Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Если не хотите, то лучше не нужно, хороший кофе у нас только у шефа, – Настя честно посвящала Натку в подробности телевизионной кухни. – Костюмерную посмотреть хотите?

– Да!

– Тогда в эту дверь. Голову пригните, там полки низко… Вот, это наша костюмерная. В том большом шкафу эфирные наряды Антонио, тут запас одежды для гостей…

– Так вот куда ты делся, Черкизон… – пробормотала Натка, оглядывая подобие длинного двухэтажного турника, плотно заполненного вешалками с одеждой.

Шмотки на вешалках были самые простые, правильно ей подумалось – с вещевого рынка.

– Ну, сами понимаете, вещи не от Кардена, это для характерных персонажей экипировка, так что одежда соответствует образам, – сказала Настя.

– Понимаю, – согласилась Натка, хотя не очень-то понимала.

К примеру, ей было неясно, какому именно характерному персонажу подошел бы брезентовый плащ серо-бурого цвета, дополненный широкополой шляпой с зеленой вуалью и резиновыми сапогами? Дуремару? А он-то каким боком на шоу Антона Халатова?!

– Давайте двигаться дальше, – Настя посмотрела на часы и заторопилась.

Натка не возражала – дешевые тряпки никогда ее особо не интересовали. К тому же сегодня у нее была совершенно определенная цель.

У Насти же разных целей было явно поболе. Складывалось впечатление, что ей нужно не просто бежать, а мчаться в двух-трех направлениях одновременно. Третий помощник второго режиссера на телевидении – это не ноль без палочки. Это ответственный сотрудник, который работает в режиме многозадачности!

На одном боку у Насти была трещащая рация, на другом – специальный навесной карман, какие цепляют на поясной ремень рабочие строительных специальностей. Карман заметно бугрился неведомым содержимым и слегка перекашивал тощенькую барышню на одну сторону, так что она всерьез рисковала на высокой скорости не вписаться в дверной проем. Натка этакого конфуза, признаться, несколько опасалась, поэтому тянулась заботливо придержать свою высокоскоростную спутницу – иначе как влипнет в стену на бегу, останется от нее одна желтая никотиновая клякса!

Не то чтобы Натке было очень жалко малознакомую барышню или чужую стену, просто ей не хотелось остаться без сопровождения раньше времени. Она еще не успела как следует сориентироваться.

Тисако Вакатакэ

– Ожидалка, – Настя приоткрыла и сразу же закрыла дверь в комнату с нежно-зелеными стенами и ярко-красными диванами. – Отсюда ассистенты, когда пора, выводят участников программы в студию. – А это наш серпентарий…

Одна заживу, сама с собой

– Со змеями? – восхитилась Натка.

Chisako Wakatake

– Почти, – Настя хмыкнула. – Серпентарий – это наша редакторская. Пошли дальше… Это кабинет Антонио, сюда лучше не соваться, если не звали, а если звали – тем более… Это каморка выпускающего, сюда вообще нельзя, это аппаратная, сюда тоже нельзя, но можно посмотреть через дверь…

Ora Ora de Hitori Igumo

Натка послушно посмотрела сквозь стекло двери, украшенной табличкой с изображением черепа и костей и надписью «Не влезай – убьем!». Влезать не стала – ну их, психических…

Copyright © Chisako Wakatake 2017. All rights reserved.

– Вот этот черный стол с цветными кнопочками – режиссерский пульт, – прокомментировала Настя. – Так, к звукотехникам заходить не будем, там ничего интересного, что вы – коробок из-под яиц не видели?

Originally published in Japan by KAWADE SHOBO SHINSHA Ltd. Publishers

– Зачем им коробки… – машинально удивилась Натка, проглотив окончание фразы «…у звукотехников так много яиц?».

Russian translation rights arranged with KAWADE SHOBO SHINSHA Ltd. Publishers through Japan UNI Agency, Inc., Tokyo

Это прозвучало бы двусмысленно.

© Забережная О., перевод на русский язык, 2021

– Чтобы стены ими оклеивать, конечно же, для лучшей звукоизоляции, – невозмутимо объяснила Настя. – Ну, вот мы и пришли к студии.

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2021

– Где? – Натка повертела головой, наталкиваясь взглядом на темные полотнища и фанерные стены, окружающие их со всех сторон.

Все права защищены. Книга или любая ее часть не может быть скопирована, воспроизведена в электронной или механической форме, в виде фотокопии, записи в память ЭВМ, репродукции или каким-либо иным способом, а также использована в любой информационной системе без получения разрешения от издателя. Копирование, воспроизведение и иное использование книги или ее части без согласия издателя является незаконным и влечет за собой уголовную, административную и гражданскую ответственность.

– Сразу за выгородкой, где свет, видите?

***

Натка взглянула в указанном направлении и действительно увидела свет в конце туннеля.



У восточных книг какое-то свое очарование. Успеваешь прочувствовать масштаб этого мира, даже когда это история маленького человека. О необъятности, неумолимости времени и корнях, которые помогают нам оставаться самим собой, – вот о чем эта книга.
Дарья Захарченко, редактор отдела современной зарубежной прозы


– Все, теперь я вас усажу, а сама побегу дальше, у меня еще столько дел, столько дел… Смотрите под ноги, не споткнитесь, тут шнуры под ногами…

***

Ступая за опытной проводницей след в след, Натка пробралась по фанерному лабиринту в просторную студию.

«Одна заживу, сама с собой»[1]
Там было светло, шумно и людно. На лавочках, расставленных амфитеатром, сидели зрители, такие живописные и вместе с тем типичные, что Натка подумала – пожалуй, в костюмерной сейчас нет и половины обычных запасов… По сцене туда-сюда перемещались, демонстрируя ту же деловитую пробежку, что и у Насти, студийные работники. На границе между залом и сценой высились массивные, пугающе похожие на пушки камеры, у каждой стоял оператор – эти не бегали, вообще почти не двигались, мудро экономя жизненные силы и нервную энергию.

Натка подняла голову, и взгляд ее утонул в кромешном мраке под высоким потолком.

– Вверх не смотрите, дадут свет – ослепнете, – предупредила Настя, настойчиво подталкивая Натку к первому зрительскому ряду.

Варианты: Пусть одна я буду жить… Я одна пойду, сама с собой Заживу одна, сама с собой
– А гости где? – обернулась к ней Натка. – Те, которые участники программы?



– Сначала в гримерке, потом в ожидалке, потом там, – Настя кивнула на пустующие пока диваны.

– Ага! – Натка прищурилась.

От первого ряда, в котором ей отвели ВИП-место, до дивана, где должен был появиться Максим Романовский, было метров шесть. Многовато!

А вот от края дивана до выгородки, заменяющей кулисы, было всего-то метра полтора…

– Настя, спасибо вам большое, дальше я и сама дойду, вы уже бегите, – с признательностью сказала Натка третьему помощнику второго режиссера лучшего шоу на главном канале. – Не буду больше отнимать ваше драгоценное время…

– О’кей, садитесь в первый ряд на любое свободное место, – не стала с ней спорить деловитая барышня. – Приятного вечера с ток-шоу «Посидим, поговорим!».

– Приятного и полезного, – согласилась Натка и двинулась к первому ряду.

Садиться, однако, не стала.

1

Встав у ряда, она демонстративно пересчитала пустые места, кивая и рассеянно улыбаясь уже сидящим зрителям. Какому-то смутно знакомому дяденьке благообразной наружности любезно сказала, как только что Настя ей самой: «Приятного вечера с ток-шоу «Посидим, поговорим!». Выдернула из кармана мобильник, громко произнесла в него, даже не включенный: «Сейчас буду, без меня не начинайте!» – и ретировалась за кулисы.

Ох, видать, нынче с головой моей неладно, как же нам быть-то, как же я одна-то теперь?

«На любое свободное место», – ведь так сказала ей Настя?

Так ли, эдак ли, да уж ничего не поделаешь.

Коли рукой махнуть, да и все тут, чаво ж ты так к сердцу-то?

Что ж, в фанерном коридоре вблизи дивана Натке было довольно свободно…

Ничаво. Я сразу за тобой пойду, мы ж с тобой до конца – неразлейвода.

Оханьки мои, да кто ж ты таков?

Время от времени мимо нее там кто-нибудь пробегал – один и тот же человек или разные люди, непонятно… На высокой скорости и в полумраке лиц было не разобрать, а все фигуры казались одинаковыми: две руки, две ноги, одна взлохмаченная голова… Поступь у всех была типичная, как у помрежа Насти, по аналогии с моряцкой походочкой Натка про себя уже назвала ее студийной. Вот голоса – те отличались, хотя все без разбору были нервными и с хрипотцой: очевидно, «студийные» много курили и еще больше истерили.

Да уж и так ясно. Коли я, то ты. Коли ты, то я.

Один раз какое-то гиперответственное существо, притормозив на бегу, непонятно гаркнуло на Натку:

Говор Тохоку, неприкрытый, обнаженный, лился из недр ее тела, как будто прорвал дамбу и теперь вырвался наружу. Момоко-сан слушала этот голос и пила чай. Хлюп-хлюп. Хлюп-хлюп.

– Чего ты?!

Где-то позади лившегося прямо в ее мозг голоса слышался другой, смутный шум. Шур-шур, шур-шур…

Но тут же рация на его боку точно так же вопросительно рявкнула: «Саня, где ты?!» – и существо, емко выругавшись, унеслось.

В тишине ее комнаты такое шуршание – приметный звук, неожиданно громкий. Громче, чем можно подумать.

Потом, сердито сопя, притопала какая-то загадочная личность в блестящих очках. Та – или тот – даже остановилась и некоторое время взирала на Натку, озабоченно пыхтя и перекладывая голову с плеча на плечо, словно от ракурса могла поменяться видимая ей картина с Наткой на переднем плане.

Шуршание доносилось откуда-то из-за спины Момоко-сан, из-за спинки стула, прямо с места между холодильником и полками с посудой. Как будто кто-то играет магазинными полиэтиленовыми пакетами. Неприятный звук. Прямо уши режет.

Секунд через тридцать – Натка уже начала волноваться – загадочный некто созрел для диалога и попытался начать его:

Шур-шур, шур-шур…

– А что…

При этом у Момоко-сан нет ни малейшего желания куда-то вставать – она просто пьет чай, подстраиваясь под ритм этого шуршания. Хлюп-хлюп…

Происхождение этих звуков она и так знает, можно не оборачиваться.

– Так, все вопросы к Антонио! – резко перебила его Натка.

М-Ы-Ш-И.

Прошлой осенью, когда умер старый пес, проживший вместе с ней шестнадцать лет, под крышей, да и под половицами закипела бурная жизнь. Мыши захватили обе горизонтальные поверхности дома, а вот сегодня, например, пришли вот так – прямо среди бела дня.

Голос ее прозвучал как надо: хрипло и нервно, и очкастый от нее тут же остал.

Они, конечно, осторожничают, наверное, опасаются Момоко-сан, которая все-таки первая здесь поселилась, но вообще производят, похоже, совершенно уверены в своем праве производить различные шумы.

Мыши приходили и уходили через дыру в полу, которая была в углу комнаты, что-то грызли, скреблись. У Момоко-сан не хватало смелости посмотреть на них, но к звукам она привыкла и воспринимала спокойно. Да и вообще, в доме, где, кроме Момоко-сан, нет совершенно никого, ценны любые звуки. Сначала они сильно ей мешали, но сейчас стоило вообразить, что комната без этих звуков погрузится в пугающую мертвую тишину, ей становилось страшно.

Девушка Настя, третий помощник второго режиссера, не соврала: с Халатовым студийные старались без крайней необходимости не связываться.

Слегка поворачивая чашечку для зеленого чая, она отпила глоток, потом, крепко ухватив чашку пальцами и ощущая ее уютную согревающую силу, отпила еще глоток, наконец, по инерции отпила третий. Вот так она пьет чай. Почему-то смотрит на свои руки. Да, изношенные руки. Она помнит, как в детстве гладила тыльную сторону бабушкиной ладони, терла, тянула и даже ущипнула ее однажды. Толстая кожа, словно приклеенная на костлявую руку с проступавшими венами, удивительным образом растянулась.

За шоу, съемки которого шли уже полным ходом, Натка следила вполглаза. Ее внимание по большей части привлекал Максим Романовский, появившийся на студийном диване под софитами в самом начале программы. Тему ее Натка усвоила в самых общих чертах: речь шла о том, что газовый гигант нещадно душит отечественного предпринимателя.

Бабушка сказала, что это небольно, да это и небольно, действительно… Теперь эти руки лежат перед ней. Не думала, что этот день настанет.

Романовский как раз и олицетворял гиганта-душителя. В одиночку отбиваясь от нападок на всю компанию, он волновался, сердился и потел. Реально ведь отдувался за целый «Промгаз»!

Голос лился в потолок, ничего не задевая. Она обвела взглядом неизменную старую комнату.

А Натка хищно и с вожделением взирала на капли пота, проступающие на красном затылке Романовского.

Комната вся – застарело-желтоватая, будто окрашенная луковой шелухой. Раздвижные бумажные двери сёдзи выходят на южную сторону, перед ними от стены к стене натянута веревка. На веревке висело летнее платье с короткими рукавами, рядом с ним – зимняя куртка, одежда из химчистки, так и оставшаяся в полиэтиленовом чехле, банные полотенца, юбка с неаккуратно погнутой молнией (может быть, ее только что надевали), рядом висели в ряд четыре сушеные хурмы, напротив – половина перевязанного бечевкой засоленного лосося, который, потеряв равновесие, качался из стороны в сторону, хотя никакого ветра не было. Просветы, возникавшие из-за колебаний лосося, были словно прошиты блеклыми мартовскими лучами солнца.

Взирала – и ждала…

И дождалась!

На западной стороне – шкаф со стариковской одеждой, посудные полки (разбитая дверца была починена паутинкой из скотча), на холодильнике явно пытались удалить наклейку, прилепленную ребенком, но сдались на середине. На восточной стороне – раскладушка, глубокий эркер, в нем – телевизор, на который, как нить на шпульку, намотан провод, рядом – мешок мандаринов, недопитая бутылка, канцелярские принадлежности, торчащие из пустой банки ножницы, разные виды клея, и в довершение всего – большое настольное зеркало.

– Антонио, ты размазал глаз! – с ужасом вскричала дама-режиссер, чей голос (разумеется, хлиплый и нервный) транслировался в студию как глас с небес. – Камеры, стоп, девочки, поправьте Тони правый глаз, живо, живо! И лоб ему протрите, он блестит!

На полу, местами вытертом, навалены кучи старых книг и мелочей. У северной стены комнаты – раковина, рядом громоздятся кастрюли и сковородки, а стол на четверых, у которого устроилась Момоко-сан, завален всякой всячиной, за исключением кусочка, который она протерла наскоро рукавом, будто отвоевав место, чтобы уместить котелок, заварочный чайник, чашку и печенье к чаю. Оставшиеся три стула тоже полностью использовались как склад вещей.

Деловитые нервные девочки с пуховками и палетками налетели на замершего Халатова целой стаей, закружили его, развернули, установили в позе мультипликационного Пятачка, напряженно интересующегося, собирается ли дождь, – шея вытянута, лицо запрокинуто, глаза прищурены, сразу видно, что решается жизненно важный вопрос…

В комнате царил жуткий бардак, но тем не менее то ли это был островок порядка посреди беспорядка, то ли результат лучше, чем название, – но устроена она была так практично, что удовлетворяла всем потребностям: в крыше над головой, в еде и одежде. Возможно, так удобнее жить – и такое впечатление могла произвести эта комната. Ну, это уж от человека зависит…

В этот ответственный момент лишь один человек в студии телешоу «Посидим, поговорим!» не смотрел на Халатова, и этим исключением была, конечно, Натка.

Конечно, в доме была не только эта комната. Рядом имелась гостиная и другие достойные помещения, но с давних времен все они использовались под склад, и жить можно было только в спальне на втором этаже и в этой комнате. Иногда ей не хотелось даже подниматься на второй этаж в спальню, и она в поношенных штанах, вытянутых на коленках, кричала: «Что ночная пижама, что утренняя – все одно!» и устраивалась на раскладушке.

С чистым белым платочком в руке она выскочила из своей тенистой засады на залитую светом сцену, через секунду оказалась за спиной Романовского и со словами «Вы тоже блестите!» одним слитным круговым движением протерла физиономию олигарха от виска через лоб, ухо, скулу, затылок и второе ухо до того же виска. И олигарх не возмутился, не крикнул охрану, наоборот, еще вежливо сказал ей «Спасибо»!

Тем временем Момоко-сан по-прежнему потягивает чай. За ее спиной по-прежнему слышится знакомое шуршание.

– Спасибом не отделаешься, – пробормотала Натка, уже ретируясь в кулисы.

Хлюп, шур-шур. Шур-шур.

Вся операция по забору биологического материала заняла от силы пять секунд! Ну, если не считать подготовительного этапа, так-то Натка провела в студии ток-шоу часа два, не меньше…

Хлюп, шур, хлюп, шур, хлюп-шур, хлюп-шур.

Впрочем, это было и увлекательно, и познавательно.

Вдобавок к этому в голове раздается:

И чего это сестра Лена не хочет в гости к Халатову? Тут же так интересно!

Колиятоты, колитытоя, колиятоты, колитытоя, колиятоты…



Ничем не стесненные, эти то ли звуки, то ли голоса лились изнутри ее и приходили извне, сталкивались на низких частотах, накладывались друг на друга, создавая настоящую джазовую импровизацию. Правда, не то что бы Момоко-сан разбирается в джазе. У нее нет никаких знаний о музыке в целом. Но все же она чувствует себя перед джазом в каком-то особенном долгу. Когда Момоко-сан испытала горе, пусть это и было такое горе, что часто встречается в этом мире, для нее оно стало огромнейшим потрясением, как будто мир перевернулся вверх ногами, – и в тот момент, когда она дрожала, задавленная своим несчастьем, по радио передавали джаз. Она уже тогда не воспринимала музыку со словами. Классика же только усиливала печаль. И тут она услышала джаз. Она не знала, что это за композиция и чья она, но почувствовала, будто ее голову, уже готовую разорваться от горя, резко ударили изнутри.

Знал бы кто, о чем я думаю, потея под судейской мантией!

Окружавшая ее печаль улетучилась.

Нет, не о надеждах и тревогах мировой общественности, с нарастающим интересом следящей за ходом исторического процесса, хотя надо было бы именно о них…

У нее как-то сами собой задвигались руки, ноги застучали по полу, она стала крутить бедрами – и не успела опомниться, как уже танцевала словно сумасшедшая. Это был вольный танец, только для себя, такой танец, когда движения становятся единым целым с джазовым ритмом. Это было здорово. Тогда стоял дождливый день, шли оползни, и в полутемной комнате только прямые солнечные лучи попадали в щель между закрытыми противоштормовыми ставнями и преодолевали раздвижные двери. Момоко-сан не забыла, как двигалась тогда, с таким неистовством, что ей стало жарко и тяжело дышать, и как, стянув одну за другой все одежды, она, совершенно голая, танцевала перед новеньким буддийским алтарем…

В голове у меня назойливо крутится шутливая детская песенка: «Десять негритят пошли купаться в море. Десять негритят резвились на просторе. Один из них утоп, ему купили гроб, и вот результат: девять негритят!» С чего это вдруг – понять было несложно: из-за неуклонного снижения числа претендентов на наследство Гуреева, разумеется.

На родине Момоко-сан не говорят «меня вырвало». Говорят «меня вывернуло».

По сути, сейчас остается всего один негритенок, пардон, возможный потомок артиста – Андрей Христофоров. Все остальные, как говорится, слились… Ну да, считай – утопли…

«Вырвало» звучит слабовато. А во втором слове разве не прячутся сила и воля?

Хотя для песенки про негритят имеется и другой повод. Один из французских адвокатов Гуреева, также присутствующих на процессе, чернокожий.

Момоко-сан, пусть и на краткое мгновение, отринула свое горе. Буквально «вывернула» его из себя. Она была благодарна джазу за это. Но в то время она стеснялась перед людьми. Пыталась казаться меньше. Сейчас Момоко-сан ругает себя за проявленное тогда малодушие. Надо было включить радио погромче, растворить ставни настежь и, выставив свое тело на свет божий, плясать от души!

А, и третий повод есть, но это уже мой личный: страстно завидую я тем негритятам с их купанием, мне тоже очень хочется на море… Это вчерашним блиц-визитом Никиты из Туапсе навеяно, наверное…

Так али не так?

– Позволите?

Сейчас, даже если внутри и снаружи у нее будет джаз, она уже не сможет так двигаться. Да что говорить, сейчас у нее на левой руке дрожит кончик указательного пальца, придерживающий чашечку с чаем. Не хочется думать, что годы так дают знать о себе.

Я спохватываюсь: это же ко мне обращаются!

И вообще, сейчас главный предмет, занимающий ее мысли, не джаз. Что же это?

– Я считаю необходимым пояснить, как именно в нашем распоряжении оказалась прядь волос Роберта Гуреева, – говорит Христофоров.

В голове все как-то смутно. Ей кажется, что она должна о чем-то подумать, но не может вспомнить о чем. Что ж…

Не тот Христофоров, который потенциальный наследник, а тот, который записан его отцом. Не Андрей Христофоров, а Игорь. Тот самый импозантный мужчина, который похож на покойного Роберта Гуреева, как его младший брат.

Момоко-сан и сама это замечала. Что мысли прыгают. Нить теряется, и обрывки мыслей оказываются то тут, то там, бегают туда-сюда, их и не ухватить.

Я киваю – мол, поясняйте. Действительно интересно.

Стареешь, мать? Да нет. Нехорошо сваливать все, что с тобой происходит, на возраст.

– Это был памятный подарок, – говорит Христофоров.

Ну, тогда все из-за этого… из-за долгой жизни домохозяйкой.

Надо же… Мне казалось, что раздачу локонов в качестве памятных подарков практиковали только персонажи старинных романов. Девочка из «Хижины дяди Тома», например…

Это еще что значит? Почему однообразная, рутинная жизнь домохозяйки должна стать причиной ее прыгающих мыслей?

Ох, да что ж я опять про негров…

Постепенно у Момоко-сан в голове формировались разные дискуссионные площадки: один голос спросит, другой ответит. Пол и возраст этих различных голосов неизвестны, вдобавок они говорят на разных языках. Она стала мало двигаться, и… нет, именно из-за того, что она стала мало двигаться, в последнее время голоса в ее голове обрели свободу, чтобы возместить недостаток движения.

– Да, наверное, я был дураком, – вздыхает свидетель Христофоров, неправильно трактовав отразившееся на моем лице недовольство. – Романтичным глупцом, начитавшимся книжек… Уже не помню, это у Золя или у Бальзака герои обменивались кольцами, сплетенными из собственных волос? Так или иначе, была когда-то в высшем свете Франции такая мода… А Роберт Гуреев, мой кумир, он же как раз жил в Париже, и я почему-то решил, что ему это понравится. Красивый жест в старинных традициях, понимаете?

– И вы попросили у него локон?

«Работа домохозяйки разнообразна и к тому же разделена на множество мелких забот. Ты делаешь одно, а надо одновременно делать что-то другое», – так говорил ей монотонный голос, а другой, раздраженный, противный, говорил так: «Ну а вот, например… Это же совсем другое, чем Ёсаку[2], который день-деньской деревья рубит!»

– Нет, что вы! То есть да, но не сразу. Сначала я подарил ему свою собственную прядь.

А тут и третий голос:

Игорь Христофоров машинально поправляет прическу, которая и без того идеальна – у него превосходная стрижка. У Гуреева в последние годы была такая же.

«Да пошто ты древний такой пример приводишь!»

– В молодости у меня были довольно длинные волосы, почти как у самого Роберта, разве что немного не того цвета – у меня никак не получалось идеально попасть в тон, пока не было образца, – говорит Христофоров. – Фотографии в журналах все-таки не идеальны в смысле цветопередачи… Да и выбор краски для волос в то время в нашей стране был весьма невелик, черный и черный, какие уж там оттенки…

«Ну да, а баба его за прялкой сидит, так?»

Я вспоминаю, что свидетель является довольно известным художником-оформителем. То есть о красках он может рассуждать очень долго. Вот не хотелось бы!

«Так, да не так! Ты ж не думаешь, что она пряла в то же время, что он рубил! Ты себе представь: она плачущему дитяте титьку даст, а сама и думает, что надо и измаранные простыни свекрови поменять, и что бы энтакое на ужин состряпать. Ежели от тебя хотят, чтоб ты и то, и это успевала, как тут мыслям не скакать?»

Я не из тех женщин, которые точно знают, что это за цвета такие – фуксия или там фисташковый и чем именно светлый беж разительно отличается от кофе с молоком. А уж оттенки черного мне и вовсе не интересны…

«Точно-точно! Мне так и думалось».

Десять негритят… тьфу ты!

Ну, конечно. Обрывки разбежавшихся мыслей очень сложно собрать воедино, но в моем возрасте есть самый лучший и самый последний шанс все упорядочить и обдумать. Сколько мне еще осталось? Сколько я еще протяну, поддерживая такое состояние? Вот так, значит. Нужно начать обратный отсчет и все обдумать.

– Продолжайте, – говорю я, надеясь, что сейчас все без исключения надоедливые негритята в моей голове утопнут, а повествование Игоря Христофорова наконец двинется дальше.

«Прально, точно».

– Сначала я думал просто срезать одну прядь, но потом понял, что это как-то слишком просто, – послушно продолжает свидетель. – И недостаточно символично, потому что такие волосы – как срезанные цветы, которые уже мертвы. Такое подношение, решил я, будет недостойно моего божества. Я ведь хотел показать своему кумиру, что моя преданность ему глубока, что это практически кровная связь, значит, волосы должны были быть живые, с корнями…

«И правда…»

– Вы вырвали у себя прядь волос? – Я содрогаюсь.

«Да нет, все не так!»

Он бы еще скальп с себя снял, идолопоклонник!

Голоса смешались.

«Вот о чем хочу я подумать, так это о нашем северном диалекте, который нас переполняет!» – выразительно сказал один громкий голос.

– Почти, – Игорь Христофоров краснеет. – Я не мог вырвать целую прядь, ведь могла остаться проплешина, некрасивая и портящая мое сходство с Робертом… Поэтому я немного схитрил. Собирал волоски, остающиеся на щетке для волос…

Момоко-сан относилась к этому голосу с глубоким доверием, и это тоже сыграло свою роль: она вдруг заметила, что в то время как беседа между ее голосами скользит от одной темы к другой, самая острая проблема для них теперь – диалект Тохоку.

И снова Момоко-сан размышляет. Почему же теперь, после стольких лет, вдруг проявился ее северный говор? Она считала, что, как уехала из родных мест в двадцать четыре года, так следующие пятьдесят лет все ее бытовые разговоры, так же как размышления, велись на стандартном языке. А теперь мысли переполняет настоящий неприкрытый говор Тохоку. Или лучше сказать так: она в какой-то момент начала думать на этом диалекте. От приземленных, близких мыслей («Что ж на вечор-то состряпать?») до далеких, абстрактных («Да кто ж мы, люди, все такие?») – к ее удивлению, все было на диалекте. Или лучше сказать об этом так: кто-то там этакий внутри меня засел и речи мне говорит. На говоре моем родном. Да и не один он там, и не двое – много их. Во время разговора всех энтих людей мысли и приходят. Не знаю, мои ли мысли-то али нет. Ясно, разговор у меня внутри идет, я и говорю, и слушаю, но кажется мне, что я – кожа. Просто кожа, и все тут. Кто же эти люди, что сидят во мне – оболочке? Я им даже говорю: «Эй, вы, вы кто такие-то? Вы как в моих мыслях живете?» Точно. Это как ворсинки выпячиваются в тонком кишечнике. Ну, так и есть! Мое сердце изнутри густо поросло бесчисленными ворсинками. Обычно они мягко покачиваются, а когда говорят что-то мне – как вырастают! Меня это, конечно, уж больно смущает, но чтобы было противно – нет. Нет такого. Ну и ладно. Это ж мое сердце будто заполонило само себя.

– Принцип понятен, продолжайте, – я снова подталкиваю свидетеля.

Момоко-сан, думая совсем о другом, захихикала, бросила взгляд через плечо: ей послышалось то самое «шур-шур». И тогда Момоко-сан сразу же забывает все, что она думала до тех пор. Ее мысли долго не задерживаются в голове. Как петух, который проходит два-три шага и поворачивает в другую сторону, мысли резко меняют направление. Их никто не останавливает, и они перетекают одна в другую. Вот и сейчас Момоко-сан уже думает о своих, можно сказать, дружественных отношениях с мышами.

– Когда волосков набралось достаточно много, я отнес их мастеру-постижеру – это специалист по изготовлению париков, и он сформировал аккуратную прядь. Скрепил ее, подровнял, слегка завил – получилось очень красиво…

«А помнишь, тогда-то было не так!»

– Дальше.

«Когда – тогда?»

– Я послал ее Гурееву. В конверте, вместе с письмом, в котором написал о том, что преклоняюсь перед его талантом…

«Ну как. Тогда их была тьма-тьмущая!» – говорит ей ехидный голос внутри.

– И?

На самом деле Момоко-сан в былые времена не то что на мышей, а даже на тараканов, многоножек и прочих мелких тварей реагировала душераздирающим воплем, который не мог оставить ее мужа равнодушным. Позвав на помощь, она занимала позицию в тылу и зачарованно смотрела, как молниеносно прибежавший муж сражается с насекомым, а потом через щелку между пальцами решалась взглянуть и на самого врага. Возбужденный сражением мужчина, увидев ее страх, специально подносил останки побежденного прямо к ней. Женщина спасалась бегством. Мужчина, еще больше распалившись, бежал следом, болтая насекомым из стороны в сторону, как маятник. «Хватит, прекрати!» – вопила она.

Да, и такие времена были в жизни Момоко-сан…

– И попросил великого артиста об ответном подарке.

Но прошло время, человек, который звался мужем, ушел, сколько ни кричи, не поможет. В таком случае Момоко-сан, смахнув слезы, сама сворачивала газету в трубочку, а если не успевала, то брала тапочку за пятку, изо всех сил наносила удар и, если попадала, издавала оглушительный радостный вопль, убеждалась, что у нее «непременно есть животный инстинкт, да-да!» и радовалась переполнявшему ее вскипающему восторгу. А теперь что?

Я с интересом смотрю на возрастного фаната. Занятные они люди – поклонинники великих…

«Теперь у тебя ноет больше этого, не бывает такого, и все, и это не только из-за шуршания мышей, что ж у меня в душе-то стряслось? – спрашивает кто-то, и тут же тема меняется: – Так отчего же нынче ты на говор перешла?»

– И вас не смутило, что у Гуреева может появиться некрасивая проплешина?

«Что для тебя этот говор, а?» – спрашивает другой голос.

– Ну, он-то мог просто срезать прядь… Хотя он этого не сделал, – Христофоров мечтательно улыбается. – Вы удивитесь, но великий артист отзеркалил мой красивый жест.

И тогда тихо, иначе говоря, как спокойная пожилая женщина, появляются ворсинки, и вкрадчиво, успокаивающе начинают: «Диалект Тохоку… – А потом неожиданно легко продолжают: – Диалект Тохоку – это самый древний слой меня, первозданная я. А может быть, это как трубочка, через которую вытягивают этот самый древний слой меня».

– Тоже прислал вам свои волосы с корнями? – Я наконец понимаю, к чему был весь этот экскурс в историю.

Эксперт ведь говорил, что срезанные волосы нельзя использовать для ДНК-теста на отцовство.

– А где гарантия, что он прислал вам собственные волосы? – интересуются из зала.

Я строго смотрю на крикуна. Я и сама бы спросила!

– В конверте с локоном было письмо, его я тоже, разумеется, сохранил! – отвечает свидетель. – Вот нотариально заверенная скан-копия этой реликвии, а вот экспертное заключение, подтверждающее, что письмо написано собственноручно Гуреевым!

И я приобщаю к делу очередной документ, а потом мы все слушаем эксперта, который подробно рассказывает, как именно он пришел к соответствующему заключению.

Я смотрю на Андрея Христофорова. Кажется, этот последний негритенок вполне может выплыть из моря с добычей в виде богатого наследства.

Интересно, почему у него при этом такое кислое выражение лица?



Миллионы поклонников Гуреева истово боготворили, тысячи менее успешных артистов ему страстно завидовали, а мальчик Андрюша в России питал к Великому Роберту тихую ненависть.

Тихую – потому что выразить свое чувство в полный голос ему бы просто не позволили.

Нет, высказаться Андрюше не запретили бы ни в коем случае. Родители всегда интересовались его мнением по тем вопросам, которые не считались слишком взрослыми и потому свободно обсуждались в кругу семьи. Однако Андрюша рос умным мальчиком и очень рано понял, что есть большая разница между отказом от нелюбимого вермишелевого супа и нелестным мнением о балете, например.

Вермишелевый суп папа Игорь тоже ел через силу, давясь, только чтобы не обижать маму, которая расстраивалась, получая очередное подтверждение скудости своих кулинарных талантов. И все же это не шло ни в какое сравнение с тем, как она расстроилась, когда Андрюша категорически отказался заниматься танцами.

Он люто, до зубовного скрежета и мучительной головной боли ненавидел все это: «И – раз, два, три! Раз, два, три! Носочек тянем, подбородок выше, плечики расправили!», тугое трико, чопорных педагогов, похожих на старых носатых ворон, дребезжание рояля, высокие окна, бесконечную штангу станка, которая двоилась, как будто одной ее было мало, отражаясь в натертом паркете.

Он засыпал в театре и любил ходить в кино.

Он мечтал, чтобы ему купили собаку, и хотел заниматься восточными единоборствами, как папа. Но даже папа это его желание официально не поддерживал, делая большие глаза и прикладывая палец к губам всякий раз, когда Андрюша заводил разговор об айкидо в присутствии мамы.

Впрочем, к своему знакомому тренеру папа его все же отвел, и некоторое время у них с Андрюшей была общая сладкая тайна, зримо воплощенная в детском кимоно, которое хранилось подальше от маминых глаз – в машине. Стирала его, невнятно причитая «Что ж вы с ребенком-то делаете, дурни несчастные!», бабушка Клавдия Сергеевна – папина мама.

Ей одной Андрюша мог пожаловаться на ненавистного ему Гуреева. Бабушку внук любил, и она его – тоже. Нет, папа с мамой тоже любили Андрюшу, но… кажется, меньше, чем Гуреева. Во всяком случае, афиш и плакатов с изображеним Великого Роберта в их доме было гораздо больше, чем фотографий Андрюши.

Собственно, Андрюшино фото на виду имелось всего одно – постановочное, сделанное специально приглашенным фотографом в балетной студии.

Для того фото Андрюшу нарядили в ненавистное трико, поставили к ненавистному станку и долго мучили, добиваясь точного соответствия позе ненавистного Гуреева, снятого когда-то давным-давно другим фотографом в другой балетной студии.

В итоге на том фото Андрюша выглядел угрюмым, и повесить два студийных портрета «в процессе» – его и гуреевский – рядом оказалось большой ошибкой: одинаковые снимки смотрелись окошками в одно общее помещение, где один балетный мальчик глядел на другого настолько нехорошо, что впору было встревожиться.

Пришлось перевесить портреты так, чтобы они оказались сначала на разных стенах, а потом, когда фото Гуреева дважды «само случайно» сорвалось с гвоздя и лишилось сначала стекла, а после и рамы, – и в разных комнатах: Великого Роберта от греха подальше переселили в родительскую спальню.

– Устроили тут иконостас, дурни несчастные, – ворчала, приходя к ним в гости, бабушка Клавдия.

Называть ее бабой Клавой Андрюше не разрешала мама.

– Ты воспитанный молодой человек из культурной семьи, – внушала она сыну. – Какая может быть «баба Клава»? Клавдия Сергеевна, в крайнем случае, бабушка Клавдия, никак иначе.

– Можно еще «мадам», – язвила бабушка. – Как это будет по-вашему, по-французски? Мадам Клодия?

– Гранмадам, – подсказывал Андрюша.

Французский он тоже ненавидел.

– Во-во, ага! – фыркала бабушка. – «Гранмадам Клодия, сварите мне манной каши, сильвупле»!

– Ну, мама! Я же просил! – огорченно вздыхал папа.

– Да я-то мама, а ты кто? – непонятно, но явно обидно отвечала ему бабушка, и тогда папа сразу куда-нибудь ретировался, чтобы не продолжать неприятный разговор.

Андрюша с детства знал, что папа ему не родной. На самом деле не папа вовсе, а просто мамин муж, хотя как это может быть просто, он решительно не понимал. Если кто-то кому-то отец, то он же присутствует в жизни своего родного ребенка? В смысле не в виде портретов присутствует, а как живой человек, разве нет?

Человеческое сердце просто так не разберешь. В человеческом сердце несколько слоев. Есть слой, в котором я родилась и смотрю на мир глазами младенца, потом слой, нужный для моей дальнейшей жизни, и все такое, есть еще очень толстый слой – там накопилось все то, чему меня научили или заставили научиться, там знания о том и о сем, что, мол, нужно делать так, без этого не поймешь, разные знания о мире, то, что я выбрала сама, и то, что мне показали и заставили выбрать, – в общем, человеческое сердце – это, видать, как оболочки Земли. Я прямо сердцем чую, что ничто в этом мире не бывает одно такое в своем роде. Непременно должно быть что-то по подобию сделано. Вот и мы с Землей образуем грандиозные подобные фигуры. Диалект Тохоку – это самая древняя оболочка меня, это нетронутая тайная область, он витает во мне, как образ первозданного пейзажа. Там глубоко, и нельзя достать – да нет, можно. Если я закричу себе: «Эй!», то этот плавающий образ выкристаллизуется в слова, и душа нетронутой тайной области снова возродится. Как будто я крикнула: «Я!» – и появилась статная, наряженная, солидная я. Но ведь субъект определяет предикат. Выбрал субъект – сразу же, что предикат, что мысли – все появляется в этом слое бок о бок. Так что пока есть диалект, я вся как бы на поверхности, хоть это и жутковато. Что, не так?

– Не так все просто, мой мальчик, – вздыхая, объяснял ему папа – тот, который единственный и любимый, но при этом почему-то неправильный, не родной. – Ты – сын гения, а они живут иначе, чем обычные люди. Твой отец – великий человек, он посвятил всего себя творчеству, и даже ты, его ребенок, не можешь требовать его любви и внимания. Пойми же, Роберт Гуреев принадлежит всему человечеству!

Голос откуда-то со стороны: «Это еще что?»

– Вот пусть все человечество и занимается балетом! – кричал в ответ Андрюша. – Я-то тут при чем?!

Это твой Сюдзо, вернее, наш Сюдзо, он часто говорил, что ты все время простые вещи нарочно сложно поворачиваешь. Думаешь ты слишком много. Говор Тохоку – это просто-напросто ты по дому соскучилась, я тебе говорю! Многие ссылаются на это, и в конце концов я вполне соглашаюсь, что появление диалекта – это просто ностальгия, тоска по былому.

И слышал в ответ:

Но нет, согласившись, она стала опять думать: разве все так просто? Разве можно сводить наши отношения с говором Тохоку к таким обыденным вещам? И тогда вся компания обращается к прошлому.

– При том, что, кроме отца, у тебя есть еще мать, прекрасная и очень любящая тебя женщина! Ей это крайне важно – то, что ты сын Роберта Гуреева, и твоя, мой мальчик, святая обязанность – не посрамить великого отца и не разочаровать заботливую маму, которая, поверь мне, очень многим ради тебя пожертвовала…

Момоко-сан стала беспокоиться из-за говора в первом классе на перекличке, когда нужно было называть себя местоимением первого лица. Сначала она, как и все, использовала «ора»[3]. Все говорили «ора», независимо от пола. Но когда она узнала из учебника о местоимениях «боку» и «ватаси», то подумала: вот это да! «Ора» стало казаться ей деревенщиной, каким-то некрасивым, грубым словом.

Андрюша слушал, с чем-то соглашался, с чем-то смирялся – и тем сильнее ненавидел Гуреева, чем больше любил папу Игоря.

Значит, мне «ватаси» говорить? Да не все так просто-то, выходит. Как испытала это слово на деле, стало прямо тошно, будто кость поперек горла встала, будто я – не я уже, а бог весть что о себе возомнила. Кость-то в горле – съешь что-то, и выскочит, а слово, что в сердце застряло, на веки вечные томить будет. Ох, тяжко, мочи нет.

В пятнадцать лет он взбунтовался и совершил локальную революцию, поразив родителей неожиданной продуманностью своих действий.

Это было прямо как фуми-э[4]. Ее как будто испытывали. Она преклоняется перед столицей и хочет говорить «ватаси». Но когда она попыталась начать так говорить, от самых лодыжек кверху поползло неприятное ощущение: я ж предательница, я же топчу все, что у меня тут в родном городе: ветер, что дует, воздух, цветы и деревья вокруг, людей и все наши с ними дела… Этак не будет мне покоя, коли колебаться, коли не знать, как саму себя-то, то есть главного человека, назвать, что будет-то со мною? Я ж стану незнамо кем, у меня ж сердце будет болтаться куда захочет: туда-сюда, что ж я за человек-то буду…

Вот такой страх поселился в детском сердце Момоко-сан.

На лето Андрюшу отправили к маминым родственникам в деревню. Там в одном из дворов был полуразрушенный дом, снести который бульдозером было проблематично из-за близости жилого строения. Андрюша сам договорился с хозяином участка, собрал бригаду из таких же, как он, подростков, и они за умеренную плату за пару месяцев разобрали дом вручную, с помощью ломов и кувалд. Причем не поленились разбить куски стен на фрагменты поменьше, а их с разрешения хозяина недорого продали желающим как стройматериалы – еще и сами развезли их клиентам на тачках.

И вот с тех пор не могу я быть честной по отношению к диалекту своему. Люблю его, а не могу признаться в этом, как же тут не взбелениться-то? Ненавижу, а не могу сказать, что, мол, не терплю его, это ж как можно вынести такое?

«Но если будешь думать об этом вот так и одно за другим обдумывать, ты ж говорить ни с кем никогда не сможешь! Так что давай, захлопни крышку со всей силы и садись на нее, прижми», – сказал кто-то внутри ее. И тут началось со всех сторон:

В Москву Андрюша вернулся с мозолями, деньгами и четким планом. В отсутствие дома родителей он нанял пару недорогих работящих мастеров-молдаван, и они за один день сделали в его комнате небольшой, но принципиальный ремонт, не оставив и следа от многочисленных балетных афиш и постеров.

«Да ладно тебе! Разве нельзя?! Уж больше полувека живешь, и уж скоро и та, с клюкой, явится, так что эти твои шалости само собой пройдут!» – говорили беззаботно некоторые. Другие сердились: «Что ж плохого говорить на чистом диалекте-то?»

К вечеру, когда родители вернулись с работы, чистые и непорочные стены Андрюшиной комнаты белели свежей краской. Похожие на театральные кулисы бархатные портьеры на окне заменили легкие жалюзи, а с потолка вместо люстры с хрустальными подвесками свисал бумажный шар светильника из ИКЕА.

«А что, и правда!» – думаю я, а самой весело сделалось. Все эти голоса в голове слушать – будто с бабами у колодца стоять, прямо как в старину, любопытно!

Коллекцию фарфоровых танцовщиц и богатую подборку видеокассет с записями балетных спектаклей Андрюша собственными руками аккуратно сложил в большую картонную коробку, которую отнес в родительскую спальню.

«Диалект тебе такой настрой создает: ты вроде одна-одинешенька, а вроде и нет, или вроде как можно и одной, коли в такой компании», – говорит один.

Мама плакала, но папа Игорь неожиданно встал на сторону Андрея и не позволил предметам культа Великого Роберта вернуться в бывшую детскую.

«А что, если… это все механизм защиты, который придумал мозг, чтобы скрасить скуку старости?» – говорит другой, тот, что любит все обобщать.

– Мальчик вырос, Тата, – сказал он супруге. – Больше мы уже не сможем решать за него. Ты сделала все, что могла, утешься этим, но жизнь продолжается, и на взрослого Андрея никто из нас не имеет прав.

А тут еще один, громко, как будто желая всех их разогнать: «Да это все – нормальное явление, слышите вы?»

– А Он? По-твоему, Он тоже больше не имеет прав на сына?! – рыдая, спрашивала мама, и Андрей в бывшей детской, слыша ее через стену, болезненно морщился.

У меня вот в голове столько народу… Никак это ранний признак слабоумия? Постепенно в ее сознании сотрется грань между реальностью и вымыслом, и все эти из ее головы выйдут, встанут перед ней и будут как ни в чем не бывало судачить между собой, мол, вот так-то и эдак-то, вот стыдоба-то будет! Ой, как стыдно! Ежели у меня с головой неладно станет, как же я одна-то буду? Ох беда, что же делать-то?

«Он» – то есть Гуреев, по мнению Андрея, не имел никаких прав на сына вообще никогда.

Но времена, люди и их убеждения меняются. Однажды, много лет спустя, мама очень его попросила, и Андрей согласился…

Та Момоко-сан, когда ворсинки собираются в пучок, или, иначе говоря, та Момоко-сан, когда ворсинки соединяются прямо с ее телом, или, если сказать словами самой Момоко-сан, та Момоко-сан, которая всего лишь шкура – ох, сложно что-то получилось, – грубо говоря, Момоко-сан в своем изначальном теле повела глазами и направила взгляд вдаль.

Все-таки он любил ее и папу Игоря, а чего не сделаешь ради любимых людей…

– Чем сильнее ваш страх, тем больше шансов, что он материализуется, – говорил Андрею Ростовцеву его психоаналитик.

Ну, правда, как же быть?..

– Да я и рад бы не бояться, – Ростовцев никак не мог понять принцип действия. – Но как мне его задавить?

В это время внутри Момоко-сан появляется женщина – она пересекает ее сердце слева направо. Это довольно пожилая женщина, волосы завязаны сзади, воротничок плотно застегнут, на шее платок. Женщина, резко обернувшись, сердито уставилась на Момоко-сан и стала говорить: «Веки мои подняты? Правда ли подняты веки?»

– Так давить и не надо! – Психоаналитик – известный, дорогой, какой и положен по статусу директору крупного современного банка, – качал головой, сокрушаясь непонятливостью пациента. – Страх – неотъемлемая часть жизни здорового организма, мы с вами об этом уже говорили. Если вы прогоните этот свой страх – на его место прибежит другой. Поэтому ваша задача – не уничтожить его, а приручить. Ввести в рамки, цивилизовать, понимаете? Вот сейчас этот страх для вас – дикий волк, а вы сделайте из него верную собаку!

«Ой, ба, ты что это сейчас-то вдруг…» – заговорила с ней Момоко-сан.

– Вот хоть убейте, доктор, решительно не понимаю – как, – признавался Ростовцев.

Но та, не отвечая, продолжает: «Веки мои подняты? Правда ли подняты веки?»

– М-да… Ну, будем работать, батенька, будем работать, – вздыхал дорогой психоаналитик, кротко смиряясь с необходимостью еще долго получать от Ростовцева внушительные гонорары.

«Да подняты, подняты, я же говорю!» – как в детстве, сказала резко Момоко-сан, и тогда, сделав паузу, женщина сказала: «Вот как», вздохнула и исчезла.

Ростовцев не слишком тяготился этой перспективой – денег у него хватало. Вот время тратить на визиты к психоаналитику было жалко, уж лучше бы он лишний раз в фитнес-центр сходил, а то уже брюшко намечается…

Ну вот, опять бабуля явилась.

Брюшко директора крупного современного банка компрометировало. Директору крупного современного банка следовало быть моложавым, подтянутым, ясноглазым и улыбчивым. А какая улыбка, если есть страх?

И писать, и пользоваться палочками для еды – почти всему она научилась у бабушки. Бабушку она очень любила. Она всегда шила кимоно. Она не уступала настоящему мастеру по пошиву традиционного платья, и ей поступали заказы исключительно на дорогие кимоно из ближайших магазинов. И еще бабушка делала такие мешочки из лоскутков, каких ни у кого вокруг не было… Ой, а где ж эти мешочки?

Этот конкретный страх Ростовцева как директора крупного современного банка тоже компрометировал.

«Ты что, от них уж и тени не осталось, это ж семьдесят лет назад было», – останавливает один из голосов Момоко-сан, которая изготовилась встать.

В его положении нормально и даже правильно было бы бояться отзыва лицензии или дефолта, падения котировок на нефть, санкций, в конце концов. Как брутальный мужик, он мог бы бояться женской неверности, как человек разумный и при этом обладающий воображением – войны с пришельцами с Альфы Центавра или апокалипсиса. Достойных страхов было много!

«Как? Да неужели столько времени прошло?» – слышится один удивленный голос.