Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Патрисия Данкер

Джеймс Миранда Барри

Patricia Duncker

James Miranda Barry



© Patricia Duncker, 1999

© Sindbad Publishers Ltd., 2019

© Издание на русском языке, перевод на русский язык, оформление. Издательство «Синдбад», 2019

* * *

Посвящается С. Дж. Д.
Мы словно бродимВ таинственном и дивном лабиринте.Таких чудес не ведает природа[1].Шекспир. Буря
Хирург должен обладать орлиным глазом, женской рукой и львиным сердцем. Сэр Астли Купер, профессор хирургии при Госпитале Гая


Часть I. Лето в усадьбе

Человек с усами подымает меня в воздух и с размаху опускает на балюстраду. Из его рта вырывается клуб дыма. Как у дракона. Цепочка, закрепленная булавкой, болтается в нескольких дюймах от моего носа.

– Дракон. Золото.

– Стой смирно, когда разговариваешь со мной, девочка. – Он всматривается в мое лицо. Я вижу, что глаза у него серые, но с золотыми искорками. – Ты пока не похожа на свою маму. Но еще не все потеряно.

Интересно, он одет в форму? Золотые блестящие пуговицы, шелковый галстук. Я протягиваю руку и дотрагиваюсь пальцем до золота. Я различаю странный запах: трав, мускуса, лесов. Усталость бесконечных расстояний.

– Дракон-путешественник. – Я поднимаю голову и смотрю на него, уже успев влюбиться в его приключения. – Дай мне золото.

– Золото? Ах ты маленькая корыстница. Ну-ну. Как будто я не предлагал все это твоей матери. Поместья, слуг, богатство, роскошь. Без толку. Даже ее чертов папаша советовал ей подумать. Тот еще алчный ублюдок. А она ни в какую. Она, видите ли, дала слово другому. Скажите на милость! Дала слово! Кто же в шестнадцать лет держит слово!

Я уже не слушаю генерала – я смотрю вниз, туда, за балюстраду. Что я вижу? Массу желтых цветов, без конца падающих в большой бассейн. Каменного дельфина с двумя крылатыми мальчиками по бокам, глядящими в разные стороны. Небольшую струю воды. Круги на воде, отражение на отражении. Мое собственное лицо далеко внизу дрожит, расплывается, рябится, исчезает. Генерал придерживает меня, отводит от края.

– Ну-ка. Смотри, не упади. А то твоя мама скажет, что я тебя столкнул в припадке ревности.

Дракон выдыхает маленькие, одинаковые клубы дыма. Я всматриваюсь в его усы, стараясь обнаружить огонь. Тонкая коричневая полоска кажется слишком маленькой – этот дым не может валить оттуда. Но, с другой стороны, чем ярче огонь, тем меньше дыма. Я вспоминаю пылающий огонь детской и начинаю думать о куклах на подоконнике и неотвратимости вечернего чая. Дракон отстегивает цепочку и бережно надевает мне на шею. У него огромные волосатые пальцы с тяжелыми кольцами. Но эти пальцы могут быть нежными, острожными, неуверенными. Он расправляет цепочку, высвобождая из-под нее мои рыжие кудри и кружевной воротник.

– Ну вот. Ты просила золото.

Все ясно. Дракон предлагает мне дружбу. Мы будем друзьями навеки. Мы отправимся на поиски приключений.

– Дракон. – Я тянусь пальцами к шелку, головой к дыму, носом к золоту. Генерал целует меня в макушку.

– Франциско! Я думала, ты ее похитил!

Она здесь. Моя Любимая. Все ее розовые нежные запахи, колючесть и шершавость украшений, шорох юбок, изгиб губ, жемчужина в каждом ухе. Я вскакиваю на нее, обнимаю ногами ее талию. Я смотрю на крылатых мальчиков в фонтане. Они оседлали дельфина. Я целую розовый атлас ее подбородка и кричу ей в ухо:

– Смотри! Золото!

– Кто тебе это дал?

Ее лицо почти касается моего. Любимая трогает цепь.

– Мое, – говорю я решительно. Я поделюсь с ней потом.

– Ну конечно твое. Франциско, ты не должен дарить ей такие дорогие вещи. – Но я знаю по ее тону, что она только притворяется сердитой. Она поднимает глаза на дракона. Он вдвое больше ее. Она слишком прекрасна, к ней страшно прикоснуться. Я трогаю ее кожу, ее жемчуга. Она моя. От нее пахнет пудрой и сиренью. Дракон весь окутан клубами дыма.

– Пойдем в сад. Они не заметят, если ты исчезнешь на полчаса. Не будь такой ханжой. Возьми с собой девчонку. Как можно обвинить меня в страшных непристойностях, когда ты буквально не выпускаешь из рук ребенка?

Меня увлекают в заросли. Здесь пахнет влагой и землей. Капли воды на рододендронах играют на солнце, словно алмазы. Густая зелень надвигается на меня на уровне глаз. Женщина почти ничего не говорит мужчине. Любимая хватается за меня, будто тонет. Но я смотрю выше, выше, в огромный разлив синевы. Над зеленым собором, расцвеченным розовыми и лиловыми цветами, простирается сияющая голубая вечность.

– Синее! Мое! – кричу я ей в ухо.

– Тшш, родная.

Дракон говорит с ней. Его негромкий голос перекрывается скрипом кожи, хрустом веток. Любимая сейчас – моя верная кобыла, мы скачем туда, где наметилась брешь в рядах противника. Я глубоко зарываюсь пятками в ее снежно-белые бока, когда мы гарцуем мимо надменных французиков с их зелеными лицами и розовыми цветущими ружьями. Один из рододендронов – явно генерал. Колосс с всплеском лилового на кокарде – должно быть, сам Бонапарт. Я взмахиваю саблей – он хочет украсть мою цепь. Кобыла подо мной взбрыкивает.

– Не лягайся, милая.

Вот и брешь в рядах противника – мы уже близко. Мой знаменосец впереди. Дым. Скачка. Заросли кончились. Кобыла подо мной падает. Но мы ушли от французов. Вот перед нами английские поля – светит солнце, коровы жуют жвачку и пялятся на нас. Белая ограда отбрасывает тени на траву. Над нами вечная синева, и здесь, передо мной, весь огромный мир.

– Побегай немножко, дорогая.

Я потеряла армию, лошадь, оружие. Но я ушла от французов. В моих фантазиях так бывает всегда. Я вижу Любимую – она уменьшается, и смеется, смеется. И вдруг я спотыкаюсь о могилу.

Большая насыпь земли чуть шевелится с краю. Это – маленькая могилка, пока что не украшенная цветами и табличкой. Но она шевелится. Я сижу тихо – сейчас я увижу воскресение из мертвых. Мой зад постепенно становится влажным от земли. Земляной саркофаг треснул – в верхней части насыпи видна большая щель, как будто Судный день уже объявлен и дух ускользнул из могилы. Я с суеверным страхом заглядываю в щель, но вижу только мох, землю и обломки камней. Я сижу неподвижно, глядя на сверкающий влажный океан травы и на трепещущий холмик. Это – могила ребенка. Он был даже младше меня. Он, верно, никогда не знал своей Любимой. Может быть, это была девочка, и теперь она возвращается, пытаясь высвободиться из-под придавившей ее земли. Я наклоняюсь вперед, чтобы помочь ей. Это ошибка. Я мельком вижу ее розовый нос и когти. Скорей. Скорей. Она зарывается обратно в могилку, шурша влажной рассыпающейся землей. Я чуть не плачу от досады. Пусть мой дракон ее откопает. Пусть Любимая найдет мне младенца. Я оглядываюсь в поисках подкрепления. Мне нужна помощь.

Дракон пригасил свой огонь. Они оба упали на землю, словно две раскрашенные опрокинутые колонны. Он хочет сожрать мою Любимую. Его усы закрывают нежный овал ее лица, одна гигантская лапа придерживает ее затылок, разрушая великолепное сооружение из лент и локонов, другая лапа обхватила ее талию. Нет, лапа поднимается, медленно подкрадываясь к ее груди. Мощная спина выгибается над ней, она же беспомощно раскинулась на траве. Раздавлена. Белый шелк погребен под серым и красным. Я люблю ее. Он ее убивает.

Я издаю пронзительный вопль.

Дракон отпускает ее. Слегка. Но она не торопится ко мне. Она хочет, чтобы он сожрал ее. Поглотил. У нее отнялись ноги. Я увеличиваю громкость и пронзительность крика.

Наконец моя Любимая приближается ко мне по зеленому лугу. Копыта Любимой сотрясают землю, грива развевается, розовые и голубые флаги летят по ветру, глаза вспыхивают при виде крошечной могилки.

– Ах, родная, это просто крот. Он напугал тебя?

Да, напугал. Не подходи близко к дракону. Он съест тебя, если ты его подпустишь. Я смотрю недоверчиво, глаза наполняются слезами. Но Любимая не окровавлена. На ней не видно ран и укусов. Она избежала драконьих когтей. Я вижу, как он пыхает дымом на горизонте. Если он подберется ближе, я стащу все его золото. Да, все его золото.

Но пока мы бежим к нему, страх улетучивается. Рассеивается. Все так, как я хочу. Любимая держит меня за руку. Мы – воины. Она – мой боевой товарищ. Моя возлюбленная. Я отдам ей все золото дракона. И мы будем жить вечно, одни в пещере, где-то за безбрежной синевой.

– Наша крошка умеет выбрать момент, – замечает генерал.

Внезапно мне хочется рассказать ему все. Теперь, когда Любимая снова принадлежит мне безраздельно.

– Мертвые дети, – я указываю пальцем в сторону могилки.

– Я пока вроде тебя не убил. – Усы подрагивают. – Напротив, ради твоей матери я готов дать тебе все, что ты попросишь. Проси, дитя.

Я смотрю на него не отрываясь. Я понимаю. Дракон – древний, кожистый, все повидавший волшебник. Он даст мне загадать три желанья – чтобы испытать мою родовитость, честь и храбрость.

Любимая говорит. Она обращается не ко мне:

– Я никогда не забывала тебя. Я дала ей твое имя.

– В ней могло быть больше моего, чем одно только имя, женщина. Да и можешь ли ты поклясться, что она – не мой ребенок?

В одном я уверена. Я не принадлежу дракону. Но он впивается своими огромными волосатыми пальцами в руку моей Любимой. Меня слишком занимают его кольца, сверкающие на солнце, чтобы снова закричать. Но когда его пальцы разжимаются, я вижу на ее коже следы – голубые, потом красные.

Любимая кусает губы. Я зарываюсь лицом в ее юбки и торжествую, трогая золотую цепь на шее. Мир вокруг нас дрожит от весеннего света. Я радуюсь, потому что уверена: они ссорятся из-за меня.

* * *

Я смотрю, как огонь отбрасывает блики на плитки пола. Плитки из белого и черного мрамора, каждая в форме огромного многогранника – словно алмазы. Я пытаюсь уместить обе ладони в один алмаз – они легко умещаются. Я скачу, как кролик, с одной плитки на другую, стараясь не попадать руками на черные. Если я дотронусь до черного алмаза, даже совсем слегка, со мной случится что-то ужасное. Большой палец случайно скользнул по запретной черте. Игра моя немедленно заканчивается. Я приземлилась на мягкий, теплый покров – красный, оранжевый, золотой. Передо мной – преграда. Четыре изогнутые, украшенные ножки, черные с золотом. Я прячусь за диваном и смотрю сквозь два почти соприкасающихся потока шелка, геометрические, как плитки пола, и такие же двухцветные: черный и белый. Колени двух леди соприкасаются. Одна из них уронила перчатку. Я затаилась между ними невидимкой: соглядатай, шпион.

– …Ужасный скандал. Ну, насколько это возможно в наши дни. Я слышала, она и года не проносила траур. Впрочем, мне безразлично, что она творит. Муж в любом случае не оставил ей ни пенни. По майорату все досталось кузенам. А ей ведь подавай самый лучший шелк. Или уж вовсе не носить черное. Но по всей видимости…

– …И ведь он ее давний поклонник. Они познакомились много лет назад. Он навещал семейство. У Барри всегда были связи. Она разрывалась между ними двумя, когда ей было шестнадцать, – и ведь могла сделать прекрасную партию. Я помню эти потоки слез, когда генерал отправился воевать с англичанами на стороне французов. Все эти нелепые выходки. Он, конечно, старше ее вдвое, но очень интересный мужчина. Не смотри на меня так, дорогая. Я достаточно стара, чтобы говорить то, что думаю. И леди Мельбурн думает так же. Он богат, талантлив… Конечно, его политические взгляды чудовищны. И всегда были чудовищны. Но теперь и радикализм в моде, если можешь себе это позволить.

– Он, кажется, откуда-то из Америк?

– Венецуэла. Или что-то в этом роде – дикое и экзотическое. Но богат, моя милая, – поместья, слуги, лошади, золото. И конечно, много путешествовал. Я сама слышала, как он сокрушался, что французы потерпели поражение в 1797 году. Он в восторге от Бонапарта. И конечно, в этой стране он заклеймлен, поскольку дрался на стороне французов. Но у него слишком много денег, чтоб его посмели тронуть. Конечно же, с него не спускают глаз. Денно и нощно. Я знаю это из первых рук. Да, и он папист, разумеется. Говорят, он крестил этого ребенка в костеле. Все Барри были католики. Но с этими его революционными идеями и французскими принципами он, пожалуй, и у папистов не в фаворе. Так что сама видишь, как же тут не влюбиться.

– …Джеремия Балкли был дичью покрупнее, когда ей было шестнадцать. Или, по крайней мере, так ей казалось. В ней не было тогда такой тяги к приключениям. Зато романтические иллюзии водились с избытком. Как у всякой деревенской девчонки. Генерал сбежал на свои войны, а Барри были небогаты. Но, как я говорила, со связями. Нет, вряд ли она могла рассчитывать на лучшую партию, чем Балкли…

– …Но теперь она может выйти за генерала, если захочет. И ее станут принимать везде – ну, почти везде.

– Дорогая, я не уверена, что он из тех, кто женится. И у нее весьма странные представления…

– И этот ее рыжий ребенок…

– Если это вообще ребенок от Балкли…

– …если не моего брата…

– …Дорогая Луиза, неужели ты полагаешь…

– …Это не просто предположение.

– …Генерал Франциско де Миранда и миссис Балкли. Нет, нет, мы пришли возмутительно рано. Пожалуйста, не извиняйтесь… Могу я представить…

Я вижу, как мелькают бальные туфельки Любимой на мраморных плитах. Я распластываюсь на теплой, мягкой поверхности. Ее туфельки словно тропические бабочки, о которых говорил Франциско: с блестящими золотыми крыльями и черными крапинками, благодаря волшебству покровительственной окраски не заметными на цветке тигровой лилии. Она ступает на ковер, и ее туфельки исчезают. Мне тоже не остается ничего иного – только исчезнуть, не то меня отошлют спать.

Над моей головой раздаются приглушенные шипящие любезности. Я заткнула уши. Если я не слышу, меня нельзя увидеть. Я озираю поле брани: справа – кожаные сапоги, бальные туфельки; впереди – сборки и воланы; прямо передо мной – две ножки шезлонга, не слишком устойчивые на вид; слева – каминная решетка, поленья, языки пламени. Дверь слишком далеко. Спасенья нет. Я – шпион. Меня пристрелят. Франциско говорит, шпионов стреляют сразу. Без суда. Я дорого продам свою жизнь.

В другой раз. Сапоги проскрипели, отодвинулись, давая мне возможность разглядеть элегантные серые брюки генерала и изящные щиколотки Любимой, мелькнувшие, когда она повернулась; кончик ее шали волочится по черно-белым алмазам. Волна холодного воздуха – хлопнула дверь в холле, из внешнего мира повеяло зимой. Я отползаю в сторону, к зонтикам, пальто и сброшенным шляпкам. Медлю в дверях, затем – бегом вниз по лестнице. Прячусь за буфетом.

Двойные двери ведут в нижнюю столовую. Это моя любимая комната. Мне иногда позволяют надевать комнатные туфли Франциско, при условии, что я ни во что не врежусь. Они мне велики размеров на десять по меньшей мере, но я могу засунуть ноги в закрытую переднюю часть, а открытый задник отгибается для равновесия. Тогда, набирая скорость на многогранных плитках холла, я могу скользить от одного конца столовой к другому. Руперт отвешивает мне иронический низкий поклон. «Мадемуазель изволит полировать дубовый паркет? Отрадно видеть, что мадемуазель так привержена домашнему хозяйству». Руперт считает, что я страшно избалована. Он прямо так и говорит. Впрочем, он потворствует моей страсти к пирожным с пропиткой из десертного вина. У Франциско работают только мужчины. У нас была горничная. Но у Любимой не стало денег, чтобы платить ей. И горничная ушла. Потом не стало денег платить за дом. И мы съехали. Теперь мы живем у Франциско.

Обеденный стол накрыт к ужину. В центре – композиция из цветов и фруктов, окружающих маленькую статую богини Флоры. Ее одежда сделана из цветов, а в руке она держит корзину с золотыми яблоками. Она – словно фонтан золотистого тепла среди белого фарфора и мертвых серебряных солдат. Я смотрю на кубки, которые мне не разрешают трогать. На каждом искусными завитками выгравированы лица. Я знаю все эти лица, их гримасы, серьги из винограда, козлиные бородки, жезлы, увитые плющом, их усмешки. Но мне запрещено трогать эти лица. Запрещено трогать.

Как много из того, что мне хочется, – запрещено.

С досадой я проверяю обе двери в холл, дверь в гостиную и на кухню, рапортую себе, что путь свободен, и начинаю медленный подъем по лестнице, держась в тени, считая. Каменные ступеньки неровные, но я знаю каждую наизусть. На лестничном пролете горят свечи. Тонкие стеклянные абажуры прозрачны и натерты до блеска. Сальваторе чистит их каждый день. Франциско купил их в Венеции, у сгоревшего театра. Всего за неделю до пожара он слушал там пение одного из самых знаменитых кастратов. Франциско подробно объяснил мне, кто такие кастраты. Это восхитительно: тебя выбирают и навсегда делают мальчиком с божественным голосом, потом ты становишься знаменитым, жирным и богатым. Но при этом никогда не будешь женщиной и не умрешь в родах.

На одном из маленьких диванчиков, что стоят на лестничной площадке, – подушка, набитая конским волосом. Теперь это мое седло. Я подтягиваю подпругу, проверяю, удобно ли будет сидеть на лошади. Просовываю ноги между толстыми каменными перилами и направляю пушку на дверь залы. Мне придется быть и канониром, и конным часовым. Я постоянно меняю роли. Чтобы мускулы не застаивались. Огонь из залы не достанет меня. Меня оттуда не видно. Я могу взять на мушку всякого, кто вздумает приблизиться. Здесь сейчас все гости, которых пригласили Франциско и Любимая. Я пощажу самых элегантных и высокомерных. Все остальные – враги. Стоит им подняться по лестнице, и они погибли.

Но никто не приходит. Руперт и Сальваторе прислуживают внизу. Далеко в гостиной играет музыка. Но мне нельзя покинуть пост и уснуть. Любой ценой нужно защитить дверь. Неприятель может отравить собак, убить Руперта и Сальваторе, перерезать им горло своим мачете, чтобы они не успели закричать, захватить лестницу. Город зависит от меня. Я на страже. Но никто не приходит. Я начинаю дремать, вцепившись в каменные перила. Сидеть становится холодно. Надо мной оплывают свечи.

Вдруг я снова просыпаюсь и вглядываюсь в картину – она всегда висит здесь, над лестничной площадкой, на полпути. Мужчина и женщина прильнули друг к другу. Они огромны, это гиганты, живущие на Олимпе. Она прижимает его к себе. Ее пальцы запутались в его черных кудрях. Она показывает ему свою обнаженную грудь, розовый сосок выглядывает из водопада золотых волос. Фигуры кажутся расплывчатыми пятнами золотого и розового, гигантские массы плоти сливаются, нависая надо мной. Их нагота мерцает и теплится в свете свечей. Его рот почти касается ее рта. На секунду я замираю от ужаса. Франциско и Любимая. Они превратились в монстров. Потом мир закрывает тьма.

– Почему ты еще не в постели, дитя?

Франциско сошел с картины, моментально оделся и отпускает меня с поста.

– Ты сменишь меня в карауле? – бормочу я, стараясь выпростать ноги из холодного узора каменной лестницы. Если он сменит меня на посту, он не сможет забраться обратно в картину. Так я снова спасу Любимую.

– Я всю ночь на посту, солдат.

Теперь его усы щекочут мое лицо, его руки держат меня. Я прижимаюсь к нему крепче, чтобы он не вырвался.

– Ты – мой пленник. Так что без глупостей. – Здесь я отдаю приказания. Он поднимается по лестнице, перешагивая через две ступеньки сразу. Вот библиотека, тоже освещенная свечами, коричневые, красные, черные кожаные переплеты, золотой глобус на книжном шкафу. На секунду мелькает деревянная стремянка, затем исчезает – мы повернули за угол. Ужасная картина осталась внизу. Я свешиваюсь, чтобы посмотреть, порвалась ли она по краю, там, где Франциско выходил из нее. Но она уже далеко и вокруг слишком темно, чтобы различить хоть что-то. Детская утонула в сумерках. Мы – в самой верхней части дома.

– Не пущу! – яростно бормочу я.

– Я взят в плен? Что ж, сдаюсь. – Франциско укладывает меня на постель и стаскивает мои башмаки. – Иисус, Мария и Иосиф, дитя, у тебя ноги как лед!

Прежде я спала с Любимой. Она грела мне ноги. С тех пор как мы переехали к Франциско, меня сослали в детскую. В этом есть свои преимущества, но необходимость спать в одиночку к ним не относится. Франциско энергично растирает мне ступни.

– Ну-ка, солдат, забирайся в кровать.

– Ты расскажешь мне историю?

– О чем? Как мы пробирались через болота? Как бились с аллигатором? Как разбойник-магометанин спас мне жизнь?

– Расскажи мне историю из той картины, что на лестнице.

– Не выйдет, солдат. Тебе рановато слушать про Лукрецию.

– Нет-нет. Не про ту, где черная лошадь. Такая огромная картина с мужчиной и женщиной.

– А, «Юпитер и Юнона на горе Ида»[2]. Это были царь и царица богов. Но Юнона задумала коварную игру. Видишь ли, в то время шла война между греками и троянцами. Она началась из-за того, что Парис сбежал с прекрасной Еленой, самой красивой женщиной на свете…

– Но не красивее, чем Любимая?

– Нет, конечно. Юноне это не понравилось, и она была на стороне греков…

– Почему ей это не понравилось?

– Она считала, что женатые люди не должны сбегать с кем-то другим…

– Но ты же сказал…

– Послушай, солдат, ты хочешь слушать историю или нет?

– Но… Ладно, давай.

– Юнона была за греков, а Юпитер – за троянцев. Так что она решила соблазнить и усыпить его, чтобы он не вмешивался в войну. Она попросила Венеру, богиню любви, изготовить ей тайное зелье из росы, собранной в лесу. И Юпитер ослабел от сонливости и любви…

Я не успеваю дослушать историю. Но я чувствую, что Юнона с греками выиграют. Я рада – я знаю, что это дело рук моей Любимой. Любимая всегда на стороне победителей.

* * *

Я слышу ее шаги, она где-то в комнате. Я чувствую запах теплых роз, раскрывающихся под солнцем. Она танцевала. У нее влажные руки.

– Это ты?

– Тише, родная. Спи. Уже почти утро.

Но мой сон как рукой сняло.

– Ты танцевала всю ночь?

– Да, почти. Мы танцевали все время, когда не ели.

Она тихо смеется.

– Ты любишь меня?

– Больше всего на свете.

Широкий жест. Но мне этого мало.

– И больше всех? Больше, чем Франциско?

– Это совсем другое. Это нельзя сравнивать.

Нет, так не пойдет.

– А если бы тебе пришлось выбирать?

Ни секунды колебания.

– Я бы выбрала тебя.

– М-м-м… – Я с удовлетворением откидываюсь на подушку. Но есть еще один вопрос. – Кто нарисовал тебя и Франциско там, на лестнице?

– На лестнице?

– Таких огромных.

Она снова смеется. Закутывается в шаль. Она уходит.

– Это Юпитер и Юнона. Их нарисовал твой дядя, Джеймс Барри. А теперь спи, любовь моя.

Но она лжет. Я знаю. Это они.

* * *

Я знала, кто такой Джеймс Барри. И боялась его. Он ненавидел детей. Его считали вздорным и взбалмошным. Он нечасто бывал у нас. Приходя, не обращал на меня никакого внимания. Обычно он не обращал внимания и на Любимую. Разговаривал только с Франциско. Но я следила за ним, когда он поднимался по лестнице, заходил в библиотеку, выходил через стеклянные двери в сад и гулял там среди кустов. Я видела каждый его шаг. Когда дядя заходил в гостиную, я пряталась за большим резным сундуком с дровами. Я старалась запомнить, как он ругается, и втайне практиковалась, прячась в саду. Я посчитала дыры на его чулках. Его парик пах льняным маслом и пеплом. Он одновременно пугал и притягивал меня. В особенности меня интриговала одна вещь.

Он был на меня похож.

Поэтому я стала его преследовать. После того вечера, как я увидела, что его картина – живая, я стала караулить его в засаде. Я кралась по аллеям парка, буквально стелясь по земле. Я следила за Любимой. Я проверяла ее ежедневную дань визитных карточек. Я подслушивала сплетни. Джеймс Барри был моей целью, мишенью моего воображения.

Я узнала Джеймса Барри уже немолодым человеком, коренастым, обрюзгшим, с тяжелой поступью; он был несдержан со слугами, груб с сильными мира сего и еще грубее с набожными дамами. Его морщинистое лицо всегда было тщательно выбрито, тонкие брови аристократически изогнуты, во взгляде – ад страстей.

Барри пришел к Франциско. Я увидала его из окна классной комнаты, где, сидя на сквозняке, зубрила латинские глаголы. Я глядела в окно сквозь молодую листву, которая только начинала густеть и блестела на солнце. Я знала, что Франциско нет дома. Я видела с четвертого этажа, как поношенная шляпа художника подпрыгивает на дорожке внизу. Вот Джеймс Барри молотит в нашу дверь. Я приседаю и крадусь, мысленно отмеряя дистанцию до подножия лестницы. Я должна стать невидимкой. Из классной, вдоль лестничной площадки, я медленно распрямляюсь и, растекаясь, словно желе, неспешно сползаю на животе по ступенькам. Любимая выходит из верхней гостиной; меня обдает теплым ветром, когда она проходит мимо. Я врастаю в деревянный пилястр, сливаюсь с высокими часами в углу, пока ее каблучки простукивают мимо.

Сальваторе открывает дверь. Эффектный, царственный в своей грубости, Барри бросает шляпу на скамью и, отказавшись счистить грязь с ботинок, заходит в дом, оставляя красивую цепочку следов на ослепительно чистой черно-белой плитке. Он видит мою Любимую и бормочет нелюбезное приветствие. Она торопится вниз по лестнице, но он, не дожидаясь ее, устремляется в нижнюю столовую. Повсюду за ним тянется грязный след. Я жду, пока за Любимой закроется дверь и пока Сальваторе отчистит пол в прихожей. Потом продолжаю свое осторожное снижение. К тому моменту, как мне удается распластаться у двери столовой, там уже спорят. К несчастью, Джеймс Барри явно выигрывает.

– Говорю тебе, обратись с этим к семье своего мужа. Ни фартинга. Ни единого фартинга, черт побери. – Голос Барри повышается в раздражении. – Мне нет до нее дела. Отложи из денег на хозяйство. Что, Франциско мало тебе дает?

– Джеймс, это семейное дело. Наше дело. Я что, не могу даже обсудить это с тобой?

– Отстань, Мэри-Энн. Если у девчонки есть мозги, она пробьется в жизни. И выйдет замуж поудачнее, чем ты. Пусть себе развлекается. Ты как арфа с единственной струной. Вечно тянешь одну тоскливую ноту.

Я слышу, как кто-то из них возится с каминными щипцами. Наверняка стоят спиной к двери. Можно попробовать войти. Удобно быть маленькой и тощей – можно протиснуться в щель, подобно тени. Я затаилась, боясь дышать, между ножкой рояля и шторой, когда дверь, которую я не прикрыла как следует, вдруг настежь распахнулась. Они оба быстро обернулись. Любимая была очень бледна, но на скулах горели два ярких пятна. Она подошла к двери и плотно закрыла ее. Барри придвинул стул поближе к камину. Он сплюнул в огонь, потом громко пукнул, устраиваясь поудобнее.

– Позвонить, чтоб принесли чаю? – спросил он с привычной бесцеремонностью.

Даже не взглянув на шнурок от звонка, Любимая, прямо держа спину, села на диван.

Барри хихикнул, заворчал, закусил губу, уставился в огонь.

– У меня много врагов, Мэри-Энн. Они завидуют моему успеху. Да, успеху. Ты, может быть, не считаешь, что я добился успеха. Но если бы даже все двери Лондона закрылись передо мной, они бы все равно завидовали моим работам.

Тут он стал разглядывать ее. Она сидела молча, пока огонь трещал и бесновался. Несколько минут они оба ничего не говорили. Мне стоило большого труда задерживать дыханье. Во рту собралась слюна и стала капать на штору. Внезапно Любимая поднялась и дернула шнур звонка. Шторы дрогнули. Я испугалась, что меня обнаружат. Барри сверлил ее взглядом так, будто мог видеть кости под ее кожей.

– Я хочу, чтобы ты снова позировала мне, Мэри-Энн! – вскричал он вдруг с неистовым напором. Она вскочила на ноги. Я видела ее лицо – два красных пятна на скулах разлились до ушей и по всей шее.

– Нет! – закричала она и выбежала из комнаты, подняв такой ветер, что штора приподнялась, открывая мои ноги. Я ощутила, как взметнулись ее юбки и мантилья, надувшись, словно паруса. С грохотом захлопнулись двойные двери.

Я смотрела на подрагивающие двери с изумлением и восторгом. Франциско и Любимая никогда не кричали друг на друга. Когда они обсуждали дела, и особенно счетные книги, всегда было много смеха и поцелуев. Но иногда она кричала на меня. Барри тоже заставил ее закричать. Он не только был похож на меня, но и оказывал то же действие на Любимую. Когда дрожь от ее поспешного ухода стихла, Барри снова откинулся на стуле, достал трубку и кожаный кисет с табаком. Он тихонько хихикал. Я старалась не дышать. Он спокойно попыхивал трубкой минут двадцать, погружая в сизую дымку письменный стол и огромную восточную вазу с блестящими синими драконами, чьи лица были в точности как мордочки пекинесов, – Любимая не велела мне трогать эту вазу. У меня затекли колени. Я стояла на цыпочках, всматриваясь одним глазом в щель между шторами.

Мне надоело смотреть на его морщины, на его руки в венах, потрепанные обшлага его пальто, седеющие волоски, выбившиеся из-под противного вонючего парика, грязь, сохнущую на его поношенных ботинках и на чулках. Вблизи он не казался таким уж опасным. Волосы у него когда-то были рыжими, как у меня. Это видно по нескольким волоскам, торчащим из-под парика за ушами. Только его пряди прямые – как были бы у Любимой, если бы она не проводила целые часы, накручивая их на папильотки и заставляя завиваться в красивые локоны. Барри явно не тратил времени на свою внешность. Он не был ни красив, ни элегантен, не носил ни украшений, ни кружев. Казалось, он некрасив из принципа.

Внезапно он вскочил на ноги, прошел по ковру и врезал кулаком мне по шее, примяв воротник.

– Ну-ка выходи, ревнивая маленькая дрянь, или я вытащу тебя за рыжие лохмы!

Я начала визжать изо всех сил, а он тем временем тащил меня к камину. Я сразу поняла, что он хочет выколоть мне глаза раскаленной кочергой.

– А ну тихо! – загремел он и схватил меня за ухо.

Я кричала и отбивалась. Он приподнял меня за пояс и держал над самой каминной решеткой. Пламя гудело буквально в двух футах от меня, лицо Барри стало багровым от натуги. Я укусила его за запястье что было мочи. Он немедленно уронил меня и с диким ревом потянулся к кочерге. Я перекувырнулась, оказалась на каминном коврике и собралась бежать. Барри настиг меня. Тут двойная дверь с треском распахнулась. Прекрасный, смеющийся, великолепный в своей военной форме неизвестного происхождения, на пороге стоял Франциско – революционный генерал до кончиков ногтей – и стягивал перчатки.

– Так-так, Джеймс, – произнес он. – Я прервал семейную сцену?

* * *

– Ты не должна кусать дядю, – мягко упрекнула меня Любимая, – что бы он тебе ни сказал.

– Ты тоже на него кричала, – возразила я.

– И шпионить за старшими. – Она слегка покраснела и открыла заброшенные было латинские глаголы. – Ну-ка, проспрягай confiteor[3].

– Он – мой настоящий отец?

– С чего ты взяла? – спросила она резко, но я видела, как она побледнела. – Он – твой дядя. Мой брат.

– Но я никогда не видела отца.

– Видела. Ты просто не помнишь. Ты была совсем маленькой, когда он умер.

Пауза. Я все еще пристально смотрю на нее, и Любимая берется за вышивание. Она кусает губы. Потом говорит:

– Тебе разве мало Франциско? Он тебе как отец.

– Он не отец. Он – мой командир.

– Это одно и то же. – Она наконец расслабилась и смеется.

Я не отстаю:

– Он – мой генерал. А не отец.

Но она права по-своему. Франциско стал мне отцом, и я полюбила его за это. Мне хочется сдаться, признать ее правоту. Я хочу, чтобы она выиграла. И я спрягаю глагол confiteor во всех временах, без колебаний и без ошибок.

* * *

Именно Франциско научил меня читать и писать. Он учил меня географии, истории, философии, латыни, греческому, немецкому и испанскому. Мы вместе читали античных авторов. Я прочла Гомера по-гречески раньше, чем познакомилась с переводом Поупа. Еще мы изучали ботанику, но все его книги были о флоре Южной Америки. Книги эти рассказывали об экзотических и волшебных растениях, но оказывались совершенно бесполезными подле английских живых изгородей. Каждое утро, даже если вечером ожидались гости или если накануне они поздно вернулись из театра, Франциско ждал меня в библиотеке, где я должна была ответить ему наизусть все, что выучила, прежде чем перейти к новому уроку. Учение было похоже на строительство собора. Здание необходимо возводить в определенном порядке. У Франциско был генеральный план. В этом я никогда не сомневалась. Многое нужно было заучивать наизусть. Учить как можно больше, потому что, даже если у тебя отнимут все и будут держать в плену где-нибудь в горах, у тебя останется тайное знание, то, что будешь знать только ты. Знание всегда защитит от разрушения. Он говорил, что умным быть важнее, чем красивым.

Любимая тоже слушала все, что я учила наизусть. Часто это происходило вечером, когда она одевалась. Мне нравилось заслуживать ее щедрые похвалы. Они всегда сопровождались поцелуями. И еще она учила меня французскому, поскольку Франциско считал, что у нее прелестное произношение, которое мне полезно будет перенять. Но я никогда не училась танцам, рисованию, вышиванию и теологии. Джеймс Барри говорил, что мне также забыли преподать уроки нравственности. Он сказал это при мне. И Любимая вся зарделась от гнева. Но ничего не ответила. Это было годы спустя, когда ей уже не было нужды за меня заступаться.

Франциско ждал меня в библиотеке, входя, я отдавала честь – ноги вместе, спина прямая, локоть на уровне уха, вот так, и он всегда задавал один и тот же вопрос: «Какие вести с фронта, солдат?» – и поворачивался к огню, так что все его цвета повторяли цвета книжных переплетов: красное, серое, коричневое, черное, золотое. Лампы были снабжены специальным устройством, которое гасило огонь, если лампа случайно перевернется. Но он всегда велел зажигать огонь в библиотеке, даже в июле, потому что очень дорожил книгами. Для меня это было доказательством его любви ко мне. Он давал мне читать свои книги. На нижних полках выстроились ряды толстенных энциклопедий в сине-черных переплетах, словарей и книг по естественной истории с раскрашенными вручную гравюрами. Каждый рисунок отделялся от соседней страницы мягким листом тонкой бумаги. Мне разрешалось их рассматривать, предварительно вымыв руки. Франциско объездил весь мир, собирая целые сундуки чужеземных книг и изображений. У него хранились плотные папки с картами и диаграммами, архитектурные планы, политические карикатуры и анатомические таблицы. Была и огромная коллекция пергаментных свитков, некоторые из них на арабском и на древнееврейском. Мне показывали их в исключительных случаях и никогда не позволяли трогать, как бы чисты ни были мои руки. Пергаменты были покрыты странным белым порошком, который предохранял их от насекомых.

– В тропиках есть крохотные жучки, которые заползают в книги, и каждая страница покрывается мельчайшими дырочками, – объяснял Франциско, пока я с подозрением принюхивалась к смертоносному порошку. – Это отличное средство, чтоб их отвадить. Поосторожней с ядом, солдат. Это тебе не нюхательный табак.

Франциско читал главным образом поэзию и философию. Любил Руссо и Вольтера. Когда мы оставались вдвоем по вечерам, он читал мне вслух Шекспира, то трепеща от страстей, то трясясь от хохота, меняя голос и изображая всех героев по очереди. Я смеялась вместе с ним, даже если не понимала острот. Когда он увлекался, он гладил свои форменные пуговицы, так что они сверкали и переливались в свете ламп. Я смотрела, как блестят черные волоски на тыльной стороне его рук. Он говорил мне, что научился ненавидеть тиранов, читая Мильтона, и заставлял меня декламировать длинные пассажи из «Потерянного рая». Мне больше всего нравилось про Сотворение мира. Мелкий шрифт плыл у меня перед глазами, когда я, сжимая сине-золотой переплет, повторяла на память слова о льве, который «выпростался из бугра» и «туловища остальную часть освободил при помощи когтей»[4]. Когда я поднимала глаза, Франциско тихонько поворачивал огромный глобус, в движеньях его сквозила нежность, а в глазах стояли слезы.

Мы проводили часы, устроившись на передвижной деревянной лесенке, с гладкими спиральными перилами из самбука и двумя площадками – одной на середине и одной на самом верху, так что мы могли сидеть на разных уровнях и читать друг другу. Некоторые его книги были заперты, иные – прикованы к полке цепями. Я не отрывала глаз от этих темных, молчаливых томов и от монастырской решетки, отделявшей меня от рядов белого пергамента. Это был мой запретный плод.

– Ты прочтешь их, солдат, когда подрастешь, – говорил Франциско.

Однажды он взял увесистый том о Южной Америке и разложил его на пюпитре. Мы дошли до главы о порабощении инков. Франциско всегда учил меня нескольким предметам одновременно – это была смесь истории, географии и революционной политики. К десяти годам рабство, пытки, война обрели для меня точное и зримое значение. Рассказывая мне историю своего континента и своего народа, Франциско впадал в негодование, ярость, гнев.

«Я видел собственными глазами, дитя, как позорили и чернили святой крест. Простых праведных людей ставили на колени и заставляли целовать драгоценные камни на руках священников. Мы разжирели на чужих войнах и рабстве других людей…»

«Наше достоинство зависит от того, умеем ли мы любить других, заботиться о них. Если мне нет дела до брата моего, я уже не совсем человек…»

«Любовь – это не просто чувство, дитя, это даже не страсть любовников, которой нужно лишь удовлетворение. Любить – значит заботиться, отдавать, защищать слабых, беспомощных, порабощенных и отчаявшихся. Любовь – это рука, поднятая для защиты. Нельзя любить и не запачкать рук…»

«Церковь основана на чудовищной лжи. Священник не ближе к Богу, чем простой пастух, который не умеет читать и писать, но каждое утро гонит на общее пастбище свое стадо…»

«Ты думаешь, Бог говорит на латыни? Конечно, нужно учить латынь. Чтобы читать Вергилия, Овидия, Лукреция, Проперция, Тацита. Чтобы изучать страсть по Катуллу. Но никогда не путай плотскую страсть и бескорыстную любовь. И Библию читай на родном английском…»

«Когда-нибудь, солдат, ты влюбишься – и запомни вот что. Страсть – вид безумия. Это как заблудиться в лесу. А настоящая любовь – преданность и служение другим. Вот что принесет тебе радость, блаженство, страдания. Любовь приведет тебя к людям, которым ты станешь служить, и к Богу…»

Моя Любимая возникает в дверях, словно богиня правосудия, сквозняк тормошит ее платье.

– Ты бы с меньшим умилением говорил о людях, если бы почаще имел с ними дело, – говорит она. – В погребе недостает двенадцати бутылок десертного португальского. Сальваторе отрицает всякую причастность к происшествию.

– Любовь велит нам разделять мирское богатство с другими, – замечаю я.

Франциско встает в порыве раздражения и вырывает ключи от погреба из пальцев Любимой.

– У кого еще есть ключи?

– У тебя. И у Сальваторе.

– Гм. – Франциско выходит из комнаты и спускается вниз – разрешать противоречие между идеализмом и злодейством. Любимая садится со мной рядом у огня и улыбается с вечерней теплой доверительностью.

– Вот что, моя родная, я даю им десять минут на обвинения, отрицания, перебранку и потасовку, а потом позвоню к чаю. Где вы остановились?

– Здесь. Речь испанского губернатора.

Она смотрит на рисунки, изображающие церковные орудия пыток, которыми истязали несчастных инков. Рисунки сделаны с натуры.

– Дорогая, не рано ли?

– Франциско сказал мне, что все это было ложью, потому что испанцы хотели отнять у инков права и земли и насильно обратить их в христианство. Он говорит, что истинная любовь требует великодушия к побежденному врагу. Он говорит, худший грех – это обман и вероломство.

– Франциско – солдат, дорогая. Человек чести.

– Ты думаешь, он не прав?

Я забираюсь на ручку ее кресла, поближе к ее запаху. Я вижу светлую прядь на щеке и нежную кожу в теплых бликах пламени. Библиотека окружает ее, книги поворачиваются к ней лицом, карты шелестят мягкими листами, бюст Шекспира подмигивает ей, ноты в своих аккуратных папках начинают тихонько наигрывать музыку. Она – колдунья с волшебной палочкой, богиня красоты, моя Любимая. Я смотрю на нее. Она улыбается. И мое обожание переходит в экстаз.

– Послушай, – говорит она, – ты любишь своего генерала. Ты хочешь, чтобы он всегда был прав и все знал. Он верит в свободу, отвергает церковь и государство. Он объездил весь мир и много читал. Ты хочешь верить каждому его слову и стать такой, как он. И станешь, я тебе это обещаю. Но помни, что он к тому же богат. А богатые могут позволить себе не думать о том, что сколько стоит. Франциско даст тебе все, что сможет. Но у тебя будет и кое-что еще, то, что дам тебе я. Ты будешь знать цену реальному миру, ту цену, которой оплачены идеи Франциско. И будешь знать, кто платит.

Я не поняла ее и задала следующий вопрос:

– Кто украл вино?

– Конечно, Сальваторе.

– Откуда ты знаешь?

– Он продал его трактирщику «Собаки и утки», чтобы заплатить карточные долги. Надеялся, что я не замечу.

– Почему ты так уверена?

– Ты думаешь, я не знаю, что делается в «Собаке и утке»?

– Ты выгонишь Сальваторе?

Предпоследнюю служанку уволили за воровство. Она отрицала все, даже явные улики, и на кухне стоял сплошной крик. Франциско предпочитал, чтобы в доме прислуживали мужчины – чтобы было больше похоже на казармы.

– Господи, нет, конечно. Я буду вычитать эту сумму из его жалованья в течение года.

– Это то, что имел в виду Франциско, когда говорил, что нужно быть великодушным к побежденному врагу?

Любимая рассмеялась.

– Начинай читать, моя радость. Отсюда.

* * *

Было две стирки: маленькая, на полдня, под присмотром Любимой, которая позвякивала ключами, выдавая мыло; и большая – она напоминала военную операцию, и руководили ею миссис Блейк и миссис Бут.

Большая стирка происходила раз в две недели. Она занимала весь день; местом действия была прачечная, находившаяся между кухней и боковой калиткой, ведущей в огород. Окна прачечной выходили в маленький солнечный дворик, где на гравийной дорожке собиралась стайка тощих котов в ожидании ежедневных объедков. У одного из них был зловещего вида белесый глаз, за что его прозвали Нельсоном. У остальных имен не было, и в руки они не давались. Во время стирки я часто сидела на пороге прачечной, швыряя камешки в стратегические объекты: старый сломанный каток, ржавое ведро. Кошки гонялись за камешками и шипели на меня. В прачечной стояли две огромные каменные раковины с истертыми, побелевшими от времени деревянными стиральными досками. На них виднелись серые разводы. В углу – маленькая дровяная печь с кирпичной плитой, на которой кипятились огромные котлы с водой.

Если удавалось улизнуть из детской и из библиотеки, мне разрешали помогать Сальваторе наполнять котлы и разводить огонь. Потом я вела наблюдение за черным ходом и прислушивалась к звонку, возвещавшему прибытие миссис Блейк и миссис Бут. Обе были необъятны: краснорукие амазонки невероятных размеров, в шляпках и шалях, в башмаках и передниках. У обеих были политические убеждения. Они в лицо обвиняли Сальваторе в том, что он – французский шпион. Он не обращал на них никакого внимания.

– Он не может быть французским шпионом, – заявила я. – Он из Венецуэлы.

– Это ты так думаешь, пострел. А все одно он французский прихвостень. Бонапарт, небось, не такой дурак, чтоб нанимать французов. Тут всякий догадается. Нет, он хитрая бестия. Возьмет и подошлет шпиона из Америк. Чтоб никто на него не подумал.

– Но вы же подумали, миссис Бут. Значит, это не так, – возражала я с неумолимостью детской логики.

– Ну, я-то не дура, меня не проведешь. – Она размотала шаль, пахнущую потом и дымом, и положила ее у гладильного катка. Если я помогала со стиркой, мне позволяли пропускать простыни через каток. Простыни, наволочки и нижнее белье вываривались в кипятке, чтобы уничтожить клопов. Остальное стиралось в ледяной воде, которую мы за плату брали в соседском колодце. Миссис Блейк никогда не говорила ничего, кроме «Долой короля», специально, чтоб позлить миссис Бут. Любимая часто говорила, что Франциско специально нанимает политических отщепенцев, которых никто больше не возьмет на работу.

– Но это неправда! – спорила я. Миссис Блейк и миссис Бут приходили на большую стирку во все дома на нашей улице.

В следующий раз я нарочно раздразнила ее, спросив, считает ли она и Франциско французским шпионом. Учитывая его прошлое, это было вполне логично.

– Никогда! – загремела миссис Бут. – Твой отчим – джентльмен.

Впервые кто-то назвал Франциско моим отчимом. Любимая была здесь же, чернющими от грязи руками она укладывала дрова для хлебной печи и для печи в прачечной.

– Ты стала честной женщиной и вышла за Франциско? И ни слова мне не сказала?!

Ее уши покраснели. Потом покраснели и мои – она хорошенько их надрала. Миссис Бут хихикала, склонясь над мыльной водой.

* * *

Она не была за ним замужем, но управляла всей жизнью дома. Любимая никогда не валялась в постели до полудня с чашкой шоколада, как иные леди, к которым она ездила с визитами. Она совала нос в каждую кладовую и вела толстенную книгу домашних расходов. Даже две. Одна была черновой, и там громоздились зачеркнутые строки и цифры, вписанные разноцветными чернилами. Другая была заполнена ровно и тщательно, без единой помарки. Эту чистовую книгу она приносила Франциско для проверки каждую пятницу, с самого утра. Не думаю, чтобы он проверял ее расчеты, – все больше любовался изящным почерком и целовал ей руки. Она могла бы сколотить целое состояние – Франциско не скупился на расходы. Но она всегда утверждала, что женщина должна быть выше всяких подозрений, когда речь идет о чести и о деньгах.

– Ты всегда должна уметь отчитаться о каждом пенни и о каждой минуте, – говорила она, промокая чернила на чистовике.

Миссис Бут говорила, что женщина подчиняется только двоим: мужу и Богу. Я повторила это Любимой. Та вспыхнула:

– Ты не должна выходить замуж! Никогда! Я тебе запрещаю!

И расплакалась.

Я обещала. Я так торопилась разуверить ее, что даже не спросила почему.

Мне было тогда девять лет.

* * *

После инцидента в столовой я не видела Джеймса Барри около полугода. Возможно, он приходил иногда поздно вечером. Может быть, Любимая навещала его в мастерской. А может, он уезжал за границу. Она никогда не говорила о нем. О его приходе не докладывали. Он не оставлял карточек. Но это не значило, что они с ним не виделись и что он не приходил.

В ту весну я прилежно училась: итальянский, французский, ботаника, латинский, математика, в которой я сделала большие успехи. Франциско был очень мною доволен. Но мне по-прежнему не давалось рисование, я не умела расставить цветы или намалевать сносную акварель. И у меня не было учителя танцев. Я знала, что других детей всему этому учат, мне же дают выборочное образование. В тот год мы установили телескоп на лужайке за домом и часами наблюдали звезды. Франциско называл мне созвездие за созвездием. Я училась читать в небе странные невидимые линии: Орион; Большая Медведица; Плеяды – «семь сестер», тесно прижавшихся друг к другу – смотри, как ясно их видно.

– Тайны земли и неба отпечатаны в мельчайших подробностях, солдат, они в муравьях, которых не замечаешь, пока не ляжешь на живот в траве, в кучевых облаках, в дальних зарницах, которые породили столько мифов и фантазий. Величайшие тайны скрыты в сердцах мужчин и женщин. Смотри, вот Марс – кровавая планета, бог войны. Вон та, что поярче, слева. Подожди, я подниму тебя.

Франциско поднял меня и поставил на высокий табурет, чтобы я увидела размытую бесконечность. Он хотел, чтобы я без страха вобрала в себя эту даль, эту огромность. Он хотел, чтобы я чувствовала, что моя маленькая точка на земле – мое место, с которого я имею право наблюдать всю вселенную, все миры. Я помню сверкание его жемчужных запонок, сиявших в бледном сумраке лондонского сада. Франциско учил меня задавать вопросы и требовать ответа.

В начале июня мы закрыли дом, как раз когда сад стал распускаться бурным цветением.

– Куда мы едем? Куда мы едем?

– В Шропшир, – ответил Франциско. – Мы проведем лето в деревенском доме, его хозяин – большой оригинал. Он мой давний друг – мой и твоей матери. Он богат, учен и забавен. Одиннадцатый граф Бьюкан. Там будут другие дети, тебе понравится. И еще там будет твой дядя, Джеймс Барри.

Он помолчал, пристально глядя на меня. Потом рассмеялся:

– И что бы ни случилось, не кусай его больше. Понятно?

Так точно.

* * *

Любимая роптала всю дорогу, до самого Шропшира. Она жаловалась на жару, на постоялые дворы, на клопов в постели, на то, что я верчусь, на невозмутимость Франциско. Мне стало ясно, что ей совсем не хочется в деревню. Меня же поразило белое цветение и сверкающая свежая зелень. Вдоль всех грязных дорог, во всех графствах, у каждой дорожной заставы летучие, невесомые белые волны задевали двери экипажа. Невозможно было оторваться от грязного окошка: меня зачаровывали бесконечные облака боярышника и одуряющего бутня, свежие во влажном солнечном сиянии, не смеющие дышать подле блистательной, беспокойной, обольстительной зелени. Весь мир окрасился в зеленый цвет, подсвеченный июньским жаром. Крытые соломой крыши, кирпичные стены, розы – все отступало перед зеленью, даже бродяги казались не такими страшными, когда выходили, оборванные и изможденные, из зеленых стен. Мои городские глаза опьянели от зелени. Нельзя было не влюбиться в эту впервые увиденную мной зеленую весну.

– Ты помнишь дом в Шропшире, солдат? – спросил Франциско, заправляя мои рыжие кудри под кепку, чтобы никто не увидел, как коротко они острижены.

– Откуда солдату помнить Шропшир? – фыркнула Любимая. – Ему тогда едва исполнилось три.

– Мы там впервые с тобой познакомились, – сказал Франциско. – И я очень ревновал к тебе Мэри-Энн, когда понял, что она любит еще кого-то кроме меня. Пусть даже всего лишь рыжее существо с веснушками – такое, как ты.

Мне не удавалось ничего вспомнить, перед глазами вставала только каменная балюстрада, два жирных херувима по бокам от каменного дельфина, золотая цепь.

Дом в Шропшире оказался огромным, но, когда мы приехали, было уже темно. Сон сморил меня на руках Франциско при въезде в парк, и я припоминаю лишь колоссальный неровный контур здания. Не помню людей, которые выстроились на больших каменных ступенях под гигантскими тюдоровскими дымоходами, хотя, конечно, они выходили нас приветствовать. Мне было не по себе от мысли, что кто-то разглядывал меня во сне. Франциско пронес меня по длинной лестнице прямо в кровать, и сон снова одолел меня, и мне казалось, что я нахожусь в одной из темниц Пиранези[5].



Моя комната – на самом верху, и рассвет встречает меня птичьим гомоном и влажными, холодными простынями. На мне все еще курточка и короткие панталоны. Другая одежда лежит грудой на полу; страшно хочется есть. Но сначала приходится пописать в щербатый голубой ночной горшок, стоящий под кроватью. По краю идет неприятная желтая полоса. Я стараюсь не смотреть на нее, надеваю вчерашнюю одежду и иду осматривать дом.

Дом – словно памятник, с темными зеркалами и истертой позолотой. Я крадусь по углам, но обычные мои предосторожности здесь бесполезны, в этом доме на детей не обращают внимания. Я мельком вижу Руперта – он спускается с чердака так, словно живет здесь с самого рождения. Он кивает, подмигивает и исчезает в погребе. На кухне кипит жизнь, слышится гам и крик – там неощипанные мертвые птицы с перерезанным горлом и два огромных чана с молоком, с которого снимает пену женщина с красными руками, иногда окуная пальцы в белую гущу. Я утаскиваю две белые булки, еще теплые от печи, и бегу что есть мочи. Но никто меня не замечает. И я крадусь дальше, мимо кладовых, по задней лестнице, в комнату, где развешано дурно пахнущее белье и рядком стоят полные ночные горшки, до которых очередь еще не дошла. Я исследую прачечную, вдвое больше нашей. Пробую дверь буфета – заперта. Прячусь в чулане с метлами и ведрами, пока дворецкий чистит рыбные ножи и подсвечники. Он что-то бормочет себе под нос за этим занятием и не замечает меня. Я хочу, чтоб он меня увидел, но он не смотрит по сторонам. Наконец я добираюсь до гостиной, с четырьмя парами стеклянных дверей, выходящих на бесконечные влажные газоны; вдали виднеется изгородь.

Я осторожно пробую на прочность диванные пружины, и вдруг большие часы с циферблатом, расписанным наивными анютиными глазками, внезапно икают, жужжат, вздыхают и наконец бьют восемь. Возле часов на блестящем столике под тонким стеклянным куполом стоит настоящая лиса, которая когда-то была живой, – набитое чучело, застывшее в движении, с оскаленными зубами. Под торжествующе поднятой лапой – мертвый кролик, окровавленный и нелепый, уставился в небеса стеклянным глазом. Я долго смотрю на них. Очень странно видеть кусочек природы, кровавый и замерший, в качестве украшения семейной гостиной. Я прижимаюсь носом к стеклянному колпаку и смотрю, как он слегка запотевает, как будто животные дышат. У Франциско нет никаких колб с экспонатами, ни даже коллекций минералов – только книги. Я вглядываюсь в стекло, пытаясь проверить возникшее у меня подозрение, что мох и трава под изумительным лисьим хвостом сделаны из нарезанных восковых полосок.

Я не слышу его шагов. Я просто чувствую его руку на затылке. Меня переворачивают, как куклу, ноги мои отрываются от земли, и я оказываюсь лицом к лицу с Джеймсом Барри.

Он шипит мне прямо в лицо, брызгая слюной: «Если ты снова вздумаешь кусаться, я вышибу тебе все зубы».

Наступает внезапное молчание. Он опускает меня на землю и негромко насвистывает, не ослабляя, однако, хватки – он по-прежнему держит меня за воротник и не спускает с меня мрачного взгляда. Вблизи видно, что у него желтые гнилые зубы. От его дыхания несет табаком и вином. Он торжествующе нависает надо мной и смотрит так пристально, словно взялся сосчитать все мои веснушки. Постепенно я перестаю бояться и отвечаю на его взгляд. Старый художник жует не переставая, и в этом есть что-то звериное. Черные волоски в его ноздрях дрожат при каждом движении челюстей.

– Прошу прощения сэр, я больше не буду кусаться, – говорю я наконец, и голос мой звучит твердо, хоть, может, и на октаву выше обычного.

– Никогда не надо просить прощения за то, что сделал намеренно.

Он молчит, продолжая жевать и пялиться на меня.

– Пошли, посмотришь мою мастерскую, пока у тебя глаза не полопались.

Он протягивает руку. Она совершенно чистая, мягкая и белая, с заусенцами вокруг ногтей. Я понимаю, что это искренний жест дружбы, и без колебания даю ему руку.

Мастерская находится в северной части дома, она выходит на холм и заросли рододендронов, которые уже отцвели: теперь их темнеющие фаланги густеют темной знойной зеленью. Натертые деревянные полы, вокруг огромных деревянных подмостков с картиной – масса смятых, запятнанных покрывал для холстов. Краски разбросаны на длинном столе, там же – всевозможные блюдца и миски. Я вижу мраморную ступку и пестик, запачканные красным. Большая сумрачная комната пахнет лаком и скипидаром.

Я смотрю не на картину, а в большие окна. В пятнах света, под яркими лучами солнца резвятся два кролика, над ними – бурная, кипящая масса зелени.