Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— А как твоя мать?

— Умерла этим летом.

— Ах, Бен, мои соболезнования!

— Спасибо.

— Я так рада, что встретила тебя, — с энтузиазмом солгала Сандра. — А что ты нынче поделываешь? Дальше учишься?

Я отрицательно помотал головой.

— Тогда что?

— Я… ну, можно сказать, полицейский. Своего рода.

— Ты по-прежнему в полиции? В вашем крохотульном городке? Кстати, как, бишь, он называется?

— Версаль.

— Ах да, Версаль. Название супер.

— Я там теперь шериф.

— Вот так так!

Конечно, это «Вот так так!» можно было при большом желании расценить как похвалу. Но я отлично понимал подлинный смысл сего «Вот так так!». За этим стояли пересуды в университетской столовой: «Помните Бена Трумэна? Вроде надежды подавал. Вы и представить себе не можете, кто он теперь!»

— А как же твоя работа? — спросила Сандра.

— Шериф — это и есть моя работа. По крайней мере в данный момент.

На это она отозвалась еще одним и теперь уже совсем однозначным «Вот так так!». Сандра, видно, и сама поняла, куда нас завел разговор, покраснела и потупилась в отчаянных поисках другой темы.

Я пришел ей на помощь:

— А кто твой новый друг?

— Его зовут Пол. Он сейчас на первом этаже. Светлая голова! Профессора видят в нем будущего декана! А ты… кто твоя девушка?

В этот момент появилась сама «моя девушка». Кэролайн была в джинсах и в свободном черном свитере. Рядом с Сандрой она казалась существом из другого мира — свободная, раскованная, излучающая спокойную радость. Никто бы не подумал, что у этой молодой женщины забот полон рот — и на работе, и с воспитанием сына.

— О, это она? — спросила Сандра.

— Добрый день, — сказала Кэролайн. — Она — это кто?

— Девушка Бена. Мы как раз о вас говорили.

Кэролайн лукаво уставилась на меня.

Я смущенно пролепетал:

— Да я вот тут говорил Сандре…

Я не знал, что дальше сказать. Язык во рту вдруг стай величиной с грейпфрут.

Сандра мгновенно оценила ситуацию.

Я уже представлял, как она упоенно рассказывает моим знакомым с кафедры: «Этот бедолага-неудачник совсем плохой. Натрепал мне, что у него свидание, а девушка и ведать не ведала, что он ее уже возвел в ранг подружки!»

Тут я вдруг почувствовал руки Кэролайн у себя на шее — и в следующий момент она поцеловала меня в губы.

— Привет, дорогой! Извини, что опоздала. Пробки на дороге.

Сандра выглядела шокированной, словно застала своих родителей в постели. Она поспешно попрощалась и была такова.

— Спасибо, Кэролайн, — сказал я. — Вы меня выручили.

— Не за что, шериф Трумэн. Всегда приятно помочь.

А вот как Кэролайн вспоминала Боба Данцигера.

— Бобби был не из тех прокуроров, которые похожи на ангелов мщения. Он не видел в каждом обвиняемом Джека Потрошителя. Он всегда находил смягчающие обстоятельства, всегда говорил: «А этот парень не так уж плох, как дело его малюет» или «Даром что он десяток раз привлекался — ни разу за насилие. Заурядный тихий наркоман, а его норовят зверем представить!» Боб не давал чувствам командовать собой, его убеждали только аргументы, а не эмоции. Он ни в ком не видел врага. Достаточно сказать, что он имел привычку не давить пауков, а брать их аккуратно на бумажку и выносить из здания в садик. И именно с этим человеком должно было случиться такое!

Мы с ней сидели в баре «Маленькая планета» на Коплисквер.

— А в последнее время перед смертью с Бобом что-то случилось. Он вдруг утратил всю свою уравновешенность, все свое спокойное мужество. Я иногда наблюдала за ним в зале суда — он был совершенно на себя не похож. Он перестал смотреть на обвиняемых. Словно стыдился чего-то. Смотрел в пол, таращился на стены. Но тщательно избегал смотреть в глаза обвиняемым. Это было очень странно. Его словно подменили.

— А что с ним могло случиться?

— Понятия не имею. Может, он вдруг утратил внутреннее убеждение в своей правоте. Обвинитель — это ведь немножко Господь Бог. В наших руках судьбы людей. Опытный прокурор способен заморочить голову и судье, и присяжным. Поэтому бессовестный или морально небрежный прокурор — беда. Мы — те, кто пытается быть честным, — всегда страшимся ошибиться. И порой ошибаемся. И видим свои ошибки, которые обозначают чьи-то сломанные судьбы. Вдруг выясняется, что человек виноват не был, или задним числом кажется, что он получил слишком суровое наказание… Но с этим надо как-то мириться, жить дальше, учиться на своих промахах и не повторять их. В любом случае мы наращиваем себе хоть немного слоновьей кожи.

— А Данцигер не сумел эту кожу нарастить. Так?

— Казалось, у него с этим все в порядке. Однако в последнее время что-то пошло наперекосяк. Незадолго до гибели Боб расследовал и довел до победного конца дело о большой и хорошо организованной бандитской шайке. Значительный успех для любого прокурора, веха в работе. Я подошла к нему поздравить — и удивилась его настроению. Он был подавлен — радоваться вроде бы радовался, но как больной на последнем издыхании радуется лучику света. Я его спросила: «Боб, что ты чувствуешь в такой значительный момент?» Он вздохнул и ответил: «Говоря по совести, только отвращение».

— Только отвращение? — ошарашенно переспросил я.

— Да, он объяснил мне: отвращение ко всей судебной системе. Присяжные мнят, будто обладают высшим знанием. Судья претендует на беспристрастность. И с олимпийским спокойствием запирает восемнадцатилетнего мальчишку в такую клоаку, как уолполская тюрьма! Бобби говорил так: «Я испытываю непреодолимое отвращение к обвиняемому — не потому, что он совершил большее или меньшее преступление, а потому, что он привел в движение безжалостную машину Закона. Он вынудил нас включить юридическую мясорубку. И мне отвратительно, что я — винтик в этой мясорубке». Понимаешь ход его мысли? Обвиняемый совершил преступление по отношению к Бобби, ибо вынудил Бобби собирать улики против себя, выступать в суде и в итоге добиться осуждения. Бобби повторял снова и снова: «У меня постоянное ощущение вины». Он не мог простить себе, что участвует в этой следственно-судебной жути. Он перестал думать о справедливости и несправедливости. Он только мясорубку видел. Он слышал, как она со смаком похрустывает человеческими костями… С этакими чувствами на юридической работе долго не протянешь.

— Похоже, он перегорел.

— Нет, вряд ли, хотя трудился он прилежно и много, — возразила Кэролайн. — Скорее он испытал моральное потрясение. Перегорают медленно, я бы заметила этот процесс. Что-то случилось — и внезапно перевернуло ему всю душу.

— Ты догадываешься, что именно?

— К сожалению, понятия не имею. Он мне ни в чем не признался.

— А как ты сама, Кэролайн? Ты смотришь в глаза обвиняемым? Особенно в момент произнесения приговора?

— Чтобы я да отводила глаза? Никогда! Я смотрю обвиняемым прямо в глаза. Это мой долг. И, если хочешь, мой кайф, мое вознаграждение. Я должна видеть преступника в момент, когда он услышит — «Виновен!». Я должна видеть его в момент, когда он понимает — не вывернулся, придется сполна заплатить за преступление! И я хочу, чтобы он при этом смотрел мне в глаза и видел во мне орудие этого неумолимого «Виновен!».

На ее губах играла улыбка — нехорошая улыбка, надо сказать. Улыбка любителя бабочек, который прикалывает к стенду очередной экзотический экземпляр. Любопытно, чье лицо, чьи глаза она в данный момент вспоминает?

— По-твоему, я паршивый человек? — спросила она.

— Возможно, — сказал я.

* * *

В то воскресенье мы, под настроение, обошли все бары на Ньюбери-стрит и в каждом немного посидели. Кэролайн хотела затащить меня даже в бар отеля «Ритц», однако меня привели в трепет роскошный парадный вход и величественный швейцар в голубой униформе.

— Нет уж, это мне явно не по рылу!

Кэролайн расхохоталась, и мы отправились заканчивать вечер в ресторанчик с очень подходящим названием — «Финале».

Даже в романтическом полумраке ресторана мы не могли не говорить о работе.

— С какой стати Лауэри вдруг взял Хулио Вегу под свое крыло и устроил нам с Келли выволочку за то, что мы потревожили этого горького пьяницу? — сказал я. — Тоже нашел мальчика, которого нужно защищать от плохих дядь!

— Думаю, Эндрю Лауэри не желает допустить, чтобы кто-нибудь копался в старом деле об убийстве Траделла, — ответила Кэролайн. — Ведь тогда именно он был окружным прокурором. И то, что Брекстон ушел от наказания, в глазах избирателей — его недоработка. Поэтому для Лауэри крайне невыгодно, чтобы кто-то ворошил то старое дело и напоминал общественности, что бостонский прокурор имеет в прошлом серьезные неудачи. По себе знаю — Эндрю Лауэри умеет быть неприятным, когда хочет надавить. Мой отец, наверное, взвился и не очень вежливо разговаривал с Лауэри, да?

— Нет, он большую часть времени помалкивал. Хотя от пары шпилек не удержался.

— Ну, прогресс. Раньше от Лауэри только перья летели бы!

— А куда теперь метит ваш Лауэри?

— По слухам, в мэры. Намерен стать первым темнокожим мэром Бостона. К тому же от республиканцев! Хотя официально пока ничего не объявлено.

— И все равно я не понимаю его позицию. Выборы выборами, а Артур Траделл был полицейским, и оставлять его неотмщенным — поганый пример.

— Ах, Бен, если бы все в жизни было так просто! — вздохнула Кэролайн. — Некоторые дела сдают в архив нераскрытыми лишь потому, что кому-то в полиции выгодно оставить их нераскрытыми. Возьми, к примеру, громкое дело о знаменитом на всю Америку Бостонском Душителе.

Тогда, тридцать пять лет назад, осудили и послали на электрический стул человека по имени Альберт Десальво. Но любой полицейский скажет тебе, что это была идиотская ошибка. На Десальву навесили все эти убийства потому, что общество устало ждать, когда поймают убийцу. И полиция срочно предоставила почти первого попавшегося преступника в качестве Душителя.

Десальву, психически нестабильного человека, посадили в одну камеру с серийным насильником, и тот ему много чего порассказал. Когда Десальво решил принять на себя вину, эти рассказы пригодились ему для суда. Присяжные поверили в его фантазии, хотя уйма деталей не сходилась. Однако и следствие, и присяжные — все хотели побыстрее засудить страшного Душителя. И засудили. Любой более или менее внимательный юрист, перечитывая дело, найдет в нем тысячу неувязок и сотню поводов для пересмотра. Однако прошло тридцать пять лет, а никто и думать не думает пересмотреть то дело. Даже спустя такой срок полетят многие головы и будут испорчены репутации людей, ушедших на пенсию. Поэтому Десальво остается в памяти бостонским монстром, а настоящий монстр ушел от ответа. Словом, правда — это не то, чего хотят непременно и во всех случаях.

— И кто же хочет, чтобы дело Траделла осталось погребенным на веки веков?

— Во-первых, Лауэри. Во-вторых, Хулио Вега и Фрэнни. Оба выглядели в той истории не самым лучшим образом. Хулио Вега напортачил с уликами, а Фрэнни не справился с большим жюри.

— Фрэнни считает, что ты низкого мнения о нем.

Кэролайн задумчиво покачала головой.

— Это чересчур сильно сказано. Хотя его роль в деле Траделла действительно выглядит сомнительной. Он оказался не на высоте. Возможно, он не хотел напрягаться, возможно, он даже имел особый интерес не напрягаться… Не знаю. Однако моя главная претензия к Фрэнни — пьянка. Нельзя быть хорошим юристом — и пьяницей. Юрист должен иметь трезвый ум во всех смыслах слова.

— А почему Лауэри защищает и Фрэнни?

— Потому что Фрэнни наверняка знает больше, чем говорит вслух. И Лауэри не хочет, чтобы кто-то разговорил Фрэнни или Фрэнни сам разговорился. Поэтому Лауэри закрывает глаза на алкоголизм Фрэнни и не увольняет его.

А теперь про то, как я впервые поцеловал Кэролайн.

Я ее поцеловал, когда мы вышли из «Финале». Я подумал, что это будет замечательным финалом вечера.

Кэролайн на поцелуй ответила.

Потом отступила на шаг и с улыбкой спросила самым соблазнительным прокурорским тоном:

— Ты уверен, что ты уверен в том, чего ты хочешь?

— Да, мэм, — весело отчеканил я.

— Бен, не старайся очаровать меня.

Менее пьяному эта фраза резанула бы слух, но я находился как раз в той кондиции, когда не замечаешь мелочей.

Мы остановили такси и поехали ко мне в отель. И все было замечательно.

Потом, когда Кэролайн пошла в ванную — принять душ и одеться, я включил телевизор.

Когда она вернулась, я смотрел старый фильм «Рио Браво».

— Переключить на другое? — спросил я.

— А-а, фильм с Джоном Уэйном?

— Да, и сейчас сцена с Агни Дикинсон.

— Та самая Агни Дикинсон, которая играла в «Женщине-полицейском»?

— Та самая.

— Мне нравится «Женщина-полицейский».

— Я так и не понял, какие у нее в фильме отношения с Эрлом Холлиманом.

Надевая свитер, Кэролайн сказала:

— Агни Дикинсон нравилась ему. Но он не мог в этом признаться — они вместе работали в полиции.

— Ах вот как!

— Бен, мне надо домой, к Чарли.

На экране Агни Дикинсон как раз говорила Джону Уэйну: «Именно этого я не стала бы делать, будь я такой, какой ты меня воображаешь!»

— Хорошо, я тебя провожу, — сказал я. — Все равно я знаю, чем кончается и этот фильм и вообще всякое кино.

Кэролайн скорчила смешную мину.

— И чем же кончается всякое кино, профессор?

— Каждый окажется не тем, за кого его принимали.

— Не слишком увлекательный конец.

— Ну, перед этим будет одна-другая перестрелка — для интереса. Но самая главная интрига всегда одна и та же — никто не был тем, за кого его принимали.

24

В первые четыре дня после того, как Кэролайн дала добро на арест Брекстона в связи с убийством Рея Ратлеффа, бостонская полиция ничем нас порадовать не могла. Брекстон словно в воду канул.

Мы с Гиттенсом день-деньской болтались по улицам Мишн-Флэтс и пытали расспросами всех, кто когда-либо давал информацию полиции.

С одними мы беседовали открыто, прямо на тротуаре или в парке, с другими — в подъездах и других темных углах. Я не мог не восхищаться тем, как Гиттенс с любым человеком находил контакт. Помимо врожденного дара, у него была масса наработанных приемов общения. И он, конечно же, более или менее сносно говорил по-испански, без чего в Мишн-Флэтс делать нечего. Так же, как наторелый политик, Гиттенс имел талант помнить бесчисленное множество имен, притом он помнил имена не только своих информаторов, но и их родственников и ближайших приятелей. Но важнее всего было то, что Гиттенс далеко не всегда придерживался буквы закона, порой довольно глупой или чересчур строгой, а исходил в своих действиях из здравого смысла. То есть он не арестовывал направо и налево, а попросту закрывал глаза на мелкие нарушения, тогда как другие полицейские никогда не давали потачки.

Естественно, жители Мишн-Флэтс были благодарны ему за добросердечное попустительство — почти не замечая, что за поблажки приходится платить свою цену в виде периодических «подсказок».

Однако народу в Мишн-Флэтс тоже палец в рот не клади. Все отлично помнили, что Гиттенс, несмотря на свой отчаянный либерализм, остается полицейским, с которым надо ухо востро держать.

Гиттенс умело лавировал в своей роли доброго полицейского, относился к любому собеседнику с подчеркнутым уважением, тонко чувствовал все нюансы разговора и ситуации, со знанием дела применял то кнут, то пряник — и в отличие от большинства полицейских точно угадывал, когда именно нужен кнут, а когда пряник.

Словом, Гиттенс был полицейский от Бога, Полицейский с большой буквы — и при этом не скромничал, цену себе знал.

Однако найти Брекстона на одном таланте общения оказалось невозможно. Полиция прекратила активные поиски — решили ждать, когда Брекстон сам объявится. Во всех местах его возможного появления расставили агентов в штатском. Гиттенс, уверенный, что он знает Брекстона как никто, лично выбирал места засады для «охотников». Келли и я тоже получили участок наблюдения. Меня Гиттенс поставил возле дома постоянной подружки Джуна Вериса — на мой взгляд, место совершенно бесперспективное, хотя Гиттенс уверял меня в обратном.

Я прибыл на свой пост в понедельник около семи утра.

Потягивая кофе из бумажного стаканчика, я подпирал стену возле парадной двери дома напротив и поглядывал на окна квартиры, где жила подружка Джуна Вериса.

День был серенький, неприветливый. В фильмах подобное дежурство называют «внешнее наблюдение». Не помню, чтобы хоть один полицейский при мне употреблял этот термин. Называйте это занятие как хотите, но скучней его ничего не придумаешь. А для человека с моим характером это прямое приглашение усложнить ситуацию и нарваться на неприятности. Оно и понятно — все пороки от безделья.

Мои мысли, естественно, вернулись к Кэролайн и вчерашнему такому насыщенному событиями вечеру.

Насколько важно для нее то, что произошло между нами? Или не важно вообще? А я, что я думаю об этом повороте в наших отношениях?

С вечера мы все бесстрашные герои и смело лезем в воду не зная броду, а наутро — поджимаем хвост. Наутро все кажется намного сложнее. И не знаешь, насколько опрометчиво ты поступил, какие в связи с этим печали накачают тебе черти.

Особенно если не совсем понимаешь, кто кого соблазнил. Ты — ее или она — тебя.

Влюбиться я, похоже, не влюбился.

Слава Богу, ничего драматического или бесповоротного не произошло.

Я по натуре человек недоверчиво-опасливый, любовь в виде удара молнии мне не грозит: имею внутренний громоотвод. Однако что-то все-таки произошло. Я это «что-то» ощущал — как помеху, как не на месте поставленный стул, о который, бегая спросонок по квартире, то и дело бьешься коленкой. Я уже который день неотвязно думаю о Кэролайн и о своем отношении к ней. Думать о ней трудно — она достаточно закрытый человек, которого с лету не поймешь. То искренняя и пылкая, то деловито-холодная и отдаленная. И в течение пяти минут может несколько раз переходить из одного состояния в другое. Совершенно очевидно, что в общении она не спешит открываться — всему свое время. Сначала она должна сознательно решить — открываться или нет, а если открываться — то когда.

Эта ее вчерашняя фраза «Бен, не старайся очаровать меня!», фраза, которую я счел за благо пропустить мимо ушей, что-нибудь да значила! Скорее всего в переводе на трезвый утренний язык эти слова значат: «Не воображай, что ты можешь меня очаровать!» Эта почти агрессивная ершистость — наследие от развода или природная черта характера? Сколько ни гадай — не уразумеешь!

Задним умом я понимаю — именно неоднозначность душевного склада Кэролайн зацепила меня, дала пищу для размышлений и снова и снова возвращала мои мысли к этой женщине. Чем больше она меня озадачивала, тем больше я думал о ней. Чем больше я думал о ней, тем больше она меня озадачивала. К примеру, я не мог ответить себе даже на такой простой вопрос: хорошенькая она или нет? Она красивая потому, что красивая, или потому, что глаза полны энергии и жизни? В чем секрет ее обаяния? Она тепло относится к своему сыну (да и ко мне тоже). Но я наблюдал ее в моменты, когда она казалась холодной и кровожадной.

Я пытался разобраться в ней с хладнокровием ученого, все неуловимое и сложное свести к нескольким однозначным прилагательным. Нет, я не влюбился; подобного рода академический анализ не похож на сладостный сумбур в голове пылко влюбленного. На мой взгляд, после определенного возраста ты уже не теряешь голову от страсти — потеря головы предполагает горячку, утрату контроля над своими чувствами. Нет, после определенного возраста и ввиду определенного опыта ты не теряешь голову, а начинаешь ею интенсивно работать.

Ты пытаешься изучить предмет своего интереса.

Так сказать, осматриваешь со всех сторон, вертишь ее характер мысленно в руке, как монету незнакомой страны.

Однако смысл происходящего все тот же — ты влюбился.

Итак, я влюбился?

Подпирая стену и позевывая от скуки, стоя на посту во «внешнем наблюдении», я вел внутреннее наблюдение за собой. Я вспоминал вкус губ Кэролайн, ощущение своих рук на ее крепкой спине, думал о том, что она не одна, у нее Чарли, и это дополнительная сложность… Думал, насколько я готов полюбить… Многое проносилось в моей голове, и все свои мысли и эмоции я пытался рассортировать, категоризировать. Эмоции — штука опасная, с ними нужна осторожность сапера. Чуть поддайся им, и будет, как у Энни Уилмот с Клодом Трумэном — сложно, мучительно, двойственно.

На самом интересном месте моих размышлений появился Бобо.

Бобо было почти не узнать. Я помнил обколотого невменяемого вонючего наркомана «в отрубе», которого я усаживал на стул во мраке мусоросборника, а Келли приводил в чувство с помощью дубинки. А тут шел, бодро прихрамывая, более или менее опрятно одетый малый; в глазах, конечно, не мудрость светится, и все же…

Метрах в пятидесяти он то ли меня узнал, то ли нутром почувствовал опасность. Белый в этих краях напрягает уже сам по себе. А если этот белый коротко острижен и он таращится на тебя с нескрываемым интересом, то самое время делать ноги. От меня за версту разило законом и порядком.

Бобо шел по моей стороне улицы. Заметив меня, он не изменил маршрут, но тут же, украдкой оглядываясь, перешел на противоположный тротуар.

Даже некоторые законопослушные люди внутренне ежатся и внешне нервничают, когда видят полицейского. Однако Бобо и глазом не повел — он только машинально проделал контрольный маневр, чтобы проверить улицу за собой и не проходить слишком близко от копа. Шагая за машинами, припаркованными напротив подъезда, возле которого я стоял, он взглянул на меня — спокойно, открыто. Узнал он меня или нет, по его лицу не прочитывалось. Секунда — и Бобо исчез за углом.

Я был в растерянности. С одной стороны, мой пост — напротив дома 442 на Хьюсон-стрит. С другой стороны, такая любопытная негаданная встреча.

Я решил пойти за Бобо. Конечно, решение импульсивное. По совести говоря, мне просто надоело торчать перед домом подружки Джуна Вериса.

На Хосмер-стрит, куда свернул Бобо, в это время дня было относительно немноголюдно, хотя эта улица, пересекающая Мишн-Флэтс с востока на запад, относилась к оживленным. Чтобы не рисковать, я держался в паре кварталов от Бобо. Он прошел метров пятьсот, затем свернул налево — как я потом прочитал на указателе, в проезд Голубой Луны. Выйдя из-за угла, я успел увидеть, что Бобо зашел в подъезд пятиэтажного кирпичного дома.

На этой улочке было восемь или десять подобных обшарпанных кирпичных домов-близнецов. Но тот, где исчез Бобо, был единственным близнецом, которого постигла злая участь — складывалось впечатление, что в него угодила бомба, а может, и не одна. Естественно, двери-окна выдраны, стекла разбиты. Зато перед домом, словно в насмешку, красовалась чистенькая и веселенькая табличка: «Просьба не нарушать границы частной собственности».

Я ошибочно подумал, что Бобо заскочил внутрь на пару минут — купить дозу. Зачем еще наркоман может прийти в подобное место? Я решил ждать на улице.

Прошло пять, десять минут. Я начал томиться. Было не веселее, чем перед домом подружки Вериса.

Еще десять минут. И еще десять.

Прождав в итоге час, я решил идти в дом. Наверное, Гиттенс на моем месте поступил бы именно так. А в последние дни, насмотревшись на то, как классно он работает, я стал сознательно обезьянничать, подражать Гиттенсу во всем. Если я не знал, как бы он поступил в данном случае, я старался вообразить его действия. И сейчас, перед тем как нырнуть в дыру на месте двери, я вынул сперва пистолет — так Гиттенс всегда поступал, заходя в опасное место. Сам-то я за три года службы ни разу не вынимал на улице пистолет из кобуры.

Внутри было светло — на лестничной площадке зияли дыры, от крыши мало что осталось. Пахло пылью, старыми газетами и обоями. По разбитым ступенькам я осторожно поднялся на второй этаж. Никого. Я двинулся дальше.

Бобо я нашел на третьем этаже, в квартире справа. Или в остатках квартиры справа. Бобо спал за огромным картонным ящиком. Возможно, Бобо в этом ящике иногда ночевал.

Бобо спал в странной неудобной позе — со стороны это больше напоминало позу трупа, приваленного к стене.

Рядом с Бобо на полу на газете, рядом с обычными наркоманскими причиндалами, лежал почти полный шприц с желтоватой жидкостью. Маловероятно, чтобы такой, как Бобо, ввел наркотик не до конца. Скорее всего он вырубился после первой дозы в момент готовки второй.

— Бобо! — окликнул я.

Поскольку он не отозвался, я потряс его за плечо.

Он легонько застонал. Глаза на мгновение приоткрылись, но веки тут же бессильно сомкнулись.

— Бобо, проснись! С тобой все в порядке?

— Мыыыыыы.

— Ах ты Господи! Бобо, держись, я сейчас вызову «скорую помощь»!

Я вынул из кармана переговорник, который был при мне на случай, если бы Брекстон появился на Хьюсон-стрит.

Мои громкие причитания оживили Бобо.

— «Ско-ра-я» — ни-ни! Ни-ни! — выдавил он из себя по слогам, кое-как приподнялся и сел. Затем медленно поднял руки и потер ладонями лицо. — Ты кто? Я тебя зна-ю?

— Я друг Мартина Гиттенса. Я был на днях в мусоросборнике.

— А, помню, — сказал Бобо. — Это ты меня по яйцам…

— Нет, не я.

— Гад ты! Прямо по яйцам дубинкой! Гад!

— Да не я, не я!

Он устало закрыл глаза.

— Ладно, ладно, — проворчал он. — Я на тебя зла не держу. Дубинкой по яйцам — это ж такой пустяк!

Любопытно, что это у него желтенькое в шприце. Героин?

Бобо, не открывая глаз, вяло пошарил кругом рукой.

— Мужик, дай прибор.

— Я, дружок, полицейский! Нашел кого просить.

— Арестовывать будешь?

— Нет.

— Тогда дай мой прибор.

Он снова слепо поискал вокруг себя.

— Извини, Бобо, я тебе не помощник.

Он молчал — возможно, вырубился. Однако секунд через двадцать, по-прежнему не открывая глаз, спросил:

— Чего пришел-то?

— Ищу Брекстона.

— Так я и думал. Слышал про Рея?

— Я Рея видел. Убитым. Поэтому Брекстона и разыскивают.

— Вы, засранцы, угробили Рея.

— Мы ни при чем. Его Брекстон застрелил.

— Как скажешь, начальник… Так ты сюда за Брекстоном? А его тут нету.

— Я пришел с тобой поговорить.

— Ну? Об чем?

— О Брекстоне. Ты знаешь, где он сейчас?

Бобо приоткрыл глаза и, тупо глядя перед собой, с нездоровой ухмылкой бормотнул:

— Может, и знаю. А может, не знаю. Я не знаю, знаю я или не знаю.

— Бобо, не придуривайся! Если захочу, я тебя живо в кутузку спроважу!

— Ты ж сказал — не арестуешь! Слабо тебе. Гиттенс не позволит. Он меня защи… защищевает…

— Ах вот оно как.

— Ах вот оно так! И ты, начальник, мне помогать должен. Давай! — Он показал подбородком на прибор.

Хотя шприц был на расстоянии метра от Бобо, этот метр сейчас равнялся километру. Немыслимое, непреодолимое расстояние.

— Бобо, я не имею права! — сказал я.

— Тебя как зовут?

— Трумэн. Бен Трумэн.

— Офицер Трумэн, не мне вас жизни учить. Хочешь получать, умей давать. Такова селяви. Капитализм, мать его.

— Бобо, ты знаешь, где отсиживается Брекстон?

— Вот видишь, какой ты, начальник. Получать хочешь, а чтоб дать…

Я вынул из кармана двадцатку, помял ее в руке. Двадцать долларов для меня большие деньги. Я не Гиттенс, у меня нет робингудовских мешков с золотом, отнятых у наркодельцов!

Бобо взглянул на двадцатку и никак не отреагировал.

— Ты мне прибор дай! Прибор сюда давай!

— Нет!

— Тогда ищи Брекстона сам.

— Бобо, я ведь могу еще разок дубинкой по яйцам. Судя по опыту, это тебе очень освежает память.

— Мочь-то можешь, да кишка тонка.

— Почему это?

— Вижу по роже.

— Ты, дружок, меня не знаешь!

— Знаю. Я тебя насквозь вижу.

Он сделал внезапное резкое движение в сторону шприца.

Довольно жалкая попытка, я мгновенно схватил шприц.

Бобо упал на бок и захохотал. Конечно, это был хохот особенный — словно из-под подушки и в замедленном темпе.

Я внимательно изучил содержимое шприца, на удивление чистенького и почти невесомого. Какая дрянь в нем — я мог только догадываться.

— Ты того… дай сюда!

— Бобо, не начинай снова. У меня не допросишься. Да и не нужно тебе!

— Я лучше тебя знаю, чего мне нужно!

— Ты знаешь, что тебе нужно. Я знаю, что мне нужно. Где Брекстон?

— А если скажу, ты мне пособишь?

Я отрицательно помотал головой.

— Тогда будем ждать, кого он укокошит следующим.

Я потоптался-потоптался, затем подошел к нему и протянул шприц.

— И это!

Бобо показал на ремень.

Медленно, с остановками он закатал рукав и медленно, с остановками перевязал руку у плеча ремнем.

Эти действия так утомили Бобо, что его правая рука со шприцем бессильно упала вдоль тела.

— Вко-ли! — выдавил он.

Я даже попятился и замахал руками.

— Хо-чешь… знать… где… Брек-стон?

— Да!

— Ну!

Я подошел, взял у него шприц и склонился над ним.

— Не тя-ни!

— Скажешь — вколю.

— Обманешь, гад!

— Нет. Где Брекстон?

— Обманешь, гад!

Я сделал шаг назад.

— Коли, мать твою!

— Нет.

— В церкви на Мишн-авеню. Кэлвери Пентекостал. Тамошний священник Уолкер всегда дает приют Брекстону, когда дела плохи. Знает Харолда с пеленок. Он за него стеной. Брекстон, наверное, там.

Это признание на самом деле растянулось на добрую минуту. Слог за слогом, слог за слогом…

Я слово сдержал. Получив укол, Бобо почти мгновенно «улетел».

Спускаясь по лестнице, я думал: Гиттенс на моем месте поступил бы так же, Гиттенс на моем месте поступил бы так же…

Но от этой мысли на душе легче не становилось.

Разумеется, я помчался к церкви. Однако в тот день я Брекстона там не застал.

В следующие дни, продолжая дежурить на Хьюсон-стрит, я регулярно по нескольку раз в сутки наведывался в церковь Кэлвери Пентекостал. Я не отчаивался и уже рисовал в своем воображении, как я в одиночку поймаю Брекстона и красиво завершу дело.

Чего я не знал, так это того, что бостонские ищейки уже нашли нового подозреваемого.

Меня.

25

— Твое имя встречается в досье Данцигера.

В этом неожиданном сообщении не было ничего странного.

Однако сделанный из этого невинного факта вывод был такого свойства, что у меня волосы мало-мало дыбом не встали!

Упоминание моего имени в досье Данцигера совершенно естественно: в Версале Данцигер имел короткую беседу со мной.

Беседа не показалась мне важной. Ничего нового и существенного я ему не сообщил.

Однако Данцигер счел нужным наш разговор зафиксировать в своих примечаниях к делу. Зафиксировал, и ладно. Из-за чего, собственно, сыр-бор?

В бостонской полицейской сюрреалистической реальности это короткое упоминание внезапно сделало из меня подозреваемого, превратило меня в парию!

На основе сего короткого упоминания фантазия и Лауэри, и Гиттенса с готовностью нарисовала картинку, как я простреливаю глаз Данцигеру!

Их интонации в разговоре со мной недвусмысленно намекали, что они меня раскусили, и расплата не за горами. Для начала меня отсекли от следствия. Ибо я теперь — по ту сторону закона!

Это случилось 30 октября, как раз перед Хэллоуином, кануном Дня всех святых.

Гиттенс и Эндрю Лауэри пригласили меня в кабинет допросов в полицейском участке зоны А-3. Комната без окон, без мебели. Только стулья и стол.

В этой угрюмой комнате щупловатый и невысокий Лауэри, в шикарном двубортном костюме, в до блеска начищенных туфлях за пятьсот долларов, казался пташкой, залетевшей не в ту клетку.

Он стоял в дальнем конце комнаты. Разряженная кукла.

Зато сидевший напротив меня Гиттенс был явно на своем месте.

— Мистер Трумэн, как вы объясните нашу находку?

— Ого, я уже стал из Бена «мистером Трумэном»! Что конкретно я должен вам объяснить?

— Почему вы лгали нам?

— Я вам не лгал. Просто полагал, что сия маловажная деталь к делу никакого отношения не имеет.

Лауэри выпалил из своего угла:

— Бросьте! Считали, «к делу никакого отношения»!..

— А по-вашему, какое это имеет отношение к убийству Данцигера?