Натан Дубовицкий
Подражание Гомеру [based on a post-true story]
ЭПИГРАФЫ \" Боги жестокие, неблагодарные!.. Вы Ахиллесу грабителю быть благосклонны решились, Мужу, который из мыслей изгнал справедливость, из сердца Всякую жалость отверг и, как лев, о свирепствах лишь мыслит. \" ( Гомер \"Илиада\" ) \" Не плачь, мати, не журися! Бо вже твiй сын оженився, Та взяв жiнку паняночку, В чистом полi земляночку. \" ( Гоголь \"Страшная месть\" ) \" Первый идол безглазый из заморского камня Второй местный древесный с лицом зверя Какому из них ты скормишь меня о моя возлюбленная империя? \" ( Rasha on Mars \"Твиты\" )
НА ТРАВЕ
Трава. Трава, на которой лежу. Трава, на которой лежу, пахнет пылью. Трава, на которой лежу, пахнет пылью, солярой и еще чем-то. Может быть, моей кровью.
Боли не чувствую. Не могу пошевелиться — тело не слышит окриков души. Не реагирует, не двигается. Вот оно, и в нем, должно быть, море боли, но я как будто не в нем. Как будто на микрон сдвинулся, не совпадаю.
Все что ли? Похоже, так. Ё… Значит, не узнаю, что со мной дальше будет. Потому что не будет меня. Не сбудутся мечты. Да и слава, в общем-то, богу. Ведь все, о чем мечтаю и чего хочу на самом деле, общественно порицаемо и уголовно наказуемо. Ничего хорошего все равно бы не вышло. Из этой жизни. Из вот этой, которая моя, которая вот сейчас исчезнет.
Смешно. А как по-другому? Разве можно принимать всерьез всю эту вашу херню, которая вокруг? В нее можно только играть. Теперь игра окончена и — проиграна. Но вопрос ведь не в том, выиграешь или проиграешь. Проиграешь, конечно. Вопрос в том, как именно. Я старался. Показал хороший бой. Играл на гитаре, играл Гамлета, играл в карты, играл в войну. И вот теперь лежу. Считайте мою позу очень низким поклоном. Всем вам, дорогие зрители.
Упасть бы иначе, навзничь, тогда лежал бы сейчас на спине, как князь Андрей, и видел бы небо. Но взрыв толкнул меня вперед, лицом вниз, и вместо неба Аустерлица застит глаза пыльная донецкая трава.
ТРЕФ И СТРОГИЙ
Треф и Строгий вошли без доклада, да еще и закуривая на ходу едкие неэлектронные сигареты. Командарм Фреза поморщился, его бесили неуставные манеры старослужащих. Он почти истребил в рядах ополчения все эти вольности, к которым привыкли бойцы в первые, самые страшные и куражные месяцы войны, когда полевые командиры никому не подчинялись и воевали друг с другом не меньше, чем с врагом. Но у нескольких самых известных и авторитетных героев, вроде Трефа и Строгого, сохранились кое-какие привилегии. Например, вот так вваливаться к начальнику. И говорить ему «ты». Фреза терпел, терпеливо, помалу, чтобы не пережать, чтобы до бунта не дошло, наращивал дистанцию между ними и собой. Знал, что к новому году у него все будут, как все.
Он и сам был из таких, первозванных и легендарных, но мыслил как-то несвободно, прямоугольно. И если человек не вписывался в общий ряд, без колебаний выламывал из него все выдающееся, теряя порой самое полезное в нем, лишь бы не выделялся и не нарушал строевого однообразия. Поэтому в центре выбрали его и поставили над всеми, когда-то равными, командирами. Он сделал из веселого партизанского сброда угрюмую неодолимую армию. Он одерживал на всех фронтах скучные неоспоримые победы. Его битвам не хватало зрелищности. Его не любили солдаты. Его не боялись враги. Но его солдаты побеждали его врагов.
— Чего надо? — спросил Фреза и посмотрел на степь. Ночью из степи прилетела ракета и взорвалась этажом ниже. Внешняя стена кабинета обвалилась, и открылся прекрасный вид: станицы, ставки, притаившиеся возле станции стаи танков. Справа чернел большой терриконовый хребет, слева медленно протекал неглубокий восточный ветер, на котором вольно разлегся одинокий сапсан.
— Ты знаешь чего, — ответил Треф. Фреза заметил, что наград у Трефа со вчерашнего дня прибавилось: какая-то грязно-желтая медаль высовывалась из-под загадочной восьмиконечной звезды где-то на животе. Грудь давно уже была плотно завешана всякими самодельными крестами, медалями, звездами, которые Треф мастерил из всего, что блестит, — из консервных банок, старых монет, медной проволоки. Сам разрабатывал дизайн и придумывал названия и статуты. Какие получше получались, теми себя награждал. Остальные вручал за заслуги и отличия кому хотел. Он резонно полагал, что от начальства на такой войне орденов не дождешься и нужно как-то самому устраиваться.
— Пива нет, — сказал Фреза.
— Все шутишь, все подъё…ваешь, — просипел Строгий, приближаясь к Фрезе. — Не, давай без шуток уже.
— Ну давай. — Фреза перевел на Строгого быстрый нокаутирующий взгляд. Строгий отшатнулся.
— Ты вот чего… командарм, ты это… надо Минуса выручать. — Его речь перешла в другую тональность.
МИНУС
Минус был самый отмороженный, самый недисциплинированный из вожаков ополчения. Патологически беззаботный и бестолковый, он то совершал настоящие подвиги, то вдруг проявлял откровенную трусость, давая слабину в самый неподходящий момент. Бойцов его небольшого шумного отряда иногда было невозможно загнать в обычный, неважный, не очень смертельный бой даже под страхом расстрела. А уже через несколько часов они вдруг без приказа срывались с места и впрягались в какое-нибудь лихое и с виду безнадежное дело.
Минус жил по-цыгански, играл на гитаре, кочевал, самовольно меняя места дислокации, грабил и дурил обывателей. Его табор состоял из трех бэтээров, трех «лексусов», одной БМП, танка без башни и пары крытых грузовиков с танцовщицами, журналистками и поварихами.
Фреза его терпеть не мог. Даже Строгий и Треф постепенно смирялись с необходимостью подчиняться и служить более-менее по уставу. А они были люди сильно позаслуженнее и попрофессиональнее Минуса. Но на Минуса управы не было и не предвиделось. Командарм хотел было отдать его под трибунал, не сомневаясь, что приговор будет расстрельным, благо было за что. Но шеф особого отдела с многословным позывным Серп-И-Молот (сокращенно Сим) отговорил:
— Нельзя Минуса под трибунал, товарищ командарм. Он существо популярное. Народ нас не поймет. Его надо по-товарищески убрать, деликатно, со всеми, так сказать, почестями. Снайперу, к примеру, Рыжему из разведбата поручить, на ту, допустим, сторону фронта зайти. И уже с той-то стороны, прости господи, исполнить. От трибунала нам убытки одни, а тут выгода кругом. И Минуса никакого нет, и одним павшим героем больше станет: вот, типа, славная смерть от вражеской пули, при исполнении, вечная память, пример всем бойцам и прочее х…ё-моё для воспитательной работы. А?
Идея Сима Фрезе не понравилась, однако и с трибуналом он спешить не стал.
ОТКАЗ
— А что с ним? — спросил Фреза.
— С кем «с ним»? — переспросил Строгий.
— С Минусом?
— Так ты же знаешь…
— Отвечай на вопрос.
— Он попал. Далеко зашел, углубился в территорию неприятеля. Засекли они его, окружают…
— Да уже окружили, на сто процентов уверен, уже час прошел, как он передал, что ему в тыл ударили… — встрял Треф.
— Так и есть, скорее всего. Тем более на связь больше не выходит, — согласился Строгий.
— Если на связь не выходит, то может быть, уже и в живых его нет. И всех, — предположил Фреза. — Кого тогда выручать собираетесь?
— А если жив еще, а просто рация сломана, а? В буерак зашли или за террикон, вот и нет связи, а жив? А?
— Не истери, Треф. — Командарм посмотрел на гряду терриконов. У них, как у великих гор, были имена. Вот Веселая Высотка, покрытая редкими клочьями леса, там дальше, за линией фронта, Чертова Насыпь, за ней черно-серый Матвеевский, потом Юзовы Пики с раздвоенной вечно снежной вершиной и, наконец, самый высокий на Донбассе, торжественный, похожий на Эльбрус Кара-Курган. Где-то у его подножия пропадал сейчас сумасшедший Минус. — Не истери, а скажи лучше, кто приказал отряду Минуса скрытно пересечь линию фронта, углубиться во вражескую территорию на пятьдесят четыре километра и перехватить железнодорожный состав? Кто приказал Минусу все это сделать? Ты? Я? Уполномоченный из центра?
— Никак нет.
— Тогда кто? Кто? Что молчишь?
— Никто, — ответил за Трефа Строгий.
— Вот именно! Никто! Никто не приказывал. Он это сделал самовольно, рискуя спровоцировать неприятеля на неадекватные ответные действия по всему фронту. Это как максимум. А как минимум — без всякой оперативной необходимости обрекая на гибель сотню моих солдат.
— Это его ребята, они знали, на что шли…
— Это ни х… не его ребята! Это, б…, солдаты Второй Народной Армии. И пока я этой армией командую, а я пока ей, сука, командую, это мои солдаты. Которыми этот придурок не имеет права сорить направо и налево!
Посреди ровного неба внезапно вздулась и заклубилась, как взрыв, громадная серая туча, из которой разлетелся во все стороны густой снег. Зазубренные снежинки, пролетая перед солнцем, окрашивались в цвет пламени и застилали степь. В кабинете в минуту намело сугроб.
— Ё…усь я когда-нибудь от этой погоды, — просипел Строгий сквозь вдруг заиндевевшую бороду. — Ты, Фреза, конечно, типа прав. И так далее. Но все равно. Своих бросать нельзя. Надо Минуса спасать. Мужики на плацу собрались, хотят идти.
— Какие еще мужики?
— Мой отряд в полном составе. И два взвода из роты, вот, Трефа.
— Во-первых, — ответил Фреза, — нет твоего отряда, а есть специальная разведгруппа первого пехотного батальона. Во-вторых, нет роты Трефа, а есть вторая рота первого пехотного батальона. В-третьих, отряд Минуса на самом деле называется «отдельная штурмовая рота четвертого пехотного батальона». В-четвертых, военнослужащие спецразведгруппы и второй роты первого пехотного батальона относятся к числу наиболее опытных и боеспособных. И я не позволю ставить их под огонь из-за грубо нарушивших устав военнослужащих отдельной штурмовой роты четвертого пехотного батальона, которые заслуживают не спасения, а трибунала. Никто никуда не идет. Все.
— Ты чё, командарм?! — Треф бросил окурок в снег. — Ты в себе? Это ж Минус, брат наш!.. Вспомни осаду, как радовались, когда он в город вошел. Думали ведь, добьют нас укры — ни жратвы, ни патронов, ни топлива. А тут он, свежий, веселый, небитый, с горой боеприпасов, с танками… Мы же все, все, и ты тоже, жизнью ему обязаны! Вспомни и пусти нас. Мы быстро, туда, сюда, не подведем.
— Все так, Фреза, пусти. За брата. И так далее… — подхватил Строгий.
— Все так? Осаду Донецка вспомнили? Радовались, когда он в город вошел? Может, и радовались. Недолго только. Потом, вспомни, вспомни, насилу его из города выдавили, устроила его шпана там такой… бардак. Разбой, пьянка… Жидов всех изнасиловали, баб ограбили… То есть наоборот. Ну, сука, неважно… Короче, ты вот это все вспомни. Еле вывели их. Пришлось пушки на их базу навести, и то не помогло. Откупились по итогу; специально для него искали, что бы ему дать, чтобы поприбыльней, позаманчивей и от города, главное, чтобы подальше. А он еще выеживался: это не хочу, то не хочу, маловато будет… Мясокомбинат ему отдали, самый крупный в регионе, плюс денег еще выпросил три мешка, плюс оружия вагон. Только тогда свалил… принц этот датский, б…, петух гамбургский…
— Да ладно, командарм. Тогда все грабили, и наши, и укры…
— Мало этого, через неделю объявил территорию мясокомбината Новоукраинской Демократической Республикой, а себя ее, б…, президентом. И воевать с украми отказывался, пока мы его, сука, колбасное государство не признаем и договор о коллективной безопасности с ним не заключим! И когда мы на передке подыхали, он по тылам со своей бандой гастролировал, копанки отжимал… Ну все, вечер воспоминаний окончен… Сам туда попер, сам пускай и выпутывается. Я долго его выходки терпел, по добру вразумить хотел. Не надо ему по добру. Ну и мне в таком случае не надо. Вернется живой — под трибунал пойдет. А убьют — сам по ходу виноват, туда и дорога.
Метель улеглась. Остывшее было солнце снова быстро разгоралось. Снег на полу начал таять. Три товарища потоптались в луже талой воды, не глядя друг на друга; помолчали.
— И так далее, — не выдержав молчания, но и что сказать, не зная, повторил свою бессмысленную присказку Строгий.
— Товарищи офицеры! — тихо, но четко произнес Фреза. — Приказываю: неуставные разговоры прекратить. Личный состав вернуть в расположение. Оружие сдать в оружейную комнату. Приступить к занятиям по физической и идеологической подготовке.
БАГОР
Строгий попятился к выходу, непрерывно и ошеломленно всматриваясь в лицо командарма, как будто хотел разглядеть приметы безумия. Потому что ничем, кроме как безумием, не мог объяснить принятое Фрезой решение.
Треф, по-клоунски растопырив руки и ноги, повернулся кругом и направился к дверям, кривляясь и пародируя строевой шаг. В дверях он крикнул, чтобы слышал не только Фреза, но и те, кто толпился в приемной:
— Будет сделано! Потому что командарм сказал: Нада! А раз Нада, значит надо!
И вдобавок пропел:
— Нас на ба-а-абу променя-я-ял…
Фреза схватил со стола планшетник и швырнул изо всех сил в поющего. Треф уклоняться не стал, ловким движением локтя отбил летящий предмет и в ту же секунду направил на Фрезу указательный палец, изображая пистолет.
— Пук! — озвучил он шуточный выстрел, злобно ухмыльнулся и исчез.
В дверном проеме немедленно возник Багор, небольшой человек без цвета и запаха, служивший при командарме ординарцем, шофером, поваром, адъютантом, телохранителем, баянистом, астрологом, врачом, квартирмейстером, посыльным, переводчиком с украинского и, главное, терпеливым слушателем многочасовых молчаний Фрезы, когда тому приходила охота расслабиться и медленно пить разбавленную нарзаном водку, не чокаясь, не говоря ни слова и не пьянея.
— Зампотыл, зампотех, начфин, Нада, вестовой от Черкеса, Павленко и Бурелом, — перечислил он ожидавших приема.
— Кто такой Павленко?
— Такая. Светлана Павленко, мэр Горловки.
— Не вызывал.
— Она сама. Обстрел вчера был. Ребенка там у них убило. Три дома сгорело. Народ, говорит, волнуется. Или, говорит, укров подальше отгоните, чтоб до нас не долетало. Или сами уходите, чтобы у укров повода стрелять не было.
— Мэра, который так говорит, надо из мэров гнать сразу на подвал…
— Не она говорит. Она говорит, что народ говорит.
— Народ… Народ пусть в армию служить идет. А то как ныть и деньги выпрашивать, так они первые, а как на войну, так не найдешь никого…
— Так там, говорит, отец ребенка-то, которого убило, он сам-то в армии, герой Донбасса. Его самого, отца-то, месяц назад тоже убило. Посмертно. Вы его и представили. К званию героя. Крылов такой, может, помните, с бадеровским танком один на один дрался. Обе гусеницы ему гранатами порвал. Но танк тоже неслабый попался, ноги Крылову отстрелил, кровью он истек. А ребенка его вчера…
— Да понял я, понял… того убило, этого убило… От меня-то чего эта Павлова хочет?
— Не Павлова, Павленко. Она ничего не хочет. Она говорит, народ хочет. Чтобы вы, товарищ командарм, бандеровцев прогнали.
— Как же я их прогоню? Нельзя. Перемирие у нас. Картофельное перемирие. Она что, новости не смотрит?
— Медовое, товарищ командарм.
— Что медовое?
— Перемирие медовое. Картофельное уж месяца два как закончилось. Его заключили, чтобы картошку не мешать фермерам сажать. А сейчас медовое.
— А медовое зачем заключили? Чтобы не мешать мед есть?
— Никак нет. По случаю Медового Спаса. На пасеках мед гонят сейчас. Вот чтоб в пасеку какую не попасть или пчел, может быть, не спугнуть, точно не знаю зачем. Контактная группа решила.
— Вот пускай эта Павленко в контактную группу и обращается.
— Есть. Так ей и скажу.
— Так и скажи. Совещание с зампотылом, зампотехом и начфином на завтра перенеси, на это же время.
— Есть.
— Вестовой алановский пусть тебе все передаст, а ты мне завтра доложишь, если не очень срочно.
— Есть. А если очень?
— Ну тогда немедленно.
— А как понять, товарищ командарм, очень или не очень?
— Поймешь как-нибудь.
— Есть.
— Танцор пусть зайдет.
— Есть.
— Иди.
— Есть. А Нада?
— А она что пришла?
— Не говорит.
— Я же просил ее сюда не приходить. Пусть дома ждет. Пораньше приду сегодня.
— Есть. Разрешите идти? Есть.
«Какой все-таки он тупой, однако!» — с восхищением и благодарностью подумал Фреза о Багре, когда тот ушел выполнять полученные указания. Его всегда смутно тянуло к тупым людям, в их обществе он отдыхал умом и душой. Редкие, медленные, тусклые мысли, исходившие от идиотов, их несложные и оттого нестрашные хитрости и желания, их упрямство в пустяках при идущей от безразличия податливости в делах важных и возвышенных вселяли в него надежду на осуществление благородных целей войны. И действительно, насколько он знал и понимал историю человечества, чтобы получилось когда-нибудь жить в тех идеальных утопиях, ради которых якобы велись и ведутся войны, во всех этих атлантидах, городах солнца, пятых монархиях, коммунизмах, сферах совместного процветания, вечных мирах и глобальных демократиях, необходимо не только одолеть врага, но и порядком поглупеть.
Как многие профессиональные разрушители, Фреза втайне мечтал о том, что на месте стертых им с лица земли жалких жилищ и жизней когда-нибудь поднимутся новые прекрасные города и горожане. Ему грезились бесконечные одинаковые прямые улицы, пересекаемые под прямыми углами другими такими же бесконечными одинаковыми прямыми улицами, одна из которых, самая чистая и светлая, будет, почему бы нет, названа его именем. Не «улица Фрезы», конечно, не позывным, а настоящим, строго пока что засекреченным именем. Но ведь придет время, рассекретят и воздадут по заслугам. Он представлял себя упитанным, опрятным стариком на встрече с жителями этой улицы: тупые послушные школьники расспрашивают его о славном военном прошлом, их тупые учителя и родители радостно кивают в такт его одномерным ответным речам.
Но порой наваливалось тяжкое неверие, он вспоминал, что на миллион пригодных для утопического счастья тупых особей достаточно одного несговорчивого, с кривой ухмылкой или искрящейся в глазах смешинкой умника, чтобы хрупкая утопия рухнула.
«Тогда зачем это все?» — думал Фреза, глядя на горящие дома и плачущих баб, иногда думал.
ТАНЦОР
Работать сегодня не хотелось. И вчера не хотелось, и позавчера. Завтра тоже не захочется. Уже месяц, с тех пор как впервые увидел Наду, он хотел только одного — быть с ней, разговаривать с ней и не разговаривать с ней, заниматься с ней любовью и не заниматься с ней любовью; видеть ее и не видеть ее, но тогда обязательно слышать, а если не слышать, то вдыхать ее запах, а если не вдыхать, то представлять, как вдыхает…
Фреза никогда не говорил ни себе, ни Наде про любовь. Он был однолюб, и недалеко в прошлом у него была жена, которую он любил и к которой собирался вернуться. Она растила его детей, о которых он старался не вспоминать, поскольку такие воспоминания вызывали острые приступы нежности, не лучшим образом влиявшие на боеготовность. Чувство же свое к Наде Фреза считал делом командировочным, походным и потому проявлял его сдержанно, с отчасти служебным акцентом. Оно должно было скоро пройти, надеялся он.
А пока не прошло, радость командования и прелести администрирования не так, как обычно, увлекали его, и он старался уйти с работы домой пораньше. Не созывал, а если созывал, то почти всегда отменял и переносил советы и совещания, давно не проверял технический парк и казармы, не заглядывал на солдатскую кухню и в санчасть. Это уже становилось заметно, старшие офицеры переглядывались, сержанты перешептывались, среди рядовых поползли слухи о переводе командарма то ли с понижением, то ли с повышением в Резервную Армию и о присылке на его место из центра то ли какого-то контуженного м…ка, то ли, напротив, отменно здорового штабного генерала, при котором служить станет то ли еще тяжелее, то ли, наоборот, сильно легче.
Танцора Фреза все же решил принять, поскольку разговор с ним не мог быть трудным. Этот тронутый мокрой экземой сочный толстяк начинал как спортивный журналист, тем же наверняка и кончил бы, но как-то случайно в очереди в ночной клуб подрался с чеченами и был так потрясен, что вдруг разразился целой книгой о чеченской войне и написал ее настолько плохо, с такой бездной дурного и, как следствие, массового вкуса, что она мгновенно стала бестселлером. Вскоре выяснилось, что дрался он не совсем с толпой чеченов, а с неким одиноким мордвином и что драка была односторонняя, без взаимности, то есть бил только мордвин, журналист же от каждого удара недомогал и звал полицию свиным голосом. Но правда, как известно, не влияет на общественное мнение, и за автором книги все же закрепилась слава человека бывалого, знающего жизнь с изнанки, сведущего в военном деле и даже отчасти героического. Его стали звать на всякие милитаристические ток-шоу, участвуя в которых он понемногу и сам уверовал в свое вымышленное предназначение. Он так распалил себя в этих диспутах, выказал столько телевизионного мужества, нагнал такого страху на воображаемых врагов, что от собственных речей несколько двинулся умом. Оглушенный бравурными фантазиями, мозг его головы заглох, как двигатель, в который залили вместо бензина шампанского. Не заметив, что теперь он думает уже не головным, а исключительно костным мозгом, популярный писатель додумался до участия в настоящей войне. Ему захотелось быть как Эсхил, Сервантес, Толстой, Мальро — настоящие солдаты, владевшие оружием так же прилично, как и словом.
Прибыв добровольцем на Донбасс, он взял грозный псевдоним Бурелом и немедленно вступил в бой, как раз брали аэропорт. Был жаркий сорокаградусный полдень, догорали вдали взорванные цистерны из-под керосина, и казалось, само солнце пахнет гарью и дымится черным маслянистым дымом.
БЛАГОДАТНЫЙ ОГОНЬ
Бурелома как человека известного вверили попечению не менее известного ополченца Радиолы, о подвигах которого писатель был давно наслышан. Радиола оказался карликовым человеком великанской смелости. Из его крошечного лица торчали во все стороны какие-то клочья рыжих волос, нельзя было различить, что из них усы, что брови, что челка, а что борода. Он опереточным баритоном вещал в настроенную на частоту противника рацию:
— Укропы, укропы, это Радиола, как слышите? Я ваш рот е…л, укропы! Говорит cепар Радиола, известный также как Всем-вам-п…ц… Бегите домой, х…сосы!
Оглядев снизу возвысившуюся над ним громоздкую фигуру литератора, немного озадаченного столь нелитературной речью, Радиола пояснил, выключая рацию:
— Как всегда, перед битвой небольшой треш-ток. Для психического подавления противника. Щас еще минут пятнадцать артподготовки, а потом уж в атаку пойдем…
— Да не ссы ты, Макарон, не ссы никогда! — добавил он, обращаясь к долговязому солдату, окопавшемуся в придорожной пыли и нервно жевавшему потухшую сигарету.
— Да, тебе легко говорить, — глядя на руины терминала, глухо отвечал солдат, — сам-то мелкий, как таракан, по тебе ни одна б… не попадет, а во мне метр девяносто шесть, как поднимусь, так в меня укропы палить и начнут, я ж отовсюду виден, тут еще степь эта е…учая кругом, торчишь на ней, как пол-литра на столе… Ты меня и держишь при себе как мишень, чтоб от себя огонь отвлекать, знаю…
— Эх, Макароша, несешь пургу, как всегда. Но я сегодня добрый. Смотри, какую маскировку тебе добыл, — показал рацией на Бурелома Радиола, — видишь, какой широкий мужик. Вот он вперед пойдет, а ты за ним. Он раза в четыре тебя толще, за ним никто тебя не увидит, пригнись только немного. Пойдешь первым, мужик?
— Пойду, — хотел было бодро ответить Бурелом, но почему-то уныло промолчал. Он потел, тело крупными каплями вытекало понемногу из себя, вместе с телом утекала куда-то в носки душа, а выданная ему только что трофейная старая «Меркель» стала от пота скользкой и валилась из дрожащих рук. Он дивился своей нежданной несмелости, ему вдруг страшно захотелось обратно в телестудию, чтобы все, что он видел тут, превратилось бы в картинку на мониторе, а он бы эту картинку озабоченно и иронично обсуждал с такими же, как он, крикливыми, но, в сущности, очень милыми политическими разговорщиками.
— О, «Меркель»! Классная винтовка, мне такая давно нужна, — оглядев Бурелома, воодушевился Макарон. — Слышь, толстый, давай меняться. Тебе этот винт ни к чему, ты и стрелять не умеешь, скорей всего, а? А если даже умеешь, не успеешь. Как из-за укрытия высунешься, укры враз тебе яйца отстрелят. Давай ты мне «Меркель», а я тебе «Доширак», две больших коробки, а?
Бурелому стало пронзительно ясно, что здесь и на сто километров вокруг никто, если что, не пожалеет его. Не только таящимся на той стороне врагам не жаль его, но и этим, своим, условно своим, которыми он так восхищался, провозглашая тосты на патриотических банкетах, на него абсолютно наплевать. Он впервые был в таком месте. Там, в Москве, в других мирных городах, обитали люди тоже не особо любезные, но там была хотя бы мама и всегда на телефоне врачи «скорой помощи», которые обязаны примчаться, посочувствовать и дать таблетку в случае, если, не приведи бог, что-то действительно не так с яйцами. Именно с яйцами. Его особенно поразило пророчество Макарона насчет отстрела яиц. Он очень в данную минуту не захотел такого развития событий. Ну, конечно, за родину можно и яйца, но, может быть, не все сразу и, например, под наркозом. А здесь все так грубо, прилетит какое-нибудь морально устаревшее изделие обанкротившегося оборонного предприятия, прихлопнет, еще и не взорвется, потому что брак, но и так хватит, чтоб осталось от яркого молодого литератора одно мокрое место. Посмотрит Радиола и спросит: «Это что за жирное пятно? Мазут что ль разлили?», а Макарон ответит: «Да не, это жирного убило». — «Какого жирного? Того толстого что ль?» — «Ну». — «А». И все.
Вышло, правда, несколько иначе, несколько лучше, хотя и не так чтоб совсем хорошо.
Радиола поменял частоту и закричал в рацию:
— Алё, отцы, монахи, б…я, слышите меня? Хорош спать, униаты и филаретовцы ждут благодатного огня. Давайте, жгите!
— Ложись сюда, толстый, — пригласил Макарон Бурелома, похлопав ладонью по пыли справа от себя. — Да не переживай. Первый раз только больно, а потом понравится. Это я про войну. А ты подумал про что? Шучу, ладно. Ложись, рот открой, уши заткни. Монахи — это минометчики. Батарея на монастыре сидит, вот он так их и зовет. Щас вдарят. Артподготовка…
Но вместо грохота писателя вдруг обдало нестерпимой глухотой, бурная бурая волна глины накатила на него, поднеся прямо к его глазам круглое лицо, на котором, как показалось Бурелому, еще шевелились губы, договаривая до конца длинное слово «артподготовка». Рефлекторно, как ловил в детстве брошенный ему мяч, Бурелом двумя руками поймал, покачнувшись и выронив «Меркель», голову Макарона. Контуженный, он не слышал ни разрывов мин, ни бешеного ора Радиолы:
— Вы чё, отцы, ох…ли там??? Вы ж по нам е…ашите! Да по нам, по нам, по кому же еще! Макарону вон башку оторвало! Чё, не вы? Вы, б…я, вы… Что дистанция? Что позиция? Да хохлы вчера, вчера, б…я, на этой позиции были. Мы ж за ночь сдвинули их. Они ж отошли в серую зону обратно. Теперь мы на этой позиции. Ночью, я тебе говорю. Не знал ты, сука, б…я! А кто знать должен? Куда, куда?! Да метров на двести дальше надо брать… Понятно, сука, тебе! Раньше понимать надо было…
Огонь скорректировали, потом ушли в атаку, а Бурелом все стоял на том же месте, держа в руках голову Макарона. Глухота понемногу начала проходить, но стали дергаться ноги. Он топтался, словно приплясывая, пока наконец к нему не подползли санитары. Они не смогли отобрать у него голову. Так, с головой в руках, его и привезли в санчасть. Накачали снотворным. Приснились профессор Доуэль и Св. Денис, кричащие друг на друга: «Куда, куда?! Да метров на двести дальше надо брать… Понятно, сука, тебе…» Пока спал, голову унесли и схоронили.
Лечение было долгим. Слух восстановился, хотя и не вполне. Он, например, совсем не слышал звуки «ш» и «о», а также не улавливал вообще ничего звучащего выше соль диез первой октавы. Но как-то приспособился и все понимал. А вот ноги так и не удалось унять, они постоянно дергались, и все стали за глаза, а часто и в глаза звать его Танцором, он обижался, не отзывался на это несерьезное слово, терпеливо поправляя обидчиков и повторяя: «Я Бурелом».
ЧМО
Комиссовать Танцора не решились. Было бы довольно позорно вернуть домой в таком жалком виде маститого пропагандиста войны. К строевой службе он был явно негоден. Выписавшись из санчасти, получил предписание: «немедленно явиться в расположение ЧМО для дальнейшего прохождения службы».
— Кто такой Чмо? — спросил он вестового.
— Чмо — это что, а не кто. В/Ч 11 112. Часть материального обеспечения. Если по-простому, прачечная. Еще пекарня у них там. Ну, в пекарню тебя не возьмут, в ней штаты укомплектованы полностью. А в прачечной прачек не хватает. Туда даже местные не идут. Только пленные. Там, кстати, Нада начинала. Должность, выходит, перспективная…
— Какая Нада?
— А… Забыл, что у тебя после контузии со слухом проблемы. Слухи, значит, до тебя не доходят, — закрыл тему вестовой.
Через месяц Фрезе пришла из центра нервическая шифрограмма с упреками и выговорами за неэффективное использование человеческих ресурсов. Он позвонил начальнику В/Ч 11 112:
— Слушай, тут центровые мне какую-то х…ню написали, что я какого-то великого деятеля культуры гною в прачечной вместо того, чтобы задействовать на идеологическом направлении. У тебя там что, правда писатели работают? У тебя там прачечная или министерство культуры, ё… твою мать?
— Первый раз слышу, товарищ командарм! Разрешите проверить и перезвонить?
— Давай. У тебя пять минут.
Через четыре минуты наччмо перезвонил:
— Так точно, товарищ командарм! С восьмого ноября служит бывший писатель с позывными Бурелом и Танцор. Контужен. К нам его Радиола сбагрил, у нас числится прачкой.
— Почему прачкой? Он баба?
— Мужик бабьего типа. В списках на довольствие у нас только прачки. Должность прача не предусмотрена.
— Какого еще прача?
— Ну, прач. Прачка мужского рода.
— Сам слово придумал?
— Предположил, товарищ командарм. Если нужно, введем должность прача. Чтобы соответствовало.
— Повремени пока. А Танцора этого ко мне пришли.
СТИХИ
Побеседовав с приплясывающим писателем и тяжело вздохнув, Фреза назначил его главным редактором армейской электронно-бумажной газеты «Бей!». Раз в месяц вызывал главреда для выслушивания и вразумления.
Дрыгая ногами и держа руки перед собой, будто все еще нес в них мертвую голову, вошел Танцор. Фреза не предложил ему сесть, поскольку знал, что сидеть или даже просто стоять на месте дольше минуты писатель мог, только приняв две таблетки ультраседуксена. Но, замедляя хаотические движения конечностей, препарат замедлял также движение мыслей и речи пациента. А командарму нужно было с главредом поговорить.
— Как обстановка на идеологическом фронте?
— Тесним врага, товарищ командарм, развиваем успех! — доложил Танцор.
— А конкретнее?
— Растет уровень публикаций, повышается качество агитационных материалов. Вот тут боец один, наш внештатный корреспондент, прекрасные стихи написал. Могу прочитать.
— Не только можете, но и должны.
— Есть. Вот стихи. — Танцор зачитал по криво сложенной бумажке:
ешь до дна
вино с хлебом
одной рукой
на!
держи небо
другой сушу
а душу
тоской наружу
а за душой
ломаный грош
икону да нож
за нашего сойдешь
Танцор повременил и, не дождавшись реакции, сказал:
— И вот еще одно произведение, тоже ничего:
Ты погиб за эту пыль, за эту грязь,
называл их родной землей.
Так хотел не за так пропасть,
как-нибудь взойти над собой
не звездой — куда уж, думал ты —
а хотя бы ростком ржи
приподняться поперек пустоты,
чтоб увидеть, где даль и как жизнь.
Ты погиб за это всё, за этих нас
быстрой смертью, обогнавшей боль.
Так хотел не за так пропасть,
как-нибудь взойти над собой.
— Ну? — сказал Фреза.
— Извините? — не понял Танцор.
— Дальше-то что?
— Ничего, товарищ командарм.
— Это хорошие стихи?
— Не могу знать!
— Кто их сочинил?
— Внештатный корреспондент газеты, танкист, кавалер ордена Черной Молнии, позывной Трак.
— Это плохие стихи. Заумь и пораженчество. Про тоску какую-то. Какая еще тоска? И как можно родину называть грязью?
— Он не родину, а землю… тут имеется в виду, что простой парень из провинции, шахтер, или там тракторист, из поселка, где улицы некоторые без асфальта, пыльно там, а после дождя грязь… и все такое, а все равно это родина, и за нее жизнь можно отдать… в принципе…
— Ну разве что в принципе… Может, он и неплохой поэт, неопытный только. Дайте стихи, я немного отредактирую… — прервал командарм. Он что-то быстро начеркал и начертал на листке, поданном писателем.
Танцор с изумлением прочитал поверх прежних текстов крупные красные буквы:
Ты патриот. И я патриот.
С нами Россия,
Бог и Народ.
— Ну как? По-моему, стало гораздо лучше, — улыбнулся Фреза.
— Так точно, — неуверенно подтвердил Танцор.
ГЕРОЙ НАШЕГО ВРЕМЕНИ
— Вижу, сомневаетесь. Придется объяснить. Кто такой, по-вашему, к примеру, Треф…
— Герой…
— Герой, герой, все верно, а еще кто? А вот кто. Сын алкоголиков, двоечник. В школе промышлял карманными кражами. Только неудачно. В сумку к какой-то тетке в автобусе залез, а там не кошелек, а маленькая собачка оказалась. Которая с перепугу укусила дурака за палец. Он завизжал от неожиданности, так и попался. Отсидел полгода на малолетке. Решил делом посолиднее заняться. Ограбить банк. Долго изучал разные банки. Нашел наконец, где охраны поменьше. Взял в подельники пару дегенератов, залезли ночью в хранилище. Взломали несколько ячеек, забрали оттуда металлические контейнеры на замках. Пришли домой, открыли контейнеры, а в них не деньги и не драгоценности, а знаете что? Пробирки с пробками. А знаете, что в пробирках? Сперма. Этот банк был, как оказалось, не совсем финансовым учреждением, а совсем медицинским. Банк спермы. Самое смешное, что за наводку Треф заплатил какому-то приблатненному проходимцу. Кинулся потом на наводчика, типа, деньги верни. А тот ни в какую. Просил, говорит, банк, получил банк. Какие вопросы?
В общем, не сложилась у Трефа на гражданке карьера. И подался он на войну. Ну, а тут расцвел. Герой нашего времени, легенда. Можно сказать, селебрити. Почему? Был ведь дурак дураком, а тут вдруг светоч! Поумнел? Ни в коем случае! Почему же тогда? А потому что война дело дурное. Временами хитрое, но никогда не умное. Как раз для таких, как Треф. По Сеньке и шапка. Это я к чему? Вы попроще будьте, подурнее. Для Трефа стихи печатайте, а не для Лоренцо Великолепного. Уловили?
— Так точно. Однако позвольте и возразить. Как это война дело дурное? А высокие технологии? Интернет вот Пентагон же придумал. И Джипиэс. И гениальные полководцы были же: Цезарь, Наполеон, Жуков… Вы вот тоже…
— Бросьте. Толстого читали? Льва? «Войну и мир»?
— Конечно, — соврал Бурелом.
— Он сам, кстати, воевал. И правильно подметил, что нет и не может быть ничего гениального в том, чтобы отправить конницу направо, пехоту налево и вовремя позаботиться о подвозе в армию сухарей. А хай-тек… какая разница, делаете вы дурную работу каменным топором, пулеметом Максима или кибероружием? Она же умнее от этого не становится.
— Наполеон был при этом законодателем, Цезарь…