Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Джон Бойн

Незримые фурии сердца

Роман

Джону Ирвингу в знак дружбы и восхищения
– Неужто мне одной кажется, что с каждым днем мир становится все гаже? – за завтраком спросила Мериголд, взглянув на мужа. – Вообще-то я считаю… – начал Кристофер. – Вопрос риторический. – Мериголд закурила сигарету, шестую за утро. – Не утруждайся ответом. Мод Эвери. «И жаворонком, вопреки судьбе…» Вико Пресс, 1950
John Boyne

The Heart\'s Invisible Furies

* * *

Книга издана с согласия автора и при содействии William Morris Endeavor Entertainment и Литературного агентства Эндрю Нюрнберга.
Все права защищены. Любое воспроизведение, полное или частичное, в том числе на интернет-ресурсах, а также запись в электронной форме для частного или публичного использования возможны только с разрешения владельца авторских прав.
John Boyne by The Heart\'s Invisible Furies Copyright © John Boyne 2017
© Александр Сафронов, перевод, 2018
© Андрей Бондаренко, макет, дизайн обложки, 2018
© «Фантом Пресс», издание, 2018


Часть первая

Позор

1945

Кукушка в гнезде

Добрые люди Голина

Задолго до того, как стало известно, что преподобный Джеймс Монро обрюхатил двух женщин (одну в Дримолиге, другую в Клонакилти), он, встав в пресвитерии приходской церкви Богоматери Звезды Моря, заклеймил мою мать шлюхой.

Семья наша расположилась во втором ряду. Дед мой сидел ближе к проходу и носовым платком полировал бронзовую табличку с именами его родителей, привинченную к спинке передней скамьи. Он был в выходном костюме, накануне вечером отглаженном моей бабушкой, которая сейчас искривленными пальцами перебирала четки из яшмы и беззвучно шевелила губами, покуда дед не накрыл ладонью ее руку, призывая затихнуть. Справа от бабушки сидели, по ранжиру возраста и тупости, шесть моих дядьев, от темных напомаженных волос которых несло розовым маслом. Сзади было видно, что каждый следующий дядька на дюйм выше предыдущего. Изо всех сил они боролись со сном, поскольку всю ночь протанцевали, домой явились на бровях, а через пару часов отец их растолкал, чтобы идти к мессе.

В конце ряда, под десятым стоянием Крестного пути, сидела моя мать, у которой от страха перед тем, что ее ожидало, екало в животе. Она даже не осмеливалась поднять голову.

Служба, рассказывала мама, началась в обычной манере: священник пробубнил вступительную молитву, паства неслаженно пропела «Господи, помилуй». Уильям Финни, сосед маминого семейства, напыщенно прошествовал к кафедре и, откашлявшись прямо в микрофон, приступил к первому и второму литургическим чтениям, подавая каждое слово с таким драматическим накалом, словно лицедействовал на подмостках Театра Аббатства[1]. Затем отец Монро, изрядно взопревший под тяжестью одежд и безмерного гнева, восславил Господа и разрешил всем сесть, а разрумянившиеся служки метнулись на свое место, взбудораженно переглядываясь. Видимо, в ризнице они заглянули в черновик проповеди или подслушали ее репетицию, когда священник облачался в сутану. Либо попросту знали, на какую жестокость он способен, и радовались, что нынче достанется не им.

– С незапамятных времен род мой обитает в Голине, – начал отец Монро, оглядывая полторы сотни вскинутых голов и одну склоненную. – Тут ходил гадкий слушок, что семья моего прадеда жила в Бантри, но никаких подтверждений этому, слава Богу, не нашлось. – Паства откликнулась одобрительным смешком – мол, капля квасного патриотизма еще никому не вредила, – и священник продолжил: – Матушка моя, добрая женщина, любила наш приход. Она сошла в могилу, ни разу не покинув пределы Западного Корка, о чем ни секунды не жалела. Здесь живут добрые люди, говорила она. Добрые, честные католики. И я, знаете ли, не имел повода сомневаться в ее словах. До сегодняшнего дня.

По церкви пробежал шумок.

– До сегодняшнего дня, – повторил отец Монро, печально покачивая головой. – Кэтрин Гоггин здесь? – Он огляделся, словно не зная, где ее искать, хотя все шестнадцать лет каждое воскресенье мать сидела на одной и той же скамье. Тотчас к ней повернулись головы всех мужчин, женщин и детей, пришедших на службу. То есть всех, кроме моего деда, шести дядьев, упорно смотревших перед собой, и бабушки, которая потупилась одновременно с тем, как мама подняла взгляд, – этакий балансир позора. – А, вот ты где. – Священник улыбнулся и поманил мать: – Будь благонравной девицей и подойди ко мне.

Мать встала и медленно прошла к алтарю, куда прежде подходила только для причастия. Много позже она рассказывала, что лицо ее отнюдь не горело, но покрылось мертвенной бледностью. В церкви, разогретой жарким солнцем и дыханием возбужденных прихожан, было душно, и мать боялась, как бы ей не сомлеть и не грохнуться на мраморный пол, где ее оставят истлевать в назидание ровесницам. Она испуганно посмотрела на священника и, встретив его злобный взгляд, тотчас отвернулась.

– Ну прям паинька. – Отец Монро послал кривую ухмылку пастве. – Сколько тебе лет, Кэтрин?

– Шестнадцать, отче.

– Громче. Чтоб тебя слышали и добрые люди на задних скамьях.

– Шестнадцать, отче.

– Шестнадцать. Теперь подними голову и взгляни в глаза своим соседям. А также отцу и матери, которые ведут достойную христианскую жизнь и ничем не запятнали своих предков. И в глаза своим братьям, которых мы знаем как честных трудолюбивых юношей, ни одну девушку не сбивших с пути истинного. Видишь их, Кэтрин Гоггин?

– Да, отче.

– Если мне еще раз придется просить тебя говорить громче, я влеплю тебе оплеуху, и ни одна душа меня за то не осудит.

– Да, отче. – Мать прибавила голос.

– Да. Сознаешь ли ты, девица, что больше не произнесешь сие слово в церкви? Ибо венчанья у тебя не будет. Вижу, ты прижимаешь руки к своему пухлому животу. Что за секрет там спрятан?

Теперь по церкви пронесся вздох. Все, конечно, догадывались, из-за чего сыр-бор, но ждали подтверждения. Забыв о распрях, друзья переглядывались с недругами, и во всех головах уже роились презрительные слова: Уж эти Гоггины! Чего и ждать-то от этой семейки? Он еле-еле умеет расписаться, а она – та еще штучка.

– Не ведаю, отче, – сказала мать.

– Не ведаешь. Ну конечно. Ты же всего-навсего невежественная потаскушка, в ком разума не больше, чем в крольчихе. И в ком столь же крепки, добавлю, моральные устои. Вы, юные девы, – возвысив голос, священник обратился к пастве, замершей на скамьях, – взгляните на Кэтрин Гоггин и запомните, что происходит с беспутными девками, не берегущими свою честь. Они остаются с пузом, но без мужней заботы.

По церкви прокатился ропот. В прошлом году забеременела девица с острова Шеркин. Скандал был грандиозный. В позапрошлое Рождество то же самое случилось в Скибберине. Неужто теперь и Голин покроет себя подобным позором? Коли так, к вечернему чаю об этом прознает весь Западный Корк.

– Сейчас, Кэтрин Гоггин, – отец Монро взял мать за плечо, больно сдавив ей ключицу, – перед Богом, родными и всеми благочестивыми прихожанами ты назовешь имя малого, который тебя обрюхатил. Ты огласишь его имя, дабы он мог покаяться и получить Господне прощенье. Затем ты уберешься вон из нашего прихода и перестанешь марать честное имя Голина. Ты поняла?

Мать посмотрела на моего деда. Застыв, точно гранитная статуя, тот уставился на распятого Иисуса над алтарем.

– Твой несчастный отец тебе не поможет, – сказал священник, проследив за ее взглядом. – Он тебя знать не желает. Вчера он сам об этом сказал, когда пришел ко мне с постыдной вестью. И пусть никто не осудит Боско Гоггина, ибо он воспитывал детей в соответствии с католическими добродетелями, а посему не в ответе за одно гнилое яблоко в бочке здоровых. Сейчас же назови имя того щенка, Кэтрин Гоггин, назови его, дабы мы могли тебя вышвырнуть и избавиться от необходимости лицезреть твою мерзкую рожу.

Или ты не знаешь его имени? Их было так много, что наверняка не скажешь?

На скамьях недовольно загудели. Молва молвой, но последняя реплика стала явным перебором, ибо бросала тень на сыновей всех и каждого. Отец Монро, за двадцать лет поднаторевший в проповедях, умел распознать настроение аудитории и тотчас сдал назад:

– Нет, я вижу, что благопристойность в тебе еще теплится и у тебя был только один полюбовник. И ты сейчас же назовешь его имя, не то пеняй на себя.

Мать покачала головой:

– Я не скажу.

– Что такое?

– Я не скажу, – повторила она.

– Не скажешь? Не время изображать из себя скромницу, ясно? Имя, девчонка, или, вот те крест, тебя с позором вышибут из Божьего дома!

Мать подняла голову и оглядела скамьи. Это было как в кино, позже рассказывала она. Все затаили дыхание – на кого укажет обвиняющий перст? Каждая женщина молилась, чтоб прелюбодеем оказался не ее сын. Или, не дай бог, муж.

Мама уже открыла рот и, казалось, вот-вот даст ответ, но передумала и покачала головой.

– Не скажу, – тихо проговорила она.

– Так получай! – Отец Монро зашел ей за спину и наградил мощным пинком, от которого мать кубарем слетела с алтарных ступеней, но, падая, выставила перед собой руки, ибо уже тогда была готова защитить меня любой ценой. – Вон отсюда, шлюха! Уноси свой позор в другое место! Вон! В Лондоне понастроили домов с кроватями для тебе подобных! Уж там ты сможешь перед любым опрокинуться навзничь и раздвинуть ноги, дабы ублажить свою похоть!

Паства поперхнулась восторженным ужасом, мальчишки окаменели, завороженные описанной сценой. Мать поднялась с пола, а священник, багровый от негодования и еще, наверное, возбуждения, заметного тому, кто знал, куда смотреть, ухватил ее за шкирку и, капая слюной, потащил по центральному проходу. Бабушка оглянулась, но дед ущипнул ее за руку, и она снова отвернулась. Дядя Эдди, младший из шести дядьев, по возрасту ближе всех к моей матери, вскочил и заорал:

– Эй, хватит уже!

На этих словах дед тоже вскочил и ударом в челюсть уложил сына. Мать больше ничего не видела, потому что священник вышвырнул ее на церковный погост и объявил: у нее час, чтобы покинуть поселок, в котором отныне никто и никогда не произнесет имя Кэтрин Гоггин.

Мама знала, что месса продлится еще добрых полчаса, а потому неспешно поднялась с земли и направилась к своему дому, в прихожей которого ее уже, наверное, ждал упакованный чемодан.

– Китти.

Мама удивленно обернулась на голос и увидела, что к ней боязливо подходит мой отец. Пока священник тащил ее по проходу, в последнем ряду она его разглядела и, конечно, заметила, что он, к его чести, красен от стыда.

– Тебе еще мало, что ли? – Мать потрогала разбитую губу и посмотрела на кровь, испачкавшую ее неухоженные ногти.

– Я этого вовсе не хотел. Прости, что втравил тебя в беду.

– Простить? На том свете сочтемся угольками.

– Ну ладно тебе, Китти. – Этим именем он звал ее с самого детства. – Вот тут пара фунтов. – Отец сунул ей в руку зеленые ирландские купюры. – На первое время, чтоб где-нибудь обустроиться.

Мать посмотрела на деньги, потом медленно разорвала их надвое.

– Ну зачем ты так, Китти…

– Что бы тот хмырь ни говорил, я не шлюха. – Мать смяла обрывки в кулаке и швырнула их отцу в лицо: – Забери свои деньги. Склеишь и купишь нарядное платье тетушке Джин в подарок на день рождения.

– Ради бога, Китти, потише!

– Ты меня больше не услышишь. – Мать зашагала к дому, чтобы потом вечерним автобусом уехать в Дублин. – Желаю удачи.

Вот так она покинула Голин, свою родину, на которой вновь появится лишь через шестьдесят с лишним лет – на том самом погосте мы вместе будем искать могилы ее родных, отказавшихся от нее.

Билет в один конец

У нее, конечно, были кое-какие сбережения, запрятанные в носок и хранившиеся в комодном ящике. Престарелая тетка, умершая за три года до маминого позора, время от времени давала ей мелкие поручения, за которые одаривала десятипенсовиком, и в результате скопилась приличная, по меркам 1945 года, сумма в один фунт и шестьдесят пенсов. Кроме того, остались тридцать пенсов из денег, подаренных к первому причастию, и сорок – на конфирмацию. Мать никогда не была транжирой. Запросы ее были невелики, и потом, о существовании некоторых вещей, которые могли бы ей понравиться, она просто не знала.

Как и ожидалось, в прихожей стоял аккуратно упакованный чемодан, увенчанный поношенным пальто и шляпкой, которые мать переложила на диванный подлокотник, рассудив, что наденет их в дорогу, а воскресную одежду побережет до Дублина. Денежный носок был на месте и тщательно сберегал свою тайну, как мать сохраняла свою до вчерашнего вечера, когда моя бабушка без стука вошла в ее спальню и увидела, что дочь в расстегнутой блузке стоит перед зеркалом, оглаживает выпуклый живот, а на лице ее смесь страха и восхищения.

Старый пес, лежавший на подстилке возле камина, поднял голову и протяжно зевнул, но, вопреки обыкновению, не завилял хвостом и не подошел, надеясь, что его приласкают или похвалят.

Мать прошла в свою комнату и огляделась – что еще взять с собой. Книги, но она все их уже прочла, и потом, в конце пути будут и другие книги. Фарфоровую статуэтку святой Бернадетт, стоявшую на прикроватной тумбочке, мать зачем-то (наверное, чтоб позлить родителей) повернула лицом к стене. В музыкальной шкатулке, некогда бабушкиной, хранились всякие безделушки и украшения; мама стала их перебирать, поглядывая на балерину, исполнявшую пируэты под мелодию «Эсмеральды» Пуни, но потом решила, что все это из другой жизни, и решительно захлопнула крышку, от чего танцовщица сложилась пополам и сгинула.

Все хорошо, думала мама, навсегда покидая дом. Возле почты она уселась на жухлую траву и дождалась автобуса, в котором заняла место на заднем сиденье у открытого окна и всю дорогу по каменистой равнине размеренно дышала, унимая тошноту; проехали Баллидехоб и окраину Липа, потом Бандон и Иннишаннон, а затем свернули на север к Корк-Сити, где она никогда не бывала и где, по словам ее отца, полным-полно картежников, протестантов и пьяниц.

В кафе на набережной Лэвиттс мать истратила два пенса на тарелку томатного супа и чашку чая, а затем берегом Ли прошла к площади Парнелл, где за шесть пенсов купила билет до Дублина.

– Туда-обратно – десять пенсов. – Водитель порылся в сумке, набирая сдачу. – Можешь сэкономить.

– Обратно мне не надо. – Мать аккуратно спрятала билет в кошелек, намереваясь сохранить эту вещественную памятку, на которой черными жирными цифрами была проставлена дата начала ее новой жизни.

Неподалеку от Баллинколлига

Автобус тронулся, и какой-нибудь слабак запаниковал бы, но только не моя мать, пребывавшая в твердом убеждении, что все шестнадцать лет, пока с ней говорили свысока, пренебрегали ею и умаляли ее перед братьями, она шла к этой минуте независимости. Совсем еще девчонка, она уже смирилась со своим интересным положением, которое, по ее словам, впервые осознала в бакалее Дейви Талбота: стояла возле башни из ящиков с апельсинами и вдруг почувствовала, как моя еще не сформировавшаяся ножка легонько пнула ее в мочевой пузырь, – вроде бы просто колика, но мать поняла, что это – я. У нее не было и мысли о подпольном аборте, хотя среди поселковых девушек ходила молва о вдовице из Трали, которая с помощью английской соли, вакуумных мешков и щипцов творила всякие ужасы. За шесть шиллингов, говорили девушки, через пару часов от нее выходишь похудевшей на три-четыре фунта. Нет, мать знала точно, что ей делать после моего рождения. Надо было лишь дождаться моего появления на свет, чтобы привести в действие План.

Дублинский автобус был почти полон, и парень со старым порыжелым чемоданом, вошедший на первой остановке, огляделся в поисках свободного места. На секунду он задержался возле матери, которая почувствовала его буравящий взгляд, но головы не подняла – вдруг это какой-нибудь знакомец ее родных, который уже наслышан о ее позоре и хочет сказать гадость ей в лицо. Однако парень молча прошел дальше. Автобус уже проехал миль пять, когда он вернулся и, указав на свободное место рядом с матерью, спросил:

– Можно?

– А что, сзади нет мест? – Мать посмотрела в хвост автобуса.

– Там сосед ест бутерброды с яйцом, от запаха просто мутит.

Мать пожала плечами и, подобрав полу пальто, окинула незнакомца быстрым взглядом: твидовый костюм, приспущенный галстук, в руках кепка. Года на два старше ее, лет восемнадцати-девятнадцати. Мама была, как тогда говорили, «смазливой», но беременность вкупе с утренними драматическими событиями не располагала ее к флирту. Поселковые парни не раз пытались закрутить с ней любовь, но ее это ничуть не интересовало, и она заслужила репутацию «честной», ныне разлетевшуюся вдребезги. Про иных девиц говорили, что стоит лишь чуток их раззадорить, и они что надо сделают, что надо покажут и куда надо поцелуют, но Кэтрин Гоггин не такая. Мать знала, что весть о ее позоре ошарашила парней и кое-кто из них сокрушался, что в свое время не поднажал как следует. Теперь они станут говорить, что она всегда была потаскухой, и ее это ранило, поскольку общим с порождением грязных мужских фантазий у нее было только имя.

– Славный, однако, денек, – сказал парень.

Мать повернулась к нему:

– Что, простите?

– Денек, говорю, славный. Для этой поры совсем неплохо.

– Да, наверное.

– Вчера дождило, а на сегодня вообще обещали ливень. И нате вам – никаких ливней. Красота.

– Вы увлекаетесь погодой, что ли? – Мать и сама расслышала сарказм в своем тоне, но ей было все равно.

– Для меня это естественно. Я вырос на ферме.

– Я тоже. Отец вечно смотрел в небо и вечерами принюхивался к воздуху – мол, что сулит завтрашний день? А в Дублине, говорят, всегда дождь. Это правда?

– Я думаю, скоро узнаем. Вам до конца?

– Не поняла?

Парень покраснел от горла до кончиков ушей, причем впечатляла быстрота этой метаморфозы.

– Вы едете до Дублина или выйдете раньше? – поспешно поправился он.

– Хотите пересесть к окну? – спросила мать. – Да? Пожалуйста, мне все равно, где сидеть.

– Нет-нет, я просто так спросил. Мне и здесь хорошо. Если только вы не собираетесь угоститься бутербродом с яйцом.

– У меня вообще нет еды. К сожалению.

– В моем чемодане лежит кусок буженины. Могу вам отрезать, если хотите.

– Я не смогу есть в дороге. Стошнит.

– Позвольте узнать ваше имя?

Мать помешкала:

– А на что вам?

– Чтоб обращаться к вам по имени, – сказал парень.

Только сейчас мать разглядела, какой он симпатичный.

Лицо прямо девичье, рассказывала она. Чистая кожа, не познавшая унижения бритвой. Длинные ресницы. Непослушные светлые пряди, падающие на лоб и глаза. Что-то в его облике говорило, что он не представляет никакой угрозы, и мать наконец смягчилась, отбросив настороженность.

– Кэтрин, – сказала она. – Кэтрин Гоггин.

– Рад знакомству. А я Шон Макинтайр.

– Вы из Дублина, Шон?

– Нет, я живу неподалеку от Баллинколлига. Слыхали о таком?

– Слышала, но бывать не бывала. По правде, я вообще нигде не бывала.

– Ну вот, теперь побываете. В Большом чаде.

– Да, побываю. – Мать посмотрела на проплывавшие за окном поля, на ребятишек, которые скирдовали сено и, подпрыгивая, махали автобусу.

– Часто туда-сюда скачете? – помолчав, спросил Шон.

– Что я делаю? – нахмурилась мать.

– Я про Дублин. – Шон схватился за лицо, и сам, видимо, недоумевая, почему всякий раз что-нибудь да ляпнет. – Вам часто приходится туда-сюда ездить? У вас там родственники?

– У меня ни одной знакомой души за пределами Западного Корка. Еду в полную неизвестность. А вы?

– Я там никогда не бывал, но вот дружок мой месяц назад туда отправился и тотчас получил работу в пивоварне Гиннесса. Говорит, и для меня местечко найдется.

– Работники-то, поди, не просыхают.

– Нет, там с этим строго. Начальство и все такое. Мастера следят, чтоб никто не присосался к портеру. Приятель вот говорит, там дуреешь от одного только запаха хмеля, ячменя и дрожжей. Этим запахом, говорит, пропитаны все окрестные улицы и тамошние жители ходят точно поддатые.

– Значит, напиваются задарма, – сказала мама.

– Друг говорит, через пару дней к запаху привыкаешь, но сперва мутит здорово.

– Мой папаша обожает «Гиннесс». – Мать припомнила горький вкус напитка из бутылки с желтой этикеткой – иногда отец ее приносил пиво домой, и однажды она втихаря его отхлебнула. – Вечером по средам и пятницам он в пабе как часы. В среду позволяет себе только три пинты и приходит домой не поздно, но уж в пятницу напивается вдрызг. Домой заявляется часа в два ночи, будит мать и требует, чтоб ему подали сосиски и кровяную колбасу. А если мама откажет, дерется.

– У моего папани всю неделю пятница, – сказал Шон.

– Потому вы и решили уехать?

Шон пожал плечами, долго молчал и наконец ответил:

– Отчасти. По правде, дома у нас маленько неспокойно. Лучше было уехать.

– А почему неспокойно? – заинтересовалась мать.

– Знаете, я бы оставил это при себе, если вы не против.

– Конечно. Не мое собачье дело.

– Не в том смысле.

– Я знаю. Все нормально.

Шон хотел что-то сказать, но ему помешал мальчуган в индейском головном уборе: парнишка стал взад-вперед носиться по проходу, издавая боевые кличи, от которых содрогнулся бы и глухой. Если пацана не уймут, рявкнул водитель, автобус развернется назад в Корк и черта лысого кто получит свои деньги обратно.

– А что вас, Кэтрин, погнало в столицу? – спросил Шон, когда порядок восстановился.

– Я скажу, если обещаете не поносить меня. – Мать вдруг почувствовала, что этому незнакомцу можно довериться. – Сегодня я уже наслушалась злых слов, и, честно говоря, у меня нет сил для новой порции.

– Вообще-то я стараюсь избегать злословья, – ответил Шон.

– Я жду ребенка. – Без тени смущения мать посмотрела ему прямо в глаза. – Но мужа, который поможет его вырастить, не имеется. Излишне говорить, какая буча поднялась. Мать с отцом выгнали из дома, а священник велел навеки убраться вон, дабы не марать поселок.

Шон кивнул, однако теперь, несмотря на щепетильность темы, не покраснел.

– Такое, видимо, случается, – сказал он. – Все мы не без греха.

– Вот он безгрешен. – Мать показала на свой живот. – Во всяком случае, пока что.

Шон улыбнулся и перевел взгляд на дорогу; оба надолго замолчали – может, задремали или только притворились спящими, чтобы остаться наедине со своими мыслями. Как бы то ни было, прошло больше часа, прежде чем мать вновь посмотрела на своего спутника и легонько коснулась его руки.

– Ты что-нибудь знаешь о Дублине? – спросила она. Видимо, до нее дошло: она же понятия не имеет, что ей делать и куда идти по прибытии на место.

– Я знаю, где находится Дойл Эрен[2], знаю, что Лиффи протекает через центр города, а универмаг «Клери» расположен на большой улице имени Дэниела О\'Коннелла[3].

– Такая улица есть в любом графстве.

– Верно, как и Торговая и Главная.

– А еще Мостовая.

– И Церковная.

– Избави бог от Церковных улиц. – Мама рассмеялась, Шон тоже – юная парочка веселилась собственной крамоле. – За это я попаду в ад, – сказала мать, отсмеявшись.

– Все мы туда попадем. Уж я-то в самое пекло.

– Почему это?

– Потому что я плохой. – Шон подмигнул, и мать снова рассмеялась.

Ей захотелось в туалет, и она подумала, сколько еще терпеть до остановки. Позже мама рассказывала, что за все время ее знакомства с Шоном это был единственный момент, когда ее вроде как к нему потянуло. Мать представила, что из автобуса они выйдут влюбленной парой, через месяц поженятся и будут растить меня как своего общего ребенка. Что ж, мечта сладкая, но она не осуществилась.

– Что-то не похож ты на плохого парня, – сказала мать.

– Ты меня не видела, когда я разойдусь.

– Ладно, учту. А расскажи о своем друге. Сколько он, говоришь, живет в Дублине?

– Уж больше месяца.

– Давно его знаешь?

– Давненько. Познакомились пару лет назад, когда его отец купил ферму по соседству с нами, и с тех пор мы не разлей вода.

– Наверное, так, раз он подыскал тебе работу. Многие думают только о себе.

Шон кивнул, посмотрел в пол, затем – на свои ногти, потом – в окно.

– Портлаоз, – прочел он мелькнувшую вывеску. – Подъезжаем.

– У тебя есть братья или сестры, которые будут по тебе скучать? – спросила мама.

– Нет, я единственный ребенок. После меня мама больше не могла рожать, и отец ей этого не простил. Гуляет, знаешь, налево. У него несколько любовниц, но никто ему слова не скажет, потому как священник наш заявил, что мужчине потребна многодетная семья, а бесплодное поле никто не возделывает.

– Надо же, какая прелесть, – усмехнулась мама, но Шон нахмурился. Плохой-то плохой, однако потешаться над церковниками он не привык.

– А у меня шесть братьев, – помолчав, сказала мать. – У пятерых в башке солома вместо мозгов. А самый младший, Эдди, с кем я хоть как-то общаюсь, готовится стать священником.

– Сколько ему лет?

– Семнадцать, он на год старше меня. В сентябре поедет в семинарию. Не думаю, что ему это в радость, поскольку он жуткий бабник, уж я-то знаю. Он, понимаешь, самый молодой, а ферму уже поделили два старших брата, два средних станут учителями, пятый ни на что не годен – у него мозги набекрень, и потому для Эдди ничего другого не остается. – Мать вздохнула. – Все, конечно, ужасно всполошились, а я теперь ничего не увижу. В смысле, его приезды на каникулы, семинаристскую форму, его возведение в сан епископа. Как думаешь, падшие женщины могут посылать письма своим братьям-семинаристам?

– Об этом я ничего не знаю, – покачал головой Шон. – Можно один вопрос, Кэтрин? Но если не захочешь отвечать, пошли меня ко всем чертям.

– Ладно, валяй.

– А отец ребенка не желает… так сказать, разделить ответственность?

– Он считает, что уже разделил. И вне себя от радости, что я убралась с глаз долой. Если б всплыло, кто он такой, случилось бы смертоубийство.

– И ты совсем не обеспокоена?

– Из-за чего?

– Как справишься сама.

Мать улыбнулась. Мелькнула мысль, приживется ли в огромном Дублине такой простодушный, добрый и даже слегка наивный парень.

– Конечно, я обеспокоена, – сказала мама. – До одури. Но еще и взбудоражена. Мне претило жить в Голине. Это к лучшему, что я уехала.

– Я тебя понимаю. Западный Корк творит с тобой черт-те что, если в нем задержаться.

– А как зовут твоего приятеля? Того, что в «Гиннессе»?

– Джек Смут.

– Смут?

– Да.

– Ужасно странная фамилия.

– Кажется, в родне у них голландцы. В смысле, когда-то были.

– Как думаешь, он смог бы найти работу и для меня? Может, что-нибудь в конторе.

Шон отвел взгляд и прикусил губу.

– Не знаю, – проговорил он. – Не буду лукавить, мне бы не хотелось его просить, потому что он уже постарался найти место мне, хоть сам там без году неделя.

– Да, конечно, я не подумала, – сказала мать. – Ведь я и сама могу туда сходить, если ничего другого не подвернется. Сооружу и повешу на шею плакат: «Честная девушка ищет работу. Где-то через полгодика понадобится отпуск». Что, шутка неудачная?

– Пожалуй, тебе нечего терять.

– Как по-твоему, в Дублине много работы?

– Я уверен, место ты будешь искать недолго. Ты же такая… такая…

– Какая?

– Симпатичная. – Шон поежился. – А работодателям это нравится, правда? Уж продавщицей-то всегда станешь.

– Продавщицей… – задумчиво покивала мать.

– Да, продавщицей.

– Наверное, я смогла бы.

Три утенка

На мамин взгляд, Джек Смут и Шон Макинтайр отличались как небо и земля, и было странно, что они такие добрые друзья. Шон – дружелюбный и открытый почти до глупости, Смут – мрачный, замкнутый и, как выяснилось, склонный к затяжным периодам раздумий и самокопания, порой ввергавшим его в безысходность.

– Мир ужасен, – поделился он с матерью через пару недель их знакомства. – Нам крупно не повезло, что мы появились на свет.

– Однако солнышко-то светит, – улыбнулась мама. – Уже что-то.

По приезде в Дублин Шон заерзал на сиденье, уставившись на незнакомые улицы, невиданно широкие и тесно застроенные домами. Едва автобус остановился на набережной Астон, он тотчас схватил свой чемодан с багажной полки и потом нетерпеливо ждал, когда передние пассажиры соберут свои вещи. И вот наконец он выбрался наружу и стал беспокойно озираться, но вскоре расплылся в счастливой улыбке, на другой стороне улице увидев человека, который вышел из небольшого зала ожидания, соседствовавшего с универмагом «Макбирни».

– Джек! – завопил Шон, чуть не поперхнувшись от радости встречи с другом, который был на год-другой старше его. Пару секунд они, ухмыляясь, смотрели друг на друга, потом обменялись крепким рукопожатием, а затем Смут, пребывавший в редком веселом настроении, сорвал с Шона кепку и ликующе подбросил ее в воздух.

– Ты все-таки это сделал! – крикнул он.

– А ты во мне сомневался?

– Слегка. Вдруг, думаю, буду тут стоять как О\'Донованов осел.

Мама, уже отдышавшаяся после автобусной духоты, подошла к ним ближе. Не ведая о плане, созревшем где-то между Ньюбриджем и Рэткулом, Смут не обратил на нее внимания и продолжил разговор с другом:

– А что твой отец? Ты…

– Джек, это Кэтрин Гоггин. – Шон показал на мать, старавшуюся быть как можно неприметнее. Смут недоуменно уставился на нее.

– Привет, – сказал он не сразу.

– Мы познакомились в автобусе, – пояснил Шон. – Сидели рядом.

– Ах вон что. Приехала навестить родных?

– Не совсем, – ответила мать.

– У Кэтрин возникли небольшие сложности, – сказал Шон. – Родители бесповоротно выгнали ее из дома, вот она и решила попытать счастья в Дублине.

Смут подпер языком щеку и задумчиво покивал. Мать легко представила, как на фабричном дворе этот темноволосый (полная противоположность Шону) широкоплечий крепыш таскает пивные бочки, пошатываясь от одуряющей вони хмеля и ячменя.

– Пытаются многие, – наконец сказал он. – Шансы, конечно, есть. У кого не выходит, те отправляются за море.

– В детстве мне было видение, что если когда-нибудь я ступлю на корабль, он потонет и я вместе с ним, – на ходу сочинила мать, ибо никакие видения ее не посещали, и она придумала небылицу ради исполнения их совместного с Шоном плана. Раньше-то она ничуть не боялась, пояснила мне мама, но теперь перспектива остаться одной в большом городе ее пугала. Смут ничего не ответил, только одарил ее презрительным взглядом.

– Ну что, пошли? – обратился он к Шону и, засунув руки в карманы пальто, кивнул матери – мол, бывай здорова. – Заглянем на квартиру, а потом где-нибудь перекусим. За весь день я съел только сэндвич и готов умять небольшого протестанта, если его слегка приправят подливой.

– Отлично. – Подхватив чемодан, Шон двинулся вслед за другом, а за ним хвостом пристроилась мать – этакий выводок взволнованных утят. Через пару шагов Смут оглянулся и нахмурился, Шон и мать остановились и поставили чемоданы на землю. Глянув на них как на чокнутых, Смут зашагал дальше, и пара тотчас продолжила движение. Смут развернулся и недоуменно подбоченился.

– Я чего-то не понимаю? – спросил он.

– Послушай, Джек, бедолага одна на всем белом свете, – сказал Шон. – Работы нет, денег в обрез. Я обещал, что пару дней, пока не осмотрится, она поживет у нас. Ты же не против, нет?

Смут молчал, на лице его отразилась досада, смешанная с возмущением. Может, сказать, что все в порядке, дескать, она никого не хочет обременять, и распрощаться? – подумала мать. Но Шон был так добр к ней, и потом, куда еще ей идти? Она даже не знает, в какой стороне центр города.

– Вы уж сто лет как знакомы, верно? – сказал Смут. – Разыгрываете меня?

– Нет, Джек, мы познакомились в автобусе, честное слово.

– Погоди-ка… – Смут сощурился на мамин живот, уже заметно округлившийся. – Ты… того, да?

Мама закатила глаза:

– Пожалуй, дам объявление в газету, раз уж нынче мой живот вызывает столь жгучий интерес.

– Вот оно что. – Смут помрачнел. – Это как-то связано с тобой, Шон? И ты притащил сюда свою проблему?

– Да нет же! Говорю, мы только-только познакомились. В автобусе оказались рядом, больше ничего.

– И я уже была на пятом месяце, – добавила мама.

– Коли так, зачем нам эта обуза? – И Смут кивнул на ее левую руку: – Кольца-то, вижу, не имеется.

– Нет, и теперь вряд ли появится, – ответила мать.

– Решила захомутать Шона, да?

Мать задохнулась от смеха и обиды.

– Вовсе нет. Сколько тебе повторять, что мы только что познакомились? Я не кладу глаз на тех, с кем разок прокатилась в автобусе.

– Однако легко просишь их об услуге.

– Джек, она совсем одна, – тихо сказал Шон. – Мы же с тобой знаем, каково это, правда? Я думаю, капля христианского милосердия нам не повредит.

– Да пошел ты со своим Боженькой! – окрысился Смут, а мать, хоть и сильная духом, побледнела, ибо у них в Галине к такому богохульству не привыкли.

– Всего на пару дней, – не унимался Шон. – Пока она что-нибудь не подыщет.

– Да квартира-то совсем крохотная, рассчитана на двоих, – упавшим голосом сказал Смут. Он долго молчал, потом пожал плечами и уступил: – Ладно, идем. Похоже, мое мнение никого не интересует, и я покоряюсь. На пару дней, говоришь?

– Не дольше, – кивнула мама.

– Пока не устроишься?

– И тотчас съеду.

Смут хмыкнул и, не оглядываясь, зашагал вперед. Мать понимала, что в иных обстоятельствах друзья шли бы рядом, неумолчно болтая о доме и пивоварне. Но теперь Смут выказывал свое неудовольствие, чем расстроил Шона до крайности.

Квартира на Четэм-стрит

На мосту через Лиффи мать, перегнувшись через перила, посмотрела на грязный зеленовато-бурый поток, столь целеустремленно спешивший к Ирландскому морю, словно желал как можно скорее распрощаться с церковниками, пабами и политикой. Учуяв смрад, мама скривилась и заявила, что этой реке далеко до чистых вод Западного Корка.

– В наших ручьях можно мыть голову, – сказала она. – Многие так и делают. По субботам братья мои ходили на ручей, что течет на задах нашей фермы, и одним куском мыла вшестером так отмывались, что сияли как новенькие. Однажды там застукали Мэйси Хартуэлл, которая за ними подглядывала, и папаша выпорол мерзавку – за интерес к мужским причиндалам.

– Интерес, он всегда обоюдный. – Смут выплюнул и затоптал окурок.

– Прекрати, Джек, – одернул друга Шон, и мать растроганно подумала, что не хотела бы стать причиной искреннего огорчения, прозвучавшего в его голосе.

Смут слегка устыдился:

– Да шучу я.

– Ха-ха, – откликнулась мама.

Смут покачал головой и зашагал дальше, а мать разглядывала столицу, о которой столько слышала. Тут, говорили, засилье шлюх и атеистов, а на деле город очень похож на Голин, только машин больше, дома выше и народ одет лучше. Правда, на родине сплошь работяги с женами и детьми. Нет богатых и нет бедных, и жизнь стабильна, ибо одни и те же сотни фунтов ходят по неизменному кругу: с фермы в бакалею, из конверта с жалованьем – в пивную. А здесь вон щеголи с ухоженными усиками, одетые в темные костюмы в узкую полоску, разряженные дамы, докеры и матросы, продавщицы и железнодорожники. Вон к Четырем судам поспешает адвокат в черной поплиновой мантии, парусом вздувшейся под ветром, грозящим сорвать белый завитой парик. А навстречу ему выписывают кренделя два молоденьких хмельных семинариста, следом топают совершенно черный малыш и – вот уж невидаль! – мужик в женском платье. Эх, заснять бы их! В Западном Корке все бы очумели! На перекрестке мать глянула вдоль О\'Коннелл-стрит и посредине ее увидела высокую дорическую колонну, увенчанную гранитной статуей, надменно задравшей нос, дабы не чуять вони своих подданных.

– Это колонна Нельсона? – Мать ткнула пальцем, спутники ее посмотрели на памятник.

– Она самая, – ответил Смут. – Откуда ты знаешь?

– Я училась не в амбарной школе. К твоему сведению, я умею расписываться. И считать до десяти. Колонна-то красивая, правда?

– Груда старых камней, знаменующих очередную победу англичан, – сказал Смут, не обратив внимания на подначку. – По мне, так этого засранца надо отправить восвояси. Уж двадцать с лишним лет, как мы добились независимости, а этот норфолкский мертвец по-прежнему с высоты следит за каждым нашим шагом.

– По-моему, с колонной город краше, – сказала мама только ради того, чтоб позлить Смута.

– Ага, как и с тобой.

– А то.

– Ну флаг тебе в руки.

В тот раз мать не разглядела памятник вблизи, поскольку путь их лежал в другую сторону – по Уэстморленд-стрит мимо парадных ворот Тринити-колледжа, под аркой которых толпились юные красавцы в нарядных одеждах. По какому праву они там, куда ей дорога навеки заказана? – завистливо подумала мама.

– Скопище паршивых задавак, – сказал Шон, проследив за ее взглядом. – И все, конечно, протестанты. Джек, ты с кем-нибудь из них знаком?

– Со всеми абсолютно, – ответил Смут. – Каждый вечер на совместных ужинах мы пьем за здоровье короля и воспеваем великого Черчилля.

Мать почувствовала, как в ней закипает досада. Она не напрашивалась, Шон сам пригласил пожить у них, мол, христианское милосердие и все такое, вроде обо всем договорились, так чего Смут злится? В конце Графтон-стрит они свернули направо и оказались на Четэм-стрит, где Смут подошел к маленькой рыжей двери, соседствовавшей с пабом, и достал из кармана медный ключ.

– Слава богу, хозяин, мистер Хоган, тут не живет, – сказал он. – По субботам он забирает квартплату, но в дом не заходит и говорит только о чертовой войне. Он за немцев. Хочет, чтоб они отыгрались. Якобы было бы справедливо, если б англичанам переломили хребет. «Ну а кто стал бы следующей жертвой?» – спрашиваю я долбаного кретина. Мы бы и стали. К Рождеству маршировали бы гусиным шагом по Генри-стрит и, вскинув руки, орали «хайль Гитлер». Теперь до этого, конечно, не дойдет, тем более что заваруха почти закончилась. – Смут посмотрел на маму и добавил: – Между прочим, за квартиру я плачу три шиллинга в неделю.

Мать намек поняла, но промолчала. В неделе семь дней, стало быть, пять пенсов в день. За три дня – пятнадцать пенсов. Что ж, это по-божески, решила она.

– Фото за пенни! – выкрикивал парень с фотоаппаратом не шее, появившийся на улице. – Фото за пенни!

– Шон, смотри! – Мать дернула его за рукав. – В Голине у одного отцова приятеля был фотоаппарат. Ты когда-нибудь фотографировался?

– Нет.