Ирина Потанина
Фуэте на Бурсацком спуске
В воскресенье, 16 февраля 1930 года, Харьков весь день засыпа́ло снегом.
Драли втридорога не жалеющие лошадей извозчики. Деловито щупали фарами путь редкие авто. Обледеневший внутри и снаружи спецтрамвай, опустив забрало и отчаянно визжа, расчищал рельсы Пушкинской, заодно подвозя ближе к театру горстки благодарных попутчиков. Матерились, но упрямо шли к цели недовольные саботажем погоды начальники. Скользили по протоптанным ими тропам обрадованные негородской белоснежностью романтики. Со всех сторон столицы, нервно заслоняясь от снега или счастливо подставляя ему лицо, оживленно переговариваясь или тихонько нашептывая что-то нежное, толпой, парами или поодиночке почтенная публика пробиралась к Национальному театру оперы и балета.
Долгожданная премьера должна была состояться при любой погоде.
1
Погодите оценивать! Глава, в которой всё выглядит не тем, чем является
Тремя часами ранее директор вышеозначенного театра громко ругался на крыльце служебного входа. Надпись «День открытых ступней» на афише, а также плакатное «Культурный отдых нам всегда множит силы для труда» по стойкому убеждению страдальца должны были свести его в могилу. И это он еще не заметил сюрреалистичную растяжку на окнах: «Рев ревбалета — наша сила! А лебедей — на мыло!»
— Диверсия, — спокойно констатировал главный художник. — Причем, товарищ Рыбак, диверсия с вашей стороны. Это вы привлекли к оформлению служебных помещений невесть кого.
— Ох, да! Ох, да! — хватался за голову директор. — Но что мне было делать? Не мог же я в канун премьеры переключать вас на украшение какой-то про-хо-дной… Вы, товарищ Петрицкий, сценограф, а не про-хо-димец, — внезапный каламбур немного примирил директора с действительностью. — Вот почему я могу талантливо играть словами, а они — нет? В городе полчища литераторов, мы вон целый дом отгрохали и ими заселили…
— Еще не заселили… — все так же флегматично протянул художник. — Котлы отопления не готовы. И, пардоньте, что значит «мы отгрохали»? Партия, конечно, помогла, но все владельцы квартир дома «Слово» в ходе строительства исправно платили паи, причем немалые…
— Простите, — перебил директор совсем не извиняющимся тоном, — я забыл, что вы, Анатолий Галактионович, тоже из этих «словян». Кстати, почему? Вы ведь художник… А, да, паи… В общем, передайте будущим соседям, что во всей столице не нашлось текста для нормального театрального плаката про День открытых дверей.
Сегодня в театре проходил эксперимент. По образцу московского Большого и по совету приехавших оттуда коллег (то есть в совершенно обязательном порядке) перед премьерой балетного спектакля проводились «открытые танцклассы». Любой желающий мог зайти в театр со служебного входа и посмотреть, как занимаются танцовщики перед спектаклем. Задумывалось это как еще один шаг искусства к массам. Но все пошло не так. Все! От противоречащих понятию «искусство» дурных плакатов до того, что в предпремьерной суматохе забыли кинуть клич по профсоюзам, и на танцклассы собрались лишь журналисты и вездесущие театральные завсегдатаи, которые к «массам» не имели никакого отношения. К тому же задача «сделать балет понятней простым людям» отвлекала артистов, и грандиозная премьера могла провалиться.
— Зачем? Зачем я только согласился на эти глупые нововведения? — всхлипнул директор Рыбак.
— Струсили, — невозмутимо ответил Петрицкий. — Не смогли отказать покровительствующей инстанции. С кем не бывает?
— Р-р-р! Умеете вы, Анатолий Галактионович, утешить впавшего в отчаяние коллегу, — не выдержал Рыбак. Потом поднял голову, с тоской вчитался в растяжку на окнах и чертыхнулся: — Ч-черт! Полный театр разгильдяев! Пойду убью кого-нибудь, может, полегчает…
* * *
Внутри на проходной тем временем царила куда более воодушевляющая атмосфера.
— Грандиозная идея! Легендарная! Неповторимая! — твердила публика на разные голоса. Людей пришло не так уж много, но узкая лестница, ведущая на второй этаж к танцклассам, с потоком не справлялась. Образовалась давка.
— В толкотне, да не в обиде! — авторитетно подбадривал окружающих стриженный ежиком мужчина с повязкой «Корреспондент» на рукаве. — Ничего! Скоро любителям балета не придется тесниться, как сельдям в бочке! Я уже видел подписанный проект! Не сегодня, так завтра город начинает строительство «Театра массового действа». — Рассказчик широко расставил руки, изображая масштабы будущего заведения. — В нем будет и театр, и кинотеатр, и даже цирк! Оперно-балетная труппа обретет, наконец, нормальные гримерные и репетиционные. Зрительный зал вместит, цитирую, «2200 человек живого зрителя»!
— Это так бездушно! — вмешался старческий голос. — Мешать все в кучу можно только в ущерб атмосфере. Гардероб оперного театра и раздевалки в цирке не могут быть одним и тем же местом! А буфет? Хотите, чтоб пирожные с балетного антракта пахли дешевой колбасой из бутербродов кинотеатра? Фи!
— Я лично, может, не хочу. Но архитектор Бекетов считает, что смешение ничего не испортит, — ловко прикрылся чужим авторитетом корреспондент. — Понимаете, дореволюционный бекетовский проект нового оперного театра старые власти откладывали-откладывали, жадничали, как могли… А новые — оп! — и подхватили. Задачу подправили согласно текущим потребностям и выставили на конкурс для доработок. Причем старика, несмотря на его в обед 70 лет и неподходящее происхождение, к конкурсу тоже допускают.
— О! Раз бекетовский проект, то я на все согласна. Мастер, бесспорно, знает толк… Но, позвольте, где же будет стоять этот новый театр?
— Да практически тут. По ту сторону Карла Либкнехта. Вместо Мироносицкой церкви. Приказ о ее сносе тоже уже подписан.
Как типичный диалог в очереди, разговор сопровождался регулярным продвижением толпы на полшажка вперед и постепенно удалялся.
— А вот церковь жаль, — пряча лицо за вспышкой, прокричал вслед переместившимся на лестницу фотограф. — Не как учреждение, конечно, а как память. Черт знает что! Только я смирился, что трамвайщики добились решения о скором сносе Николаевского собора, он вроде действительно лишает поворачивающий трамвай обзора, так теперь и Мироносицкую собираются сносить? Да город облысеет весь без куполов! — Автоматически фотограф чуть заметным движением поправил парик. — Только представьте — промчишься вверх по Гоголя и не выйдешь к ажурным воротам с часовенкой. А если вы, пардоньте, с девушкой гуляете? Как же без лавочек для поцелуев? Где еще в центре встретишь укромное место, скрытое от посторонних глаз свисающими из-за церковного забора ветвями?
— Ну, знаешь ли, приятель! — фыркнул корреспондент уже практически со второго этажа. — Оттого, что тебе негде целоваться, государство не обязано содержать никому не нужные аварийные здания. Церковь все равно стояла бы заколоченной или открывалась бы, как Благовещенский собор, раз в месяц для концертов духовной музыки. Что за вредительство? А новый театр Харькову действительно нужен. Ломать, чтоб строить — это неизбежно. И это правильно! Тем паче, собираются ведь строить театр, а не какой-нибудь дом для партийных начальников.
Речь журналиста так понравилась присутствующим, что даже сорвала овации. Фотограф сделал пару удачных снимков и решил не возражать. Толпа довольно быстро рассосалась, переместившись в танцкласс, но проходную тут же наполнила новая партия посетителей.
— Держитесь рядом, крошки! — громко басила пожилая разряженная дама, обращаясь к двум своим спутницам весьма провинциального вида. — Тетя вас привела, тетя тут все знает, тетя вам все объяснит! — Дама решительно двинулась вперед, собираясь распахнуть небольшую дверь, расположенную прямо по курсу.
— Простите, вам туда нельзя! — Между дамой и дверью, переместившись ловким стремительным прыжком, возник высокий голубоглазый блондин с мягким голосом. — Эта дверь ведет в предбанник сцены, за кулисы. Там сейчас ничего нет. А классы проходят на втором этаже. Прошу туда! — Он указал на лестницу, где уже снова толпилось несколько человек.
Дама окинула советчика недобрым взглядом, но послушалась, резко развернувшись.
— Не будем терять время на осмотр сцены, — сказала она спутницам. — Нам нужно поскорее попасть в танцкласс. Это такой зал с зеркалами и станками, вы же понимаете? Я слышала, что сам Асаф Мессерер приехал из Москвы смотреть премьеру и проведет сегодня разминку с кордебалетом. Что? Что такое станки? Кто такой Асаф Мессерер? — Повторяя вопросы своих спутниц, она то и дело с ужасом всплескивала руками. — Поверить не могу! Вы что, серьезно? Станки я покажу, ну а Мессерер, это… Это новатор, гений, постигший все секреты мастерства, хотя начал учиться балету в том возрасте, когда балеруны обычно уже выпускаются из училища. Всего за два года этот самородок достиг такого уровня, что был принят на работу в Большой театр! И сразу внес огромный вклад в развитие советского балета!
Даму с большим интересом слушали уже не только ее сопровождающие, но и вся проходная.
— До 1922 года балет был совсем не таким, — рассказчице явно нравилось быть в центре внимания. — Тогда танцоры мало танцевали, но очень много говорили жестами. Буквально сделал пару па, потом стандартной примитивной пантомимой объясняет, что имел в виду. Например, в «Лебедином озере» мать принца выходила на сцену и вместо танца излагала речь руками: «Ты уже вырос (махала вверх), тебе двадцать лет (два раза поднимала руки с оттопыренными пальцами). Ты должен жениться! (Показывала на палец, где носят обручальное кольцо.)» На эти жесты уходило полбалета, пока Асаф Мессерер не плюнул на эти традиции и не стал вести свои партии без жестикуляции, показывая мысли и эмоции танцем. — Рассказчица сделала многозначительную театральную паузу. — И все увидели, как это должно быть, и сразу же признали верховодство нового гения.
— Ну, — вмешался тот самый голубоглазый молодой человек, — все было не совсем так гладко, но в целом вы все верно рассказали.
— Что значит «было не совсем так»? — переспросила рассказчица и, явно разозлившись, перешла в наступление. — Вы по какому праву вмешиваетесь, мальчик? Работаете в театре и думаете, что все о нем знаете? У вас, наверное, и сертификат дипломированного искусствоведа есть?
— Нет, что вы, — «мальчик» улыбнулся. — Сертификата искусствоведа не имею.
— То-то! Охраняете дверь? Вот и охраняйте себе. А балет доверьте профессионалам! — удовлетворенно хмыкнула дама.
Тут со второго этажа, чудом просочившись сквозь поднимающуюся публику, вниз прибежала хрупкая девушка в красной безрукавке.
— Товарищ Мессерер! Товарищ Мессерер, ну что вы застряли тут? Пора начинать разминку кордебалета, потому что скоро уже придут примы. Все ждут, что вы проведете класс!
— Сейчас-сейчас! — прокричал в ответ голубоглазый. — Дайте мне еще пять минут! Так интересно послушать, что говорят люди.
Последней фразой он скорее оправдывался перед ошарашенной дамой, схватившейся за сердце, чем отвечал девушке.
— Нет-нет, вам не туда, танцклассы наверху! Нет, вам туда нельзя! Им — да. Увы, они сотрудники театра. Что? Не грубите, я вас умоляю.
Народ все прибывал, и, шутки или любопытства ради, Асаф Михайлович Мессерер еще пару минут изображал вахтера:
— О! Вам, конечно, можно, — сказал он напоследок и посторонился, пропуская убийцу к сцене.
* * *
В пространстве за случайно попавшей под опеку великого танцора дверью в этот момент тоже кипела жизнь. Управдел Воробьев тщательно изучал полы в предбаннике, пытаясь понять, насколько правдивы жалобы сотрудников, утверждавших, что там всюду торчат гвозди. Он помечал мелом опасные места и сокрушенно цокал языком. Там, где управдел уже прошелся — то есть в данный момент прямо в оркестровой яме, — орудовал молотком и гвоздодером рабочий сцены, с большим трудом стараясь не принижать заслуги Воробьева и устранять не все торчащие гвозди, а лишь те, что пометил Воробьев. На сцене, с ловкостью заправской акробатки балансируя на шатающейся стремянке, колдовала над опущенным занавесом довольно грузная костюмерша.
Беседа костюмерши и рабочего при этом носила, как обычно, отнюдь не бытовой характер.
— А, скажем, Розы Люксембург? — спрашивал рабочий и громко шлепал молотком по очередному гвоздю. — Про нее знаешь?
— Да, Женечка, конечно, — отвечала костюмерша. — Бывшая Павловская площадь. Звалась в честь купца Павлова, который в 1830 году построил первый в городе магазин с твердыми ценами. Переименована в честь зверски убитой контрой Розы…
— Кто такая Роза Люксембург, я и сам знаю, — перебил Женечка. — Я про площадь спрашивал. А, например, Пушкинская?
— Бывшая Немецкая улица. Получила название в честь первых жителей, немецких ремесленников, которых к нам зазвал Каразин в начале XVIII века. К столетию Пушкина, то есть еще до войны даже, городские власти, как чувствовали, переименовали улицу в честь поэта, — монотонно забубнила костюмерша, но вдруг решила перестроиться: — Но вы, Женечка, не о том спрашиваете. Это же всем известные факты — никакого простора для работы историка. Спросите, например, про спуск 12 ноября. Как думаете, в честь чего Советы дали спуску это название?
— Хм… — Женечка как раз столкнулся с особо вредным гвоздем, который ни за что не забивался и даже не поддавался гвоздодеру. — Честно говоря, я думал, это старое название. 12 ноября — это же День Озерянской иконы Божьей Матери, покровительницы Слобожанщины. Даже я знаю, что в этот день икону привозят в Харьков, потому что она якобы дарит страждущим всевозможные исцеления… Крестный ход к храму так и не отменили… — На этих словах он раздробил половую доску в щепки, слишком сильно стукнув молотком. Но беседу не прервал. — Я, только не говорите никому, пожалуйста, сопровождал мать и лично видел, как один крендель стоял в очереди к иконе с партбилетом и умолял, чтобы Божья Матерь помогла ему пройти грядущую партийную чистку. Но официально этого как будто нет, ведь так? К чему бы нашей партии чтить религиозные праздники?
— Еще одна гипотеза! Неплохо! — Костюмерша закончила пришивать стилизованный серебристый серп и молот к одному краю занавеса и, удивительно легко подхватив стремянку, отправилась к другому концу сцены. — Предположение довольно интересно… — рассуждала она при этом. — А еще можно вспомнить, что 12 ноября проходили выборы в Учредительное собрание — чем не памятная дата, а? Сидит себе вредитель в горсовете и переименовывает улицы в честь контрреволюционных сил. А? Или еще Дни милиции можно вспомнить. Сам праздник-то 10-го числа, но празднуют с размахом, до 12 ноября точно не просыхают.
— Хватит ерничать! — обиделся рабочий. — Скажи уж прямо, почему так переименовали? И кстати, какое было прошлое название?
— Ох, молодо-зелено! Мне сложно даже представить, что есть харьковчане, не знающие название Бурсацкий спуск. В честь бурсаков — учащихся бурсы, в здании которой находится сейчас Институт политобразования. Что же касается нового названия, то точно я не знаю, но придерживаюсь теории, что спуск переименован в честь давней забастовки паровозостроительного завода. — Она вновь перешла на интонации экскурсовода. На этот раз восторженного и разгоряченного. — Событие громкое и значимое. 12 ноября 1912 года рабочие паровозостроительного завода объявили грандиознейшую забастовку, которая длилась много месяцев и, чуть ли не первая из всех наших забастовок, закончилась победой рабочих. Все началось с того, что наши рабочие присоединились к всероссийской акции протеста против жестокой расправы над большевиками броненосца «Иоанн Златоуст», — не прекращая лекции, костюмерша переставила стремянку и набросилась на новый кусок занавеса. — Губернатор Харькова психанул и арестовал предводителей акции. Тогда-то рабочие и отказались выходить на работу. И грозного «ах так, ну значит вы уволены!» не испугались, потому что весь мировой пролетариат, оповещаемый о происходящем подпольной газетой «Правда», почти два месяца передавал бастующим средства. В итоге арестованных отпустили, а хозяева завода согласились не чинить никаких репрессий против бастовавших и восстановили всех на работе. Это была звонкая пощечина капитализму и отличная победа!
— Приветствую, Нино́! — В этот момент на сцене появились сразу две звезды — солистка оперы и прима-балерина. Похожая на неспешный мощный ледокол богатырша и юркая гибкая малюсенькая лань. Контрастируя друг с другом, они казались еще ярче и еще значительнее. Говорила та, что покрупней. — Душа моя, у вас так интересно! Смотрю, не зря вы ведете эту свою секцию краеведов-любителей. Найди я время, обязательно записалась бы к вам в кружок.
— Кружок! — нервно хохотнула костюмерша. — Из ваших уст, Мария Ивановна, конечно, любое слово — золото. Но не настолько! Если бы уважаемый господин Розенфельд услышал, он, наверно, вас убил бы! — Она провела большим пальцем поперек горла и устрашающе нахмурилась. — Изначально это были изысканные чайные встречи любителей Харькова. Господин Розенфельд — ну, тот самый, совладелец кучи знаменитых доходных домов города, — коллекционировал истории, факты, легенды и все, что связано с Харьковом. И его отец коллекционировал. И его дядя. У них, у Розенфельдов, это фамильное, — рассказчица поняла, что слишком отвлеклась, и исправилась: — Так вот, он проводил интереснейшие открытые беседы о городе. Встречи эти закончились в начале войны, потому что Розенфельды уехали в Москву. В смутные времена, как вы понимаете, было не до краеведческих историй. Потом жизнь наладилась, я заскучала и попыталась найти кого-то из старых приятелей, интересующихся городом, и… поняла, что нужно начинать все заново. Подала заявку профсоюзу, они идею чайных встреч категорически отвергли, но разрешили открыть секцию при театре. И вот теперь я много лет уже как руководитель «кружка». Но слово это не приемлю.
— Но что же в нем плохого? — спросила стоявшая рядом с певицей балерина.
— Руководитель кружка, плесни-ка ты мне чайка! Для кружка́ кру́жка — лучшая подружка! — прокричал какой-то лысый мужчина, внезапно выскочивший на авансцену.
— О, нет! Мелехов! — простонала костюмерша Нино́. — Ты и так довел всех до белого каления похмельными текстами на плакатах об открытых дверях. Кто просил тебя врать, будто тебе поручено писать тексты? А теперь ты еще и про меня что-то сочинять начинаешь?
— Да не пил я! — отмахнулся мужчина. — Просто иногда мятежной творческой душе нужны просторы для реализации! И вообще я тут по делу. Должен сделать объявление. Граждане и товарищи, будьте осторожны, сцена закрывается! Директор велел зачистить территорию и закрыть дверь от греха подальше. В театре полно постороннего народу, а на сцене дорогие декорации.
— Я не уйду! — немедленно отрезала Нино́. — Мне еще изнанку занавеса почистить надо. Один рабочий сцены с похмелья нес макет универмага и перепачкал мне всю ткань!
— Да не пил я! — опять начал Мелехов.
— А я универмаг не носил, — невинно улыбнулся Женечка и переключился на дело. — Я б с радостью ушел, но ты договорись, чтобы товарищ Воробьев меня отпустил.
— Я здесь и я все слышу! — Управдел направился в оркестровую яму. — Сейчас проверю, что ты там наделал, и будем уходить. Ты, Мелехов, дай нам еще минуток 10.
— Прекрасно! — тут же сориентировалась певица. И пояснила явно для Нино́: — Мы как раз распевочку пройдем. Валентина берет у меня уроки пения, и нам важно почувствовать сценическое пространство. Десять минут, это, конечно, ничто, но за неимением лучшего…
Но десятью минутами дело, конечно, не ограничилось. Сначала бедняга Мелехов просто пытался всех призвать к порядку, потом стал грозиться выключить свет.
— Зря я, что ли, в осветительном цехе вести спектакль помогаю? Не только потому, что мятежной творческой душе нужны просторы, но еще и для того, чтобы кое-что узнать. Знаю, где ключ от щитка лежит, знаю, за каким щитком рубильник. Предупреждаю! Даю вам еще пять минут и устраиваю полное затемнение!
В ответ Нино́ по ту сторону занавеса грязными словами прокричала нечто про грязный низ занавеса, а певица с балериной, проигнорировав обращение, снова начали петь, переделав слова грустной арии Гальки из одноименной оперы на угрожающее: «Ах, если выключишь ты свет, считай, тебя, мой птенчик, больше нет!»
Но Мелехов тоже был упрямым. Ровно в десять минут шестого он действительно выключил свет. Наполненное мощным пением и мерцающим светом от то и дело зажигаемых спичек пространство сцены выглядело совершенно сюрреалистично. Еще минут через пять присутствующие сдались. Пение стало приближаться, и затаившемуся за кулисами Мелехову, от греха подальше, пришлось просочиться в предбанник и вжаться в стену, чтобы остаться незамеченным. Мимо прошел Евгений с керосиновой лампой, которая хранилась в оркестровой яме со времен массового и внезапного отключения электричества. Любезно освещая путь, он выводил всех остальных на проходную. Точнее, Мелехов думал, что всех. Пересчитав выходящих, он убедился, что нарушители покинули помещение и, закрыв дверь изнутри, включил освещение и отправился поднимать занавес. Будучи уверен, что рядом нет ни одной живой души, он набрал полные легкие воздуха и хорошо поставленным голосом пропел припев из «Дубинушки», ассоциирующейся исключительно с запрещенным Шаляпиным.
Технически Мелехов был абсолютно прав. Ни одной живой души рядом не было. Была лишь мертвая: распластанное меж софитов тело с невидящими выпученным глазами и искривленном в немом крике ртом зависло прямо над головой поющего.
* * *
В двух кварталах от здания оперного нетерпеливо пританцовывала у бабусиного подъезда семилетняя Ларочка. Чтобы не замерзнуть окончательно, она выделывала ногами что-то вроде чечетки, а руками изо всех сил била себя по бокам. Ой! Нога попала в скользанку и чуть не укатила вниз к дороге! Ближайшее окно тотчас громко и возмущенно затряслось. Бабуся Зисля, не открывая форточки, чтобы не напустить в кухню холод, грозно тарабанила по стеклу и жестами сообщала, что свернет внучке шею, если та ушибется, и вообще, если немедленно не прекратит теребить единственное свое пальто и не начнет вести себя как правильная барышня. Именно «барышня». Бабуся Зисля была добрая, веселая, но ужасно старомодная.
Ларочка послушно выпрямилась и даже сделала книксен, за что сразу была прощена и одарена беззвучными застекольными аплодисментами. Огромная оконная рама состояла из небольших разнокалиберных прямоугольничков, поэтому хлопающая в ладоши бабуся смешно распадалась на кусочки, напоминая рисунки из клетчатого блокнота тети Нино́.
Ларочка счастливо вздохнула, подумав о предстоящем спектакле. Балет — это ужасно красиво! И интересно! Если, конечно, знаешь сюжет. А Ларочка знала. Ведь тетя Нино́ — друг Ларочкиного отца, волшебница и костюмер оперного театра — рассказывала о будущей премьере много раз. Верней показывала. Прежде чем герои выступлений — и опер, и балетов, и обычных концертных номеров — появлялись на сцене, тетя Нино́ обязательно зарисовывала их. И «любопытный маленький Ларусик», рассматривая клетчатые листочки блокнота, все знала наперед о постановках.
— Хватит мечтать, беги! — Над ухом Ларочки раздался мягкий голос Сони — маминой младшей сестры и всеобщей любимицы. Соня была красоткой, а это, как говорила мама, ко многому обязывает. Прежде чем показаться на улице, Соня всегда подолгу возилась в комнате у зеркальной дверцы шифоньера. Затягивала пояс, перевязывала пуховый платок, доставшийся в наследство от какой-то из прапрабабок, посылала отражению загадочную полуулыбку и томный взгляд Веры Холодной, тщательно укладывала кудри, чтоб те небрежно падали на лоб… И лишь потом, наконец, выходила.
— Опоздаешь! — будто не сама была причиной задержки, весело прикрикнула Соня, и Ларочка, набрав полную грудь воздуха, помчалась вверх по родному Классическому переулку.
Это был всегдашний, проделанный уже миллион раз перед встречей с отцом ритуал. Сначала Ларочку вели к бабусе Зисле, кормили и расспрашивали про успехи. Потом, под надзором стоящей у подъезда Сони, отпускали бежать до ближайшего перекрестка. Там Лара поворачивала налево, глазами находила спешащего по Рымарской улице отца и принималась махать руками. Один взмах предназначался Соне — мол, все в порядке, папа уже идет за мной, можешь заходить в дом. Все остальные — отцу: мол, здравствуй, я снова пришла первая, и я уже лечу навстречу нашим новым приключениям. Без приключений ни одна встреча с отцом, разумеется, не обходилась.
Вот, например, — Лариса вспомнила, потому что как раз пробегала мимо желтой двухэтажки с малюсенькими окнами и крышей набекрень, — отец отыскал и открыл харьковчанам дом Врубеля. Сейчас, конечно, тут жило множество других людей. Прошли те времена, когда одна семья могла заграбастать в пользование целый дом! Но в прошлом, еще до Великой Октябрьской революции и даже раньше, второй этаж здесь занимала семья художника Врубеля. Его жена — известная оперная дива — целый сезон блистала в харьковском театре. Она исполняла партию Татьяны в «Евгении Онегине», и Врубель — вот что значит художник, оставшийся без дела! — переиначил весь ее костюм. Тетя Нино́ уже тогда отвечала головой за одежды артистов, потому заработала из-за экспериментов художника первую взбучку от начальства и первые седые волосы. Больше про Врубеля тетя Нино́ ничего не знала и знать не хотела. А вот Ларочкин отец — хотел. Исшагав вместе с дочкой весь город, опросив старожилов и затребовав в библиотеке никому не нужные подшивки древних газет, он раскопал про жизнь художника в Харькове тысячу интересностей. И про роспись с драконами на фасаде домика за «вафельной» церковью (такое имя церковь получила от Лары, потому как куда больше напоминала бутафорию с витрины кондитерской, чем грозный оплот старого режима). И про портрет купчихи Хариной, который Врубель писал-писал, да так, негодник, и не выписал (отец заступался за художника, но Ларочка считала, что тут оправданий быть не может). И про почтенного врубелевского папеньку, который целых 13 лет работал в Харькове и постоянно зазывал сына к себе, а тот не ехал (вспоминая этот факт, Ларочка всегда горячо заверяла отца, что она бы в такой ситуации приехала незамедлительно). И, наконец, про двухэтажный домик по адресу Классический переулок, 6. Узнав, как важен этот дом, Ларочка уговорила соседку по двору поговорить с отцом. Та (зря, что ли, бабуся Зисля всю жизнь делилась с ней местом на дворовой бельевой веревке?) даже согласилась пустить отца внутрь. Там он, бедняга, сильно сокрушался и немножечко скандалил, узнав, что предметы прежней обстановки пустили на растопку еще десять лет назад. В результате всех этих приключений у отца написалась большущая, интересная и, как говорили взрослые, «нашумевшая» статья. Он дал ее в красивый толстый журнал, и многие знакомые до сих пор частенько о ней вспоминали в разговорах.
Да что там этот стародавний Врубель? Про современность отец тоже вечно что-то «выхаживал и раскапывал». И дочка ему помогала. Взять хотя бы вот это здание, глядящее сейчас на Ларочку тускло освещенной дверью служебного входа и парочкой окон, заклеенных плакатами. Это тыльная сторона знаменитого театра украинской драмы. Тот самый «Березиль»! Для похода на здешние спектакли Ларочка была еще мала, но твердо знала, что Лесь Курбас — грандиозный режиссер. Однажды для статьи о нем отцу понадобилось тайно побывать на репетиции. Да, тайно! Не как знакомому всем театральному критику Владимиру Морскому, а незаметно. Да, на репетиции! Не на подготовленном прогоне, куда всегда охотно звали прессу, а на внутреннем, закрытом занятии актеров, которое отец смешно называл «сырым тестом, из которого все равно неумолимо проступают очертания будущего вкусного спектакля». И что вы думаете? Призвав на помощь Ларочку и тетю Нино́ (они забирали вещи отца за углом театра, а потом к нужному времени приносили их обратно), хитрец разделся, оставшись лишь в тельняшке и трико, измазал лицо толстым слоем грима и уверенно отправился к черному ходу «Березиля». Вахтер впустила его, растеряв всю бдительность. Ведь человек, разгуливающий в мороз по улице в таком виде, не мог прийти издалека, а значит, действительно только на секунду выскочил с репетиции через центральный вход театра, чтобы купить газетку, а теперь спешит обратно в зал.
— Ла-а-риса, где ты? — раздался издалека взволнованный голос Сони, и Ларочка опомнилась, побыстрее выскочив на освещенный трехглавым фонарем перекресток.
— Вот она я! Сонь, не волнуйся!
Пришло время махать руками. Отцовский силуэт в длинном пальто и в ненавистной маме летней шляпе, уворачиваясь от ветра и, как обычно, будто не касаясь ботинками земли, мчался к дочери от дома писателя Миколы Хвылевого. Про его творчество отец говорил так много, что Ларочка почти ничего не запомнила. Лишь то, что в комнате у Хвылевого постоянно гостит десяток начинающих эссеистов и сто поэтов, что он ужасно популярен и часто пишет про Москву.
«Кстааати!» — Лариса вспомнила, о чем собиралась попросить, и побежала к отцу с удвоенной силой.
* * *
— Папа Морской, папа Морской! — требовательно затараторила дочь после положенных приветственных объятий. — Скажи, 800 километров — это много или мало?
«Смотря куда, — прикинул Морской. — Если на запад — бесконечно много. На северо-восток могло б быть и побольше». А вслух сказал:
— А почему ты спрашиваешь, дочь?
— Я та-а-к хочу в Москву! — зажмурившись, Лариса поделилась сокровенным.
— Вот это номер! — Морской сперва, конечно, огорчился. — И ты туда же, детка? — но вспомнил, сколько Ларе лет, и заговорщически подмигнул: — Открою-ка я тебе секрет! У нас тут тоже пролетарская столица. И звезд ничуть не меньше, чем в Москве. Вот, например, балет. Я сам недавно слышал, как режиссер, а у нас еще и балетмейстер, Фореггер звонил жене. — Намеренно кривляясь, Морской принялся цитировать: — «Родимушка моя, не бойся, приезжай! На променаде тут буквально вся Москва, и дух провинции совсем не ощутим».
Лариса засмеялась.
— Вот так! — Морской завладел вниманием и кинулся в наступление. — Видала задаваку? Жену свою этот напыщенный павлин мечтает вывести у нас в спектаклях оперетты. Но, если честно, тамошняя труппа на уровень сильней его жены. — Морской забылся и, говоря с дочерью, одновременно примерялся к тексту будущей статьи, обещанной редакции газеты «Пролетарий». — Немного истории. Четыре года назад, командированные Наркомпросом «усилить и наладить культурное дело на Украине», в Харьков прибыли Асаф Мессерер и Владимир Рябцев — два опытнейших московских гения-танцора с большим педагогическим азартом.
— Пап, — осторожно перебила дочь, — ты же про них уже писал!
— Но то был творческий портрет, а сейчас — совсем другое, — парировал Морской. — Напишем краткую историю балетной труппы, чтоб подвести к сегодняшней премьере.
— Ну ладно, — согласилась Лариса, вздохнув. — Если хочешь, то напишем.
Морской благодарно кивнул и снова заговорил бодрым тоном из передач про успехи пятилетки.
— С собою Рябцев и Мессерер везли вагон реквизита, костюмы и лучших выпускников балетных училищ Москвы и Ленинграда. Причем, везли далеко не на пустое место — за полтора года официального существования харьковского балета и за почти полвека жизни постоянной оперной антрепризы с неизменными танцевальными сценами театр уже успел встать на ноги. — Морской, иллюстрации ради, приподнялся на цыпочки, чуть не упал и решил сбавить градус восторженности. — Не на пуанты, конечно. Но все же материал для работы Мессереру с Рябцевым достался превосходный. Через пару лет, сделав три масштабных постановки, учителя окончательно вернулись обратно в Большой театр, а харьковская труппа — 120 сплоченных и окрыленных любовью к балету талантов — не замерла, а стала развиваться. Захаров, Герман, Дуленко, Лерхе вот недавно приехала…
— Онуфриева, — запутавшаяся в чужих фамилиях, Лариса вставила хоть кого-то знакомого.
— Ирина Онуфриева — особая статья, — улыбнулся Морской. — Как минимум, она не из приезжих. Воспитанница нашей балетной студии Тальори, ты же знаешь. Одна из тех, кто подавал надежды, но не уехал доучиваться, потому что — из огня да в полымя — сразу окунулся в профессию. Верней, одна из всех. — Морской уважительно цокнул языком. — Не знаю никого другого, кто выбился б в ведущие танцовщицы всего лишь после обычных — ну, хорошо, необычных, а изысканных и знаменитых — студийных курсов. Балет же не завод, чтобы учиться прямо у станка… Но у Ирины, ты же понимаешь, свои законы и свой путь. Ее упрямству все вокруг подвластно…
— Она чудесная! — подхватила Лариса, — И балет чудесный. И Харьков.
— То-то! — подытожил Морской, — А что же мы стоим? Вперед! Нас ждет прекрасный вечер и конфеты из буфета!
Морской подхватил дочь под локоть и понесся с нею к театру, не забывая прокатить девочку на каждой встречной скользанке.
— Ботинки расскользим! — ворчала Ларочка, подражая бабусе Зисле, но весело смеялась и петляла в поисках новых полосочек льда.
Морской, параллельно с игрой, мысленно рассуждал о театре. Болезненная московская тема давно уже была как банный лист: прицепится, не отлепишь. «Конечно, мы Москве как инкубатор, — думал он. — Всех, закаливших свой талант, угнали. — Вспомнилось, как радовалась балерина Инна Герман, когда их с певицей Злотогоровой пригласили работать в Большой театр. Как спасавшаяся в харьковской опере от неприятностей, вызванных бегством ее учителя Михаила Мордкина в Америку, успевшая уже стать примой Ляля Одаровская был прощена, вызвана обратно в Москву и умчалась, признавшись напоследок, что счастлива «покинуть этот нетопленый зал и холодные гримерные». Или с каким воодушевлением уезжал блестящий Ростислав Захаров, получивший полномочия «поднимать» киевский балет. Морской переосмыслил и исправился: — Ну не угнали, а сманили — один черт. Утечка кадров организована нарочно и успешно. — Тут взгляд журналиста упал на верхушку торчащей из сугроба афишной тумбы, и настроение его улучшилось.
Приободрившись, Морской снова принялся за свое:
— Давай-ка, дочь, писать статью о премьере. «Режиссер Фореггер — хорошо зарекомендовавший себя в Москве советский постановщик-авангардист, трудящийся у нас сейчас как главный режиссер и балетмейстер…»
— Который задавака и павлин? — вмешалась Ларочка.
— Да, но талантливый павлин! — парировал Морской. — Невероятно яркий и умеющий закрутить такое, что всем нам и не снилось.
Задумавшись в поисках подходящей цитатки — без правильных цитат теперь статьи не принимали, — Морской, скосив глаза, глянул в лицо дочери. Какая она все-таки умничка! На девочку влияет сразу все — и мать, и радиоточка, и подружки, и эти странные уроки политинформации, которые с некоторых пор взялся проводить в «красном уголке» Ларисиного дома поступивший в университет сын дворничихи… Но Лара все равно остается папиной дочкой: пропускает мимо ушей обывательщину и действительно «интересуется интересным». И очень компетентно рассуждает о будущей статье и о спектакле.
Морской тут же мысленно высмеял свою недавнюю реакцию на слова девочки про Москву. «Чем плохо, что ребенок хочет путешествовать? Ты сам в семь лет мечтал то о Париже, то о Петербурге. И о Берлине тоже бы мечтал, когда бы не бывал там раз в полгода… И никакой коварной подоплеки! Пойми ребенка, похвали, и пусть общение будет дружным!»
Тут Морской как раз удачно выудил из памяти нужное высказывание:
— Придя в наш в театр на втором году пятилетки, Фореггер сказал: «В текущем сезоне оперу нужно перевести на военное положение! Наше наступление обещает быть дружным!» Сказал и сделал: мы первые даем премьеру «Футболиста». — Морской назидательно поднял вверх указательный палец и продолжил: — Хочу заметить, что московский Большой театр покажет этот балет лишь к концу марта. С большим размахом — тракторы на сцене, рекордное количество гимнастов и футболистов. Но все это будет только через полтора месяца. Итог напряженного соцсоревнования за звание постановщика первого по-настоящему пролетарского балета подведен — Харьков победил.
Разноголосица толпы, занявшей небольшую притеатральную площадь, грозилась заглушить дальнейший диалог, поэтому Ларочка ждать больше не могла и громко выпалила:
— Но, ЛЕНИН, папа! Премьера, театры, люди — я согласна, но Ленина-то здесь я не увижу. В нашем Харькове нет Мавзолея, папа Морской!
Тут 31-летний Владимир Морской — матерый газетный волк, много чего в жизни повидавший и много что нарочно не заметивший, уйму всего знающий и массу всего умеющий описывать не зная, — растерялся и не нашелся, что ответить. Только поплотнее обнял дочь, защищая от современных веяний, преднамеренных козней и дурных случайностей.
2
Случай на премьере. Глава, в которой тайное становится явным. Но не всё
Прохладная реакция отца на мечты о Москве привела Ларису в недоумение. Такой умный, а ничего не понимает! Ведь все хотят в Москву! Вот Ксюшеньку из первого подъезда родители уже туда возили. С тех пор и взрослые, и дети во дворе — все беспрерывно расспрашивают про Кремль и про поход в Мавзолей. Лариса во дворе сказала робко о будущей премьере, но это никого не заинтересовало. Верней, заинтересовало только Ксюшу. Та сразу стала просить родителей повести ее в театр. А папочка ее — серьезный человек, работающий прям в самом Госпроме на самом небоскребном этаже, — не смог достать билеты и сказал, что правильные дети в театр не ходят. И Ксюшенька при всех сказала Ларе, мол, враки это все, не может быть, чтоб в театр брали семилетнюю девчонку. Лариса разобиделась, конечно. И тут же Ксюше крикнула в ответ, что враки — это то, что вечно Ксюша всем про свою учебу говорит. Она и правда говорила дурость! Все дети с восьми лет пойдут учиться в нормальную советскую школу, а Ксюша утверждала, что уже в этом году поступит в удивительное место, где все учителя будут говорить только на немецком. В СССР — вся школа на немецком? Лариса раньше, может, сомневалась, но теперь, когда Ксюша не поверила про театр, окончательно убедилась, что немецкая школа — выдумки. Такое было приключение. С Ксюшей тогда рассорились навек, но быстро помирились. А в Москву все равно очень хотелось!
Вспоминая эту историю, Ларочка крепко держалась за руку отца, пробираясь сквозь наполнившую театральную площадь толпу к зданию с гордой надписью «Опера» на фасаде.
— Разрешите! Извините! Я с ребенком! Я при исполнении! Сами вы «куда прешь»! Уберите руки, или вы их больше не увидите! — Зажав портфель одним локтем и активно работая другим, папа Морской пробирался под козырек входа.
— Аааа, — зловеще сощурился и без того сморщенный старик, проверяющий билеты в дверях, — опять пользуетесь служебным положением, товарищ?
— Михаил Александрович, дорогой! — улыбнулся в ответ папа Морской. — Как не пользоваться, если советское учреждение для того меня и назначило уполномоченным от редакции, чтобы я мог первым оказаться на месте событий.
Он уже пихал под нос билетеру свое удостоверение и контрамарки, одновременно ловко выуживая из кармана свернутый трубочкой еще пахнущий типографской краской экземпляр газеты «Коммунист». В продажу номер должен был поступить только утром, но папе Морскому, как автору колонки об искусстве, разрешалось брать первые экземпляры.
— Уже разворовали! Вот вредители! — с восхищением сказал старичок и, прижав газету к груди, пропустил Морского с дочерью внутрь. — Проходите!
Позади загалдела возмущенная очередь, но они уже не слышали этого, помчавшись к гардеробу. Там тоже была очередь, но тех, кто брал напрокат бинокль, обслуживали сразу.
— Фух! Прорвались! — сказал папа Морской наконец. — Предлагаю хорошенько осмотреться. Вон там есть место, где тебя не затолкают, — он показал на маленький покрытый со всех сторон мрамором островок между этажами. Оттуда Ларочка отлично видела верх публики с первого этажа и низ тех, кто дефилировал этажом выше по балконам. Отец курил, облокотившись о перила, и обменивался кивками со знакомыми. Что бы там он ни говорил, премьера намечалась не особенно важная: Ларочка насчитала всего с десяток «голых» платьев. На прошлых балетах даже к такому, как сейчас, времени — полчаса до начала спектакля — роскошных, длинных до пола юбок и обнаженных спин было куда больше. Когда спины окончательно покрывались пупырышками от холода, дамы накидывали шарфы, шали и меха, но перед этим по параду голых спин можно было судить о значимости спектакля.
Вдоволь насмотревшись на шестимесячные завивки и платья жен ответственных работников внизу, Ларочка задрала голову. Зато по части лакированных туфель на высоких каблуках этот спектакль бил все рекорды!
Ларочка с завистью вздохнула. После того, как отчим Яков достал для мамы и для Сони фетровые боты — такие милые, со змеечками и с полыми каблуками, — Лариса поняла, почему взрослые не носят в театр сменку, но все равно оказываются в туфлях. Боты надевались прямо на туфли! Благодать! А для детей таких не шили. Непорядок!
— Я наконец-то вас нашел! — вдруг загорланил кто-то совсем рядом. Лариса вздрогнула и отскочила на шаг назад. С отцом здоровался за руку странный большущий лохматый парень в толстой вязаной кофте вместо пиджака. Лицо у незнакомца было удивительным. Если папа Морской, как говорила тетя Нино́, весь состоял из тонких штришков, словно эскиз (всё простым карандашом, а глаза синим), то незнакомец был будто вырезан из камня или высечен из дерева топором. Размашисто, мощно, но все равно красиво.
— Задание выполнено! Я сделал это, товарищ Морской! Ровно в пять часов. Следил за ней, как вы и поручили. Шпион из меня вышел первоклассный! А дальше…
— Тсс! — Папа Морской сделал страшное лицо и приложил палец к губам.
Незнакомец перешел на шепот:
— А! И у стен есть уши? Понимаю…
— Не знаю, как у стен, а у детей есть точно, — вздохнул папа Морской и показал на Лару. — Знакомьтесь, Николай, это моя дочь — Лариса.
— Во как! — оторопел парень. — Ребенок. Здравствуй! Извините, не заметил…
Зато Лариса заметила все, что было нужно:
— Папа Морской, ты за кем-то шпионишь? За кем? Зачем? И почему без меня?
— Поговорим позже, — сквозь зубы прошипел Морской, обращаясь сразу и к дочери, и к парню. И добавил, меняя тон и тему: — Ларочка, это Николай… Мой… э… ученик… Я могу вас так называть?
— Можете, — парень горячо кивнул, и Ларочке показалось, что прядь челки больно ударила его по носу. — Только я вам не «вы»! Я — «ты»! «Ты» и никаких гвоздей! — а дальше улыбнулся для Ларисы: — Про гвозди, это я не сам придумал, это Маяковский так сказал в одном стихотворении. О-о-о! — Парень снова переключился на папу Морского. — Кстати, о стихотворении! Я должен вам признаться, наконец, за что меня отчислили с рабфака. Я раньше не хотел вам говорить, ну а сейчас, когда все разрешилось…
— Что ж, признавайтесь, — согласился папа Морской.
— Был выгнан на национальной почве! Я украинец! А парторг — скотина!
Насладившись произведенным эффектом (а папа Морской явно удивился, причем не только из-за грубого словца), Николай продолжил:
— Сейчас объясню. Я на завод зачем в 17 лет пошел? Чтобы не сидеть у матери на шее тоже, но вообще, потому что от завода на рабфак посылают, а после рабфака прямая дорога в институт, а оттуда, как мать мне всю жизнь говорила, «в люди». Очень она хотела, чтобы я в институте учился. Не подводить же. Два года у станка отработал и попросился учиться. Год рабфака отсидел как шелковый, — на шелкового Николай был совершенно не похож, но не перебивать же. — Учиться, кстати, даже интересно. Еще чуть-чуть, и я студентом в Технологический пошел бы. И тут — на́ тебе! — инцидент. Вызвал меня к себе на заводе парторг и говорит, мол, надо для стенгазеты заметку про рабфак написать. В стихах и на украинском языке. Я честно говорю, мол, всегда готов в стихах, но украинского не знаю. А откуда? Да и зачем? Всю жизнь без него жил…
— Тссс, молодой человек! — поморщился папа Морской. — Чему вы учите ребенка? Вы же хотите выйти в журналисты? Чем больше языков, тем больше возможностей. Я вот, помимо украинского, русского, идиш и немецкого, пишу еще и на газетном, что в корне отличается от всех вышеперечисленных языков. И знаю также редкий вымирающий язык журнала «Сельский театр», что бесценно…
Ларочка поняла, что папа шутит, и засмеялась, а Николай, кажется, обиделся.
— Вам лишь бы шуточки шутить! — перебил он.
— Ну не рыдать же над таким конфузом… Запомните, мой друг, пренебрегать каким-то обучением — все равно, что воровать у себя…
— Да не пренебрегал я! — выпалил Николай. — Что вы налетели? И не дослушали к тому же! Так вот! Узнав, что я не владею украинским, парторг давай кричать: «Ты что это мне и товарищам голову морочишь? Мы тебя от завода на рабфак отправляли как украинского рабочего. Нам в рамках коренизации под украинцев места для обучения выделили! А ты, выходит, не украинец? Обмануть советскую власть вознамерился?» Тут я разозлился, — вот разозлившимся гиганта-Николая представить было просто. — Это как же я не украинец, если Горленко? — продолжил он. — Все предки матери испокон веков тут, на Слобожанщине жили. А отец из Луганской области. В родительском доме у отца, кстати, все на украинском говорили, но нам это уже не передалось. А вот национальная гордость — передалась. Да, говорю на русском, но это ж не значит, что я не украинец? А парторг такой: «Значит-значит!» Не выдержал я, расстроился, съездил парторгу по физиономии. Ну и сразу с рабфака вылетел. Пострадал за свою любовь к Украине. А с завода уже сам ушел, уж больно обидно стало за себя и за Родину…
Прозвенел звонок, и Николай был вынужден прерваться.
— Пойдемте в зал, — скомандовал Морской.
Тут Коля неожиданно замялся.
— Я, это… Ну не очень про балет. Я за последние двадцать лет — то есть за всю свою жизнь — был на балете всего однажды. Нам на рабфак пришла разнарядка, надо было выделить представителей… Меня и выделили. Только я заснул. Прям на спектакле. Я после работы, уставший, а они танцуют… Позору было — до сих пор краснею! — Тут Николай и правда покраснел.
— Вот и отлично! — обрадовался папа Морской. — Раз так, то сейчас вы тем более должны пойти с нами. Будете проверочной группой. Новый балет призван будоражить массы и не усыплять! Вот и проверим.
— Ладно. Только все ж я — «ты»!
Пройдя в первый ряд партера, папа Морской поворчал про то, что прессе вечно выделяют не лучшие места, усадил Ларочку и Николая и, к великому удовольствию дочери, тихонечко спросил:
— Скажите, а почему про отчисление с рабфака вы не рассказывали раньше? Вы начали историю со слов «могу все рассказать теперь, когда все разрешилось»…
— Ах, да! — вспомнил Николай. — Уйдя с завода, я думал, что моя жизнь кончена. Посадят за драку же, как пить дать, посадят! Я так страдал, что окончательно заделался поэтом. Теперь пишу стихи без остановки, а раньше только, если просят для газеты.
— Прочтете?
— Что вы! Даже не просите. Сказать по правде, нечего читать. «Писать» это не значит «написать», все новые вещи только в стадии задумок. А старые, признаться, никудышны.
— Товарищ, тише! — возмутилась какая-то дама со второго ряда. — Вы не на трибуне! Мешаете настроиться на искусство! Не даете подготовиться к восприятию!
Николай перешел на шепот, который почему-то зазвучал в два раза громче.
— Так вот! Про то, как дело разрешилось. Сегодня утром дядя Илья сказал, что парторг хоть и свинья, а жаловаться в милицию не станет. Видать, понимает, что получил за дело. Оклеветал трудовой элемент — получай в рыло! — Николай угрожающе показал кулак пространству. — А может, ничего не понимает, а просто испугался моего дядю. Мне очень повезло, что мать когда-то случайно встретила в городе дядю Илью. Он моему покойному отцу приходится родным братом, но все следы затерялись, и мама долгое время даже не знала, что дядя Илья в Харькове. А когда узнала, дядя Илья пообещал взять меня под крыло. Ну и взял. И вам отдал, когда услышал, что парторг у нас скотина, а я уже всерьез пишу стихи.
И уже после третьего звонка, одновременно со вступлением оркестра и мягким затемнением, Лариса с Колей в один голос задали вопросы:
— Как думаете, я ребенка заболтал? Я молодец, что перестроил тему?
— Папа Морской, так ты за кем шпионишь?
* * *
«Вот вам и “Танцевальный октябрь!”» — растерянно думал Морской к концу первого отделения, вспомнив броский термин из теории танца Фореггера.
Все в целом правда было грандиозно. И сцена, превращенная в стадион, — каким-то чудом художник Петрицкий визуально увеличил пространство раз в пять. И чарльстон отрицательных героев — Николай на нем так оживился, что стало страшно: не уйдет ли в подтанцовку. И все эксперименты с освещением — до этого все в Харькове привыкли, что есть всего два театральных спецэффекта (зеленая подсветка для обозначения ночи и красная — для вечера), а в «Футболисте» свет, как в добалетных цветомузыкальных представлениях XVIII века, был полноправным действующим лицом.
Но — увы и ах! — все вместе это было не спектаклем, а распадающимся на куски набором из концертных номеров. Из-за кулис отчетливо веяло киевскими каштанами: то есть тем временем, когда Фореггер только начинал и ставил в Киеве в своем первом театре, именуемом «Интимный театр», прекрасные концерты из миниатюр. Большие полотна требуют совсем другой работы… Быть может, стоило плюнуть на соревнование и прорепетировать еще пару месяцев? И, кстати, хваленая революционность подхода пошла во вред: убрали привычную для балетного спектакля структуру — сюжет рассыпался, запретили главной героине танцевать классические па — артистка потеряла в технике, которой славилась и которой могла бы поразить…
О главной героине — речь особая. Сюжет спектакля был нарочито примитивен: юные Метельщица и Футболист чуть не расстались из-за козней нэпмановских франта и дамы. Ситуация понятна для простого зрителя и, главное, в достаточной степени смешна, чтобы было что играть. Увы, Уборщица-Метельщица, а точнее исполнительница этой роли Ирина Онуфриева, смеяться была не намерена. Она как королева — горда и полна внутренних трагических переживаний. Красивая? Да, глаз не оторвать. Точеные черты, ресницы-крылья… Но тут же не обложка журнала, тут театр! Уборщица с «лица нездешним выраженьем» смотрелась абсурдно. Неясно, отчего же Футболист предпочитает эту хладную Жизель заводной и полной западного шика Даме — в исполнении характерной прима-балерины Дуленко образ вышел более чем привлекательный.
Известно, что на премьере Метельщицей должна была быть Галина Лерхе, специально выписанная режиссером из Ленинграда. Но все произошло, как когда-то в 1877-м, — при первой постановке никому еще не известного, пробного для композитора Чайковского балета «Лебединое озеро»: прима повздорила с режиссером, и он назло ей наскоро ввел в спектакль первую попавшуюся замену, которая неожиданно оказалась так хороша, что танцевала на премьере, несмотря на готовность раскаявшейся звезды вернуться в труппу. В случае с «Лебединым озером» была Полина Карпакова, станцевавшая Одиллию, которую писали для прославленной Анны Собещанской. В случае с «Футболистом» вместо репетировавшей в первом и основном составе Галины Лерхе премьеру отдали харьковчанке Ирине Онуфриевой.
Морской про все это думал-думал-думал. И утешал себя, что все равно спектакль вышел яркий и масштабный. Действительно про быт советских граждан, про спорт, про дружбу… И все равно во всех энциклопедиях запишут, что Харьков первый в мире его поставил. Припишут, ясное дело, мол, неудачно. А сам Морской корректно промолчит: его положение осложнялось тем, что исполнительница роли Метельщицы, та самая Ирина Онуфриева, уже три года как была его женой.
— А что? Мне нравится! — перекрикивая овации, выпалил Николай, когда украшенный странным узором из серебристых серпов и молотов, занавес харьковской оперы начали опускать, чтобы подготовить сцену для второго акта. — Футбольная команда у них, конечно, никуда не годится. Мы бы такую и школьным классом вздули бы. Но зато пляшут хорошо. А про Привидение и говорить нечего. Повезло вам с женой, товарищ Морской! Такая красавица! Только я не понял, призрак кого она изображает?
— Какое Привидение? — Ларочка первой догадалась, что Николай не шутит. — Ты что, либретто не читал?
— М-м, — Николай отрицательно помотал головой, похлестав себя челкой по вискам. — Из всего театрального я читал только немного Шекспира. До Либретто пока руки не дошли.
— Ооох! — Ларочка спешно кинулась образовывать нового знакомого.
— Товарищи! Товарищи, уймитесь! — Дама со второго ряда снова была недовольна. — Вы же в театре! Тут нельзя шуметь! Вы мешаете мне насладиться антрактом…
— Пойдемте! — громко зашептал Морской сквозь смех. — Тут люди наслаждаются антрактом, а сам спектакль для них повинность, на которую надо настраиваться. Нам здесь не место! Перейдем в буфет! Я, Николай, вас угощу! Я ваш должник.
— Он — «ты»! — поправила Лариса тоже громким шепотом.
— Ребенок дело говорит! — зашипел и Николай. — Но только это, угощать не надо. Я угощенья очень не люблю! Чай, не бездельник, стало быть, накормлен. — В животе его именно в этот момент предательски громко заурчало. Парень покраснел и объяснился уже менее строго: — Я не за угощения ведь выполнял задание, товарищ Морской! И вообще мне вот только глаза на театр открывать начали, а вы увести меня хотите. Рассказывай, ребенок! Я внимаю!
— Да! Слушай, значит, про либретто! — торопилась Лариса. — Пап, а сколько будет длится антракт? О! Я еще про вариации успею рассказать!
«Что ж, дети явно спелись!» — хмыкнул про себя Морской. Он с удовольствием остался бы послушать Ларочкино понимание балетных терминов, но обещание, данное жене и редакции, обязывало проследовать в фойе и буфет, чтобы прочувствовать атмосферу и отследить реакцию публики по свежим следам.
* * *
Пробираясь к выходу из зала, Морской то и дело оглядывался. Лариса с явным энтузиазмом что-то говорила Николаю, а тот смиренно слушал. Странно, но Морской с первой же встречи умудрился испытать к этому забавному парню дружеское расположение. Весь этот неподдельный интерес к миру, энергия молодости, цитаты современников не к месту и полное незнание классики, смех над собой… Все это Морского не раздражало, а забавляло. Даже несмотря на весьма красноречивые обстоятельства знакомства.
Появился Николай в жизни Морского неделю назад, когда в редакцию внезапно позвонили. В редакцию! Внештатному сотруднику, имеющему возможность теоретически находиться где угодно, позвонили именно в ту газету, в которую он без всякой предварительной договоренности решил зайти. Телефонировал Илья Семенович — улыбчивый, смешной чернобровый и лысый высоченный детина, не слишком значимый начальник в кожаной куртке, который 10 лет назад с шутливой грозностью распекал за излишнюю, по его мнению, грамотность Морского, служившего тогда писарем (Илья с издевкой называл его «товарищ писа́рь») при секретариате наркомфина. «Диктую: «ихний», значит, так пиши! Говорю: «стулка» — значит, так и надо. Мне важно мысль передать, а не в бирюльки про правила языка играться. И поправлять не надо — не дорос еще. Ты мысль испортишь, кто за это сядет?» Морской мысленно хихикал и исправно записывал все эти «изъяв со склада задержанное, к удовольствию трудящихся, мы обули две бригады». На удивление, не сел тогда никто.
Илья не появлялся много лет, а теперь оказался в рядах НКВД на какой-то сложновыговариваемой, но явно начальственной должности. Представившись по всей форме (звучало что-то про активный отдел уголовного розыска НКВД), Илья заставил Морского испытать омерзительный приступ неоправданного страха, явно насладился произведенным впечатлением, а потом очень вежливо и на «вы» попросил об услуге. О глупейшей услуге:
— Племянник у меня, понимаете ли, стихи пишет. Устроится со временем в газете. В какой? Да я еще не думал. В какой-нибудь. Ну а пока пусть учится у вас. Чему? Да вот всему, что вам знакомо. Вы сделали хорошую карьеру. Уверен, мальчишке ваше шефство будет в пользу.
По всему выходило, что к свободолюбивому Морскому, замеченному в нетипичных методах работы и интересных связях, решили, даже не слишком-то таясь, приставить соглядатая. Но, вопреки всякому рационализму, Морской действительно проникся к Николаю симпатией. И Лара явно тоже.
Морской еще раз обернулся на дочь, а потом, устав аморфно болтаться в едва движущемся потоке выходящих из зала зрителей, он рванул к выходу.
— Простите-извините-очень надо! Фуух!
По коридору и фойе фланировала оживленная публика. Из-за наплыва зрителей в основном буфете площадки для продажи лимонада и конфет расставили и между этажами. А места все равно не хватало. Несмотря на все достройки и реконструкции театра было видно, что по своему первичному предназначению это был вовсе не театр, а зала «коммерческого клуба», в которой иногда давались представления.
Морской свернул в закуток, занимаемый главным театральным буфетом, и сощурился. Вот уже действительно как у Маяковского: «Дым табачный воздух выел». Вентиляция тут работала странным образом: самопроизвольно копила дым в буфетном закутке, не выпуская его дальше в фойе. Несмотря на невозможность дышать, у каждого круглого столика стояла целая толпа, а вокруг двух прямоугольных столов с сидячими местами собралась двурядная очередь. Граждане, тем не менее, вели себя спокойно и раскованно.
— Как хорошо, что у нас есть балет! — оглядывая со всех сторон песочное пирожное с зеленым кремом, басила дама с короткой стрижкой, восседающая за столиком, во вторую или третью очередь к которому пристроился Морской со своей пол-литровой бутылкой лимонада. Хотелось не столько посидеть, сколько послушать, поэтому он и выбрал самый людный стол. — А то ведь в драме — ужас, что творится! — продолжила гражданка. — Ни одного русскоязычного театра в таком большом городе! Подумать только! Принципиально не хожу на драмспектакли с тех пор, как у нас закрыли русскую драму.
— Закрыли? Ах! — перепугалась спутница рассказчицы. — Я и не знала. Что? Уже давно?
— Совсем не стыдно это не заметить, — вмешался седовласый мужчина в хорошо сохранившемся фраке явно с чужого плеча. — Нет русских театров? Верно! С сентября по апрель. А с апреля по сентябрь — в период гастролей — только русские театры и есть! Я лично видел в Малом театре Мейерхольда. А в «Березиле» летом был с гастролями Вахтангов.
— Вахтангов умер восемь лет назад, — поставила обидчика на место стриженая гражданка.
— Вахтангов-театр, я имел в виду….
— Гастроли ни о чем не говорят! — Женщина вернула разговор в свои руки. — Русские театры закрыты — это непреложный факт и перегибы националистов. Балет — вот место всей прогрессивной общественности. Тут уж ничего не украинизируют! Зоологическое русофобство тут не разведешь, не накурбалесишь!
Последние предложения — слово в слово — Морской совсем недавно читал в каком-то журнале. К счастью, рядом — как всегда вовремя — оказался Гриша Гельдфайбен — замзава по культуре. В подобных случаях он всегда бывал великолепен:
— Неправильной дорогой идете, гражданочка! — громко чеканя слова, проговорил Гриша. — Я тоже это читал. Да вот эту статью, которую вы нам тут сейчас процитировали. Так вот, ошибочка вышла. Микитенко в «Гарте» уже дал опровержение. Разъяснил, что товарищи погорячились, спорить с намеченной товарищем Сталиным политикой коренизации не хотят и верят в светлое будущее украинских театров.
— Я думала, ты сама такая умная, а ты цитируешь «Гарт»? — Спутница стриженой гражданки расплылась в широченной улыбке. — Слава октябрю! А то я уж совсем идиоткой себя чувствовала. А ты, выходит, слова запомнила, а опровержение не углядела? Ха-ха-ха! Дезинформатор!
Скорее всего, опровержения в «Гарт» никто не давал — такой поворот Морской не пропустил бы. Но, как известно, на войне все средства хороши, а долг каждого порядочного человека защищать «Березиль» от мещанства. Пока Морской мысленно аплодировал Гельдфайбену, Григорий уже умчался. А жаль — вот чье мнение про «Футболиста» действительно интересно. Гриша, хоть и вошел в профессию лет на пять позже Морского, успел уже стать профи и вдобавок ненавидел формальный подход, всегда стараясь докопаться до сути. Многих это обескураживало. На вопрос «Как дела?», например, Гриша часто отвечал: «Да что-то не очень» и с явной издевкой смотрел на сбитого с толку собеседника, собиравшегося услышать положенное «Не дождетесь» и промчаться мимо.
Морской хотел разыскать приятеля, но тут неподалеку от стола прогремело чье-то развязное:
— Да ладно! Вся эта коренизация — неловкая подачка для народа и западных газет. Их украинизация — лишь способ выявить всех нас, украинцев, а потом уничтожить всех вместе, чтобы и духа нашего на земле не осталось. Предупреждаю!
На миг в буфете повисла тишина, а потом все, резко вспомнив о делах, куда-то испарились.
— Ба! Саенко! — Морской не ушел только потому, что лично знал говорящего. Степан Афанасьевич Саенко, в хорошем костюме и с зализанной на бок челкой, по-хозяйски расставлял салфеточки с конфетами на освободившемся столе и жестом предлагал Морскому присесть.
— Здравия желаю, товарищ Морской! — хмыкнул он в усы.
— Вы провокатор, Саенко! Распугали всех! И чем? Цитатой из кулишовской пьесы. Это мы с вами знаем, что «Мина Мазайло» — вещь правильных взглядов, разрешенная к постановке без всяких претензий и лишенная всякого злого умысла. Мы знаем. А люди?
— Это называется — зачистил территорию, — подмигнул Саенко. — Безотказный прием. В трамвае тоже действует. Как начнешь какую-нибудь антисоветчину вслух бубнить — глядь, а уже и давки нет, и места вокруг освободились. И ни одна зараза не доносит! — На этот факт он вроде даже обижался. — На кого угодно строчат, а на меня — ни строчечки. Не знаю уж, что у меня такого на лбу написано, но не доносят гады. Не тот нынче народ пошел! Не та нынче бдительность! Даже вот цитату из спектакля не узнали. Ишь, театралы!
Степан Саенко был головной болью и, в то же время, воплощением кое-каких надежд Морского. Знаменитый герой военного Харькова. Настоящая легенда! Чекист, в одиночку спасший город от бандитизма в лихие послевоенные годы. В 1924-м он заявил, что Харьков от контры и бандитов очищен, а значит лично он, Саенко, может жить, как обычный простой человек. И исчез. Газеты быстро забыли про героя, а Морской, одержимый идеей очерков о выдающихся харьковчанах и знаменитых гостях города, конечно, не забыл. Он отыскал Саенко на заводе «Серп и Молот». Герой революции превратился в героя труда и делал вид, что лишился памяти. На все вопросы Морского Саенко отвечал, мол, вы, товарищ, навыдумывали себе невесть чего. «Я простой однофамилец. Ни о каком ЧК и не мечтал. Всю жизнь трудился в Кривом Рогу забойщиком, а сейчас вот подался в Харьков. Для улучшения собственной матбазы». И как Морской ни строил разговор, с какой бы стороны ни цеплялся, все равно Саенко делал вид, что он — не он. Журналист даже подумывал уже, что и впрямь ошибся, но все равно не упускал случая, чтобы не поставить рабочего Саенко в положение, где тот может раскрыться. Например, вчера Морской вручил ему контрамарку на премьеру и на открытые танцклассы перед ней. Не всякий пролетарий оценил бы и далеко не всякий бы пошел. А вот известный всему Харькову слабостью к театрам чекист Саенко — другое дело. Соответственно, то, что хитрющий Степан Афанасьевич сидел сейчас перед Морским и прихихикивал, можно было назвать выходом из подполья. В конце концов, кто, как не прославленный чекист, может позволить себе столь вызывающие разговоры?
— Ты на меня так даже не смотри! — не оправдал доверия собеседник. — За контрамарочки спасибо, я в долгу! Я театр с детства ужас как люблю. И даже в самодеятельности участвовал у нас в Кривом Рогу. Но и не думай даже, что это значит, будто я твои сказки про войну поддерживать стану. Не был я в те годы в вашем Харькове. Спроси у кого хочешь на моей шахте в Кривом Рогу. Или, вон, Марьивановну спроси из нашей рабочей поликлиники. Она одна знает про мою грыжу криворожскую, в юности приобретенную. Такие грыжи в вашем ЧК не заработаешь.
Ну что ты будешь делать? Морской снова почувствовал, что рыба ускользает. Больше из упрямства, чем ожидая результат, он дежурно предложил выпить:
— А может, коньячку? Тут на витрине нет, но если попросить…
— Вот ты зверь-человек, — возмутился Саенко. — Не пью я! Сколько тебе говорить? Лечился я, и с тех пор, того-этого, ничего такого не употребляю ни капли и ни грамма! Нельзя мне! Гробом это пахнет! Не веришь? Марьивановну спроси из нашей рабочей поликлиники.
Попытки напоить его и разговорить тоже не проходили.
Раздался первый звонок, и пора было идти. Саенко распрощался и отправился наверх, занимать свое место на галерке.
— Художнику отдельное мое горячее человеческое спасибо! — воодушевленно шептала совсем юная девушка подруге, пробегая мимо Морского. — Так выверены сцены! Такое внимание к каждой детали! Ты видела куклу, висящую на прожекторах на самом верху? Уверена, это аллюзия, но пока не понимаю на что…
* * *
Антураж второго акта привел зал в ажитацию. Сцена превратилась в универмаг. Выставленные на всеобщее обозрение витрины поражали хорошо знающую отечественные прилавки публику ассортиментом. Метельщица была на сцене одна и, превратившись из отрешенной и возвышенной химеры в реального человека, играла в хозяйку магазина. Похоже, это был специальный ход — на публике Уборщица ступала всей стопой, почти не танцевала и грустила, а наедине с собой или с любимым Футболистом оживала и парила в воздухе, демонстрируя всю технику высокого балета. Хорошая идея, между прочим. И номер в целом выглядел прелестно. Как ни крути, Ирина молодец.
Однако и тут случился один казус. Уставшая быть лектором Лариса хоть и старалась смотреть во все глаза, но все же на секунду расслабилась и… мигом уснула, свернувшись в кресле уютным калачиком. Морской тронул за рукав Николая, с улыбкой показывая на спящую девочку. Против времени не попрешь! Обычно на балетах в первом антракте Морской отводил Ларочку к бабусе Зисле, а сам возвращался к третьему акту. Но тут такая важная премьера, тем более, нежданно-негаданно, с Ириной в главной роли.
Оркестр в одном месте даже затянул кусочек, потому что Ире пришло в голову накрутить лишний оборот. Морской всегда поражался дирижерам харьковской оперы. Будь то кто-то из приглашенных да или сам, родной Арнольд Эвадьевич Маргулян, танцор всегда, вопреки всем правилам спектакля, мог рассчитывать на поддержку оркестра, если бы вздумал вдруг что-нибудь сымпровизировать. Морской не слышал и не читал ничего о подобных вещах в других театрах: дирижеру положено смотреть в партитуру и на свой оркестр, артисту — выполнять все строго по сценарию. Но, тем не менее, в Харькове сложилось удивительное братство танцовщика и дирижера.
В спектакле как раз назрел напряженный момент. Универмаговская гармония влюбленных Уборщицы и Футболиста, согласно либретто, разрушалась появлением разъяренной Дамы. Оркестр дал барабанную дробь, усиливая гротескное напряжение музыки. Свет замигал, и штанкета с потолочными софитами стремительно рванула вниз, усиливая ощущение наступления вселенского зла.
«Хм, мощно! Ого! Не зря про куклу говорили. Неужто Дама спустится к нам с потолка? Отличный акробатический прием…» — Мысли Морского еще искали логичное оправдание происходящему, а сердце уже бешено колотилось, и в легких все холодело, будто падал он сам, и не от предчувствия, а от ужасного осознания — силуэт был слишком знаком, траектория полета слишком однозначна. Морской вскочил в тот самый миг, когда падающая вниз «кукла», окончательно оторвавшись от шарфа, соединявшего ее с опускаемой вниз штанкетой софитов, врезалась в край универмаговской витрины, оставила на ней рваные куски ткани и плоти и, источая крупные кровавые кляксы, свалилась в оркестровую яму. Оркестр замолчал. За две секунды до истошного крика и бегства оркестрантов Морской с дурацким: — Я медик, пропустите! — подскочил к боковым ступенькам и практически спрыгнул к телу.
Сомнений не было. Нино́. Мертва. Совсем. Окоченение. Кровь почти густая. Нино́!
Прекрасно понимая бесполезность своих действий, Морской принялся звать подругу по имени и трясти за плечи. Жуткий шрам от удушения поделил ее шею на две неестественно торчащие в разные стороны части. «Как так вышло? Шарф!» — Морской поднял голову и понял кое-что ужасное. Болтающийся на штанкете огрызок шарфа был ему очень хорошо знаком. — «О господи! Убита!» Он громко закричал: — Тут убийство!
Краем глаза Морской заметил людей в форме, которые пытались спуститься в яму, пропуская общий поток людей. Умницы-музыканты в панике взбирались по ступенькам вверх и никого не хотели пропускать. Поняв, что надо действовать, Морской подтянул высокую тумбу к краю ямы, взобрался на нее, вцепился в бордюр, подтянулся сам и завопил что есть силы:
— Эй, Николай, да где же вы?! — К счастью, парень уже давно стоял у ямы и следил за действиями учителя с большим интересом. — О́тлично! Телефон на вахте служебного входа! Бегите! Товарищу Гопнер! Вы вчера знакомились! Немедленно! Сообщите! Убийство во время премьеры! Костюмер Нина Ивановна Толмачева! Верой и правдой с начала работы театра! — Это Морской кричал уже на ходу, когда двое служивых, стащив его с тумбы, волокли под руки за кулисы, а мужественный Коленька, в полпрыжка оказавшийся рядом, старался запомнить нужные слова. — Убита! Задушена сегодня! В пять часов!
За кулисами Морской наконец освободился от служивых, встал на ноги, развернулся и брезгливо отряхнулся:
— Я сам пойду! Ну что вы, в самом деле!
За сценой, перегородив путь, эту процессию остановила Ирина:
— Стойте! Куда вы? Я жена…
— Свидетель, показания, приказ начальства, так надо… — забасили служивые, смущаясь. — Вы не переживайте, гражданочка. Велено просто пригласить на беседу.
Поклонники, коллеги и доброжелатели уже со всех сторон звали Ирину. Кто-то заботливый — не Нино́! Как может быть, что это не Нино́? — набросил дрожащей балерине на плечи пуховый платок. Ирина не двигалась, прямая, как струна, с немым вопросом глядя на мужа. Он коротко кивнул, мол, да, убита. И сжал кулаки у груди, показывая жестом, мол, держись. Ирина молча опустила веки. Слеза оставила полосочку на гриме, скатившись к платью, про которое Нино́ вчера сказала «праздник поломойки».
— Как жалко! — еле выдохнул Морской. А громко сказал:
— Дружок, там в зале спит Лариса.
И вслед крикнул:
— Вы были молодцом! Премьера удалась, не огорчайтесь… Я скоро буду дома, я уверен!
3
Верный помощник. Глава, в которой Коля всех спасает
Давно известно: хочешь что-нибудь сделать — делай сразу. Получив указания от товарища Морского, Коля, вместо того чтобы кинуться к телефону, оглянулся назад. И понял, что никуда сейчас не побежит. В зале включили свет. Зрители, перепуганные грозным: — Оставайтесь на своих местах и сохраняйте спокойствие, — ломились к выходу из зала. Музыканты бежали из оркестровой ямы, несколько дежурных милиционеров, напротив, спешили к ней. То тут, то там, раздавалось хриплое и издаваемое как бы на одном вдохе: — А-а-а! Убили! — Проснувшаяся среди всего этого Ларочка выглядела настолько ошарашенной, что Коля не смог уйти. Он успокоил ее, как умел — правдой: ничего особенного не случилось, убийство, взрослые заняты, товарищ Морской помогает милиционерам, а он, Коля, посидит пока с Ларой, хотя должен бежать сейчас к телефону, чтобы через прессу оповестить общественность о вопиющем происшествии.
— Убийство? — Девочка сначала даже не поверила. — И кого убили?
— Нина Ивановна Толмачева, — ответил Коля, все время повторявший это имя про себя, чтоб не забыть. Лариса вздохнула:
— Тетя Нино́ расстроится! Она всех в театре знает.
Ларочкино упоминание о тете навело Колю на мысли о дяде Илье. Отдав племянника под опеку Морскому, он просил не пропадать и сообщать обо всем интересном. Коля с этим, сказать по совести, не спешил. Но если истории о личных делах Морского или обо всякой там газетной текучке с легким сердцем можно было считать неважными, то про убийство, как ни крути, доложить следовало. Как инспектор, курирующий безопасность театра, дядя Илья о таком происшествии, ясное дело, должен был узнать как можно скорее. Нужно было идти звонить. И дяде, и в редакцию — по просьбе товарища Морского. А вместо этого Коля стоял, как истукан, выискивая взглядом хоть кого-нибудь, кого бы оставить с Ларой. Но увы…
На сцене, поочередно падая в обморок, выглядывали из-за кулис, чтобы рассмотреть труп, взволнованные артисты. В оркестровой яме копошились оперативники и медики. Зрительный зал значительно опустел. Лишь в нескольких местах вокруг записывающих показания милиционеров собрались кучки не успевших сбежать или особо ответственных граждан.
— Несчастный случай! — уверенно твердил кто-то. — Женщина протирала осветительные приборы и сорвалась вниз. Подробнее спросите у гражданина из зала, который первым бросился на помощь.
— Я видела в бинокль! Я все знаю! От фонаря отвалилась лампа, упала и убила дирижера! — кричала возле сцены на ухо милиционеру одна взбудораженная гражданка.
— Какая чушь! — перетягивала милиционера в свою сторону другая. — С потолка падала кукла. Сценарная задумка, полагаю. А преступление — дело рук террориста! Беляк из первого ряда воспользовался паникой от куклы, закричал что-то зловещее, прыгнул к оркестрантам и принялся убивать музыкантов. Они, бедняги, так из ямы и посыпались! Я лично видела сорочку скрипача, измазанную кровью!
— Товарищи! Товарищи, тише! Вы мешаете мне настроиться и дать четкие показания! — раздалось со второго ряда.
— Тьфу! — Коля не сдержался и плюнул прямо на пол, как и не в театре.
Лариса — то ли в ужасе, то ли в восторге — всплеснула руками, и Коле стало стыдно. К тому же внезапно он ощутил знакомый аромат. Рванулся, но почувствовал, что поздно. Все внутри, так же, как и сегодня в пять вечера, наполнилось предательским блаженным теплом, и Коля скорее догадался, чем увидел, что к Ларе приближается жена товарища Морского.
— Привет! — Балерина замерла, опустившись на колени перед девочкой.
Ларочка подскочила и с озабоченным видом взяла мачеху за плечи.
— Ирина, ты расстроилась? Из-за премьеры? Ты заплачешь ворот платья, и тетя Нино́ устроит взбучку! Эй! Ты же взрослая! Ну, Ирочка, не плачь! — успокаивая балерину, девочка и сама успокаивалась.
— Не буду, — Ирина заморгала, как будто загоняя слезы обратно под веки.
Балерина с девочкой тихонько переговаривались, а Коля, понимая, что вот уже второй раз за сегодня ведет себя очень не по-товарищески, таращился, не в силах оторвать от них взгляд. Черт знает почему, оказываясь возле особ такого рода (О, эта таинственная полуулыбка и томный взгляд! О, локоны, выбившиеся из общего пучка и небрежно падающие на лоб! О, эта осиная талия и едва прикрытые накидкой хрупкие плечи!), Коля безнадежно терял характер. Еще чуть-чуть, и он забыл бы обо всем на свете, но тут его внимание привлекла… другая женщина, моментально переключившая на себя все Колины мысли. Через перила балкона в глубине зала перелезла высокая суровая гражданка в сером директорском костюме.
— Товарищ Гопнер, осторожней! Товарищ Гопнер, не спешите, я дам вам руку! — громким шепотом причитал копошащийся на балконе грузный мужчина.
Коля не поверил своим глазам! Вот везуха! Гражданка повернулась в профиль, и он уже не сомневался. Перед ним была та самая Серафима Ильинична, про которую Морской столько вчера рассказывал и которой попросил сейчас позвонить. Редактор Гопнер собственной персоной! Будто только вышла из своего кабинета во Дворце Труда. Вся как вчера: та же тяжелая коса с проседью, те же острые скулы, усталый, но пронзительный взгляд.
— Зачем же вам на сцену? — шипел спутник товарища Гопнер. — Там труп! Вас вытошнит! Останьтесь на балконе!
— Когда работаешь в газете, — через плечо отругивалась главный редактор, — все нужно видеть собственными глазами!
— Ребенок, мне пора! — кинул Коля, на радостях оправившись от балерининых чар и решив действовать. — Товарищ Серафима Ильинична! — уже кричал он, мчась по диагонали сквозь зал и перепрыгивая через спинки кресел, словно участник гонки по бегу с препятствиями.
Товарищ Гопнер остановилась, характерным жестом резко опустив руку в карман: — Слушаю! — глянула в упор, доставая из кармана, к счастью, вовсе не придуманный Колей браунинг, а часы на цепочке.
— Здравствуйте! Я у вас вчера был. С товарищем Морским, — бодро заговорил Коля. — Мы говорили о репортаже с футбольного матча, где наш «Металлист»…
— Коля Горленко! Давай-ка сразу к делу. Времени лишнего не имею и склерозом не страдаю. О чем мы говорили вчера — прекрасно помню.
— Ух! — выпалил Коля восхищенно. Он не ожидал, что человек, когда-то друживший с Крупской и лично общавшийся с Лениным, разъезжавший с агитбригадами по махновским селам в гражданскую войну, а теперь занимающий столько главных постов одновременно, может помнить по именам всех визитеров. — В общем, тут такое дело…