”, которая начиналась от Домниковки и заканчивалась на подступах к Цветному бульвару. Цветной же бульвар, справедливо пользовавшийся дурной славой, упирался в Трубную площадь, в Трубу, как ее тогда называли, где был рынок живности и цветов. Настоящее конско-людское месиво. Все прилегающие к этому пространству здания, особенно их первые этажи, были заняты магазинчиками, трактирами, пивными с фирменными вывесками: фон и верх выкрашены желтым хромом, а нижняя часть – зеленым. Название “Пиво” выведено черным, а с правой стороны каждой буквы – обвод белой “толщинкой”.

— Зато обшивка деревянная, — напомнил я. Не хочет он, как же…

Одежда, парикмахерские, скобяные лавки и все что угодно – ведь начинался нэп. Хозяева стояли у входа и чуть ли не силком затаскивали покупателей, во всяком случае, усиленно рекламировали свое заведение. Самодельные ларьки и палатки, лотки с навесами, полки на собственной груди, двухколесные тележки и пр., и пр.

— А ваше удостоверение?

Бесконечное количество фокусников, игроков в лото, карты, домино и кубики. Гадалки. Торговцы ветошью, опорками и головными уборами. И горе зазевавшемуся: его моментально обворует карманник. А их было множество, от “мэтров” до жалких беспризорных ребят.

Я молча достал из кармана типовую корочку младшего сотрудника отдела по вопросам кредитования и вплотную приставил её к глазку. Всё равно там ни черта не разберёшь. С верхнего этажа неслышно спустилась не в меру любопытная кошка. Вот ведь знает, мерзавка, что их губит, а лезет…

И всеобщее лузганье семечек. Мостовая вся была засыпана шелухой. И тут жe, через это людское море, с беспрерывным звоном пробирались трамваи – “Б” и “восьмерка”.

Мгновением позже наши взгляды встретились, шерсть на кошке встала дыбом, по спине пробежали зелёные искры, и, задрав хвост, она с дурным воплем бросилась в атаку. Отработанным пинком ноги я отшвырнул её об стену. У дуры девять жизней, не помрёт, а мне абсолютно не улыбалось заявиться после работы домой расцарапанным. Азриэлла начнёт не в шутку задавать разные вопросы на интимные темы, если вы понимаете, о чём я. А у нас и так проблемы…

Центром этого кипения была величественная Сухаревская башня с часами, в которой жил когда-то ученый Брюс.

— Ладно, — хмуро раздалось из-за двери, — толкайте, незаперто.

Поразительно, что, когда в 1960 году я впервые попал в Лондон, один известный английский актер повез меня на их старый рынок. Боже мой! Одним из распространенных видов торговли оказалась продажа сырой воды. Это была та же Сухаревка и плюс еще Диккенс. Мальчик носил медный чайник, стакан и громко кричал: “Кому воды холодной?!”

— Хм… э-э-э, не уверен, что понял вас правильно, вы точно хотите, чтобы я вошёл?

— Ну да. Куда от вас денешься…

Вот звуковая и живописная картина Москвы того времени. Но было и другое. 1920-е годы – время невиданного расцвета нашей культуры, искусства. Годы бурных поисков и экспериментаторства, соревнования художественных идей. Станиславский, Мейерхольд, Таиров, Охлопков, Завадский создали полифоническую картину театральной жизни. Великая плеяда послереволюционных художников и скульпторов – Кустодиев, Кончаловский, Бродский, Головин, Кандинский, Малевич, Фаворский, Юон, Федоровский, Шадр, Андреев, Матвеев. Стоп! Да их просто невозможно перечислить. Маяковский, Есенин, Хлебников, Белый, Брюсов! Эксперименты в опере, в балете, зарождающийся кинематограф. Весь XX век мира начинался там, в 1920-х годах.

— Э-э-э, тогда не могли бы вы сами открыть мне дверь? Как-никак вы хозяин дома, я — гость, и всё такое…

Атмосфера революционного творческого подъема, постоянные поиски нового глубоко волновали и нас, еще мальчиков и девочек.

— Я ж сказал, незаперто! — огрызнулся он, но всё равно повернул дверную ручку, раздражённо посмотрел на меня и махнул рукой, нарочито негостеприимным жестом приглашая войти.

Даже школа, где я учился, искала новые методы обучения и остановилась на Дальтон-плане. Что это такое, я так и не понял. Знаю только, что вместо зубрежки, заданий на дом “отсюда и досюда” задавались темы, усваивались понятия, и ты сам должен был понимать и выполнять задание.

— То есть могу заходить?

— Да.

Проводились литературные диспуты и “суды” над героями литературных произведений: например, суд над Молчалиным, Скалозубом и т. д.

— Пожалуйста, скажите это сами.

И в нашем московском доме тоже царил мир художественной творческой интеллигенции. Я уже говорил, что папина сестра Ольга Петровна была пианисткой и через нее шли наши связи с музыкальной столицей. Ну и, конечно, Нестеров! Я часто рисовал его в детстве, сидя в своей темной комнате, видя его через дверь в другой, освещенной…

— Что?

— Что вы предлагаете мне зайти.

Мне посчастливилось общаться с Нестеровым, наблюдать за его работой, встречаться у него дома с известными русскими художниками. Встречи, беседы Нестерова и его друзей оказали на меня большое влияние. “Больше смотри, – говорил мне Нестеров. – Жизнь, природа – верные помощники художника”. В доме Нестерова я многое узнал о Художественном театре, о мире художников, об их творчестве.

Но и брат мой Петя – он ведь и к изобразительному искусству тоже меня подтолкнул! В нашей продолговатой комнате головой к окну, которое “смотрело” с седьмого этажа на Мясницкую улицу, стояли у противоположных стен две железные кроватки: одна Петра, другая моя. Над кроватями висели всегда “свежие” картинки, акварелью написанные. Петя в детстве много рисовал, ходил, помимо французского, который нам преподавали в школе, на уроки английского языка.

— Да вы чё, издеваетесь, что ли?! — едва не сорвался он, явно испытывая жгучее желание захлопнуть дверь перед моим аристократическим носом. — Блин, когда не надо, мы тут прям все такие вежливые! Ни шагу без разрешения! А чуть что не так — сразу милицию вызовем, дверь подожжём, удостоверением помашем… Входите же наконец, входите!

Это был его последний шанс и последний случай, когда он повысил на меня голос, потому что в следующую минуту я вошёл. Все формальности соблюдены, имею полное право, теперь он мой — меня пригласили!

Петя был лидер среди нас, детей. Он уже мальчиком ощущал стиль времени и – я это ясно видел – рисовал и писал как-то иначе, чем я. Он делал смелые, как мне казалось, немного угловатые рисунки, раскладывал площе, брал цвета локальней. “Творить – значит изменять”. А я, потрясенный картиной Третьяковской галереи “У колодца”, картинами Левитана, был, как понимаю теперь, ярым реалистом. Особенно после одной короткой фразы Нестерова, который, увидев мои “мазюльки”, сказал, показав пальцем за окно: “Учись у природы”. И я был между двух огней: отчетливо понимал и разделял позицию Нестерова, но вместе с тем побаивался Петра. Он был “прогрессивней” меня. И старше.

— Пройдём на кухню, у меня не прибрано. Чаю не предлагаю.

— А кофе?

Мы ведь дети того времени – даже в нашей семье немного подтрунивали над Нестеровым. Над его искусством, разумеется. “Все пишет елового схимника”. “Елового” походило на “лилового”, а в колорите Нестерова, бывает, встречается лиловатый тон. К тому же мы пели “Долой, долой монахов, буржуев и попов, мы на небо залезем, разгоним всех богов!” И схимников заодно… Так что я верил хихиканью.

— Только растворимый.

Хорошо, что с возрастом люди умнеют.

— Из супермаркета?! Нет, увольте, тогда лучше не надо…

Я любил делать акварелькой на слоновой бумаге иллюстрации или картинки по поводу прочитанного стиха. Например:

Он сопроводил меня из узкой прихожей в маленькую кухню, плюхнулся на табурет и, зевая, поскрёб небритый подбородок. Совершенно невзрачный мужчина, лет тридцати — тридцати пяти, в белой майке и бывших когда-то синими спортивных трениках, пузырящихся на коленках. Крестика на шее нет, татуировка «МФ — навсегда!» с кривым Андреевским флагом, две металлических коронки во рту (и как только таких типов женщины любят?). А главное — за что? И почему так результативно?!

— Ну чего у вас там, в вашей налоговой? — буркнул он, кивком указав мне на вторую табуретку. — Предупреждаю, квитанции у жены, а жена с детьми у тёщи, приедет только завтра. Господи, один выходной хотел провести спокойно, и нате вам…

Тиха украинская ночь,Прозрачно небо, звезды блещут,Своей дремоты превозмочьНе хочет воздух. Чуть трепещутСребристых тополей листы,Луна спокойно с высотыНад Белой Церковью сияет…И тихо, тихо все кругом…

— Я не из налоговой.

— Не понял…

Вот тема. Что же я нарисовал? Я “Полтавы” толком не прочел (очевидно, “Полтаву” мы проходили в школе), а запомнил только эти первые строфы, которые мгновенно породили в моей голове ясный зрительный образ! Вот он: на серебристом, на темно-синем небе раскиданы звездочки в умеренном количестве. Я уже знал, что при полной луне видны только большие или средние, да и по́шло все небо залепить звездами, я же “натуральщик” (не путать с натуралистом). Сияла полная луна, левее середины листа. Под луной стояла белая церковь с колокольней, шпилем и маленьким куполочком и крестиком. За колокольней виднелась архитектура самой церкви. Справа – диагональ “серебристых тополей”. Зеленая земля с дорожкой.

— Всё гораздо более неприятно, Константин Петрович, — я откашлялся, на мгновение прикрыл глаза, сконцентрировался и принял свой истинный облик. — Трепещи, смертный! Ибо пробил час, и я пришёл забрать твою бессмертную душу!

Хозяин придушенно пискнул, попытавшись вжаться спиной в стену, редкие волосы на голове дружно встали дыбом, а в голубых квадратных глазах застыл неподдельный ужас. Хорошо пугается мужик, уважаю…

— Вы…ы…ы…и-у-у-у!

Меня, отлично помню, беспокоил вопрос: можно ли оставить стены церкви белыми, яркими, то есть освещенными светом луны? Ведь луна над белой церковью сияла, а значит, свет падал сверху и не мог ее хорошо осветить. Жалко было – такая красивая картинка получилась! И я оставил ее не переделывая. Это было начало длинной цепи “нарушений” правды жизни, которая опутывает большинство из нас, художников. И если бы я не допустил этого первого нарушения правды жизни, если узнал бы, что Белая Церковь – это название украинского города, то не было бы картинки. И я бы, чего доброго, стал бы ортодоксальным последователем фактических истин. И стал бы “фактическим натуралистическим реалистом”! Что-то вроде “фиксатива”!

Я сидел перед ним совершенно обнажённый, с буграми тренированных мышц под бледно-зелёной кожей, впечатляющими когтями, пронзительным взглядом и небольшими толстыми рогами на лбу. Рога, кстати, были лишними, редко кто их сейчас носит, но для людей они по-прежнему главный аргумент в идентификации демонов. Можно было, конечно, добавить ещё копыта и хвост, но я сторонюсь дешёвых спец эффектов.

Родители видели и поощряли мое увлечение рисованием.

— А-а-а-и-и-ых-кых-ой! — перешла жертва на непереносимую смесь визга и нервного хрипа.

Весной 1926 года я окончил седьмую группу (классов тогда не было) и с весьма сомнительным образованием осенью был отведен мамой в Московский техникум изобразительных искусств памяти восстания 1905 года. Сделать это посоветовал Нестеров. Техникум тогда находился на Сущевской улице.

Организаторами и педагогами этого училища были Евгений Николаевич Якуб и Сергей Арсеньевич Матвеев. Конечно, были и другие педагоги, но душой и нашим любимцем был Евгений Николаевич. Сам тонкий и разносторонний живописец, он бережно относился к характеру дарования ученика. Через год, кажется, мы переехали в новое помещение на Сретенке. Там я и проучился четыре года, до осени 1930-го. В дипломе, напечатанном на машинке с лиловым шрифтом, указано, что я являюсь “художником-декоратором – клубным инструктором”.

Нет, не предсмертного — в таких делах я разбираюсь…

Своеобразный, яркий педагогический метод, практиковавшийся в техникуме, дал возможность встать на ноги известным ныне мастерам изобразительного искусства разных жанров: живописцам, графикам, театральным художникам. Один из постулатов педагогической веры Якуба был такой: “Не навязывай ученику свою манеру, свои привычки – пойми каждого ученика, загляни в его душу”.

— Моё имя Абифасдон, смертный! В прошлом году ты предложил свою душу в обмен на велосипед для младшего сына. Твой зов был услышан…

Быть может, именно это уважение к индивидуальным художественным склонностям ученика и дало возможность нам, его воспитанникам, оставаться такими, какими мы были и есть.

— Я… я… не… — Он умоляюще покосился на шкафчик над холодильником.

Получив мой снисходительный кивок, вскочил с места, выудил непочатую бутылку дрянного виски и свернул ей крышку. Наверняка подарок коллег из серии «натебеубожечтонамнегоже». Мужик сделал долгий глоток прямо из горла, едва не задохнулся и уставился на меня кристально трезвыми глазами. Парадокс, не находите?

Что же еще помню я об этих годах, что согревает сердце? Не уроки, не постановки, не отметки, нет – друзья! Те несколько человек, чьи характеры и жизненное поведение невольно формировали меня. Сначала о девочках, этом сильном поле. Они, эти милые создания, были активней, способней, сообразительней, опрятней нас, мальчишек. Это заметно и сегодня. Художественные выставки театральных работ 1970–1980-х годов дают возможность воочию увидеть взлет, как сейчас говорят, феминистского искусства. И не только в театральном деле – женская “ветвь” в живописи необыкновенно мощна.

— Вспомнил?

— Нет.

Так вот, девочки нашего техникума. Конечно, звездой была и осталась на всю жизнь Вера Ипполитовна Аралова[4]: высокая, красивая, длинноногая, очень талантливая. Образ летящей стрелы необыкновенно подходил к ней. Рисовала она стремительно, большими кусками, обобщенной линией, видя всю натуру целиком. Единственным ее недостатком была любовь к карандашным огрызкам. Новый карандаш она разрезала на четыре части и только тогда, огрызком в четыре сантиметра, принималась рисовать. Держала его в щепотке пальцев у самого графита. “Мне так удобно”, – говорила она.

— Вспоминай. Двадцать второе августа, вечер, ты с друзьями и любовницей Катей сидел в уличном кафе на набережной. Вышел в туалет и нашёл в кабинке на полу кошелёк с пятнадцатью тысячами рублей. Этого как раз должно было хватить на велосипед.

— Да, но…

Когда, чем, как формируется это чувство – удобно? Какие силы внутри нас, без спроса у нашего сознания, во сне и наяву отбирают, сортируют, закрепляют наши привычки?

— Но ты их тут же пропил, лишенец! Нам пришлось подкидывать тебе необходимую сумму ровно шесть раз, пока ты не сдержал обещание, данное ребёнку. Срок вышел, пора платить по счетам.

Воспитание троих сыновей, ранняя смерть мужа могли стать подспорьем для слабой воли, чтобы оправдать потерю темпоритма художественных усилий. Но не тут-то было! Добрая созидательная воля Веры решала иначе, и Аралова нашла в себе “лишние” силы (ни за что не напишу “мужество”, поскольку принадлежность к мужскому полу не обязательно обеспечивает то, что подразумевается под словом “мужество”), чтобы ярко и продуктивно работать в театре и в живописи, быть активным, приветливым, веселым и искренним человеком.

Он дёрнулся, икнул, приложился к виски ещё раз и вдруг спросил:

— А чем докажете? Где договор? Договора-то у вас нет, ничего я не подписывал, а значит…

— Цыц.

— Чего?! Я законы знаю! Если нет договора, то нет и…

— Цыц, смертный! — рыкнул я, для острастки изрыгая меж зубов оранжевое пламя.

Своеобразный живописец вырос из Ирины Вилковир. В юности авторство ее пейзажей или натюрмортов можно было моментально определить по фактуре живописи. Она клала мазки справа налево, немного по диагонали. Их словно гнал ветер от правого верхнего угла картины к левому нижнему. Ирина рисовала странно, как-то расплывчато, как будто бы ей трудно было удержать границы формы. Возможно, что эти “отклонения” от некой нормы и есть наше творческое лицо?

Хозяин дома снова влип в стену, но бутылку из рук не выпустил. Тоже мне, нашёл Священный Грааль, ага…

Интересно работала, особенно в плакате, Вера Любовская, Ливанова по мужу. Ольга Эйгес, Тамара Дьякова, ставшая потом блестящим художником-декоратором в Большом театре. Хорошо начинала Ляля Коркина, но очень рано умерла.

— Слово высказанное есть озвученная мыслеформа, отпущенная на энергетическом уровне в информационное поле Земли, — не заморачиваясь с более тонкими материями, пояснил я. — Короче, хотел — получил! Факт подтверждён и нотариально заверенного Договора не требует. Можешь глотнуть ещё раз, и в путь. Преисподняя ждёт. Последнее желание?

Сегодня пасмурно и ветрено. Листья падают, да нет, не падают, а улетают с потоком воздуха, кувыркаясь и взвиваясь вверх стремительно, улетают далеко в сторону от своей родной березы. Но большая часть листьев еще зеленая, как в июле. Разные судьбы, даже у листьев.

— Чтоб ты ушёл и никогда не возвращался!

— Неумно. Я-то уйду, не проблема, но через три минуты за тобой явится другой демон, менее вежливый и обходительный, а последнего желания уже не будет.

Из мужской половины нашего курса запомнились, оставили добрый след Николай Сосунов, Борис Попов, Аркадий Свищев, Владимир Зимин, Иван Трояновский. Попов вырос в незаурядного “чистого” живописца, не связанного с прикладной формой искусства. Свищев работает в театрах периферии. Зимин (муж Дьяковой) – классный художник-исполнитель – работал в Большом театре. Сосунов стал самым большим моим другом, примером в труде, нравственности и силе духа.

Мужик выпил ещё раз и задумчиво протянул бутылку мне. Я автоматически взял. О Люциферова отрыжка, какая дрянь! И как только этот прокисший скипидар с запахом горелой резины могут пить нормальные люди?! У меня и то пол глотки огнём обожгло…

— Что мне делать, посоветуйте… — жалобно вздохнул он.

Тогда же, во времена техникума, зарождались и мои связи с театром. Вернее, с людьми театра – студентами и педагогами ЦЕТЕТИС. Мой брат Петр пригласил меня поучаствовать в создании декораций для курсовых спектаклей, которые ставили “настоящие” режиссеры. Первым из них был режиссер, актер и педагог Борис Михайлович Сушкевич. На маленькой учебной сцене он ставил пьесу “Страх” Афиногенова. Главную роль профессора Бородина играл Петр. Слышу сейчас, как будто не было этих пятидесяти лет, фразу из его монолога: “Уничтожьте страх, уничтожьте все, что рождает страх, – и вы увидите, какой богатой творческой жизнью расцветет страна!”

Я пожал плечами. Да в общем-то уже ничего, раньше надо было думать.

— У меня жена, дети, родители ещё живы. Мне нельзя так вот просто… взять и…

А на оперном отделении я сделал декорации для “Русалки” Даргомыжского.

— Ещё две любовницы, — напомнил я. — Катя с работы и Лида-проводница. Кстати, Лида беременна, шесть недель…

— Вот видите, — ещё более печально вздохнул он. — Четверо крошек останутся сиротами.

Но самым мощным воспоминанием тех лет осталась поездка студенческой агитбригады в деревню в помощь организации колхозов. Нас послали в Бежецкий уезд Тверской губернии зимой, очевидно, в каникулярное время. В бригаде было человек десять веселых ребят. Главным был, конечно, баянист Федя, ведь без него и его виртуозной игры нам там делать было нечего. Вася Гусев, будущий Василий Фомич, сначала актер, а в дальнейшем – административный деятель ВТО. И наконец, Петя Васильев.

— Пятеро, — снова поправил я. — Помнишь, три года назад Ирину в Адлере?

— Что, и у неё?!

— Девочка. Очень на тебя похожа.

Добирались мы до Бежецка трудно. Почему-то нам пришлось сделать в пургу ночной “марш-бросок” в несколько километров, неся на себе скарб, до какой-то станции, с которой уже поездом доехали до провинциальнейшего, глубинного, архирусского города Бежецка и оказались на классическом старинном постоялом дворе, находившемся вблизи пожарной каланчи.

— Она мне ничего не писала… Выпьем?

— Чуть-чуть, я на работе.

В конце концов нам подали санный обозик в четыре – пять лошадей, мы уселись, а кто-то и разлегся на дровнях, и поехали в село по названию Моркины горы.

— Неблагодарная она у вас…

— Привык.

Ехали в синий солнечный день по едва заметной, с отполированной полозьями колеей дороге, вьющейся меж белоснежными, чистейшими снегами. На облучках сидели, правя лошадьми, ладные молодухи в черных романовских или рыжих полушубках, цветных шалях, бахромой осыпающих полспины, и белых валенках с малиновым орнаментом. Помню и разговорчивых мужичков в армяках, а бывало, и в овчинных тулупах до пят с гигантскими воротниками шалью, спасающих от любой метели.

На этот раз виски пошло заметно легче.

Константин Петрович достал нарезку колбасы и приличные стопки. Не такой уж он и сволочной мужик, если подумать, я встречал куда хуже…

В Моркиных горах нас встретили местные власти и разместили всех в теплой, большой, со светлыми стенами избе. Бревна избы каждый год к Пасхе мылись известью с золой, и избы становились по цвету словно только что построенными, немного розоватыми, что ли. Известно, что слова описать цвет не могут, иначе не было бы живописи. Слова ведь экономичней зрительных образов. Поэтому я привез в Москву на память об этом цвете щепку, отколотую от такой светлой стены.

— А если… ну только предположим, что я могу что-то для вас сделать? Вот лично для вас. Не знаю даже что, но… Отпустите?

— Тебе нечего мне предложить, смертный. Дороже души у вас, людей, ничего нет, а я выбиваю души из злостных неплательщиков.

Веселыми стайками мы объездили несколько деревень. А по пути разъясняли, сами толком не понимая, преимущество общего (“обчего”, как говорили крестьяне) хозяйства. “Всё обчее”!

— Да, но… в смысле, я понимаю, не деньги, естественно. Может, какая-то информация, помощь, совет?

— В чём?! Ты и умеешь-то только детей строгать… — хмыкнул было я и осёкся. Сам не зная, этот тип коснулся моего самого больного места. У нас с Азриэллой детей нет…

В одной из деревень мы застали сцену, когда вернувшееся с пастбища стадо коров пытались препроводить, силком загнать в новый, “обчий”, наскоро построенный хлев. Коровы, не понимающие значения колхозного строительства, не шли в этот хлев, а норовили вернуться в свой дом, к ласковому голосу хозяйки и теплой ее руке с корочкой пахучего хлеба. На деревне стоял плач и вой женщин, не хотевших расставаться со своими буренками. Тяжелая картина. Были и хуже.

— По вашим глазам я вижу, что вы точно хотите о чём-то меня спросить! — с надеждой вскинулся он.

Я замер со стопкой в руке. Чёрт бы с ним, почему нет?! В конце концов, он всё равно попадёт в нашу контору, а мы с женой… быть может…

— Ладно. Сумеешь внятно ответить на один вопрос, дам отсрочку на один год.

— Тогда лучше на сто вопросов!

Так как в те времена еще клубов или общественных помещений не было, то встречи с будущими колхозниками мы проводили в церквях. Церковные черные печи хорошо протапливались. Вносилось множество разношерстных лавок, сидений, получался зрительный зал, закулисной частью которого был алтарь. Народу набивалось видимо-невидимо. Сначала доклад. Затем художественная часть – с частушками “на злобу дня” с упоминанием имен и фамилий крестьян, не желающих коллективизации. Все это в стихах и под баян. Называлось “продергивать”. Однажды печи вдруг сильно задымили. Это подкулачники вредили нам – набросали в дымоходы снега…

— Не зарывайся.

— Ясно. Весь во внимании!

— Как вы делаете детей?

В 1930 году, окончив техникум, я отправился отдыхать на Украину. После летних каникул, подсолнухов и тополей пора было устраиваться в театр. Куда? Коля Сосунов уже нашел город – Камень-на-Оби. Вы слышали о таком городе когда-нибудь? До реки поездом, а дальше – по льду замерзшей реки несколько верст в возке с ямщиком до города. Борис Попов уехал во Владивосток. А я – в Читу. Вот как это произошло.

— Как мы… ЧТО?!! — По-видимому, он не поверил собственным ушам.

В Москве на Софийской набережной находилась актерская биржа труда, где актеры, режиссеры и другие деятели сцены нанимались на работу в тот или иной провинциальный театр. Здание буквой “П” охватывало двор, квадратный, мощенный крупной булыгой. В его конторах и коридорах заключались сделки. Над воротами – колокольня или башня. Она и сейчас стоит, и двор тоже. Из арки ворот – прекрасный вид на решетки набережной Москвы-реки и стены Кремля.

Я вскинул руку и попытался объяснить:

— Человек, у тебя четверо детей, а будет пятеро. У нас с женой — ни одного. Демоны размножаются не так, как люди, но, когда более чем за четыре тысячи лет нет результата, поневоле начнёшь хвататься за каждую соломинку. И предупреждаю, попробуешь ещё так улыбнуться — я вобью эту поганую ухмылочку одним пинком тебе в глотку так, что не запломбированные зубы вылетят через задницу и застрянут в табуретке, не вытягиваемые ни одними клещами!

На бирже, как во всякой купле-продаже, один хотел взять больше, другой – дать меньше. Владельцы “товара” – то есть самих себя, актеры, – хорошились, часто привирали о сыгранных ими ролях и были одеты во все лучшее. Особенно актрисы. Эта живописнейшая толпа, громко разговаривающая, жестикулирующая и целующаяся (встречи друзей), была полна своеобразной экзальтированной прелести.

— Понял, понял, не надо лишних движений. — Мужик наполнил стопки, приподнял и провозгласил: — Ну за Камасутру! Читали?

Не помню, как я встретился там с актером и режиссером В.А. Андреевым, членом АНР – Ассоциации новых режиссеров. Андреев меня пригласил “на сезон” в Читу. Как он мне, девятнадцатилетнему юноше, поверил? Быть может, благодаря моему ответу? На вопрос “Как вы представляете современную стилистику декораций?” я ответил: “Я не прочь сломать портал сцены”. Он: “To есть как?” – “Вынести действие в зрительный зал”. – “О!” И мы поладили.

— Более чем — участвовал в составлении. — Я выпил и уточнил: — Другие предложения есть?

— У врача обследовались?!

— Какие врачи у демонов?

На вокзале меня провожал отец. Впоследствии я видел его всего дважды: у гроба трагически погибшей матери и на больничной койке в Костроме в 1936 году, за несколько дней до его смерти.

— Ещё по чуть-чуть?

Дело в том, что прошлая служба отца в царском флоте в офицерском чине, хотя и невысоком – он был мичман, послужила причиной его арестов. А нашу маму в связи с этим лишили прав и предложили выехать из Москвы. Она покончила с собой, оставив детям посмертное письмо, которое Ирочка показала прибывшим милиционерам.

— Почему нет…

Они не вернули письмо Ире. “Это же не вам, а братикам!” Но тщетно.

В конце концов, лично на меня алкоголь не действует, а у него и без того печень увеличенная, по-любому наш клиент. Разговор получился долгим, виски кончилось быстрее. Кое-что я предпочёл записать, мало ли…

Ирочка, талантливая пианистка, так была потрясена смертью матери и кражей письма, что на всю жизнь осталась вне трудовой и общественной жизни. Муж ее – музыкант, педагог Московской консерватории по классу хорового пения Серафим Константинович Казанский. Она воспитала чудного сына, теперь профессора, доктора химических наук Константина Серафимовича Казанского.

Домой я вернулся за полночь. Отчёт по не сданному грешнику могу представить в офис и завтра. Из нашей многообразной и жутко содержательной беседы мне удалось вычленить главное — дети должны рождаться по любви! А откуда любовь у нас, демонов?!

После войны отец по ходатайству моего брата Петра Павловича был реабилитирован посмертно. Умер он в Костроме в ссылке в 1934 году. Когда отца отпустили из Костромы на похороны мамы, мы скрыли от него причину ее скоропостижной смерти, сославшись на сердечный приступ.

Нет, во всём, что касается просто секса, мы на высоте. Благо секс и любовь вещи взаимодопустимые, но разные. Духовная составляющая — небу, всё физиологическое — нам. В конце концов, те же ангелы даровали людям только одну позу — миссионерскую, все прочие изобрели мы. Какой-никакой, но повод для гордости, да?

…Азриэлла ждала меня в гостиной, умопомрачительно красивая и соблазнительная, с роскошной трёхсосковой грудью, шестью хвостами, крутыми бёдрами, поросшими чуть кучерявящейся шерстью, и в томно накинутом чёрном пеньюаре из шевелящихся летучих мышей. Я тоже выпустил когти на ногах, чтоб они стучали по полу, и снял с подставки у двери тяжёлую цепь с острыми крючьями. Не поняли?

Моя половина вполне может и убить в порыве страсти, большинство демонесс всегда так поступают. Но, ах, как же она была хороша! Я не сразу смог заговорить от восторга, мне нужно было, чтоб она выслушала меня всего три минуты…

…А в Читу я ехал восемь суток вместе с режиссером Владимиром Александровичем Андреевым и его женой. Он – лысеющий блондин, нестарый, в меру холеный и начинающий полнеть. Жена – актриса на главные роли, худощавая блондинка с прямыми, ровно по плечи отрезанными светлыми волосами и длинноватеньким носиком. Я лежал на верхней полке с пьесой Безыменского “Выстрел” и набросками декораций к ней – первой моей профессиональной работой в настоящем театре, после которой последует еще двести.

— Милый, ты сегодня поздно, — упрекнула Азриэлла, с неуловимой грацией хищницы бросаясь на меня, и я ждал этого. Хлёсткий удар цепи пришёлся ей по щеке!

— Дорогая, сегодня я дал фору одному беспросветному грешнику, у которого пятеро детей. Взамен он поделился парой полезных секретов интимного плана. Уверен, что такого мы ещё не пробовали…

— Я хочу попробовать тебя, — она с видимым удовольствием слизнула длинным жёлтым языком кровь с щеки и нежно улыбнулась.

Сохранилась фотография макета декораций. Действие происходило в трамвайном депо, и пафос пьесы был в новом, “сознательном” отношении к труду и борьбе с бюрократами.

Мягким, скользящим шагом я уходил вдоль стены, раскручивая цепь пропеллером и стараясь держать супругу на расстоянии.

— Дело не столько в прелюдии, хотя и это важно. Нам надо попытаться одну ночь, всего одну, попробовать вести себя как люди.

— Как влюблённые люди?

Оформление было выдержано в конструктивистском вкусе. Все актеры одеты в комбинезоны. Положительные персонажи – в синие, а отрицательные – в коричневые. Серый наклонный пол, киноэкранчик со зрительными цитатами из хроники Гражданской войны, с “натуральным” фасадом трамвая. В общем, очень строго, в “левом” ключе – не стыжусь.

— Не иронизируй…

Шипели два угольных прожектора с лиловатым светом. Вообще-то освещение сцены состояло из двух жестяных корыт софитов с ввинченным в них рядом разноцветных ламп, окрашенных постоянно выгоравшим спиртовым цветным лаком. Когда изображалась ночь, горели только синие, а день – все. И еще была рампа, любимая мною по сей день.

Я замешкался с ответом, и один из её хвостов, дотянувшись, едва не выхлестнул мне глаз. От двух последующих ударов я ушёл легко — сказывались века ежедневной практики выживания в законном браке.

В афише к открытию сезона из честолюбивых соображений я попросил перед своей фамилией поставить “художник-конструктивист”. Вот так!

— И как мы это сделаем, милый?