Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Дэнни: Понятно.

Червь шевельнулся внутри Дэнни. Чтобы пробудить эту тварь от спячки, понадобилась всего одна неприятная мысль: Ховард нарочно втирает ему всю эту ахинею, хочет замутить его рассудок. Вообще-то Дэнни умел справляться со своим червем и даже иногда помогал утихомирить чужих. Если за последний час мимо тебя проехали четыре ярко-оранжевые машины, внушал он приятелю, это еще не значит, что переодетые копы готовят налет на твою квартиру; и если, когда ты проходил мимо окна забегаловки, какой-то идиот за столиком заржал, это не доказывает, что всю прошлую ночь он трахал твою подружку. Однако бывают моменты, когда червь просыпается в каждом, от червя никто не застрахован, даже Дэнни.

Ховард: Вижу, тебе трудно во все это поверить. И я тебя не виню. Но прошу тебя, Дэнни, будь со мной рядом. Мне нужны твои глаза и твоя голова.

Дэнни: Хорошо.

Ховард оглядывал свои владения: растянутый неровный овал крепостной стены, внутри овала горстка строений в зелени одичалого сада, все развалено, разрушено или вот-вот обрушится, на все давит почти зримая сила тяжести, вдавливает постройки обратно в землю. Пытаться что-то создать из этого, думал Дэнни, — пустая, обреченная затея.

Ховард: Знаешь, я несколько недель назад звонил домой. Мои сказали, что ты там в Нью-Йорке попал в какой-то переплет.

Значит, теперь тетушки судачат о нем, Дэнни. Ну что ж, это не новость.

Ховард: И я понял: надо вызвать тебя сюда. Нутром понял. У тебя там не складывается, у меня тут не складывается — может, вместе как раз что-то сложится. Я всегда так принимаю решения. Но ты не беспокойся, мое чутье мне всегда железно подсказывает, что надо. Иначе хрен бы я в жизни чего добился.

Дэнни: Да? А мое, наоборот, железно подсказывает, что не надо. Кстати, забавно: тебе твое чутье подсказало меня сюда вызвать, а мне мое — приехать. Интересно теперь, чья возьмет.

Ховард рассмеялся громко и заразительно — все-таки приятно, когда человек так весело смеется твоей шутке. Червь внутри Дэнни обмяк и начал успокаиваться.

Ховард: Об этом тем более не беспокойся! Если перевес будет на моей стороне, ты же первый окажешься в выигрыше.

Глава четвертая

Любопытно было бы узнать, говорит Том-Том, когда я заканчиваю читать свой новый кусок, который из этих клоунов — ты?

Клоунов? Я кошусь на него с невольным интересом. Клоуны для Том-Тома — вопрос деликатный. Странно, что он сам вдруг про них заговорил.

Ну говнюков, говорит он. Если тебе так больше нравится.

Эй, полегче, вмешивается Холли. Не из-за «говнюков» — это для Том-Тома нормальное слово, вроде как «ребятки», — а потому что он недостаточно уважительно отзывается о моих героях. А правило уважать работу друг друга идет в списке у Холли даже раньше, чем не допускать физических контактов — еще одно доказательство того, что в тюрьме она работает впервые.

Том-Том никому не нравится, но это как раз не важно. Том-Тома это вполне устраивает, для него это просто еще одно подтверждение того, что он прав и весь мир — огромный кусок дерьма. Я бы сказал, что для Том-Тома его собственная правота важнее, чем нравится он кому-то или нет.

Кое-что про Том-Тома я понял благодаря гекконам. Наша тюрьма участвует в «рептилиевой программе»: заключенным выдают яйца разных ящериц, и они сперва держат их, сколько положено, под специальными лампами, а потом, когда вылупляются детеныши, заботятся о них и выращивают до таких размеров, чтобы можно было сдать в зоомагазин. Том-Том у нас специализируется по гекконам, таким небольшим изумрудно-зеленым ящеркам. Он выводит их гулять на поводках из шнурков, они бегают по земле, а шнурки волочатся за ними. Он гладит пальцем их блестящие головки и целует их в ящеричьи губы.

С год назад один из здешних быков, тупой и здоровенный, подошел к тому месту, где по земле бегали Том-Томовы гекконы, и, наступив ботинком прямо на одного из них, размазал его зеленую головку по земле. Я в то время ничего не делал, только сидел и смотрел на все. Если спросить, почему я так сидел, можно было услышать много интересного: мало ли, депрессия у человека, или настроение паршивое, или сидит, паскуда, а потом возьмет и настучит на всех — смотря у кого спросишь. В тот день я сидел на скамейке за сетчатой оградой, неподалеку от Том-Тома. Вообще-то ему следовало бухнуться на колени и благодарить Господа, что быку вздумалось размазать по земле только геккона, а не его самого. Но когда бык ушел, с лицом Том-Тома что-то произошло, ничего похожего я в жизни не видел: оно вдруг съежилось и тут же расплющилось, будто это ему на голову наступил тяжелый ботинок, губы натянулись, рот превратился в черную зияющую дыру — и ни звука. Я даже подумал, что у него какой-нибудь удар или сердечный приступ, но потом понял, что это нормальное человеческое горе. Такое лицо может быть у человека только тогда, когда он уверен, что на него никто не смотрит.

И тут Том-Том увидел через сетку меня. Все, мелькнуло у меня в какую-то долю секунды, я труп. Я и был бы труп, без вопросов, будь он нормальным зэком, — но Том-Том не нормальный зэк. Он псих долбанутый, который любит рептилий, а всех остальных ненавидит.

С чего ты взял, что я должен быть среди этих говнюков? — спрашиваю я Том-Тома.

Ну не сам же ты все это выдумал.

Сам выдумал, говорю я, потому что хочу, чтобы так считала Холли. А не сам, так ищи тех говнюков, с них и спрашивай.

Такую бредятину, говорит Том-Том, сам не выдумаешь.

Некоторые еще и не такое выдумывают, замечает Хамса. Один выдумщик, я слышал, вломился в банк в клоунском костюме и уложил там троих.

Народ начинает подхихикивать. Кстати, забавно: мы с Хамсой друг друга уважаем, хотя между собой почти никогда не разговариваем. Может, потому и уважаем.

Да пошел ты… мешок говенный, вскидывается Том-Том, но уши у него краснеют.

Мешок говенный, записываю я.

Эй! Холли предостерегающе смотрит на Хамсу. Вы не забыли? Все наши преступления остаются за порогом этого класса.

Но когда она переводит взгляд на Том-Тома, у нее просто на лбу написан вопрос: в клоунском костюме?

Вменяемые нам преступления, уточняет Алан Бирд. Он у нас интеллектуал местного значения.

Наши? Том-Том поглядывает на Холли снизу вверх и улыбается своей ящеричьей улыбкой. Вы сказали — наши преступления? Я не ослышался?

Просто фигура речи, отвечает Холли. Надо отдать ей должное, учится она быстро.

Я уже испробовал все средства, чтобы заставить ее на меня посмотреть: загадочно молчал, задавал вопросы, усмехался, потягивался, хрустел суставами. Каждую неделю я читаю вслух свой очередной кусок, и после этого ей, конечно, приходится поворачивать голову в мою сторону, но ее глаза не встречаются с моими. Смотрят мимо меня или даже сквозь меня. Видно, она все еще дергается из-за того рассказа, где парень трахает свою учительницу. Мне даже хочется ей сказать: не парься, милая, то было не про тебя. Та учительница была натуральная блондинка, к тому же ей не было еще тридцати, и у нее не было морщинок под глазами, а формы такие, о каких тебе нечего и мечтать, хоть ты жуй круглосуточно одни «сникерсы», и еще она носила платья — слыхала про такой предмет туалета? И пахла земляникой. Или манго. Или лакрицей. А в общем, все равно чем. Но штука в том, что здесь, внутри замкнутой системы, все воспринимается по-другому. Многие вещи, которых на воле человек в упор не замечает, у нас тут обретают неожиданную ценность. Сломанная авторучка превращается в тату-машинку. Пластмассовая расческа в заточку. Из горстки подгнивших слив и куска хлеба получается почти вино — не сразу, но через недельку-другую уже можно пить. Из порошка для приготовления шипучки — краска, из вентиляционной шахты — телефон. Из двух вставленных в розетку бумажек и карандашного грифеля — зажигалка. А девушка вроде Холли, на которую в нормальной жизни не всякий и посмотрит, тут настоящая принцесса.

Неужто просто фигура? — улыбается ей Том-Том. А вот нам кажется, что вы ничем не лучше нас, и грешков за вами ничуть не меньше.

Не нам кажется, а тебе, поправляет его Хамса. Говори за себя.

И несколько человек барабанят по столам в знак согласия.

Холли отвечает Том-Тому улыбкой. У нее бесцветные брови, воспаленные глаза, длинноватый заостренный нос. Зато губы славные: розовые, мягко и красиво очерченные, притом без всякой помады. Она ею не пользуется, и никакой другой косметикой тоже — это точно, я всегда разглядываю Холли очень внимательно. Что не так уж трудно, когда человек в твою сторону даже не смотрит. Когда Том-Том говорит про ее грешки, по ее лицу пробегает дрожь. И сквозь эту дрожь я улавливаю в ее чертах то, чего не замечал раньше, но теперь понимаю, что это было все время, с самого начала: боль.

Ну так как, расскажете нам о своих преступлениях, Холли Фаррелл? — говорит Том-Том.

Она продолжает улыбаться. Мои преступления — не ваше собачье дело, Том, отвечает она.



Это был один день. Но дни бегут друг за другом, их много. Хочется, чтобы эти дни, недели, месяцы и годы поскорее пролетели, как дурной сон, и чтобы можно было вернуться к своей настоящей жизни. Только чем дольше ты здесь, тем больше кажется, что это и есть твоя настоящая жизнь, а та, прежняя, — сон. Конечно, хотелось бы в нее вернуться, но можно ли войти дважды в один и тот же сон?

Здесь ничто не меняется: четыреста двадцать пять шагов до рабочей зоны (идти всегда справа от желтой линии, прочерченной посередине коридора), триста двадцать оттуда до столовой, сто тридцать два от столовой до четвертой секции. Свет гасят в одиннадцать, включают в пять — первая утренняя перекличка. Потом еще четыре переклички, в том числе вечерняя четырехчасовая в камере, стоя. Трижды в неделю занятия в качалке. Четыре раза в год посылки. Для меня обычно меньше, поскольку родни у меня нет, кроме самой дальней, так что все мои посылки — это мои собственные оплаченные заказы.

Моя камера: два на три метра, к стене привинчены наши нары — две железные койки со стегаными матрасами, такими замызганными, будто их подобрали на помойке. Никто не любит спать наверху, некоторые готовы глотки друг другу перегрызть за нижнюю койку, но меня вполне устраивает верхняя. С нее лучше видно окно, узкую вертикальную полоску в полметра высотой. В окне какое-то особое стекло, через которое все видится грязно-расплывчатым — наверно, чтобы зэкам труднее было спланировать массовый побег. А может, просто нормальное окно с нормальным стеклом — это для нас слишком жирно. Но после второго занятия с Холли, когда в моей голове открылась та дверь, со мной случилось странное: глядя, как всегда, в окно со своей койки, я вдруг совершенно ясно увидел весь двор — серый бетон, сетчатые ограды, заключенных на прогулке. Я чуть не заорал. Но все же сдержался, потому что орать и делать резкие движения в присутствии Дэвиса, моего сокамерника, — не очень хорошая идея.

Теперь я могу часами лежать на своей койке и глядеть, как внизу перемещаются маленькие фигурки. Они не догадываются, что за ними наблюдают, поэтому я вижу все: как Алан Бирд пощипывает свою бороду и как, свесив по-обезьяньи длинные руки, бредет Хамса. Как Голубчик, когда его никто не видит, отворачивается к забору и утирает глаза. Как Том-Том сажает гекконов себе на уши и они взбираются на макушку, цепляясь за его стянутые в хвост волосы. Будто телевизор, даже лучше.

На что ты там все время пялишься? — спрашивает Дэвис.

Ни на что.

Тогда какого рожна пялиться?

А тебе какое до меня дело?

До тебя? Никакого. Плевать мне на тебя.

Хорошо. И я продолжаю пялиться, а Дэвис продолжает мотаться по камере, то есть делает шаг к окну, потом шаг от окна и снова упирается в меня взглядом. Дэвис у нас штатный уборщик, он вечно что-то чистит, метет или моет полы в коридорах. За это надзиратели никогда не шмонают нашу камеру, и Дэвис завел под своей койкой целый склад какого-то барахла — хотя считается, что половина пространства под нарами моя. Понятия не имею, что он там держит. Объедки, запрещенные предметы, а может, бомбу, кто его знает. Под край матраса у него подсунута клетчатая красно-белая скатерть, она свисает до самого пола и скрывает его сокровища. Я ни разу не пытался под нее заглянуть (Дэвис начинает сильно нервничать, когда я к ней приближаюсь), хотя любопытно.

Но раз спрашиваю, значит, надо, говорит он.

Что спрашиваешь?

Спрашиваю, что ты там разглядываешь.

А тебе зачем?

Отвечай ты, я первый спросил.

Пожалуйста, отвечу. Ничего. Я разглядываю там ничего.

Ничего не разглядывают.

Ты, конечно, нет. Ты не разглядываешь. А я да.

И не жалко тебе своего времени?

С точки зрения Дэвиса, я вообще тут занимаюсь исключительно тем, что транжирю драгоценное время. Его собственное время расписано до минуты — не удивлюсь, если и эти пять минут капания на мои мозги были внесены в его график заранее. Когда нас только поместили в одну камеру, он читал мне целые лекции про то, как стать лучше, как добиваться успеха и как выбраться из дерьма, если уже вляпался. В конце концов он понял, что зря старается, и махнул на меня рукой. Но интересно другое: я записался на эти уроки словесности в основном ради того, чтобы проводить без Дэвиса хоть один вечер в неделю. А когда они начались, все кругом вдруг изменилось — сделалось ярче, четче, как бывает иногда в начале болезни, когда еще только заболеваешь.

У Дэвиса есть личный план самосовершенствования, от которого я когда-нибудь свихнусь, — хотя, чтобы лишний раз не доставлять ему удовольствия, я изображаю полное безразличие. Каждый день он отжимается минимум семьсот раз, прямо в камере на полу. Я понимаю, конечно, поддерживать себя в хорошей форме никому не возбраняется, но — семьсот! Не будем забывать, что человек же не просто отжимается, он стонет, потеет, мычит, а на последней сотне и подавно — хрипит и орет не переставая. Чтобы выслушивать такие концерты, даже в спортзале, нужны крепкие нервы. А в нашей душегубке это вообще пытка. Я даже не говорю про свист и вопли из соседних камер (Эй, что ты там такое творишь с Дэвисом, что он у тебя так завывает?) — хватает и воплей самого Дэвиса.

Но примерно с того же дня, когда наше оконное стекло прояснилось, выматывающие разминки Дэвиса вдруг перестали надрывать мне душу, как раньше. Я стал вслушиваться в те слова, что он выкрикивает. И чем сильнее дрожат его руки, и чем меньше остается у него сил, тем чаще между привычными словами, которыми он пользуется каждый день, проскальзывают другие, оставшиеся от какой-то его прошлой жизни: ша маманя… ша сучара… утрись зараза… херррак!.. А различив эти бывшие слова в выкриках Дэвиса, я стал замечать их и у остальных. Потому что у нас тут сточная яма для слов, в нее сливается все, что мы говорили, когда часы прежней жизни для нас остановились. И теперь, если при мне начинаются какие-то разборки, я не ухожу, как раньше, а протискиваюсь поближе и жду, когда эти слова-призраки начнут всплывать на поверхность. И они всплывают: оба-на… пьянь перекатная… немчура вонючая… куда прешь дядя… черный ушлепок… размазать по стеночке… (Кстати, у нас тут среди зэков полно пожизненных, ломаных-переломаных, — эти размажут по стеночке и не поморщатся.) Я ловлю эти слова на лету и храню их. Потому что каждое из них имеет свою ДНК, в каждом заключена целая жизнь, в которой эти слова были на месте и имели смысл, и все кругом их говорили. Я ношу эти слова в себе, а потом открываю свою тетрадку — дневник, что Холли велела нам вести, — и выписываю их в столбик. И от этого настроение у меня почему-то всегда улучшается, словно я только что положил круглую сумму в банк.



На следующем уроке я читаю вслух новый кусок, и первым после меня берет слово Мел. Что странно, потому что Мел почти никогда не высказывается. Хамсы сегодня нет.

У меня замечание, говорит Мел. Точнее, у меня проблема, мисс Холли.

Давайте, кивает Холли.

Мел откашливается и произносит, без всякого выражения на лице: Хотелось бы знать, что будет дальше.

Холли ждет. Она думает, Мел сейчас еще что-то скажет, но он молчит. Поняв, что в этом и есть его проблема, Холли улыбается. Мел, это же очень хорошо! Это значит, что рассказ вас увлек.

Нет, говорит он, это не хорошо. Голос у Мела тихий, он гипертоник и страдает одышкой. Давление у него все время ползет вверх, а тело расползается в стороны: я вижу его раз в неделю, и каждый раз он толще, чем был неделю назад. Как ему удается так жиреть на наших помойных харчах — загадка. Это не хорошо, говорит он, потому что это причиняет мне неудобство.

У меня нет особого желания причинять Мелу неудобство. Мел огромный, тупой и опасный. Мне рассказывали, как он пытался умертвить свою жену: размолол в кофемолке триста таблеток витамина С и рассыпал порошок по ее подушке. Кто-то сказал ему, что витамин С токсичен, если его вдыхать.

Что значит «неудобство»? — говорит Холли. Дайте определение.

Неудобство — это такое нехорошее чувство, вроде как внутри у меня пусто и сильно хочется скорее узнать, что будет дальше. А я не могу узнать, и мне это неприятно. Типа Рей нарочно от меня это скрывает. И тогда меня тянет кому-нибудь глаз на жопу натянуть, извиняюсь за жопу, мисс Холли.

То, что вы описываете, называется предвосхищением, улыбается Холли. Вам интересно, вы пытаетесь предугадать события. Это не проблема, Мел. Это то, ради чего любой автор берется за перо, ради чего он вообще живет.

Нет, это проблема, потому что это чувство мне не нравится, говорит Мел уже совсем тихо. И чем тише, тем понятнее, что он не шутит. Говори, что будет дальше, Рей.

Холли смеется, она все еще не верит, что это всерьез. Мел, нельзя такого требовать от автора. Это нечестно.

А я говорю, мисс Холли, нечестно, что Рей заставляет меня ждать.

Том-Том сидит рядом, он всегда почему-то выбирает стол, соседний с моим. Он начинает ерзать на сиденье, потом вдруг разворачивается ко мне. Ладно, Рей. Выкладывай, что было дальше. Ты ведь там был, да?

Я молча смотрю на него и улыбаюсь. Не знаю, почему мне так нравится доводить Том-Тома до белого каления. Может, потому что это так легко.

Ах, Рей не хочет нам сказать, что было дальше, говорит Том-Том. Лучше он будет сидеть со своей говноедской улыбочкой и молчать.

Он извиняется за улыбочку, мисс Холли, говорит Голубчик, и они с Аланом Бирдом заходятся от смеха.

Говноедская улыбочка, записываю я в тетрадь.

Мел делает им знак рукой, чтобы они заткнулись.

Рей, отчего ты не хочешь нам сказать, что там произошло дальше? Его голос похож на масло, когда оно только начинает таять на сковородке. У меня такое чувство, говорит он, что если ты сейчас этого не скажешь, то нанесешь мне личную обиду.

Мне не хочется наносить Мелу личную обиду. Мел просидел в штрафном изоляторе три месяца за то, что пырнул одного мексиканца зубной щеткой с заточенным об асфальт черенком. К счастью для мексиканца, в запале Мел ткнул его не острым концом, а самой щеткой.

Но когда я наконец говорю, то делаю это вовсе не ради Мела. А ради Холли, чтобы она на меня посмотрела. В тюрьме мы все впадаем в детство: если волейбольный мячик не туда полетел, нам кажется, что рушится мир. Все наши дела тут — капризничать, срать, ссать, а чем еще прикажете заниматься? Что еще у нас есть? Вот сейчас мне вынь да положь внимание Холли — хочу, и все.

Дальше, начинаю я, Дэнни собирается установить спутниковую антенну, которую он приволок с собой, и позвонить своей бывшей подружке Марте Мюллер.

Так. Мел не сводит с меня глаз. Позвонить, чтобы что?

Рей, вы не обязаны ничего объяснять, говорит Холли, глядя куда-то левее моего уха.

Самое главное, отвечаю я Мелу, Дэнни хочет, чтобы Марта к нему вернулась. А она не хочет.

Мел: Мне нужны их слова. А ты просто сотрясаешь воздух.

Холли растерянно молчит.

Пожалуйста, говорю я Мелу. Сейчас будут слова. «Привет, Марта, это Дэнни… Да, добрался хорошо, звоню тебе из старинного замка, тут мой кузен и еще много всякого народа. Все время думаю о тебе». Кровь приливает к моим щекам, но я продолжаю. «Очень хочется, чтобы мы с тобой опять… То есть я надеюсь, что мы с тобой опять…» Слова не идут, я начинаю запинаться, и все кругом уже подыхают со смеху. Холли тоже не может удержаться, прыскает. «Надеюсь, мы с тобой сможем начать все сначала…» А, блин, срываюсь я, потому что чувствую себя полным идиотом, готов провалиться со стыда. Нет, Мел, не могу.

Один Мел не смеется. Так, кивает он. Все шло неплохо — до слова «блин».

Забудь про «блин». Я не собираюсь его писать.

Маленькие, недобрые, лишенные всякого выражения глазки Мела продолжают меня буравить. Рей, начинает он вкрадчиво, будто растолковывая суть дела зеленому несмышленышу. Вот до сих пор ты рисовал картинку. В ней была атмосфера и все, что там положено. А теперь ты только перечисляешь, что за чем. Ты не вкладываешь душу, не рисуешь картинку. И это дерьмо, что ты нам сейчас слил, причиняет мне неудобство. Извиняюсь, мисс Холли.

Ну вот, опять мы ходим по кругу, вздыхает Холли. Давайте двигаться вперед.

Но никто не собирается двигаться вперед, пока Мел не даст отмашку. Он смотрит на меня. Продолжай, Рей.

А мне больше нечего добавить. Пусть теперь клоун продолжает, скажи ему. Я киваю на Том-Тома, не поворачивая головы.

Мел что-то произносит, но уже совсем беззвучно, одними губами. Холли делает шаг к своему столу, где у нее лежит пульт экстренного вызова. Его положено носить на шее, на шнурке, но Холли, как только входит в класс, всегда снимает его и кладет на стол: показывает, что она нам доверяет. Сейчас она колеблется. Можно нажать на кнопку — но тогда урок закончится, а ей не хочется терять ни минуты. Каждое наше занятие для нее страшно важно, это видно без очков.

Сядьте на место, говорит Холли Том-Тому, который успел встать.

Просто ноги затекли. Том-Том с гаденькой ящеричьей ухмылкой смотрит на Холли, и я замечаю, какая она маленькая в своих мешковатых штанах, и вдруг понимаю, зачем она каждый раз так одевается: хочет спрятать все женское, чтобы выглядеть и чувствовать себя по-мужски или хотя бы по-мальчишески. Чтобы не казаться слабой. Но Том-Том разворачивается ко мне лицом, и становится ясно, что она ничего не успеет: пульт вызова лежит на столе в нескольких шагах от нее, а Мел движется в мою сторону с неожиданной для такой громадной туши стремительностью.

Я еще могу все остановить. У меня для этого есть сотня разных способов — даже сейчас, когда все уже закрутилось. В первые секунды, когда движения еще замедленны, всегда можно как-то изменить расклад, а то и вообще все переиграть. Или это уже потом, задним числом кажется, что в тот момент что-то можно было сделать. Мел с Том-Томом движутся ко мне с двух сторон, и они следят за мной, будто ожидая какого-то знака. Я не даю им знака. Потому что я сам хочу, чтобы произошло то, что сейчас должно произойти. И вот Мел берется двумя руками за мой стол, рывком опрокидывает его, моя голова с размаху стукается об пол, и я лежу с закрытыми глазами. В черноте прямо передо мной кружат электрические искры. Что ж, я хотел этого, и это случилось. Зачем — не знаю.

Ей страшно, от нее даже пахнет страхом. Она опускается на колени рядом со мной и кладет руку мне на голову. Я чувствую ее ладонь и тонкие теплые пальцы, и через эти пальцы на лбу я чувствую все ее тело, в котором пульсирует жизнь. Холли Фаррелл. Ее рука у меня на лбу. Какое же у нас тут хреновое место, если такая простая вещь, как рука на лбу, столько значит.

Я жду, сколько могу. Потом приоткрываю веки. Ее глаза передо мной: тревожные, воспаленные, бледно-голубые. Смотрят прямо на меня.

Все, хватит, говорит она. Поднимайтесь. И идет к двери, навстречу надзирателям.

Занятие сегодня заканчивается раньше обычного.

Глава пятая

Когда Ховард наконец уехал в город, Дэнни отыскал отведенную ему комнату, забрал свою тарелку со всеми причиндалами и вернулся через сад обратно к бассейну. Он обошел бассейн, прикидывая, из какой точки будет лучше простреливаться голубой овал неба. Теперь, когда все разошлись, слышнее стал звон мошкары, висящей в прогретом воздухе. Из щелей между плитами лезла трава, приподнимая мрамор, отчего казалось, будто тяжелые плиты плывут по воде. У края бассейна с одной стороны стояла мраморная скамейка, с другой — скульптурное изваяние головы с круглой трубкой во рту, из которой когда-то текла вода. Судя по недоброму выражению лица и прическе из мраморных змей, это была голова Медузы.

Тяжелый запах бассейна его теперь не беспокоил: он готовился звонить. Конечно, кто-то уже пожимает плечами — какая может быть связь между телефонным звонком и восприятием запахов? И все же связь была. Жизненные обстоятельства Дэнни в Нью-Йорке складывались по-разному, ему приходилось жить в разных квартирах — уютных и хорошо обставленных (чужих), дрянных и обшарпанных (своих). Ни там, ни там он не чувствовал себя дома, и это его немного беспокоило. Но в один прекрасный летний день два года назад, когда он шел через Вашингтон-сквер и одновременно разговаривал по сотовому со своим приятелем Заком, застрявшим где-то в заснеженном Мачу-Пикчу, на Дэнни вдруг снизошло озарение: он понял, что именно сейчас — в этот самый момент! — он чувствует себя дома. Не на Вашингтон-сквер, где толпа туристов, как всегда, пялится на пьяного охламона, свалившегося в пустой фонтан, и не в перуанском Мачу-Пикчу, о котором он, Дэнни, вообще знать ничего не знает, а в двух местах одновременно. Находиться где-то, но не до конца — вот это состояние и было для него домом. Попасть в такой дом куда легче, чем в приличную квартиру: для этого требуется лишь сотовый телефон, или доступ в интернет, или то и другое вместе. На худой конец сгодится и просто намерение перебраться из своего теперешнего обиталища под другую крышу. Лишь находясь в одном месте и думая о другом, он ощущал себя дома. Вот почему зловоние бассейна казалось теперь Дэнни обстоятельством пустяковым и нестрашным, словно оно уже осталось для него позади.

Выбрав для антенны открытую точку рядом с Медузой, он взялся за работу. У Дэнни не было особых талантов по технической части, но следовать инструкции он худо-бедно умел. Разложив на мраморе тарелку, похожую сейчас на складной зонт, и все, что к ней прилагалось — треногу, клавиатуру и сам телефон, большой и увесистый, как мобильники десятилетней давности, — он взялся за настройку. Иногда возникали неожиданные препятствия: ошибки при наборе кода, сообщения операторов и автоответчиков на незнакомых языках; тогда приходилось возвращаться на шаг назад. Но все это не имело значения. Главное, он что-то слышал, у него — после семидесяти двух часов полной изоляции — была связь, и это вселяло в него спокойствие и уверенность.

Поэтому час спустя он уже впечатывал пароль в окошко своего нью-йоркского голосового ящика. Как всегда, когда Дэнни слишком долго не проверял голосовую почту, у него звенело в ушах и слегка кружилась голова, словно от кислородного голодания. Перед каждым новым сообщением сердце замирало, как перед ответственным прыжком, — и после каждого оставался легкий след разочарования. Мама (тоном огромной усталости): Ну, и где ты сейчас? Но он давно привык к ее тону и уже не чувствовал себя вечным подлецом, как раньше. Сообщения от кредиторов он опознавал с первого слова и безжалостно удалял. А это кто? Я просто сказать ку-ку. Его сестра Ингрид, стукачка хренова. (А как еще прикажете ее называть? Когда она последний раз заезжала «навестить» его в Нью-Йорке, родители спустя всего несколько часов после ее отъезда уже знали, что ресторан, где он работает метрдотелем, — «настоящий бандитский притон».) Ну, ку-ку. Еще с десяток сообщений от разных приятелей: клубы, бары, встречи — но все было не то. А что то, Дэнни и сам не очень хорошо представлял. Про себя он знал только, что он практически всегда пребывает в ожидании — будто в любой день, в любую минуту с ним может случиться нечто, отчего мир перевернется и вся его жизнь вдруг станет долгой историей успеха, так как выяснится, что все происходившее с ним до сих пор, включая даже многочисленные неприятности, переделки и передряги, в которые он попадал, вели к этому единственному моменту. Раньше ему казалось, что перемены в жизни обязательно должны начаться с какой-то незначащей мелочи: положим, он на ходу дал свой телефон случайной знакомой и думать о ней забыл — а она вдруг оставляет ему сообщение; или у приятеля возник гениальный план, как заработать целое состояние; а еще лучше, если сообщение прислал человек, которого Дэнни знать не знает, но которому просто захотелось потрепаться. Обнаружив в своей голосовой почте что-нибудь подобное, Дэнни чуть не терял голову от радости, но, перезвонив и уточнив детали, всякий раз выяснял, что речь опять идет о каких-то туманных прожектах и неясных возможностях, и в конечном итоге все заканчивалось ничем.

Дэнни настроил свой нью-йоркский ящик так, чтобы звонки сразу же перебрасывались на его здешний телефон. Потом начал методично набирать номер за номером: Зак, Тэмми, Хайфай, Дональд, Зенит, Камилла, Уолли. В основном он скидывал всем стандартные сообщения — цель состояла в том, чтобы забить свой новый номер в возможно большее число телефонов. Лишь когда с этой частью было покончено, Дэнни наконец почувствовал, что напряжение, накопившееся в нем из-за многочасовой оторванности от мира, начало спадать. Четыре пятых времени ушло на отправку сообщений, остальное на разговоры, которые выглядели примерно так:

Дэнни: Привет-привет.

Приятель: А, Дэнни. Ты уже дома?

Дэнни: Пока нет, но скоро вылетаю.

Конечно, Дэнни лукавил (он еще даже не обзавелся обратным билетом), зато он прекрасно знал главное правило: не важно, как далеко и надолго ли ты уехал, но если не хочешь, чтобы твое имя выветрилось из коллективного сознания, делай вид, что отлучился всего на минуту. Вполуха слушая новости, накопившиеся за семьдесят два часа его отсутствия, Дэнни с жадностью ловил гул Нью-Йорка, долетавший до него вместе с новостями, и этот гул идеально уравновешивал и бассейн, и деревья, и звон мошкары. Он был дома.

Немного подождав (он любил настроиться на важный разговор), Дэнни набрал рабочий номер Марты Мюллер.

Марта: Офис мистера Джейкобсона.

Связь была просто идеальная, голос Марты, низкий, мягкий, хрипловатый, слегка щекотал ухо и доносился будто изнутри, а не снаружи.

Марта, сказал он.

Она понизила голос. Малыш, ты что, до сих пор не улетел?

Улетел.

Сегодня утром эти опять приезжали ко мне домой. В черном «линкольне». Я им объяснила, что тебя нет.

Хорошо. Что ты им сказала, дословно?

Сказала: нет его, уехал. Ну и, естественно, послала их, куда следует.

Вот это ты зря, не надо было их посылать.

Поздно, послала уже.

И что они тебе ответили?

Кажется, «сука». Хотя я могла и ослышаться, они говорили из машины и уже поднимали стекло.

Дэнни: Испугалась? Эта мысль была ему чем-то приятна.

Марта фыркнула. Была бы я блондинка лет этак двадцати с хвостиком — может, и испугалась бы.

Ей было сорок пять, и она была старше всех женщин, с которыми Дэнни доводилось спать. Он увидел ее в очереди к банкомату, потом шел за ней до автобусной остановки. Сначала он думал, что дело в ее духах, но позже выяснилось, что пахли не духи, а листья шалфея — она перекладывала ими свое белье. Волосы у Марты были рыжие, с заметной проседью. Три недели назад она послала Дэнни ко всем чертям, объявив, что вдвоем они выглядят по-идиотски. После этого, правда, они встречались еще несколько раз. В постели Марта была безудержна и ругалась как сапожник. В ее устах «отвали, урод вонючий» звучало как призывное «еще».

Дэнни: Марта…

Отсохни.

Как она угадала, что он хотел сказать? Но он все равно сказал, что собирался: Я люблю тебя.

Все, хватит!

И ты тоже меня любишь.

Ты просто сбрендил!

Чиркнула зажигалка — Марта закурила. Вообще-то она была актрисой, но за невостребованностью работала секретаршей. Когда в фирме, где она продержалась пятнадцать лет, началась борьба с курением на рабочих местах, она упорно продолжала дымить — и дымила, пока ее не уволили. После чего тут же устроилась в компанию «Филип Моррис».

Марта (выдыхая дым в трубку): Малыш, это не любовь, а бред эротический.

Дэнни: А любовь, по-твоему, это что?

Марта: Слушай, Дэнни, тебе еще не осточертело?

Что?

Вот этот разговор.

Обычно такие перепалки у них кончались сексом, и Дэнни уже стиснул зубы, у него даже мелькнула мысль, не помочь ли себе кончить прямо здесь, сейчас, пока ее хрипловатый голос щекочет ему ухо. Но одного взгляда на черную смрадную жижу бассейна хватило, чтобы желание пропало.

Дэнни: Наоборот. Могу продолжать его до бесконечности.

Он все-таки ее любил — ее надменное, насмешливое лицо и легкий, почти невидимый пушок по всему телу. Другие девушки, с которыми он спал прежде, будь они хоть трижды модели или недомодели — чуть не стали моделями, должны были, собирались, могли бы, ни за что не согласились бы ими стать и т. п., — все с упругой гладкой кожей, любительницы попкорна и овощных дней, готовые слушать с открытым ртом про его новые финансовые проекты (насчет которых Марта высказалась однажды так: чем гробить полжизни на это фуфло, лучше признай сразу, что это фуфло, и увянь), — все они рядом с ней казались на одно лицо. Как ему удалось пробраться сквозь толпы этих одинаковых модельных девушек и отыскать Марту? Наверно, чудом.

Марта: Как твое колено?

Болит.

К врачу сходил?

Некогда было.

Знаешь, у тебя там что-то так противно хрустнуло.

Когда? Не помню.

Когда этот жирный кинул тебя через спину, а другой наступил тебе на…

Ладно, ладно. Марта, послушай…

Все, я кладу трубку.

Не надо!

Равновесие начало нарушаться. «Быть дома» для Дэнни означало находиться и тут и там поровну — как на качелях: на этом конце доски ты, а на том другой ребенок, который весит ровно столько же, сколько ты. Быть только тут — недостаточно, но не быть тут совсем (например, если телефонный разговор начинает сильно тебя огорчать) — попросту опасно, будто перебегаешь дорогу перед потоком машин. А этот разговор, кажется, начал слишком сильно огорчать Дэнни. Он возбужденно расхаживал по мраморным плитам.

Марта: Мне сорок пять. У меня уже сиськи обвисли. Господи, да я уже кошек себе завела! И потом, оказывается, в моем возрасте просто оплодотворение в пробирке не помогает, нужна еще донорская яйцеклетка — это значит, я никогда не смогу иметь детей, в смысле собственных детей. А для мужика, особенно молодого, знаешь что главное? Рассеять свое семя. И не надо со мной спорить, Дэнни, это доказанный биологический факт.

Дэнни: Но ты же не хочешь никаких детей! И я не хочу! По мне, если ты не можешь иметь детей, так ничего лучше и быть не может, потому что мне тоже не придется их иметь. Это же плюс огромный!

Марта: Это ты сейчас так говоришь.

Дэнни: А когда еще я могу это говорить? Мы же сейчас разговариваем.

Марта: Ай, да ты сам еще ребенок!

Дэнни замер. Эти слова он готов был слушать бесконечно. Он всегда ждал их и надеялся услышать — сказанные сейчас Мартой, они пронзили его насквозь. Он снова принялся расхаживать по мрамору, но тут нога его за что-то зацепилась, он потерял равновесие — что за… твою мать!.. нельзя же так забывать, где находишься… — и полетел прямо в зловонную пасть бассейна. Отчаянно извиваясь, он все же сумел изменить направление полета и приземлился на краю мраморной плиты, зато весь удар от падения пришелся на левое плечо. От боли у Дэнни на глазах выступили слезы.

Едва слышный голос Марты издали: Эй, что случилось?! Дэнни потянулся правой непарализованной рукой к трубке, которая отскочила метра на полтора в сторону. Голубое небо и темная зелень кипарисов странно качнулись у него перед глазами.

Марта: Дэнни, да что там такое? Ты меня слышишь? Голос у нее был, может, и не испуганный, но встревоженный, это точно. Если бы не плечо, Дэнни был бы сейчас счастлив.

Все в порядке, просипел он. Под мышками и в паху начало пощипывать от пота. Он кое-как сел.

Марта: Что, опять колено?

Все-таки он ей дорог! Дэнни убеждался в этом всякий раз, когда, казалось, все было кончено и он мысленно прощался с Мартой навсегда; а потом, едва надежда возвращалась, Марта опять давала ему пинка под зад. Но бывают моменты прозрения, когда пелена спадает с глаз и человек вдруг видит истину как она есть, — такой момент настал для Дэнни сейчас. Он видел себя рядом с Мартой. В душе его начал воцаряться мир. И именно сейчас в телефоне что-то закоротило, глаз зацепился за какой-то предмет, который Дэнни сначала не узнал, но потом узнал — а, черт! — спутниковая тарелка медленно погружалась в черную жижу бассейна.

Дэнни (хрипло): Нет!

Он вскочил, рванулся к тарелке. Половина ее уже скрылась под водой. Наверно, падая, он случайно задел треногу — или, может, как раз об нее он и споткнулся, из-за нее упал? Надо вытаскивать антенну, срочно! Дэнни плюхнулся на живот и, свесившись как можно дальше над водой и стараясь держать спину, чтобы не бултыхнуться, ухватился за обод тарелки большими и указательными пальцами обеих рук и стал тянуть на себя. Но тут в нос ему ударил невозможный, невыносимый запах чего-то даже не гниющего, а сгнившего и проплесневелого: тут были и перестоявшие в вазе цветы, и зловонное дыхание, и старый холодильник, который давным-давно не открывали, и намокшая овечья шерсть, и тухлые яйца, и послед их кошки Полли (Дэнни шесть лет), и больной зуб, впервые вскрытый бормашиной дантиста, и дом престарелых (у бабушки Берти по подбородку струйкой ползет печеночное пюре), и то место под мостом возле школы, где темнели вонючие гадкие кучи, и мусорная корзина у мамы в туалете под раковиной, и школьная столовая, куда он входит впервые, — все запахи, от которых Дэнни когда-то мутило или тошнило, вдруг бросились ему в нос, когда он свесился над краем бассейна, те самые запахи, которые хоть раз заставляли его задуматься (пусть ненадолго) о том, какая это зыбкая и хлипкая штука, жизнь, и как сквозь эту хлипкую штуку проступает совсем другая штука — огромная, темная, странная.

Дэнни зажмурился и попробовал дышать ртом. Он до дрожи напрягал мышцы спины, представляя, что вместо позвоночника у него железный прут, а вместо пальцев китайские палочки, которыми он должен выудить свою тарелку, но черная жижа заглатывала ее и не хотела отпускать, и Дэнни понял, что сейчас придется погрузить в нее пальцы, и руки, и голову, и все остальное, придется нырять туда целиком и выволакивать всю конструкцию из воды, — но он не мог. В этом зловонии ему слышалось грозное: Стой! То, что пахнет так, для тебя смертельно.

Дэнни не стал нырять. Он даже не коснулся воды. И тарелка утонула.

Он осторожно отполз от края и сел. Руки и ноги дрожали, из носа текло. Он отыскал телефон и поднес к уху. Кажется, он все еще надеялся, что вдруг, чудом или из милости — ведь бывает же, что пройдет какое-то время, прежде чем телефон отключают за неуплату, — Марта все еще будет здесь. Но в трубке была тишина. Не та живая тишина с легким потрескиванием, когда просто нет связи (такое потрескивание показалось бы сейчас Дэнни прекрасной музыкой, хором ангелов небесных), — а глухая, мертвая тишина. И сама трубка стала теперь предметом мертвым и никчемным, ни с чем и ни с кем не связанным.

Дэнни: Черт, что за… Какого лешего!.. Ну еще хоть… Да нет же!..

Как и всякий, кто не желает признавать очевидного, он производил множество бессмысленных суетливых движений — корчился, дергался, метался взад-вперед, бил себя кулаком по лбу, пинал ногами проросшую между плитами траву и в конце концов зашвырнул телефон в кипарисы давно забытым спортивным броском. И каждое из таких движений было ответом на очередную проносившуюся в голове мысль: пропал залог — полторы штуки баксов; кредитке хана; голосовая почта в Нью-Йорке переправляет звонки на сдохший телефон; связи с Мартой нет; мейла нет; и сам он застрял неведомо где, без всякой возможности сообщаться с миром, которая ему необходима так же, как нормальному человеку возможность двигаться или дышать. Кто-то может поинтересоваться: а для чего она ему так уж позарез необходима? Вроде он не похож на управляющего «Дженерал Моторс»? Да, конечно, дел у Дэнни было не слишком много, и даже на горизонте не маячило никакой мало-мальски реальной перспективы. Но ведь стоило ему сделать шаг за горизонт, и эта перспектива запросто могла появиться — она-то и манила Дэнни пуще всего прочего.

Немного поостыв, Дэнни принялся искать телефон. Чем дольше он обшаривал кипарисовые заросли, цепляясь курткой за сучья и распугивая толстеньких крикливых птичек, тем сильнее ему хотелось его найти. Не зачем-то, а просто взять его в руки. Просто так. Наконец Дэнни нащупал тяжелую пластиковую трубку, застрявшую между двумя ветками кипариса, и чуть не разрыдался. Не удержавшись, он снова поднес телефон к уху.

Забудь, послышался голос рядом. Тут нет сети.

Это была Нора, которая только что вынырнула из дыры в кипарисовой изгороди и направлялась к бассейну. Дэнни почему-то очень обрадовался — появлению Норы или просто появлению другого человеческого существа, сказать трудно. Он сунул телефон в карман.

Нора: Извини, не хотела тебя пугать.

Я что, выгляжу испуганным?

Есть немного.

Нора опустилась на мраморную скамейку напротив Медузы. Дэнни подошел и сел рядом. Нора протянула ему пачку «кэмела», он отказался. Он чувствовал себя обессиленным. Но, с другой стороны, Нора ведь не могла этого видеть. А поскольку она не могла этого видеть, то спустя пару минут он почувствовал себя уже не таким обессиленным, а спустя еще пару минут — почти сильным. Я говорю «минут», но с таким же успехом могло пройти всего несколько секунд или даже одна секунда — во всяком случае, сам Дэнни ощутил, что ему полегчало практически сразу.

Нора: Как самочувствие после перелета?

Дэнни: По-разному.

Нора глубоко затянулась, и на ее лице появилось такое выражение, будто ей наконец — впервые после долгой голодовки — дали поесть. Ее руки теперь не тряслись: видно, она приняла свое лекарство. А может, сигарета и была ее лекарством. На ней были армейские штаны, черные ботинки на шнуровке и белая блузка с оборками, сквозь которую замечательно просвечивали приличных размеров груди.

Дэнни: М-да, не очень-то ты похожа на няню.

Нора: Какая еще няня? Я специалист по уходу за ребенком.

О! Магистр, надо полагать?

Она засмеялась. Бери выше. Доктор. Ведущий эксперт по Мэри Поппинс.

А тема диссертации, если не секрет? «Зонтик как фаллический символ»? Дэнни понятия не имел, откуда выскочила эта фраза, он произнес ее не думая, но Нора улыбнулась, и он тут же почувствовал себя еще лучше, чем минуту назад. Пожалуй, его настроение уже дотягивало до отметки «хорошо». Во всяком случае, подбиралось к ней.

Не угадал. «Матримониальный статус няни в феминистическом аспекте».

Знаешь, я почти тебе верю.

Ну, особенно-то не обольщайся.

А что такое? Любишь приврать, а?

Нора щелчком отправила недокуренную сигарету в бассейн. Окурок секунду покружился на поверхности и пошел ко дну. Просто не люблю факты, сказала она.

Дэнни: Бывает. Со мной еще хуже, я вот недолюбливаю существительные. И глаголы с прилагательными тоже.

Нора: Нет, хуже всего наречия. Только вслушайся: Сказал он вдохновенно. Улыбнулась она просветленно. Бррр!

Дэнни: Вздохнула она печально.

Нора: Побежал он безоглядно.

Дэнни: Так ты из-за этого тут и торчишь? Сбежала от нью-йоркских наречий?

А кто говорит, что я из Нью-Йорка?

Разве не ты?

Нора окинула его удивленным взглядом. Я вижу, у тебя проблемы с памятью.

Ага. Факты не запоминаю.

Нора: Ладно. Все равно от наречий не убежишь. Они лезут из всех дыр.

Дэнни: Призналась она озабоченно.

Нора: Они у нас в мозгу.

Сказала она тоскливо.

Нора: Надеюсь, ты не из тех, кто пишет такими фразами?

Дэнни: Боже упаси! Я вообще не пишу.

Нора: А я пишу. И очень даже ничего.

Сообщила она самодовольно.

Нора: Это не самодовольство, а факт.

Дэнни: Ага, значит, когда надо себя похвалить, сгодятся и факты?

Нора закурила новую сигарету. Дэнни решил про себя, что он вышел победителем из этой короткой перепалки, стеба, трепа — не важно, как назвать, но для него сейчас это был необходимый допинг. Он установил контакт с Норой, и, значит, его проблемы стали отчасти ее проблемами. Но раз она не рвет на себе волосы из-за того, что его спутниковая тарелка только что утонула в этом черном вонючем бассейне, — так, может, и пусть себе утонула, невелика печаль? А может, и не было никакой тарелки? Конечно, Дэнни не успел всего этого подумать, но чувствовал он себя уже определенно лучше. Если пять минут назад он достиг счастья первого уровня, то сейчас перескочил прямо на третий. А учитывая, что перед этим на душе у него было гаже некуда, можно сказать, что переход произошел в темпе скоростного подъема, когда лифт за три секунды пролетает два десятка этажей, а желудок подскакивает в грудную клетку.

Дэнни: Тебе нравится работать у Ховарда?

Ховард — гений.

Сказала она… иронически?

При чем тут ирония? Ховард выше любой иронии.

Шутишь?

Нора: Насчет Ховарда? Нет, я серьезно.

Дэнни уставился на нее. Ты веришь в эту галиматью? В его бассейн воображения?

То есть он тебе все объяснил?

Достаточно, чтобы понять, что все это полная лажа. Вообще без телефонов! Бред.

Нора взглянула ему прямо в лицо — кажется, впервые. Ты всегда ему завидовал, да?

Дэнни онемело молчал.

Нора: Я тебя не виню. Просто спрашиваю.

Дэнни: Так. Стоп, стоп! Секундочку. Давай сначала… Говорить отчего-то стало трудно. Слушай, видела бы его подростком, ты б тогда…

Нора: Подростком? А тебе не кажется, что с тех пор многовато времени прошло?

Дэнни чуть не выругался. Но вместо этого медленно вдохнул, выдохнул и спросил: Так Ховард у вас тут вроде гуру?

Знаешь что? Пошел ты на хуй.

Вот и я хотел тебе сказать то же самое.

Так что ж ты стесняешься? Вперед, Дэнни, смелее.

Дэнни: Пожалуйста. Сама пошла на хуй.

Молодец.

Это у нас такой товарищеский матч?

Нора: Да нет. Мы же не товарищи.

Тогда чем мы тут с тобой занимаемся?

Нора встала. Так, выявляем кое-какие разногласия.

Дэнни: Между нами нет разногласий. Мы практически один и тот же человек.

Не пугай меня.

По-моему, я знаю тебя всю жизнь!

Нора: Да, понимаю, но это иллюзия. Обман чувств. Она повернулась, собираясь уходить.

Внутри у Дэнни что-то кольнуло, будто он проглотил скрепку. Ему не хотелось оставаться одному.

Дэнни: Это иллюзия… сказала она жеманно?

Нора: Сказала она прямо.

Даже так? Не угрожающе, часом?

Ты параноик. Равнодушно она это сказала.

Дэнни: Холодно?

Не холодно.

Но и не тепло?

Нора: Во всяком случае, благожелательно.

Правда?

Нора: Все, мне пора. И она ушла.

Через пять минут после Норы ушло и солнце. Оно опустилось за деревья, и в ту же секунду бассейн и все кругом погрузилось во мрак. Перемена была стремительной, как при солнечном затмении. Сменилось освещение, сменилось настроение. И не только из-за того, что все заволокла тень, голубой овал неба сделался вдруг маленьким и далеким, чернота бассейна сгустилась, смолкла мошкара, и солнечное тепло перестало прогревать затылок; но, казалось, сам воздух тут же пропитался мраком. Дэнни в одиночестве сидел на скамейке, подперев подбородок кулаками, и смотрел вдаль. Верхушка башни, торчащая над деревьями, еще подсвечивалась вечерними оранжевыми лучами. Лучше быть сейчас там, подумал Дэнни, смотреть на сумеречные тени с высоты — оттуда, где светло. Да вот, как раз в одном из окон… или нет? Дэнни выпрямился и потер глаза. Кажется, он снова видел ту же девушку. Да. Издали ее черты едва угадывались — но это была она, ее освещенное солнцем лицо, ее золотистые волосы. Постояв немного, девушка отошла от окна.

Пожалуй, самочувствие после перелета еще не пришло в норму, понял Дэнни. Впрочем, поразмыслив немного, он также понял, что за последние полчаса он лишился:



1. спутниковой тарелки;

2. Марты;

3. связи с миром;

4. третьего уровня счастья, только что достигнутого;

5. контакта с Норой, только что установленного;

6. последнего шанса почувствовать себя дома в этом странном месте;

7. последних денег на счету;

8. солнца.



Все это вместе вылилось для Дэнни примерно в такие же ощущения, как если бы ему отрезало разом обе ноги; сидеть на скамье без спинки — да хоть бы и со спинкой — было сейчас выше его сил. Поэтому он улегся прямо на мрамор и, подложив руки под подбородок, стал смотреть на воду. Там, где не было пенистой тины, по поверхности разливалось темное отражение неба и деревьев. По отражению скользили жучки на тонких ножках. Глядя на них, Дэнни начал понемногу отключаться, когда черная гладь вдруг заколыхалась, пошла волнами, и в перевернутой картинке он уловил неясное движение. Шевелиться не хотелось, и Дэнни решил подождать, пока ситуация прояснится сама собой: кто-то подойдет, что-то скажет. Но никто не появился. Дэнни сел, оглядел противоположный край бассейна. Рядом с Медузой, где только что скользнуло неясное отражение, все было тихо. Он обвел глазами кипарисы — не прячется ли кто за деревьями. И пока он всматривался в полумрак в стороне от бассейна, все повторилось снова: у дальнего края бассейна мелькнуло движение, вода всколыхнулась, будто что-то тяжелое упало в нее сверху или, наоборот, поднялось из глубины.

Что за хрень?