Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Уильям Лэндей

Защищая Джейкоба

Часть первая

Давайте не будем переоценивать возможности уголовного права. <…> Достаточно просто представить, что нам каким-то волшебным образом удалось перенестись примерно эдак на три миллиона лет назад, во времена, когда наш самый ранний человекообразный предок, Адам, проточеловек, низкорослый, мохнатый и не так давно начавший передвигаться на двух ногах, рыскал по африканской саванне в поисках пропитания. Так вот, думаю, все согласятся с тем, что, какие бы законы мы ни провозглашали этому маленькому сообразительному созданию, пытаться его погладить все равно было бы крайне неразумно. Рейнард Томпсон. Общая теория человеческого насилия. 1921


1

Большое жюри


М-р Лоджудис: Пожалуйста, назовите ваше имя.
Свидетель: Эндрю Барбер.
М-р Лоджудис: Кем вы работаете, мистер Барбер?
Свидетель: Я двадцать два года был помощником прокурора этого округа.
М-р Лоджудис: «Был»… А кем вы работаете в настоящее время?
Свидетель: Наверное, можно сказать, что я безработный.


В апреле 2008 года Нил Лоджудис наконец вызвал меня в суд на заседание большого жюри[1]. Но было уже слишком поздно. Определенно слишком поздно и для дела, и для самого Лоджудиса тоже. Его репутация была безнадежно испорчена, а вместе с ней и карьера. Прокурор может какое-то время протянуть с испорченной репутацией, но его коллеги будут следить за ним, как волки, и в конечном счете выдавят его ради блага всей стаи. Сколько раз я уже такое видел: помощник окружного прокурора совершенно незаменимый вчера и полностью забытый сегодня.

Я всегда питал слабость к Нилу Лоджудису (ударение на второй слог). В прокуратуру он пришел лет десять с небольшим тому назад, прямо со студенческой скамьи, в двадцать девять лет. Невысокий, с намечающейся лысиной и аккуратным брюшком. Рот его казался чересчур маленьким для такого количества зубов, и ему приходилось закрывать его с усилием, точно туго набитый чемодан, отчего лицо приобретало кислое выражение, а губы собирались в куриную гузку. Я старался напоминать ему, чтобы не делал такое лицо перед присяжными, – брюзгливых людей не любит никто, – но у него это выходило непроизвольно. Он замирал прямо перед ложей присяжных, качая головой и поджав губы, словно строгая классная дама или священник, и каждый из присяжных испытывал тайное желание проголосовать против него. В прокуратуре Лоджудис пользовался репутацией пролазы и лизоблюда. Коллеги не упускали случая его поддеть. И ладно если бы только такие же, как он, помощники прокурора, но нет, по нему проходились буквально все, даже те, кто не имел к прокуратуре непосредственного отношения, – копы, клерки, секретари, люди, которые обычно не позволяют себе относиться к прокурорским с неприкрытым презрением. С чьей-то легкой руки к нему прилипло прозвище Милхаус, в честь глуповатого героя из «Симпсонов», и как только окружающие не изощрялись, коверкая его фамилию: ЛоДурис, Лошурис, Лопухис, Лажалис, Сид Вишес и так далее, и так далее, и так далее, и так далее. Я же ничего против Лоджудиса не имел. Он был всего-навсего наивен. Из самых лучших побуждений ломал людям жизни, и угрызения совести не мешали ему спокойно спать по ночам. Ведь он преследовал только плохих! Это Глобальная Прокурорская Ошибка – они плохие, потому что я их преследую, – и Лоджудис был не первым, кто угодил в эту ловушку, так что его праведный пыл казался мне простительным. Мне он даже нравился. Лоджудис импонировал мне именно своими странностями, своей непроизносимой фамилией, своими торчащими зубами – которые любой другой из его сверстников уже давным-давно исправил бы при помощи дорогущих брекетов, оплаченных, разумеется, из кармана папы с мамой, – даже своим неприкрытым честолюбием. Было в нем что-то такое, что вызывало у меня уважение. Та стойкость, с которой он держался, несмотря на всеобщую неприязнь, то, как упрямо гнул свою линию. Он определенно был парнишкой из рабочего класса, исполненным решимости заполучить то, что многим другим жизнь преподнесла на блюдечке с голубой каемочкой. В этом, и только в этом отношении он, пожалуй, был очень похож на меня.

Теперь, десять с лишним лет спустя после появления в прокуратуре, несмотря на все свои заскоки, он добился своей цели, ну, или почти добился. Нил Лоджудис был первым заместителем, вторым лицом в прокуратуре округа Мидлсекс, правой рукой окружного прокурора и старшим следователем. Он занял мое место – этот парнишка, который когда-то сообщил мне: «Энди, я очень хочу когда-нибудь достичь ваших высот». Мне следовало бы это предвидеть.

В то утро в зале, где заседало большое жюри, царила мрачная, подавленная атмосфера. Присяжные, тридцать с небольшим мужчин и женщин, у которых не хватило ума найти способ увильнуть от исполнения своего гражданского долга, сидели, втиснутые в тесные школьные кресла с каплевидными столиками вместо подлокотников. Все они уже отлично понимали, в чем будет заключаться их задача. Большое жюри созывается на несколько месяцев, и его члены очень быстро уясняют, что от них требуется: обвинить, указать пальцем, заклеймить грешника.

Заседание большого жюри – это не суд. В зале нет ни судьи, ни адвоката. Бал тут правит прокурор. Это расследование и – в теории – проверка позиции прокурора на прочность, поскольку большое жюри решает, располагает ли тот вескими основаниями для того, чтобы притащить подозреваемого в суд. Если таких оснований достаточно, большое жюри выносит вердикт о привлечении его к суду в качестве обвиняемого, выдавая тем самым прокурору билет в Верховный суд. Если же нет, выносится постановление об отказе в обвинительном акте и дело закрывается, не начавшись. На практике подобное случается крайне редко. Как правило, большое жюри решает, что делу необходимо дать ход. А почему нет? Они видят только одну сторону.

Но в данном случае, подозреваю, присяжные понимали, что Лоджудису ничего не светит. Не сегодня. Глупо даже надеяться докопаться до истины – с такими-то тухлыми уликами, да еще и после всего, что успело произойти за это время. Минуло уже больше года – двенадцать с лишним месяцев с тех пор, как в лесу было обнаружено тело четырнадцатилетнего подростка с тремя колотыми ранами на груди, расположенными так, как будто в него воткнули трезубец. Но дело было не во времени – не столько во времени. Дело во всем остальном. Было уже слишком поздно, и большое жюри это понимало.

И я тоже это понимал.

И лишь Лоджудис держался как ни в чем не бывало. Собрав губы в эту свою куриную гузку, он сосредоточенно перечитывал собственные записи в большом желтом блокноте, обдумывая следующий шаг. Еще бы, ведь я сам его этому и научил. Это мой голос звучал сейчас в его мозгу: не важно, что дело заведомо проигрышное, – придерживайся системы. Играй в эту игру по тем самым правилам, по которым в нее играют последние пятьсот с гаком лет, используй ту самую неизменную тактику, к которой прибегают при перекрестном допросе: заманиваешь, подлавливаешь – и берешь голыми руками.

– Вы помните, при каких обстоятельствах впервые услышали об убийстве этого мальчика, Рифкина? – спросил он.

– Да.

– Опишите их.

– Мне позвонили, если не ошибаюсь, из ОПБП[2] полиции штата. Потом один за другим последовали еще два звонка – из полиции Ньютона и от дежурного прокурора. Возможно, не конкретно в таком порядке, но телефон начал разрываться сразу же.

– Когда это было?

– В четверг, двенадцатого апреля две тысячи седьмого года, примерно в девять часов утра, вскоре после того, как было обнаружено тело.

– Почему позвонили именно вам?

– Я был первым заместителем. Мне докладывали обо всех убийствах в округе. Это стандартная процедура.

– Но вы же не оставляли все эти дела у себя, так ведь? Не занимались расследованием каждого убийства и не вели дела в суде лично?

– Нет; разумеется, нет. У меня просто не хватило бы на это времени. Я крайне редко оставлял такие дела у себя. Бо́льшую часть поручал другим следователям.

– Но это оставили у себя.

– Да.

– Вы сразу же решили, что возьмете его сами, или приняли это решение позднее?

– Я принял это решение практически сразу же.

– Почему? По какой причине вы захотели взять именно это дело?

– У меня с окружным прокурором Линн Канаван существовала договоренность, что определенные дела я буду вести лично.

– Какого рода дела?

– Особой важности.

– Почему именно вы?

– Я был старшим следователем прокуратуры. Она хотела быть уверена в том, что важные дела расследуются на высоком уровне.

– Кто определял степень важности дела?

– На раннем этапе я. По согласованию с окружным прокурором, разумеется, но в самом начале все всегда происходит очень быстро. Времени на совещания обычно нет.

– Значит, это вы классифицировали убийство Рифкина как дело особой важности?

– Разумеется.

– Почему?

– Потому что погиб ребенок. Кроме того, у нас были опасения, что сведения могут просочиться в средства массовой информации, и тогда не миновать шумихи. Пресса обожает такие дела. Богатый район, жертва из состоятельной семьи. У нас уже было несколько подобных случаев. К тому же сначала мы толком не знали, что именно произошло. По некоторым признакам это напоминало школьное убийство, что-то в духе школы «Колумбайн». В общем, мы на тот момент ни черта не понимали, но дело выглядело как потенциально громкое. Если бы оказалось, что там на самом деле какая-нибудь ерунда, я бы потом просто передал его кому-то другому, но в первые несколько часов мне нужна была уверенность в том, что все будет сделано как надо.

– Вы доложили окружному прокурору о том, что у вас в этом деле возникает конфликт интересов?

– Нет.

– Почему?

– Потому что никакого конфликта интересов у меня не было.

– Разве ваш сын Джейкоб не учился в одной параллели с погибшим мальчиком?

– Да, но я лично не был знаком с жертвой. И Джейкоб тоже, насколько мне было известно. Я даже имени его никогда не слышал.

– Значит, вы не знали погибшего ребенка. Хорошо. Но вы знали, что он и ваш сын учились в одной и той же параллели одной и той же средней школы одного и того же города?

– Да.

– И тем не менее не считали, что у вас возникает в этом деле конфликт интересов? Не считали, что ваша объективность может быть поставлена под сомнение?

– Нет. Разумеется, нет.

– И даже теперь? Вы настаиваете на том, что… Даже теперь вы все равно не считаете, что в сложившихся обстоятельствах не создавалось даже видимости вашей личной заинтересованности?

– Нет, в этом не было ничего противозаконного. И даже необычного. Тот факт, что я проживал в городе, где произошло это убийство? Так это было и хорошо. В небольших округах прокурор нередко живет в общине, где происходит убийство, и знает людей, которых оно затрагивает. И что? От этого он просто еще сильнее хочет, чтобы убийца был пойман. Никакой это не конфликт интересов. Если так на все смотреть, у меня конфликт по всем делам. Это моя работа. Было совершено чудовищное преступление, и в мои обязанности входило им заниматься. Именно так я и намерен был поступить.

– Ясно.

Лоджудис уткнулся в свой блокнот. Нет смысла набрасываться на свидетеля раньше времени. Он, без сомнения, вернется к этому вопросу позже, когда я буду измотан. А пока что лучше не гнать волну.

– Вы осведомлены о правах, гарантированных вам Пятой поправкой?

– Разумеется.

– И вы отказались от них.

– Как видите. Я здесь. Разговариваю с вами.

В рядах присяжных послышались смешки.

Лоджудис положил свой блокнот, а вместе с ним, судя по всему, и на какое-то время отложил свой план.

– Мистер Барбер… Энди, могу я задать вам один вопрос? Почему вы не воспользовались своими правами? Почему не отказались давать показания?

Следующее предложение – «Я бы на вашем месте именно так и поступил» – он оставил висеть в воздухе недосказанным.

На мгновение я решил, что это тактический прием, элемент игры на публику. Но Лоджудис, похоже, не притворялся. Он опасался, что я что-то задумал. Ему не хотелось, чтобы его обвели вокруг пальца и выставили дураком.

– Я не откажусь давать показания. Хочу, чтобы была установлена истина.

– Какой бы она ни оказалась?

– Я верю в систему, как и вы, как и все остальные, присутствующие в этом зале.

А вот это уже была не вполне правда. Я не верю в судебную систему и уж точно не считаю, что она способна эффективно установить истину. Как и любой юрист. Слишком много ошибок мы все видели, слишком много скверных результатов. Вердикт жюри – это всего лишь предположение, пусть обыкновенно и подпитываемое благими побуждениями, но путем голосования факт от вымысла отличить невозможно. И тем не менее, несмотря на все вышесказанное, я верю в силу ритуала. Верю в религиозный символизм, в черные мантии, в беломраморные дворцы правосудия, похожие на греческие храмы. Когда мы вершим суд, мы служим мессу. Совместно молимся о том, чтобы справедливость восторжествовала, а зло понесло наказание, и это стоит делать вне зависимости от того, доходят ли наши молитвы по назначению.

Разумеется, Лоджудис всю эту пафосную чушь не оценил бы. Он жил в двоичном юридическом мире, где ты либо виновен, либо нет, и был намерен не дать мне вырваться за его рамки.

– Значит, вы верите в систему, да? – хмыкнул он. – Что ж, Энди, тогда давайте к ней вернемся. Пусть система сделает свое дело.

Он устремил на присяжных многозначительный взгляд, исполненный самолюбования.

Ты ж мой умница! Не позволяй свидетелю прыгнуть в постель к присяжным – прыгай к ним в постель сам. Прыгай и сворачивайся калачиком под одеялом рядом с ними, а свидетель пусть остается с носом. Я ухмыльнулся. Честное слово, я бы встал и зааплодировал ему, если бы было можно, потому что сам его этому научил. Не стоит отказывать себе в законном поводе для гордости. Выходит, не так уж я и плох – ведь удалось же мне в конце концов сделать из Нила Лоджудиса некоторое подобие пристойного юриста.

– Ну, давайте уже, – произнес я, утыкаясь носом в шею присяжных. – Нил, заканчивайте кружить вокруг да около и переходите к делу.

Он устремил на меня взгляд, затем вновь взял в руки свой желтый блокнот и принялся проглядывать заметки, ища нужное место. На лбу у него практически огненными буквами было написано: «Заманиваешь, подлавливаешь – и берешь голыми руками».

– Хорошо, – произнес он, – давайте вспомним о том, что произошло после убийства.

2

Наш круг

Апрель 2007 года:

двенадцатью месяцами ранее



Когда Рифкины устроили в своем доме шиву — так у иудеев называется семидневный период траура, – казалось, к ним набился весь город. Погоревать спокойно им давать не собирались. Убийство мальчика всколыхнуло всех жителей города, и траур обещал превратиться в общественное мероприятие. В доме было столько народу, что, когда время от времени приглушенный гул голосов становился громче, атмосфера начинала до неприличия напоминать вечеринку. Потом все дружно понижали голос, как будто кто-то прикручивал незримую ручку регулировки громкости.

Я с извиняющимся видом принялся пробираться сквозь толпу, то и дело повторяя: «Прошу прощения!» – и лавируя между группками людей.

Все смотрели на меня с любопытством. «Это он, это Энди Барбер», – произнес кто-то, но я не стал останавливаться. С момента убийства прошло уже четыре дня, и все знали, что уголовное дело веду я. Им, разумеется, очень хотелось спросить меня о подозреваемых, и уликах, и всем таком прочем, но никто не отваживался. Всех взволновала гибель невинного ребенка.

Да не просто погиб, а был убит! Эта новость оглушила всех как громом. В Ньютоне никогда не случалось никаких преступлений, которые заслуживали бы упоминания. Про насилие здешние жители знали исключительно из выпусков новостей и телевизионных передач. В их картине мира насильственные преступления были уделом криминальных районов, чем-то, что могло произойти исключительно в среде маргиналов. Это, разумеется, заблуждение, и они это знали; если бы погиб взрослый, они бы не были столь потрясены. Вопиющим в их глазах убийство Рифкина делало то, что жертвой оказался один из местных подростков. Это шло вразрез со сложившимся образом Ньютона. Какое-то время на въезде в город стоял знак, провозглашавший его «сообществом семей, семьей сообществ», и нередко приходилось слышать, что Ньютон – «хорошее место для того, чтобы растить детей». Что, в общем-то, соответствовало действительности. Здесь на каждом шагу были подготовительные курсы и репетиторы, школы боевых искусств и субботние футбольные клубы. Особенно пестовали идею того, что Ньютон – рай для детей, новоиспеченные родители. Многие из них ради того, чтобы перебраться сюда, вынуждены были покинуть хипстерско-интеллектуальный Бостон. Им пришлось смириться с огромными расходами, отупляющим однообразием и закрадывающимся разочарованием, сопутствующими их новому стилю жизни. Для этих не определившихся до конца несчастных вся затея с переселением в пригород имела смысл лишь потому, что он был «хорошим местом для того, чтобы растить детей». Ради этого они пожертвовали всем.

Перемещаясь из комнаты в комнату, я проходил мимо одного племени за другим. Подростки, друзья погибшего мальчика, набились в небольшое помещение в передней части дома. Они негромко переговаривались, бросая друг на друга внимательные взгляды. У одной девочки от слез потекла тушь. Мой собственный сын Джейкоб, тощий и долговязый, сидел в невысоком кресле, на отшибе от остальных, уткнувшись в экран мобильника. Чужие разговоры его явно не интересовали.

Убитые горем родные устроились в соседней гостиной: пожилые дамы и малолетние кузены.

И наконец, в кухне собрались родители детей, которые когда-либо ходили в школу вместе с Беном Рифкином. Это был наш круг. Мы знали друг друга с того самого дня, когда наши дети восемь лет назад пошли в детский сад. Мы тысячи раз сталкивались друг с другом, отвозя детей на занятия по утрам и забирая после уроков днем, мы сидели рядом на бесчисленных футбольных матчах, благотворительных школьных мероприятиях и одной достопамятной постановке «Двенадцати разгневанных мужчин». И тем не менее, если не считать нескольких устоявшихся связей, знали друг друга не так уж и хорошо. Нас объединяли товарищеские узы, да, но не подлинная дружба. В большинстве своем наши отношения не пережили бы выпуска детей из школы. Но в те первые несколько дней после убийства Бена Рифкина мы испытывали иллюзию близости. Как будто все внезапно раскрылись друг перед другом.

В огромной кухне Рифкинов – плита «Вульф», холодильник «Саб-Зиро», гранитные столешницы, белые шкафчики в английском стиле, – сбившись в группки по три-четыре человека, родители делились друг с другом интимными подробностями про бессонницу, печаль, ощущение ужаса, от которого невозможно было избавиться. В их разговорах снова и снова звучала тема школы «Колумбайн», 11 сентября и того, как гибель Бена заставила их цепляться за своих детей, пока это еще было возможно. Градус зашкаливающих эмоций того вечера усиливал теплый свет ламп в виде оранжевых шаров, свисавших с потолка. В этом рыжем зареве родители безудержно предавались роскоши взаимного обмена секретами.

Когда я вошел в помещение, одна из мам, Тоби Ланцман, стоя у кухонного островка, выкладывала на блюдо закуски. Через плечо у нее было переброшено полотенце. На предплечьях, когда она работала, выступали сухожилия. Тоби была лучшей подругой моей жены Лори, одно из немногих долгосрочных знакомств, которые мы здесь завязали. Она увидела, что я ищу взглядом жену, и указала в противоположный конец кухни.

– Она там оказывает мамашкам экстренную психологическую помощь, – произнесла Тоби.

– Я так и понял.

– Ну, нам всем сейчас не помешала бы небольшая психологическая помощь.

Хмыкнув, я бросил на нее озадаченный взгляд и двинулся прочь. Тоби была ходячей провокацией. Единственный доступный мне способ противостоять ей – стратегическое отступление.

Лори стояла в окружении небольшой группы мамаш. Волосы, густые и непокорные, она скрутила в небрежный узел на затылке и заколола массивной черепаховой заколкой. Она сочувственно поглаживала одну из приятельниц по руке. Та неприкрыто льнула к Лори, ни дать ни взять кошка, когда ее гладят.

Когда я подошел к жене, она обняла меня за талию:

– Привет, милый.

– Нам пора ехать.

– Энди, ты твердишь это с той самой секунды, как мы переступили через порог.

– Неправда! Я только думал это, но не произносил вслух.

– Да у тебя все на лбу написано. – Она вздохнула. – Так и знала, что надо было ехать на своей машине.

Она внимательно поглядела на меня. Уезжать ей не хотелось, но жена понимала, что мне неуютно находиться в центре всеобщего внимания, что я вообще человек не слишком общительный, – вся эта светская болтовня всегда меня выматывала. Семьей, как и любой другой организацией, необходимо управлять.

– Поезжай один, – решила она наконец. – А меня подбросит до дома Тоби.

– Да?

– Да. А почему нет? И Джейкоба с собой захвати.

– Ты уверена? – Я склонился к ней – Лори почти на фут ниже меня ростом – и театральным шепотом произнес: – Потому что мне до смерти хочется остаться.

Она рассмеялась:

– Поезжай. Пока я не передумала.

Мрачные женщины не сводили с меня глаз.

– Поезжай. Твое пальто наверху в спальне.

Я поднялся на второй этаж и очутился в длинном коридоре. Здесь шума было практически не слышно, и я вздохнул с облегчением. Гул голосов по-прежнему эхом звучал у меня в ушах. Я принялся разыскивать пальто. В одной из спален, которая, по всей видимости, принадлежала младшей сестре погибшего мальчика, на кровати была свалена верхняя одежда, но моего пальто в ней не обнаружилось.

Дверь в соседнюю комнату была заперта. Я постучался, приоткрыл ее и просунул голову в щель, чтобы оглядеться.

Внутри царил полумрак. Единственным источником света служил торшер на латунной ножке в дальнем углу. Рядом в мягком кресле сидел отец погибшего мальчика. Дэн Рифкин был невысоким подтянутым мужчиной хрупкого сложения. Волосы его были, по обыкновению, аккуратно уложены. Он надел весьма недешевый на вид темный костюм с надорванным по иудейскому обычаю в знак траура лацканом. Зря испортили дорогую вещь, подумалось мне. В полумраке глаза его казались запавшими, с темными синяками вокруг, что придавало лицу сходство с мордочкой енота.

– Здравствуйте, Энди, – сказал он.

– Прошу прощения. Я искал свое пальто. Не хотел вас побеспокоить.

– Нет, пройдите, присядьте на минутку.

– Нет-нет, не хочу вас отвлекать.

– Пожалуйста, присядьте, я умоляю. Хочу кое о чем вас спросить.

У меня упало сердце. Мне доводилось видеть страдания тех, чьи близкие стали жертвой убийства. Работа такая, ничего не поделаешь. Хуже всего приходится родителям погибших детей, и, как по мне, отцам тяжелее, чем матерям, потому что их всю жизнь учили держаться стоически, «быть мужчинами». Исследования показывают, что отцы убитых детей регулярно умирают в течение нескольких лет после убийства, нередко от сердечного приступа. На самом же деле они умирают от горя. В какой-то момент следователь понимает, что тоже не железный и не может сопереживать всем и каждому. Поэтому вместо переживаний он сосредотачивается на технических аспектах своей работы. Превращает это в такое же ремесло, как и любое другое. Ключ тут в том, чтобы не впускать чужие страдания в свою жизнь.

Но Дэн Рифкин настаивал. Он замахал рукой, точно регулировщик, делающий машинам знак проезжать вперед, и мне не оставалось ничего другого, как аккуратно прикрыть дверь и опуститься в соседнее кресло.

– Выпить не хотите?

Он вскинул бокал с янтарным виски.

– Нет, спасибо.

– Энди, есть какие-нибудь новости?

– Нет, боюсь, что никаких.

Он кивнул и с разочарованным видом устремил взгляд в противоположный угол:

– Я всегда любил эту комнату. Прихожу сюда, когда надо подумать. Когда происходят подобные вещи, ты очень много времени проводишь в раздумьях.

Он выдавил из себя слабую улыбку: «Не волнуйся, я в порядке».

– Наверное, так оно и есть.

– Но мне не дает покоя одна мысль: почему этот человек это сделал?

– Дэн, не нужно…

– Нет, выслушайте меня до конца. Просто… я не… я не из тех, кому нужна чья-то жилетка, чтобы выплакаться. Я человек рациональный, вот и все. И у меня есть вопросы. Не относительно деталей. Когда мы с вами разговаривали, это всегда было про детали: улики, судебные процедуры. Но я человек рациональный, понимаете? Я человек рациональный, и у меня есть вопросы. Другие вопросы.

Я обмяк в своем кресле и почувствовал, как расслабляются мои плечи в молчаливой уступке.

– Хорошо. Ну, в общем, вот они: Бен был хороший. Это первое. Разумеется, ни один ребенок не заслуживает такого, независимо ни от чего. Я это понимаю. Но Бен на самом деле был хорошим мальчиком. Очень хорошим. И совсем еще ребенком. Ему было всего четырнадцать! Он никогда не доставлял никому никаких проблем. Никогда, никогда, никогда, никогда. Так почему? Какой был мотив? Я не имею в виду гнев, жадность, ревность и все такое прочее, потому что в нашем случае мотив не может быть настолько банальным, просто не может быть. Это в принципе против всякой логики! Кто мог быть настолько… настолько зол на Бена, да на любого ребенка? Это просто против всякой логики. Просто против всякой логики. – Рифкин сложил пальцы правой руки в щепоть и принялся медленно водить ими по лбу, выписывая круги по коже. – Ну, то есть что отличает этих людей? Потому что я в своей жизни, разумеется, испытывал эти чувства, эти мотивы — злость, жадность, ревность, – и вы их испытывали, как и любой другой. Но мы никогда никого не убивали. Понимаете? Мы никогда не смогли бы никого убить. А есть люди, которые убивают, люди, которые могут. Почему так?

– Я не знаю.

– Ну, должны же у вас быть какие-то мысли по этому поводу.

– Нет. Честное слово, их нет.

– Но вы же общаетесь с ними, вы имеете с ними дело. Что они говорят? Я имею в виду убийц.

– Они в большинстве своем не особенно разговорчивы.

– А вы их спрашивали? Не почему они это сделали, а что вообще делает их способными на это?

– Нет.

– Почему?

– Потому что они не ответили бы. Их адвокаты не дали бы им ответить.

– Адвокаты! – всплеснул он рукой.

– К тому же они все равно не знали бы, что ответить, ну, большинство из них. Все эти философствующие убийцы – бобы с кьянти и прочее в том же духе – это все чушь собачья[3]. Такое только в кино бывает. И вообще, эти ребята кому угодно наплетут с три короба. Если заставить их отвечать, они, вероятно, начнут рассказывать про то, какое у них было тяжелое детство, или еще что-нибудь. Будут строить из себя жертв. Обычная история.

Рифкин коротко кивнул, давая мне понять, чтобы продолжал.

– Дэн, бессмысленно терзать себя в поисках причин. Их нет. И логика никакая там даже не ночевала. В том смысле, который вы подразумевали.

Он слегка поерзал в своем кресле, сосредотачиваясь, как будто ему необходимо было обдумать эту мысль. Глаза у него блестели, но голос был ровным, тщательно сдерживаемым.

– А другие родители тоже задают подобные вопросы?

– Они задают самые разные вопросы.

– Вы видитесь с ними после того, как дело раскрыто? В смысле, с родителями?

– Иногда.

– Я имею в виду, совсем потом, несколько лет спустя?

– Иногда.

– И они… какое впечатление они производят? У них все в порядке?

– У некоторых в порядке.

– А у некоторых – нет?

– У некоторых нет.

– И что они делают? Те, кто справляется? Какие ключевые моменты? Должна же быть какая-то закономерность. Какая у них стратегия, какие методы лучше всего? Что им помогло?

– Они обращаются за помощью. К родным, к тем, кто рядом. Существуют группы поддержки для тех, кто пережил утрату; они ходят в эти группы. Мы можем дать вам контакты. Вам нужно поговорить с нашим штатным психологом. Она направит вас в группу поддержки. Это очень полезно. Нельзя переживать такие вещи в одиночку, это главное. Вы должны помнить, что есть другие люди, которые прошли через то же самое и понимают, что вы сейчас переживаете.

– А те, другие родители, которые не справляются, что происходит с ними? С теми, кто так никогда до конца и не приходит в себя?

– Вы в их число не попадете.

– А если попаду? Что тогда будет со мной? С нами?

– Мы этого не допустим. Об этом нельзя даже думать.

– Но такое случается. Ведь случается, правда же? Случается.

– Не с вами. Бен не хотел бы, чтобы такое случилось с вами.

Молчание.

– Я знаю вашего сына, – произнес наконец Рифкин. – Его зовут Джейкоб.

– Да.

– Я видел его у школы. Он производит впечатление славного парнишки. Рослый и красивый. Вы, наверное, им гордитесь.

– Горжусь.

– По-моему, он пошел в вас.

– Да, мне все так говорят.

Он сделал глубокий вдох:

– Знаете, я тут поймал себя на том, что думаю о ребятах из параллели Бена. Я к ним привязался. Мне хочется увидеть их успех, понимаете? Они росли у меня на глазах, я с ними как-то сроднился. Это странно, да? Я испытываю эти чувства, потому что это помогает мне почувствовать себя ближе к Бену? Поэтому я цепляюсь за этих ребят? Потому что это именно то, чем кажется? Это выглядит ненормально.

– Дэн, да не беспокойтесь вы о том, как и что выглядит. Люди все равно будут думать то, что думают. Плевать на них с высокой горки. Не хватало вам еще только об этом беспокоиться.

Он вновь принялся потирать лоб. Его агония не могла бы быть более очевидной, даже если бы он корчился на полу, истекая кровью. Мне очень хотелось ему помочь. И в то же самое время – очутиться от него где-нибудь подальше.

– Мне было бы легче, если бы я знал, если бы… если бы дело было раскрыто. Вы очень мне поможете, когда раскроете дело. Потому что эта неопределенность… она убивает. Мне будет легче, когда дело раскроют, правда? В тех, других случаях, которые вы видели, родителям становилось легче, ведь правда же?

– Думаю, да.

– Не хочу на вас давить. Не хочу, чтобы это так выглядело. Просто… просто я думаю, что мне станет легче, когда дело будет раскрыто и я узнаю, что этот человек… когда он будет упрятан за решетку. Понимаю, что вы это сделаете. Я верю в вас, разумеется. Разумеется. Ни минуты в вас не сомневаюсь, Энди. Я просто говорю, что мне станет от этого легче. Мне, моей жене, всем. Это то, что нам нужно. Ощущение завершенности. Это то, чего мы от вас ждем.



В тот вечер мы с Лори читали в постели перед сном.

– Я по-прежнему считаю, что зря они решили возобновить занятия в школе так рано.

– Лори, мы же с тобой уже все это обсуждали, – скучающим тоном произнес я. Опять двадцать пять. – Джейкобу совершенно ничего не угрожает. Будем возить его в школу сами, провожать прямо до двери. Там, куда ни плюнь, везде будет по полицейскому. В школе он сейчас будет в большей безопасности, чем где-либо еще.

– «В большей безопасности». Ты не можешь знать это наверняка. Откуда бы? Никто ни малейшего понятия не имеет ни кто этот убийца, ни где он находится и что намерен делать дальше.

– Все равно рано или поздно занятия придется возобновить. Жизнь продолжается.

– Энди, ты ошибаешься.

– И долго они, по-твоему, должны ждать?

– Пока этого человека не поймают.

– На это может уйти какое-то время.

– И что? Что самое худшее может случиться? Ну, пропустят дети несколько дней учебы. И что? По крайней мере, они будут в безопасности.

– Ты не можешь обеспечить им полную безопасность. Они живут в большом мире. Большом и полном опасностей.

– Ну ладно, в большей безопасности.

Я домиком положил книгу на живот.

– Лори, если мы сейчас закроем школу надолго, мы тем самым дадим детям ложный посыл. Школа не может восприниматься как опасное место. Они не должны бояться там находиться. Это их второй дом. Место, где они проводят большую часть своего дня. Они хотят туда. Они хотят быть со своими друзьями, а не сидеть взаперти по домам, спрятавшись под кроватью, чтобы их не забрал злой бука из страшной сказки.

– Злой бука уже забрал одного из них. Так что он вовсе не из сказки.

– Принято, но и ты понимаешь, о чем я.

– О, я понимаю, о чем ты, Энди. И говорю тебе: ты ошибаешься. Сейчас приоритет номер один – это обеспечить детям безопасность, физически. Потом они могут быть со своими друзьями или где угодно хоть до потери пульса. До тех пор пока этого человека не поймают, ты не можешь гарантировать мне, что дети будут в безопасности.

– Тебе нужны гарантии?

– Да.

– Мы поймаем этого сукина сына, – заявил я. – Гарантирую.

– Когда?

– Скоро.

– Ты это знаешь?

– Я это предвижу. Мы всегда их ловим.

– Не всегда. Помнишь того, который убил свою жену и вывез ее труп на заднем сиденье своего «сааба», завернув в одеяло?

– Но мы его поймали. Мы просто не сумели… ну ладно, почти всегда. Мы почти всегда их ловим. Этого мы поймаем, я тебе обещаю.

– А если ты ошибаешься?

– А если я ошибаюсь, у меня есть ты, которая никогда не упустит случая немедленно мне об этом сообщить.

– Нет, я имею в виду, вдруг ты ошибаешься и кто-нибудь из детей пострадает?

– Лори, этого не случится.

Она нахмурилась, сдаваясь:

– С тобой совершенно невозможно спорить. Это все равно что долбиться лбом в стену.

– А мы и не спорим. Мы дискутируем.

– Ты юрист, ты не видишь разницы. Лично я спорю.

– Послушай, Лори, что ты хочешь от меня услышать?

– Я ничего не хочу от тебя услышать. Я хочу, чтобы это ты меня услышал. Знаешь, если человек в чем-то уверен, это еще не значит, что он прав. Подумай. Возможно, мы подвергаем нашего сына опасности. – Она приставила палец к моему виску и легонько надавила, полуигриво-полурассерженно. – Подумай.

С этими словами она отвернулась, положила свою книгу поверх покосившейся кучи других, которые громоздились на ее прикроватной тумбочке, и улеглась спиной ко мне, свернувшись калачиком, ни дать ни взять ребенок во взрослом теле.

– Эй, – позвал я, – придвигайся ко мне.

Она принялась елозить по постели туда-сюда, пока наконец не уткнулась спиной в меня. Пока не почувствовала теплоту, твердую опору или что-то еще, в чем нуждалась с моей стороны в данный момент. Я погладил ее по плечу:

– Все будет хорошо.

Она хмыкнула.

– Видимо, на искупительный секс не стоит рассчитывать?

– Я думала, мы не спорили.

– Я – нет, а ты – да. И я хочу, чтобы ты знала: ничего страшного, я тебя прощаю.

– Ха-ха. Если ты извинишься, я подумаю.

– Я извиняюсь.

– Тон у тебя не слишком извиняющийся.

– Я дико, ужасно извиняюсь. Честно.

– А теперь скажи, что ты был не прав.

– Не прав?

– Скажи, что ты был не прав. Или ты уже передумал насчет секса?

– Гм. Так, давай-ка уточним: все, что от меня требуется, – это сказать, что я был не прав, и тогда прекрасная женщина займется со мной страстной любовью?

– Насчет страстной я ничего не говорила. Просто любовью.

– Итого: я говорю, что был не прав, и тогда прекрасная женщина займется со мной любовью, абсолютно без всякой страсти, но с неплохим мастерством. Я правильно понимаю ситуацию?

– С неплохим мастерством?

– С непревзойденным мастерством.

– Да, господин прокурор, вы правильно понимаете ситуацию.

Я водрузил книгу, которую читал, биографию Трумэна авторства Дэвида Маккалоу, поверх растрепанной стопки журналов на моей собственной прикроватной тумбочке и погасил свет.

– Не пойдет. Я не был не прав.

– Не важно. Ты уже сказал, что я прекрасна. Я выиграла.

3

Снова в школу

Под утро из комнаты Джейкоба донесся какой-то звук – стон, – и я, не успев даже толком проснуться, в темноте вскочил с кровати и бросился к двери. Все еще неуклюжий спросонья, вынырнул из спальни, в сером предрассветном сумраке прошлепал по коридору и вновь погрузился в темноту комнаты сына.

Щелкнув выключателем, прикрутил диммер. Вокруг вперемешку валялись громадные дурацкие кеды, «макбук», облепленный наклейками, айпад, школьные учебники, книги в мягких обложках, коробки из-под обуви, в которых хранились бейсбольные карточки и подшивки комиксов. В углу стоял икс-бокс, подсоединенный к старенькому телевизору. Диски от икс-бокса и коробки от них были в беспорядке свалены рядом. В основном – стрелялки. Была тут, разумеется, и грязная одежда, брошенная как попало, а также две стопки чистой одежды, аккуратно сложенные Лори. Джейкоб упорно отказывался убирать их в комод, потому что ему было проще брать чистые вещи прямо из кучи. На невысоком книжном шкафу пылились кубки, которые сын завоевал, когда играл в детской футбольной команде. Со спортом он дружил не особенно, но в те времена кубки выдавали всем, и с тех пор он ни разу их не переставлял. Маленькие статуэтки стояли там, точно религиозные символы, всеми забытые, абсолютно невидимые для него. На стене висел винтажный постер из древнего боевика «Пять пальцев смерти», на котором парень в каратешном кимоно пробивал своим холеным кулаком кирпичную стену. («Шедевр боевых искусств! Стань свидетелем одного невероятного убийства за другим! Побледней перед забытым ритуалом стальной ладони! Поддержи юного воина, который вынужден в одиночку противостоять темным мастерам боевых искусств!») Этот хламовник был настолько привычным и неизменным, что мы с Лори уже давным-давно прекратили ругаться с Джейкобом, заставляя навести в комнате порядок. Если уж на то пошло, мы вообще перестали замечать этот бардак. У Лори имелась теория, что беспорядок – это отражение внутреннего мира Джейкоба и переступить порог его комнаты – это все равно что очутиться в его сотрясаемом гормональными бурями подростковом сознании, так что глупо пилить его по этому поводу. Вот что бывает, когда женишься на дочери психиатра. Для меня это была всего лишь неубранная комната, и я бесился каждый раз, когда входил в нее.

Джейкоб неподвижно лежал на боку на краю кровати. Голова его была запрокинута, рот разинут, как у воющего волка. Он не храпел, но дыхание его было прерывистым: он умудрился где-то немного простудиться. Между судорожными вдохами он жалобно пробормотал во сне:

– Не… не…

«Нет, нет».

– Джейкоб, – прошептал я и, протянув руку, погладил его по голове. – Джейк!

Он вновь вскрикнул. Сомкнутые ресницы дрогнули, между веками промелькнула полоска белка.

За окнами послышался стук колес проносящейся мимо электрички: первый поезд в Бостон на Риверсайдской линии проходил каждое утро в 6:05.

– Это просто сон, – сказал я ему.

Меня на мгновение пронзила острая нежность к сыну. Вся эта ситуация вызвала у меня один из тех приступов ностальгии, которым так подвержены все родители. Смутное воспоминание о тех временах, когда у нас с трех- или четырехлетним Джейком был свой особый ежевечерний ритуал – я спрашивал: «Кто любит Джейкоба?» – а он отвечал: «Папа любит!» Это было последнее, что мы говорили друг другу каждый вечер перед тем, как улечься спать. Впрочем, Джейку никогда не требовались заверения в любви. Ему даже в голову не приходило, что папа может куда-то деться, во всяком случае его папа. Это я нуждался в этом нашем маленьком диалоге, в его отзыве на мой пароль. Я рос без отца. Практически не знал его. Поэтому был исполнен решимости, чтобы мои собственные дети никогда не узнали, что такое быть безотцовщиной. Странно было думать о том, что всего через несколько лет Джейк покинет меня. Он уедет в колледж, и мое активное отцовство в ежедневном режиме закончится. Я стану видеть его все реже и реже, и вскоре наши отношения сведутся к нескольким визитам в год по праздникам и в выходные летом. Я не вполне мог себе это представить. Кто я такой, если не отец Джейкоба?

А следом на меня обрушилась еще одна мысль, в нынешних обстоятельствах неизбежная: Дэн Рифкин, без сомнения, тоже намеревался обеспечить своему сыну безопасность, ничуть не меньше моего, и, конечно, точно так же не готов был расстаться с сыном. И тем не менее Бен Рифкин лежал сейчас в холодильнике в судебно-медицинском морге, а мой сын – в своей теплой постели, и отделяла одно от другого всего лишь капля везения. К стыду моему, поймал себя на том, что думаю: «Слава богу. Слава богу, что это его сын погиб, а не мой». Я не перенес бы такой потери.

Присев на корточки рядом с кроватью, обнял Джейкоба и прижался лбом к его голове. И вновь мне вспомнилось: в детстве, едва проснувшись, он каждое утро сонно шлепал по коридору в нашу спальню и забирался к нам в постель. А теперь в моих объятиях находился здоровенный костлявый лосенок. Красивый, с темными вьющимися волосами и румяными щеками. Ему было четырнадцать. Он наверняка не позволил бы мне так его обнять, если бы не спал. За последние несколько лет сын сделался мрачным, необщительным и невыносимым. Временами нам казалось, что в нашем доме поселился незнакомец, к тому же настроенный к нам слегка враждебно. Типичное подростковое поведение, утверждала Лори. Он примеряет на себя разные варианты личности, готовится навсегда оставить детство позади.

Удивительно, но мое прикосновение в самом деле успокоило Джейкоба, отогнало страшный сон, который ему снился. Он вздохнул и перевернулся на другой бок. Его дыхание выровнялось, и он погрузился в глубокий сон, мне на зависть. В свои пятьдесят один я, похоже, совершенно разучился спать. Просыпался по нескольку раз за ночь и в результате спал от силы четыре-пять часов. Мне приятно было думать, что я его успокоил, но кто знает? Может, он вообще не знал, что я рядом.



Тем утром нервы у всех были на пределе. Возобновление занятий в школе имени Маккормака всего через пять дней после убийства действовало на нас немного пугающе. И вроде бы все было как всегда по утрам – душ, кофе с бейглом, одним глазком заглянуть в Интернет, чтобы проверить почту, спортивные результаты и новости, – но мы были взвинчены и не находили себе места. К шести тридцати все были уже на ногах, но закопались и теперь опаздывали, что усиливало общую атмосферу нервозности.

Больше всех нервничала Лори. Думаю, она не просто боялась за Джейкоба. Убийство выбило ее из колеи – так бывает со здоровыми людьми, когда они впервые заболевают чем-то серьезным. Казалось бы, после стольких лет жизни с прокурорским работником Лори должна быть подготовлена к происшедшему куда лучше ее соседей. Ей-то уж точно известно, что – накануне вечером у меня хватило черствости и бестактности заявить об этом вслух – жизнь и правда продолжается. Даже самое зверское преступление в итоге вырождается в следственную рутину: груду протоколов, кучку вещдоков, дюжину потеющих и заикающихся свидетелей. Мир очень быстро забывает и думать о том, что случилось, да и почему должно быть по-иному? Люди умирают, некоторые из них насильственной смертью – да, это трагедия, но в какой-то момент это перестает шокировать, во всяком случае старого прокурорского работника. Лори не раз доводилось видеть этот цикл, подглядывая через мое плечо, и тем не менее, когда насильственная смерть вторглась в ее собственную жизнь, это стало для нее ударом. Это сквозило в каждом ее движении, в той ревматической скованности, с которой она держалась, в ее приглушенном голосе. Она прилагала все усилия, чтобы сохранить самообладание, но справлялась с большим трудом.

Джейкоб молча жевал подогретый в микроволновке резиновый бейгл, уткнувшись в свой «макбук». Лори, по обыкновению, пыталась его растормошить, но он не поддавался.

– Джейкоб, что ты чувствуешь в связи с возобновлением занятий?

– Не знаю.

– Нервничаешь? Тревожишься?

– Не знаю.

– Что значит – не знаю? А кто тогда знает?

– Мам, мне сейчас не хочется разговаривать.

Это была вежливая фраза, которую мы его научили использовать вместо того, чтобы молча игнорировать родителей. Правда, он повторял «Мне сейчас не хочется разговаривать» так часто и так механически, что она перестала быть вежливой.