Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Возможно, хм, Танин хладный труп.

Вот и искомая точка. Таня подошла к подъезду. Шестиэтажка терракотового цвета. Выглядит крайне скучно. Если судить по нумерации, квартира Наташи — на первом этаже.

Таня нажала на кнопку домофона.

— До е тáды?[5] — откликнулся по-чешски бесконечно усталый, хриплый, немолодой женский голос.

— Это Татьяна, туристка из «Колизеума», — произнесла Садовникова заготовленный спич. — Нам надо поговорить.

— О чем? — перешла на русский женщина.

— Об убитом Николае Кузнецове.

— При чем тут я?

— Расследовать смерть прибыл начальник его охраны. Явно мафиозный тип. Я боюсь, он до вас доберется.

Через пару секунд — показавшихся Тане вечностью — щелкнула кнопка домофона.

— Заходите.

ДВАДЦАТЬ ВОСЕМЬ ЛЕТ НАЗАД, 1990 ГОД

Наташа родилась и выросла в городе К., в Казахстане. Точнее, в Казахской Советской Социалистической Республике, являвшейся тогда частью Союза Советских Социалистических Республик.

При этом по национальности она была не русской и не казашкой, а немкой и фамилию носила Моргенштерн. Фамилия красивая, значит «утренняя звезда». Моргенштерн она была по отцу, а мама ее в девичестве значилась как Вагнер, так же как композитор, что переводилось — «колясочник, или колесных дел мастер».

То, что все они числились немцами, было не хорошо и не плохо. В классе у Наташки, к примеру, училось шестеро немцев. И на улице Володарского, где они проживали, стояло четыре «немецких» частных дома. И никто своей национальности не стеснялся и других по этому поводу не чмарил.

Хотя оттенок ущербности за их нацией числился. Недаром жили они раньше в благодатном Поволжье, но в войну их Сталин оттуда переселил — в холодный, безлесный и продуваемый всеми ветрами Казахстан.

Моргенштернам и Вагнерам в качестве конечного пункта переселения выпал городок К. Так же, как отправили туда (позже, ближе к концу войны) чеченов, ингушей и крымских татар. Но эти народы держались более сплоченно и обособленно.

Зато немцы — кто не помер во время переселения, в эшелонах, а также в лютую первую зиму, когда их бросили в чистом поле с малыми детьми, — обустраивались в целом лучше, чем другие обиженные судьбой нации. Потому что были ладные, спорые, в любой работе искусники.

Однако депортация сорок первого года их научила: от власти можно ждать чего угодно, нация у них подозрительная, поэтому выпячивать ее лучше не стоит. Разговаривать предпочтительнее по-русски, вести себя как русские. Наташа Моргенштерн и языка-то немецкого толком не знала. Азы только.

Дом, в котором они жили на улице Володарского, был добротный, крепкий. Однако ничем не выдающийся. И это потому, что запрещено было выше стольких-то метров, и комнаты чтобы площадью не больше дозволенной, и балкончики не положены, и жилые чердаки. Иначе родители размахнулись бы, Наташа не сомневалась.

Ее вера во всемогущество родителей вообще была безгранична. Они умели делать все. И денег у них был миллион. Ну, не в буквальном смысле, но много. У них даже стояла в гараже своя собственная машина, новая «Волга». Отец на ней особо ездить никуда не любил, но вот имелась.

Зарабатывали папа с мамой в основном летом. Они были «шабашники». Слово это звучало не слишком хорошо, не особо уважаемо и означало нечто не самое приятное и поощряемое. Не так, как «колхозник», «ударник» или «передовик». Но и не настолько оно все-таки было плохое, как, допустим, «ворюга», «мошенник» или «цеховик». Короче, говорить о том, что отец с матерью — «шабашники», особо не возбранялось, но и не поощрялось.

А в жизни означало оно, что где-то примерно с мая и по октябрь родители увольнялись из строительного треста и отправлялись на заработки — в Сибирь, на Урал, в Центральную Россию. Потом, когда Наташа повзрослела и стала разбираться в социалистической экономике и в том, что творилось в Союзе, она начала понимать, как все это работало.

Каждому советскому колхозу или совхозу, всякому предприятию на селе или в маленьком городе, все время требовались новые постройки и здания. Коровники, или силосные башни, или цеха, или дома для молодых специалистов, врачей или учителей. Денег на это никто и никогда не выделял. И большинство колхозов‐совхозов‐предприятий сидели и сосали лапу. Однако встречались даже среди социалистических руководителей по-настоящему деловые люди. Они правдами-неправдами (чаще, конечно, неправдами) раздобывали финансы. Плюс, главное, доставали где-то кирпич, цемент, оконные рамы и все прочее, что требовалось для стройки. Находили умелых рабочих — тех самых «шабашников», как мать и отец Моргенштерны.

За свою деловитость и предприимчивость директора эти и председатели по краю пропасти ходили, по волоску. В любой момент, по любой анонимке мог ОБХСС (отдел борьбы с хищениями соцсобственности), или райком, или народный контроль взять новоявленного советского бизнесмена за жабры. И отправить лет на семь-десять-двенадцать в места не столь отдаленные. Многие свою впечатляющую карьеру так и заканчивали. Зато до тех пор, покуда власть имущие смотрели на этих деятельных руководителей сквозь пальцы, у них и хозяйства процветали, и сами они в президиумах сидели, и работникам у них жилось хорошо и удобно.

И «шабашники» через них зарабатывали, потому что трудиться они умели. «Шабашниками» чаще всего в советской России были представители национальных меньшинств: азербайджанцы, чеченцы, ингуши, немцы. Иногда в той же роли столичные студенты-старшекурсники выступали или молодые ученые, которые тоже в СССР париями были, но другого рода — не в национальном, а в социальном смысле: ютились в своих общагах и аспирантурах, крохотную стипендию получали или сто двадцать рублей жалованья и науку за эти копейки двигали.

Однако у студентов‐аспирантов такого опыта и мастерства, как у немцев или чеченцев, не имелось, и с ними связывались в основном, когда качество совсем значения не имело — если свинарники строили, коровники. Но если вдруг дома жилые — вот тут как раз германцы были нарасхват. Русские ведь, особенно те, кто в колхозах-совхозах постоянно работал, разболтались за время большевизма донельзя. Русский человек слишком часто, даже если работать умеет, вдруг запьет, загуляет во время страды — чего нацмены никогда себе не позволяли.

Зато и получали пришлые работяги полной горстью. Отец Моргенштерн, каменщик, столяр и плотник от бога, в месяц поднимал полторы-две тысячи рублей. Мама штукатурила, красила и зарабатывала не меньше тысячи.

Про такие зарплаты в Советском Союзе и не слышал никто. У академиков ставка пятьсот рублей в месяц была. Только Юрий Антонов получал больше — за свои песни, которые из каждого кабака лились. Или Алла Пугачева и, может, Боярский. Родители всегда возвращались осенью в К. с чемоданчиками наличных, Наташа сама видела.

Зато уж как она по ним скучала теми летами, как скучала! Писем писать родители не любили. Места, где они обретались на шабашках, как правило, глухими были. До ближайшего телефонного узла — пятнадцать-двадцать-тридцать километров. Поэтому звонить тоже не звонили. Обменивались телеграммами, если случалось что-то непредвиденное, но телеграмм боялись, потому что они обычно означали что-то недоброе, нехорошее.

Привозили, конечно, родители, как возвращались, им с сестрой подарки. Обычно дорогие. Говорящую и гуляющую куклу. Самокат. Велосипед. Покупали (как тихонько рассказывали они бабушке, а Наташа подслушивала) не в магазинах, в магазинах ничего хорошего не найти, а у спекулянтов, с рук, втридорога. Платья импортные. Настоящие американские джинсы. Фломастеры. Калькуляторы. Электронные часы.

Подаркам Наташа радовалась, однако все равно с самых ранних пор заметила: старшая сестра, Луиза, дары получает лучшие, нежели она.

Да и вообще родители любят Луизку гораздо больше.

Потом, когда Наташа стала взрослее, она попыталась проанализировать: обычно ведь последыши родительскими любимчиками чаще становятся, чем первенцы. И именно у нее, младшенькой, по статистике, гораздо больше шансов было заполучить родительскую любовь. Но по непонятным причинам родичи возлюбили именно Луизку.

Луизка на девять лет была старше. Она и умница, и красавица, и послушница. В школе — на Доске почета, в почетном карауле стоит. Член совета дружины, потом в комитете комсомола. А главное, папа, когда с ней говорит (Наташа часто замечала), прямо лицом светлеет. И когда занимается с ней и возится, счастлив по-настоящему. И мама — то же самое.

Если Луизка чего захочет, ее отец на машину «Волга» сажает и везет в областной центр: школьную форму, к примеру, добывать, альбомы, карандаши, книжки. Или, допустим, решают они все вместе в Москву поехать, в столицу нашей Родины, — по ВДНХ погулять, по Красной площади, на Останкинскую башню подняться. Но «все вместе» означает втроем, без Наташки. Наташка, считается, маленькая. Все равно не поймет, только канючить будет. Вот и уезжают на зимние каникулы, и даже на елку в Кремлевском дворце съездов там попадают. Приезжают такие восторженные: ах, Кремль! Ах, Грановитая палата! Большой театр! Круговая кинопанорама на ВДНХ! Стереозал в кинотеатре «Октябрь»! И привозят Наталье, курам на смех, пластмассовую куклу, три бутылочки пепси-колы и сыр в железном тюбике, типа космическое питание. А Наталья все эти каникулы дома торчала, с бабушкой Идой Густавовной смотрела повтор польского сериала «Ставка больше, чем жизнь», даже гулять не ходила, потому что на улице — мороз минус тридцать пять и ледяной ветер.

Зато бабушка пекла каждый день пирожки, тортики и коврижки. Ида Густавовна Наташку любила и понимала — единственная в семье (да и во всем мире, наверное). Она даже спросила однажды ее — отчаянно: «А может, я им не родная? Приемная? Поэтому меня не любят?»

— Нет, — грустно покачала головой Ида Густавовна. — Ты им такая же родная, как Луизка, я это точно знаю. Просто любовь — материя такая… Сложная… Бывает: кого-то любят больше, кого-то — меньше. И это необъяснимо… Но ты терпи. Приходится терпеть. Жизнь — вещь переменчивая. Может, и в другую сторону все развернется.

И Наташа, несмотря на юный свой возраст, о том, что хотела сказать бабушка, все понимала.

Но шли годы, однако ничего не менялось. Наоборот, Луизка, образец во всем, окончила с золотой медалью школу, поступила в единственный местный институт, филиал инженерно-строительного — родители свою звезду никуда от себя отпустить даже помыслить не могли. И там она по-прежнему блистала — и в комитете комсомола, и в самодеятельности, и в стенгазете, пока неожиданно не решила выйти замуж — да за кого!

Наверное, самый перспективный молодой жених в городе — тридцатилетний, но уже, во‐первых, с высшим образованием, во‐вторых, партийный и, в‐третьих, заместитель главного инженера в том самом строительном тресте, где числились на рядовых рабочих должностях и отец, и мать Моргенштерны!

Свадьбу для Луизки, разумеется, сыграли в высшей степени богатую. Отец Моргенштерн (деньги даже в советские времена решали многое) протырился и арендовал дом приемов, где, к примеру, не так давно сам первый секретарь райкома свою серебряную свадьбу праздновал. Еду тоже удалось для пиршественного стола достать с рынка и из закрытого распределителя, и путевку молодоженчикам раздобыли на медовый месяц аж в Пицунду.

Не говоря о том, что, используя умения отца Моргенштерна и связи зятя, молодые получили участок под застройку и стали там возводить для новоявленной семьи свой собственный частный дом.

В то время двенадцатилетняя-тринадцатилетняя Наташка вообще перестала быть хоть кому-нибудь нужна. Для родителей она вроде бы и не существовала. Они сквозь нее смотрели — она ведь не великая, успешная, самодовольная Луизка. Ну, и Наталья стала в ответ на уроки забивать, курить за углом школы, пробовать портвейн, собираясь с парнями и такими же, как она, оторвами, по подъездам (зимой) или окрестным рощам (летом и осенью). Разумеется, причуды в поведении рано или поздно становились родителям известны. И вызывали с их стороны новый приступ неприятия. И проработки: «Вот смотри, какая Луизочка — и умная, и красивая, и поведения самого благовоспитанного, и замуж столь удачно вышла — а ТЫ?!!» В педагогике мамаша с папашей были не сильны и плохо понимали, что подобным противопоставлением двух дочерей — плохой младшей и хорошей старшей — делают поведение прорабатываемой только хуже.

«Ах, вам Луизка милее — ну и целуйтесь с ней!» Наталья хлопала дверями, била тарелки, даже убегала из дому — ночевала у подруг, — и, как следствие, противостояние с предками поднималось на новый градус, заверчивалось еще на один оборот.

Отец Моргенштерн собирался в тот год (помнится, восемьдесят четвертый) на заработки летом не ехать, отдаться целиком строительству дома для любимой старшенькой, под это дело даже целую бригаду навербовал из единоверцев‐соплеменников — но потом настолько его младшенькая Наталья (говоря современным языком) достала, да и предложение из Воронежской области прозвучало столь соблазнительно, что он сказал супружнице: «Нет, поедем». И тем, как впоследствии выяснилось, подписал себе приговор.

Сначала у отца и матери на шабашке все шло неплохо, как обычно. Поселились в полузаброшенной избе, трудились, как водится, по четырнадцать часов в сутки за вычетом одного выходного в неделю (воскресенья), целую улицу строили для молодых специалистов. Но потом, когда получили расчет… И сложили пачки двадцатипятирублевых купюр в свой чемоданчик… И билет назавтра на поезд был… И утром председатель колхоза обещал подогнать «газик» до вокзала… Однако ночью в избу залез местный охламон — пьяный, но недостаточно нагрузившийся, чтобы мирно уснуть, а довольно принявший, чтоб приставать и куражиться. Разбудил Моргенштернов. Приставил нож к горлу матери. Приказал отдать деньги. А когда отец передал вахлаку чемоданчик — схватил его и, уходя, полоснул, куражась, ножом не мать, а его, отца. А сам был таков.

Пока мать побежала звонить в контору, вызывать «Скорую»… Пока «Скорая» из райцентра доехала… Пока повезли Моргенштерна в больницу… Короче, он скончался, не приходя в сознание.

А убийцу задержали наутро. Он из того денежного чемоданчика только один четвертак успел истратить — на самогон.

Впоследствии, как рассказывали, дело старательно спускали на тормозах. Слишком много там имелось крайне неприятных для тогдашнего времени (и начальства) деталей. Например, чемоданчик более чем с пятью тысячами рублей. И, кроме того, представители нетитульной нации, прибывшие на шабашку и непонятно как оформленные… Сама эта левая стройка с неизвестно откуда возникшим кирпичом, наличниками, цементом и оконным стеклом… Короче, в итоге получил тот вахлак вместо совершенно заслуженного им расстрела всего-то двенадцать лет особого режима. Но это, кстати, не сделало его счастливей: на третий год заключения убийца помер от туберкулеза.

Но это все — следствие, суд, приговор, колония — произойдет позже и не с Натальей. А тогда, в восемьдесят четвертом, когда мать вернулась домой с телом отца, в длинный список прегрешений младшей дочери добавилось еще одно: погубительница. Это из-за нее, оказывается, — что было, по совести говоря, лишь отчасти правдой — отец отправился на заработки в то лето (хотя изначально не хотел) и погиб.

Когда к реальным огрехам молодого человека — которых всегда, по совести говоря, хватает (если речь не идет о столь блистающей утренней звезде, как Луизка) — добавляются еще и вымышленные, жить девочке-подростку становится совсем тяжело. А тут вдобавок единственная защитница-заступница, бабушка Ида Густавовна, умерла.

Луизка продолжала блистать в квартире у молодого супруга — и осталась Наташа вдвоем с матерью в доме, который без бабушки и без отца (да и без старшей сестры) сразу стал казаться слишком большим и чрезмерно угрюмым.

Впрочем, мать все чаще гостевала у зятя со старшей дочерью — чему они не сказать чтобы слишком были рады. На Наташу, получалось, махнули рукой как на пропащую. Хотя совсем не была она пропащей — ну, покуривала, ну, выпивала, ну, влюблялась и целовалась допьяна, однако училась хорошо, к точным наукам имела склонности, сама себя обслуживала, стирала-убирала-готовила — ей ведь, в отличие от старшей сестрицы, никто обихаживать себя не помогал, да и деньжат не подкидывал.

Но не только в этом дело! Когда ребенка не любят — или недостаточно любят — родители, такое можно объяснить и даже понять. Что делать! Ну, не сложилось. Да, любовь зла. Однако вот самому детенышу с этим трудно справиться и примириться. Ведь если к тебе ничего не питает парень, всегда есть надежда (да даже и уверенность!), что найдется другой — да еще лучший! — что обратит внимание, восхитится, станет боготворить.

А родители — они одни. И другую матерь взамен той, что пренебрегает, ты не отыщешь. И эта рана — от нелюбви предков — оказывается навсегда. Как не видимый никому, но навеки ощутимый стигмат.

Быть хорошей не получалось — все равно Луизка оказывалась лучше. Быть плохой — тоже не действовало. Мать и на это старалась не обращать внимания, лишь брезгливо замыкалась.

Зато у Наташи имелась — в нелюбви — своя привилегия. Можно было строить собственную жизнь самой по себе, не ориентируясь на всевозможные ожидания и надежды, которые на тебя возлагались.

К тому же конец восьмидесятых, когда Наташа взрослела, кончала школу и поступала в вуз, в Советском Союзе оказался временем интересным и многообещающим — хотя и голодным. По телевизору стали показывать КВН, «До и после полуночи», «Взгляд». В «Огоньке» печатали разоблачения из истории. В толстых журналах издавали Платонова и Замятина. В то же время масла и даже яиц в магазинах города К. совсем не стало — а мяса или, к примеру, сосисок в них уж лет десять не видели.

Раньше, когда был жив и в силе отец, продукты покупали на рынке. Теперь с благосостоянием стало плоховато. Мать в одиночку на шабашки не выезжала. Трудилась в стройтресте штукатурщицей. Деньги, что скопил при жизни отец Моргенштерн, лежали на сберкнижке, и почему-то считалось невозможным их тратить — а может, мать втихаря подкидывала капусты (как тогда говорили) возлюбленной Луизке, но не Наталье.

С другой стороны, не хлебом единым! Наталье только восемнадцать лет исполнилось! Недавно поступила в институт — тот самый, между прочим, что окончила великолепная старшая сестра.

Да и страна стала меняться в смысле возможностей. Разрешили кооперативы. В двух минутах от вуза появилось видеокафе, где за рупь пятьдесят можно было получить чашку кофе, пирожное и просмотреть кино на видеомагнитофоне — «Ночь живых мертвецов» или «Рэмбо». Школьная подружка Наташи, невзирая на молодость, замутила частную парикмахерскую. Звала к себе мастером.

А еще появилась возможность уехать. Из страны, из опостылевшего Союза — навсегда. Ходили анекдоты, как по трансляции в Шереметьево‐два (единственный тогда международный аэропорт) якобы объявляют: «Пусть последний потушит свет».

Страны Запада казались раем обетованным. Говорили — но представить это в реальности все равно было трудно: «Там заходишь в магазины, и в них все есть!»

В самом конце восьмидесятых и начале девяностых из СССР эмигрировали сотни тысяч евреев, немцев, греков. Говорили, что уезжало навсегда примерно по миллиону в год. Многие прибывшие в столицу из провинции обитали, в ожидании своего рейса, в Шереметьеве на газетках. Тогда это называлось «выезжаю на ПМЖ» — постоянное место жительства. Те, кто покидал Родину, лишались советского гражданства; требовалось сдать государству свою квартиру (или продать дом). За копейки реализовывали мебель, хрусталь, ковры и бесплатно раздавали по друзьям главное советское богатство — книги.

Из К. семейства Кофнеров и Шлимовичей перебирались в Израиль. Беккеры, Шрайнеры, Грубберы намыливались в Германию. Приятели звали на историческую родину и Моргенштернов — но Луиза оказалась категорически против (конечно, пела с голоса мужа). Столь выдающийся супруг стал к тому времени главным инженером треста, да членом бюро райкома, да при этом свой кооператив строительный открыл, сливал туда самые выгодные заказы, домой носил (как отец Моргенштерн в былые времена) чемоданчики наличных. Разумеется, и мать никуда не могла уехать, оставить любимую Луизочку. Тем более что та наконец, после ряда бесплодных попыток, забеременела.

А Наташу ничто не держало. Почему бы и не вырваться отсюда? Шесть часов стоять в очереди за подсолнечным маслом — как-то перебор. Она бы и не стояла, если бы соседка не попросила подменить.

Очень хотелось жить в достатке, зайти, к примеру, в кафе, заказать кофе со сливками и круассан. И кружку «баварского».

И тут как-то совпало… На Новый год их познакомили в компании… Николай приехал в К. на зимние каникулы из самой Москвы, навестить родителей. Он взрослый был, по сравнению с ней даже, можно сказать, пожилой — но не женатый, она такие вещи тонко уже умела чувствовать. Нет, кто-то у него там, в столице, наверное, был, как без этого, если мужику двадцать восемь? Вдобавок он ведь и спортсмен, и чемпион Союза, и мастер спорта, подумать только, международного класса! Спокойный, уверенный в себе, немногословный — между ними, как говорили тогда, искра проскочила. В ту новогоднюю ночь, когда наступал год тысяча девятьсот девяностый. И в три часа ночи Наташка решила с вечеринки, где пели, пили и смотрели «Голубой огонек», отправиться домой — хотя изначально не собиралась, думала гулять со всеми до утра. И он пошел ее провожать — и убежала-то она с сабантуя, конечно, только потому, что знала-чувствовала-предполагала: он пойдет с нею. И Николай — да, пошел.

Так и началось. И она всю зимнюю сессию завалила. (Лишнее доказательство для матери ее никчемности.) И запомнилось: холод, его спокойная уверенность, сильные руки, новогодние песни из «Огонька»: Агузарова, «Агата Кристи», Дмитрий Маликов: «Ты вернешься, ты опять вернешься…»

Он ничего не просил, и ничего не обещал, и мало о чем рассказывал. Вскоре улетел — на соревнования. Но она была уверена: вернется. Он не писал и не слал телеграммы, а телефона у них, как у пяти шестых населения советского города К., в ту пору не было. Да и стал бы Николай, по своему немногословному характеру, звонить?

Но вскоре вернулся. Еще не кончилась зима — прилетел. Появился на пороге дома: уверенный, красивый. Афганская дубленка, американские джинсы, пыжиковая шапка набекрень, мохеровый, небрежно повязанный шарф. И с ходу спросил, выйдет ли она за него замуж. И еще спросил, хочет ли уехать из Союза с концами. Ведь она немка по пятому пункту в анкете и паспорте, ей широкая дорога открыта. Ждут с распростертыми объятиями на всей территории ФРГ. (Тогда Германия еще не объединилась, но дело шло к тому.)

А ее ничего в К. и в Союзе не держало. Ни семья, ни институт, ни дом. И так хотелось новой, иной, красивой жизни! И она ответила: «Да». На оба вопроса.

И тогда он обронил: «Затягивать не будем».

Свадьбу решили играть в К. Из Москвы приехали друзья Николая — такие же, как он, железно-стальные, большие, с короткими и толстыми шеями, на которых не сходился ни один ворот и ни один галстук. (В том числе любимый друг Николая — Евгений.) Присутствовали, конечно, — скорее из соображений политеса — мама, Луизка, зять — партийный кооператор. Все родственники со стороны Натальи сидели скучные и надменные. У Луизки живот лез на нос.

Медовые три дня провели в старом родительском доме Моргенштернов на улице Володарского, а потом сразу метнулись в столицу — оформлять документы на выезд. И Наташе казалось, что никто по ней в родном городе не заплачет, никто скучать не будет.

Им удалось обернуться очень быстро, и еще летом тысяча девятьсот девяностого года оба сдали навсегда свои советские паспорта и вылетели из Шереметьева-два рейсом Аэрофлота до Мюнхена. Потом оказалось, что у этой быстроты имелась своя подоплека, и Николая, которому хотелось покинуть Родину как можно скорее, подпирали свои обстоятельства. Но она тогда об этом не знала — зато ведала, что внутри ее зарождается новая маленькая жизнь, ее будущий Пол, Пауль, Павлик, маленький и бесконечно любимый, которого они с Николенькой-Ником, конечно, будут любить не так, как ее любили (или, точнее, не любили) родители, а много, много крепче!

Она потом спрашивала себя: а если бы она осталась?

Выжила бы в девяностые? Тогда, в девяностые — а точнее, первого января девяносто второго, — весь бывший Советский Союз куда-то ухнул, и все до единого его граждане словно разом переехали в какую-то другую страну.

Наташе хоть повезло — она начала выживать чуть раньше, в девяностом, и в организованном пространстве, где правила игры, иначе «орднунг», оставались незыблемыми и совершенными.

Не так у ее покинутых родственников. (Но и бог бы с ними, думала она со злорадством. Они сами выбрали свой путь. И свой крест.)

Хотя и самой Наташе пришлось несладко. Но все-таки. Им с Николаем дали отдельное жилье. И платили пособие. И бесплатно учили немецкому языку. Они хоть кому-то были нужны. Пусть какому-то бездушному чиновнику, но все-таки.

Проблемы Натальи в Германии оказались скорее ее внутренними проблемами. Семейными. Личными. Началось все с того — не прошло и трех месяцев, как они эмигрировали, и года, как начали встречаться, — как она нашла в записной книжке Николая листок. Там значилось буквально следующее:

Израиль?

Соня Кофнер? — и телефон с кодом советского, казахского города К.

Наталья знала Соню Кофнер — веселая, полная евреечка, довольно неразборчивая в связях, переспелая, на выданье, лет двадцати пяти.

Дальше, под той же рубрикой «Израиль», следовала какая-то неведомая Марина Межерицкая с московским телефоном.

Потом надпись «ФРГ» и первым делом, под ней, она, Наталья Моргенштерн, с адресом Володарского, 3, в городе К.

Затем — Вера Гербель, незнакомая Наташе немка, тоже из К., судя по начальным цифрам телефона.

И в заключение со столичным номером и под заголовком «Греция» — некая непонятная Зоя Василидис.

Наталья знала к тому времени, что молодого ее мужа никогда ни о чем не следует расспрашивать, выспрашивать, настаивать. Если захочет — расскажет сам. Нет — и клещами не вытащишь.

Но тут за ужином все-таки поинтересовалась, не без подгребки: «Что, тщательно к эмиграции готовился? Кандидатуры будущих жен подыскивал? Выбирал, проверял? Почему на мне остановился? Не на Соньке Кофнер?» Хотелось крика, ора, скандала. И чтобы он оправдывался. Однако Николай ничего не ответил. Больше того, вытянул свою ручищу, больно приставил железный палец к ее лбу и назидательно и раздельно произнес, с каждым словом постукивая по ее голове: «Чтобы ты — больше! никогда! не! лазила в мои вещи! Поняла, дура?!» А потом расхохотался и воскликнул: «Знаешь, как говорят? Еврей — не национальность, а средство передвижения. Так вот, немец — точнее, немка — тоже нынче является таким же средством передвижения. Ты теперь все про себя поняла? И для чего ты мне была нужна? Ездовая, блин, лошадь или собака!»

А главное, он после того, как она его раскусила, совершенно перестал стесняться. И стал вести себя в полном соответствии со своими обиднейшими словами о ездовой лошади или собаке. То есть — с абсолютным к ней пренебрежением.

И если предыдущий, новый, тысяча девятьсот девяностый год Наташа встречала в провинциальном советском городе, но неожиданно влюбленной в прекрасного, модного москвича, то следующий, девяносто первый, в рабочем пригороде Мюнхена, одинокой, никому не нужной, брошенной и сильно беременной эмигранткой.

Николай приходил и уходил, когда хотел. Он перед ней никогда и ни в чем не отчитывался. Временами его не бывало день, два, неделю. Однажды она нашла в его комнате, в ящике с носками, пистолет и две коробки патронов. Отчего становилось понятно, почему он так стремительно желал скипнуть из Союза. Он был бандит. Рэкетир.

В марте девяносто первого родился Павлик. Николай ни в какую больницу ее не возил, и при родах (естественно) не присутствовал, и Наташу из роддома не забирал. Появился через неделю, узнал, что на свет появился мальчик, хохотнул: «Cool! Будет мне в старости за пивом бегать!» И — опять исчез на неделю.

А Наташа с ужасом стала понимать, что ситуация с ее родителями повторяется заново. Когда она их любила, а они ее нет. И она точно так же Кольку продолжала любить — любого. Пусть гулящего, нелюбящего, высокомерного и презирающего ее. Пусть грубого, неприятного, злого и даже преступника.

А где-то в конце лета он исчез совсем, прямо с концами, надолго. И дней через десять к ней в квартирку в мюнхенском районе Зендлинг явилась полиция. Павлик плакал. Она укачивала. Ее знания немецкого хватило, чтобы рассмотреть документы: ордер на обыск. Она спросила, в чем дело. Только ей никто не ответил. Буркнули, что герр Кузнецов подозревается в совершении преступления.

С тех пор Николай и вовсе исчез.

Она думала — навсегда.

Ее никто никуда не вызывал. И она не пошла ни в какую криминалполицай ничего выяснять — боялась. Боялась, что узнает о нем что-то совсем неприглядное.

Лучше было оставаться в неведении. И верить, что рано или поздно он вернется, веселым, здоровым и, возможно, снова любящим.

Но ей надо было заново строить жизнь. Одной, с младенцем на руках, в чужой стране. Без профессии и образования.

Ради Павлика — и себя — требовалось выживать.

Оставалось радоваться, что бундесы ей платят пособие. В отличие от далекой Родины, где в девяносто первом все окончательно пошло наперекосяк: стрельба в Вильнюсе, демонстрации по случаю нехватки табака, путч, распад Союза…

С матерью и Луизкой они по телефону не общались — дорого. Письма писали раз в год по обещанию. В доходивших до Наташи посланиях матери и сестры, всегда победительных, теперь стали пробиваться жалостливые и завистливые нотки.

В бывшем Союзе бушевала инфляция. Начались реформы. Деньги, что отец Моргенштерн держал на книжке, практически все сгорели. Впрочем, Луизкин муж теперь создал свою собственную частную строительную фирму и взялся возводить коттеджи. Счастье снова, как во время коммунизма, замаячило где-то поблизости.

А бедной Наташе приходилось днями напролет ухаживать в частном дорогом пансионате за старичками с Паркинсоном и Альцгеймером — в то время как бедненький Павличек проводил время в детских яслях.

Однако Наташа потихоньку-помаленьку все-таки вставала на ноги. Научилась водить и купила подержанный «Опель». Совершенствовался ее язык, Павлуша (или Пауль) рос милым и любознательным мальчуганом. Вот только от Николая не было ни слуху ни духу — впрочем, она успела к этому привыкнуть.

Как бы в противовес, у бывшей семьи на Родине становилось все хуже и хуже. Стали приходить письма от Луизки, сначала жалобные, а потом и вовсе душераздирающие. Муж ее, новоявленный бизнесмен, вляпался в историю с кредитами. Набрал у плохих людей, кавказцев, не смог расплатиться. Ему стали угрожать. Потом похитили. Вернули со следами пыток на теле. Зять пошел в управление по борьбе с организованной преступностью. Там обещали помочь. А Луизка быстро-быстро развелась с ним и дом свой замечательный разменяла на две квартиры, себе и ему — чтобы вовсе за долги не отобрали. А вскоре мужик исчез с концами — теперь уже навсегда. И никогда больше его не нашли, и даже тела.

Муж Наташи тоже не появлялся. Однако взамен произошло нечто иное. Она встретила другого человека. Нет, любви там особой не было. Какая там любовь! Гельмуту семьдесят один был. Но уважение — да. Бюргер, работяга, вышел на пенсию, денег вагон, особняк, «Мерседес». Три года как овдовел. Решил принять, приголубить «русскую» с ребенком.

Зажили хорошо, особенно на первый взгляд. Стали ездить в короткие отпуска. Испания, Италия, Кипр. Для Павлика в особняке обустроили собственную комнату, детскую. Продали Наташин старенький «Опель», купили ей новый «Гольф».

Внутри, конечно, как во всякой избушке, гремели собственные погремушки. Гельмут маниакально любил порядок. Вилка и нож должны были лежать на столе на строго определенном, до миллиметра выверенном расстоянии от тарелки. Тапочки — стоять у кровати ровно в определенной раз и навсегда позиции.

Зато он неожиданно полюбил Павлика. Мог бесконечно с ним заниматься. Учить ловить рыбу, рассматривать географические карты, рисовать морские бои. Своих внуков у Гельмута не было. Имелась дочь, безмужняя выдра, феминистка, карьеристка, жила на севере, в Гамбурге.

А Луизка с матерью, как по закону сообщающихся сосудов, или чувствовали на расстоянии, что у Натальи все хорошо, — стали ее травить. «Вот, — писали, — ты нас бросила, развлекаешься, а мы тут бедствуем, одни, денег ни копейки».

«В чем проблема, — отвечала она, — приезжайте!»

Они ныли: «Это тебе было хорошо эмигрировать в самом начале, в девяностом, а теперь, после того, как Германия объединилась, не очень-то кому бывшие советские эмигранты нужны, все сложно, надо язык учить, экзамены сдавать…»

А потом и вовсе: бабах — у матери инсульт. Куда теперь из независимого Казахстана съедешь? Надо ухаживать. Луизка принялась Наталью звать: приезжай, это твоя мать, я не справляюсь, денег нет.

У Наташи у самой только-только жизнь начала налаживаться. Никакой Гельмут никогда, разумеется, из Германии ни в какую Восточную Европу не переедет — да у него и у самого возраст такой, что скоро за ним придется ходить. Наталья резонно сестре отвечает: нет. Справляйтесь своими силами. В ответ — эпистолярные взрывы упреков и оскорблений: ты эгоистка, надменная хамка, бездушная, черствая, жестокая дрянь!

Дрянь и дрянь — оставалось лишь согласиться Наталье и прекратить переписку.

Через два года мать умерла — Наташа на похороны в Казахстан не поехала.

А еще через пару лет — начинался новый век — вдруг снова объявился Николай. Нашел их в Гельмутовом особняке, пришел туда, как к себе домой. Все такой же — наглый, стройный, железный. И у Наташи снова при виде его ворохнулось сердце — словно как и не было этих десяти с лишним лет разлуки.

Про Гельмута Николай спросил — хорошо, по-русски, и дедок ничего не понял:

— А это че за старый гриб?

— Это мой муж.

— Ой, не смеши мои тапки! Он тебе в дедушки годится. Какой муж?! У него в последний раз вставал, наверное, когда наши Берлин брали. — И на ужасном немецком обратился к Гельмуту — почтенному, семидесятивосьмилетнему, между прочим, человеку: — Давай собирай свои манатки и выметайся! Я теперь здесь жить буду.

Бюргера чуть удар не хватил — прямо на месте! Заругался, запереживал, лицо красное, глаза выпученные, седые волосики дыбом. Стал грозиться в полицию звонить — Наташа еле успокоила. Но тут — это может быть странно, но за своего «деда» вступился Павлик — а что, парню двенадцать, все практически понимает. Обрушился на родного отца — гневно, со слезами на глазах, мешая русские и немецкие слова. А тот только похохатывает, но видно — впечатлен заступничеством сыночка, даже смущен отчасти.

А Наталья, невзирая на дикую свару и на то, что правда, справедливость и разум — на Гельмутовой стороне, все равно втайне Николаем любовалась: великолепный, наглый, равнодушный ко всему, кроме себя, альфа-самец. Красивый и железный.

Кузнецов в тот день из особняка («Так и быть!») ушел, но номер своего телефона — тогда уже мобильники вовсю появились — Наталье совершенно в открытую оставил.

Она как-то позвонила, и тогда они стали встречаться.

У Николая откуда-то деньги сразу завелись, и он неплохую квартирку в Альштадте стал снимать, с террасой и видом. Так опять судьба свела их вместе.

А потом Гельмут (даром, что старик) форменным, натуральным образом их застукал. Вынюхал, как настоящий сыщик. Прошел по следам — хотя Наталья не очень-то и скрывалась. Предъявил ей все улики.

Вечером устроил скандал — да во время разборки у самого сердчишко и не выдержало.

Отвезли по «Скорой» в госпиталь, и ночью Гельмут скончался.

И тут Наталье пришлось пережить первый подростковый бунт со стороны Павлика. Он форменным образом орал на нее, швырялся вещами: «Ты проститутка! Ты погубила деда! Ты дерьмо! Ты не мать мне больше!»

Мальчик убежал из дому, прятался по друзьям, потом ночевал в парке, ей пришлось обращаться в полицию — мало ей хлопот в тот момент было с организацией похорон Гельмута! Еще и с сыночком разбирайся!

Ничего. Все устроилось. Одного вернули. Второго закопали.

В итоге никакого наследства Наталье от Гельмута не досталось — ни копейки, ни пфеннига. Вернее, тогда ведь уже валюта появилась новая — ни единого евроцента. Все до крошки старикан завещал этой своей дуре, лошади, феминистке-дочери.

И в то же самое время куда-то снова сгинул Николай. В один момент, сразу после скандала и похорон, как десятилетие назад, — взял и испарился. Как оказалось, навсегда.

— Ты слушаешь, Таня?

— Да-да, мне интересно. Очень интересно. Продолжай, пожалуйста.

А после гибели «деда» Наталье опять пришлось все в своей жизни начинать сначала.

Жалко, конечно, что она, перебравшись в Германию, практически ничему нигде не училась. Если только языку. Да краткосрочный курс — две недели — ухода за инвалидами.

А как учиться, если надо деньги зарабатывать! И Павлика поднимать!

Поэтому, когда подружка предложила ей отправиться в Чехию — нужны были люди со знанием и немецкого, и русского; немцы — они представляли собой как бы вчерашний день Кенигсбада, продолжали сюда по старой памяти ездить; но их все больше вытесняли русскоязычные — новое поколение, светлое завтра, Наталья отправилась трудиться на воды. Ей понравилось: тишина, минеральные источники, чистейший воздух. Она осела и чешский язык постепенно выучила.

Жаль только, Павлик получать высшее образование не захотел. Трудно ему было учиться на чешском. Закончил всего лишь СОУ, стредне отборна школа — как наше ПТУ советское или теперешний российский колледж. Хотелось ему побыстрее независимым стать, деньжат зарабатывать — своих, да побольше.

Но только все равно жил с матерью, Наталья ему готовила, стирала, убирала.

А Николай так из их жизни и пропал.

У Натальи случались в Королевских Варах, конечно, романы. Но она ни с кем не жила. И ей все казалось, что, если она Павлика оставит одного, без присмотра, он без нее не сможет, пропадет. В санаторий, то есть «Колизеум», к себе поближе, устроила. Ходила за него просить к собственнику, в ногах валялась — когда скандал вышел и сын постояльцу нагрубил.

А с родной сестрой Луизой они больше никаких отношений не поддерживали. Сестра тогда взбеленилась, после смерти матери, осыпала Наталью оскорблениями за то, что та хоронить не приехала — а она не могла ведь в ту пору ни Павлика, ни Гельмута бросить. После того не писали друг другу, не звонили.

Наталья даже не знала, осталась ли она в К., в Казахстане. Или перебралась все-таки в Германию. Или еще куда?

Так и жила с Павликом, и никого у них двоих больше не было, и постепенно сложилось: никто ей, кроме него, сыночка, стал не нужен.

Сорок восемь лет — не лучшее время для экспериментов и поиска новой жизни. Редкие встречи — в основном с туристами — да, может быть.

И — воспоминания. Несмотря на то что Николай так подло, так по-свински поступил с ней — причем дважды в жизни, на разном уровне ее развития, — все равно она думала о нем с теплотой. И, можно сказать, любила его.

А он, скотина, при встрече даже не узнал.

* * *

Жилье, где квартировала Наталья, и внутри оказалось довольно жалким. На кухне — мебель из ДСП. Скромные занавесочки, вечно задернутые — первый этаж, чтобы проходящие мимо люди не заглядывали.

Хозяйка пригласила Татьяну сесть и налила выпить.

Пила она водку — чешского производства, зато ледяную, перед каждой рюмкой доставала бутылку из холодильника. А после новой выпитой возвращала сосуд в ледник. Закусывала колбасой, запивала колой.

И Садовниковой щедро подливала. И говорила, говорила. Рассказывала всю свою жизнь — с того момента, как росла в семье Моргенштернов, о далеком советском детстве.

Таня пила с ней. Вернее, делала вид, что пьет.

Отставной чекист, любимый отчим, давно, еще в студенчестве, научил ее старому разведчицкому трюку. Ведь лучший способ, чтобы не пьянеть, — не пить. Поэтому рыцари плаща и кинжала, когда не хотят нагрузиться, чокаются со всеми, но водку или другую огненную жидкость в рот только берут, не глотают. А потом делают вид, что запивают горячительный напиток колой. И сами в этот момент выплевывают водяру в темную жидкость.

Тане непонятно было, зачем ей нужна история Наташиной жизни. Но было интересно. А та все рассказывала, рассказывала. И грузилась алкоголем все больше и больше.

А затем Садовникова попыталась втолковать своей собеседнице, что ситуация, в которую та попала, не слишком хорошая. И Наталье вместе с сыночком лучше куда-нибудь скрыться. А еще лучше, наверное, пойти с повинной в чешскую полицию. Это значительно безопасней, нежели их найдут люди из концерна «Атлант», который возглавлял погибший Николай Кузнецов.

Однако Наталья только отмахивалась.

Удивительная беспечность! Поистине, водка делает человека по-настоящему безрассудным.

Таня, хоть и сплевывала огненную воду, в какой-то момент тоже слегка поплыла. Наверное, алкоголь все-таки успевал всасываться через слизистую рта, плюс что-то проливалось невзначай в желудок.

И вот как раз в тот самый миг блаженного опьянения хлопнула дверь, раздались чьи-то шаги — быстрые шаги постороннего человека, они приближались из прихожей к кухне, потом на пороге возник новый персонаж, и не успела Татьяна даже понять, кто это был, как человек вытянул руку, она у него оканчивалась чем-то вроде старинного мобильного телефона. И этот «телефон» коснулся Таниной шеи, раздался сильный электрический треск, пахнуло озоном, затем сильнейшая боль, судорога — и вот она куда-то летит и по дороге, в первой же фазе полета, необратимо теряет сознание.

* * *

Когда она очнулась, девушка не знала. Наверное, прошло изрядное время, потому что она лежала в квартире — вероятно, все в той же, но в комнате, на кровати. И руки, и ноги у нее были связаны скотчем.

Обстановка здесь, как и на кухне, тоже оказалась самая простая. Мебелишка из ДСП. Кровать (на которой, собственно, располагалась Садовникова), стол, книжная полка, телевизор прошлого поколения — не плоский, как нынче, а старый, толстый, с кинескопом.

Что ей оставалось делать? Только разглядывать окружающее пространство.

Внимание привлекли фотографии. Их было много. На столе, на полке, на телевизоре. На них на всех изображены были только двое. Хозяйка квартиры Наталья в разные моменты своего старения, на нескольких и совсем молодая, а на паре снимков — уже в возрасте, лишь чуть моложе, чем сейчас. И на всех рядом с нею — не муж, не друзья, не коллеги по работе или любовники. Не родительская семья (ну, почему этих не было, в общем, понятно после ее рассказа). Но не встречалось ни первого мужа Николая, ни второго сожителя Гельмута. Нет — только она и еще один человек.

И этот второй — сын. На старых, с юной Натальей, где мода начала девяностых, ему лет пять-шесть. Хорошенький, белокурый, жмется к мамочке.

На тех, что сделаны недавно, он от нее отстранен, скептически смотрит в фотоаппарат. Взрослый и неприятный. И — да, это он. Тот электрик, которого Таня видела в «Колизеуме».

И тот человек, который обсуждал с Наташей Кузнецова (и как бывший муж и отец не узнал ее) в ресторанчике «Пльзень».

Видимо, это он только что атаковал Татьяну.

И где-то сейчас шумел в другом помещении, на кухне.

Таня оставалась в комнате одна, связанная. А за стеной раздавался громкий разговор. По-русски. Точнее, не разговор, а спор. А еще точнее — ругань.

Первый голос был женским. И его Татьяна узнала без труда: Наталья.

— Что ты творишь?! Что творишь?!! Дебил! Ты ведь усугубляешь! Теперь тебе точно статья светит! Да и меня под монастырь подведешь!

Второй голос был мужским, с небольшим акцентом — да, и голос тоже был похож на тот, что случайно слышала Садовникова в ресторанчике «Пльзень». Он звучал как-то более по-русски, чем тогда, — возможно, оттого, что переполнен был бранными словами, нашими, посконными. Выговор у него при этом был брезгливым, словно с бомжом или жабой разговаривает:

— Ты нажралась опять. Нажралась, сцуко такая! И учишь тут, падла, меня! Учишь, как жить!!!

Татьяна, хоть рот ей и не заткнули, решила молчать. О себе не напоминать. Хотелось сначала понять, что происходит.

И что ей дальше грозит.

— Тебе бежать надо, Пашенька. Да не только тебе, обоим нам.

— Чего это ты вдруг такое высрала? Бежать? Куда? Зачем?

— Да ведь соратники Николая искать тебя будут. А они люди опасные. Русская мафия.

— Ни хрена они меня не найдут. Да и если найдут, все равно ничего не докажут.

— Паша, ну, что ты творишь! Пожалей и меня, и себя! И девчонку эту развяжи! Она тут при чем?! Наоборот, выручать нас приехала, а ты ее электрошокером!

— Мало ей еще! Тварь шпионская! Пусть спасибо скажет, что пока только шокером звезданул. Еще получит из суперконденсатора разряд, как папаша мой!

— Павел, не пугай меня!

— Ты, мать!.. Ты мерзкая пьяная морда! Не смей ко мне лезть со своими дебильными советами!!!

Тут Садовникова решила подать голос. Крикнула во весь голос — так, чтоб было слышно через стенку:

— Между прочим, я сказала в гостинице, куда иду! Сказала главному врачу, Яне Гораковой! — это была чистая правда. — И если к ужину не вернусь, они обязательно сюда приедут! И полицию вызовут! Развяжите меня немедленно!!!

На пороге комнаты появился молодой человек. Да, это был тот самый парень — и мальчик, что изображен был на здешних многочисленных любовных фотографиях. Тот, кого Татьяна мельком увидела в ресторанчике «Пльзень», во время разговора с Натальей о Кузнецове.

Тот, кого встретила на шестом этаже «Колизеума» выходящим из номера убитого.

И да, это был тот гостиничный электрик в спецовке, с чемоданчиком и пучком проводов, кого она пару дней назад видела на цокольном этаже отеля — да, да, Павел, сын Натальи.

И это, значит, он убил вчера в ванной отеля своего собственного отца? Зачем? От обиды, что тот, спустя четверть века, не узнал его мать? Что испарился из его жизни? Что шестнадцать лет назад довел до смерти хорошего «дедушку Гельмута»?

У всех по жизни бывают обиды — в том числе и к самым близким.

Но далеко не все берутся убивать.

А сейчас молодой электрик, кажется, собирался продолжать. Потому что вид у него был малахольный (как говаривал Валерий Петрович) — отстраненный, отсутствующий. И в руках он держал предмет, выглядящий на первый взгляд довольно мирно, но внушающий тем не менее опаску и страх: серебристый прямоугольник — брусок длиной сантиметров тридцать, от которого отходило два разноцветных провода, черный и красный, каждый с клеммами на концах.

Павел словно бы случайно коснулся одной клеммой другой — раздался сильнейший треск, полетел сноп искр (такое бывает с автомобильным аккумулятором). А он, нехорошо улыбаясь, сделал еще пару шагов и вплотную приблизился к кровати, на которую была брошена Татьяна.

Девушка, вспоминая занятия йогой, огурцом откатилась на край, а потом обрушилась вниз, на пол, максимально увеличивая расстояние от убийцы. Сильно ударилась плечом и бедром. Заорала, не помня себя:

— Помогите!!!

Сзади закричала на сына Наталья:

— Павел, сволочь, перестань!!! Что ты делаешь!

— Сейчас и ты у меня получишь, гадина! — отмахнулся от нее молодой человек. — Пятьсот сорок ампер по коже пустить охота? Самый подходящий ток для тебя! Изжаришься! — и он демонически, по-оперному, захохотал.

Таня лежала на полу у самого окна. Катиться ей дальше было некуда. И она продолжила вопить — изо всех сил, на весь дом, на всю чешскую многоэтажку:

— Спасите! На помощь! — А потом повторила по-английски: — Хэлп! — И по-французски: — О сёкур! — А вот по-чешски она не знала, как будет «помогите», и потому выкрикнула то, что помнила — это слово писали на перекрестках, и оно означало «внимание»: — Позор! Позор!

Но почему-то казалось, что все крики бесполезны, соседи-чехи сейчас на работе, никто не услышит, и никакая полиция к ней на выручку не приедет.

Можно было апеллировать к Наталье — но женщина, после того как сын на нее цыкнул, куда-то делась. На кухню, что ли, ушла (с тоскливым сарказмом подумала Садовникова), допивать бутылочку?

Наполовину лежа на полу, но прислонившись туловищем к оконной стене, Таня сделала попытку подняться на ноги. «Дальше надо попробовать разбить стекло».

И еще пришла мысль, что, как говорят (и как отчим учил), если просишь помощи, лучше кричать о пожаре, на это люди деятельней реагируют, чем на абстрактное «помогите», потому как возможный огонь грозит затронуть их лично. И тогда завопила:

— Файе! Файе! — по-английски, а затем по-французски: — О фе! О фе!

— А ну заткнись, маленькая стерва!!! — заорал Павел и сделал в ее сторону выпад своим электрическим прибором. Их с Таней разделяла широкая тахта, и все равно было страшно. Девушка нисколько не сомневалась, что эти два толстых провода, торчащие из серебристого бруска, смертельно опасны. И что именно с их помощью был убит Кузнецов.

Как раз в тот момент, когда Павел был обращен лицом к Татьяне, позади него в комнату снова ворвалась Наталья — Садовникова хорошо все это видела. В руках женщина держала пустую водочную бутылку — и она воздела ее и обрушила сзади на голову сыночка. Но то ли распитое спиртное повлияло на твердость руки, то ли пожалела в последнюю долю секунды мамочка свою кровиночку, то ли среагировал сам Павлик — как бы то ни было, удар обрушился не на голову, а на левое плечо молодого человека. Бутылка не разбилась и отлетела куда-то на пол. Парень выронил из рук страшный свой прибор — тот рухнул на кровать — слава богу, контакты не замкнулись. Павел развернулся и гаркнул на мать:

— Гадина! Сволочь! Пр-роститутка! Что ты творишь?! — А потом стал обрушивать на нее удар за ударом, сильно, мощно, наотмашь, кулаками — так что Татьяна непроизвольно закричала от ужаса, сострадания и отвращения:

— Стой! Гад! Что ты творишь! Прекрати! На помощь!

А женщина только вскрикивала:

— Ай! Ай! Ай! Что ты делаешь, сыночка!

Наконец очередной удар отбросил ее на пол, и она заворочалась там, обливаясь кровью.

А убийца снова повернулся к Татьяне. Пока он разбирался со своей родной матерью, девушке нечеловеческими усилиями удалось — о, как прекрасно сказались природная гибкость, молодость и, главное, постоянные занятия йогой! — подняться на ноги и прислониться плечом к оконному проему. «Надо бить стекло, — промелькнуло у нее в мозгу. — Как угодно — плечом, локтем. Наплевать на осколки, наплевать, что порежусь. Жизнь дороже, а сейчас, похоже, ставка — жизнь!»

— А ну-ка перестань ерзать! — гаркнул на нее Павел. — Шаг в сторону от окна! — Для убедительности он поднял с тахты и снова на миллисекунду замкнул контакты своего суперконденсатора — и опять вылетел сноп искр. Стало страшно, и Таня послушалась, отступила гусиными шагами (ноги ведь тоже были связаны) — такой ткнет своим электрическим кнутом в живот, и все, конец.

Сзади Павла ворочалась на полу и постанывала Наталья, а он продолжал выговаривать Садовниковой. Похоже, парень не владел собой и хотел выговориться.

И это было плохо, потому что потом он сообразит, что выдал лишнюю информацию — и Татьяна как свидетель станет ему опасна.

— Ты что думаешь? Я этого вашего Николая, моего, что называется, отца, из-за обиды за мать свою убрал? Или из-за того, что он моего любимого дедушку Гельмута до могилы довел? Очень надо! Кто от обиды вообще убивает! Подумаешь, обида! Утерся — и дальше живи. Не-ет, правильно говорят: все настоящие убийства совершаются ради денег. А мое убийство — оно настоящее. Я ведь наследник его, Николая Кузнецова. Сын я его родной. Моя мамашка-то врать не будет. Да и не было у нее тогда никого, кроме него, я уверен. Это потом она, проститутка, по рукам пошла. А чтобы быть уверенным, то, если надо, папашку из могилы выкопаем и ДНК-тест сделаем. Меня-то ведь в карман не засунешь. Я ведь не просто так. Я мониторинг предварительно провел. И сервер этого «Атланта», фирмы отцовской, взломал. И его личные сервера — тоже. Деньжат у него много. Даже если придется с мачехой этой моей так называемой, женой его нынешней, Елизаветой Львовной, делиться. Но миллионов пять евро мне достанется. И мне хватит.

— Тебя же посадят, — рассудительно молвила Таня. — Зачем они тебе будут, в чешской тюрьме, деньги?

— Не посадят. Не найдут. Не докажут. А ты обо всем молчать будешь. Правда ведь будешь?! — повторил он угрожающе, выдвигая в сторону Садовниковой электрические контакты.

— Конечно, буду молчать, — как можно более убедительно соврала Татьяна.

— А мамаша тем более промолчит. Правда, маманя?

В этот момент он полуобернулся к своей лежавшей на полу матери — и очень вовремя (для себя): она как раз вскочила с пола, подобрала валявшуюся бутылку и совершила новую попытку ударить ею сына. Но Павел почти машинально развернулся, выставил вперед оба контакта своего страшного агрегата — и ткнул ими мать. Раздался страшный электрический треск, мелькнула белесая в свете дня вспышка, донесся запах горелого мяса, тело Натальи страшно дернулось — а потом осело на пол. Пальцы правой руки под действием тока судорожно свело — они не выпускали пустую бутылку из-под чешской водки.

Но сразу за тем, как она упала, молодой человек, осознав, что натворил, отшвырнул в сторону свой прибор и кинулся к пострадавшей:

— Мама! Мамочка! Что с тобой?! Прости! Я не хотел!

Таня поняла, что наконец для нее выпал шанс, и, зажмурившись, стала бить в оконное стекло плечом и рукой. Раздался звон разлетающихся осколков, они полетели, посыпались вниз. А Таня все била и била. Откуда-то потекла кровь, плечо окрасилось красным.

И тут наконец издалека послышался перепев полицейских сирен. Они приближались.

Таня взяла в руки подходящий осколок и стала резать пластик, стягивающий ее запястья. Получалось неважно, она задевала острием и те пальцы, что держали кусок стекла, и кожу на ладонях. Но и скотч поддавался.

А убийца не обращал на нее внимания, все канючил на полу, за тахтой:

— Мама! Ну, мамочка! — а потом стал делать безжизненной матери искусственное дыхание.

А сирены слышались все ближе и ближе, и вот машины остановились перед подъездом, и оттуда — Таня видела это в окно первого этажа краем глаза — выскочили полицейские.

* * *

Вечером Таня по вотсаппу прямо из номера — нечего теперь скрываться! — рассказала отчиму обо всем, что случилось с ней сегодня, в столь длинный, бесконечный день.

— Как ты? — прежде всего обеспокоенно вопросил Валерий Петрович.

— Все хорошо, — беспечно откликнулась она. — Ссадины — это не в счет.

На самом деле обошлось даже без перевязки, не говоря о швах. Прибывшие на место преступления медики лишь смазали порезы дезинфицирующим раствором. Ничего глубокого, может, даже шрамиков не останется — всего-то пара порезов на плечах, пара на пальцах, один на запястье.

Наталье повезло гораздо меньше. Никто из полицейских ничего Татьяне не докладывал, но она сама видела, как тело женщины задвигают на носилках в кузов санитарной машины.

Укрытое с головой.

Павла увезли с места преступления в другой машине — полицейской. В наручниках. Он ничего никому не говорил, на вопросы не отвечал, был бледный и поникший.

Татьяна в участке дала показания — даже переводчик с русского нашелся. Рассказала, ничего не скрывая, все, чему была свидетельницей. Ее отпустили, но попросили пока городок не покидать, могут возникнуть уточняющие вопросы.

По возвращении в отель, прямо в лобби, к Тане кинулись все трое: и начальник службы безопасности «Атланта» Михаил Рожков, и друг Николая Евгений, и жена погибшего Елизавета Львовна. Они откуда-то о чем-то прознали и поджидали ее. Девушка отстранила их: подробности потом, завтра.

И вот теперь она рассказывала о случившемся отчиму.

Он выслушал, не прерывая, а потом воскликнул с досадой. Да что там с досадой! С настоящей злостью и глубоким огорчением!

— Что же ты творишь, Татьяна?! — В хорошие моменты он обычно называл ее Танюшкой и Танечкой. Когда злился — только полным именем — Татьяна. — Что же ты всюду суешь свой нос?! Зачем тебе это надо?! Даже на чинном западном курорте — и все равно нашла себе на «же» приключений! Когда же ты, наконец, угомонишься?!

— Никогда, — так же беззаботно, как раньше, ответствовала Садовникова.

— Никогда?!

— Да ладно, Валерочка! Что ты на меня тянешь? — она нарочно употребила жаргонное слово из далекого детства: «тянешь». — Ты ведь и сам такой же, как я! И меня так воспитал! Мы ведь с тобой оба, и по духу, и по стилю жизни, настоящие, прожженные авантюристы. Ведь как только где-то появляется запах приключения, мы с тобой, оба-два, как цирковая лошадь при звуках оркестра, сразу напружиниваемся, подбираемся, и — давай в пляс! Ну? Неправда, что ли?! И как мы с тобой можем, спрашивается, изменить сами себе, изменить своим натурам? Разве ты не знаешь присказки: горбатого могила исправит? Это ведь про нас!

Повисла долгая пауза. Старый толстяк переваривал все то, что она ему высказала.

Впервые в жизни, между прочим. Но — то, что действительно думала. И — чистую правду.

И наконец Валерочка произнес — уже совсем другим, примирительным, слегка ворчливым и усмешливым тоном:

— Горбатого, говоришь, могила исправит, да? Боюсь, что в моем случае это будет уже довольно скоро.

— О нет, Валерочка! Перестань! Не спеши ты нас хоронить! Мы с тобой, как самый дух приключения, будем жить долго-долго! Вечно!

— Ну, если ты мне это обещаешь… — усмехнулся полковник в отставке.

Куда-то вдруг испарились его ворчливость и даже грубость — воистину, не мог он злиться на падчерицу долго. А она и рада стараться.

В итоге они ласково друг с другом попрощались.

Тут в дверь номера очень нежно, очень верноподданнически постучали. Таня открыла.

Двое портье в фирменных сюртуках торжественно внесли в номер корзину цветов, корзину фруктов и бутылку чешского муската в ведре со льдом.

— Пани Горакова просила вам передать, — почтительнейшим тоном проговорил один из вошедших, расставляя дары.

«Главврач молодец, что подобным образом благодарит и извиняется за поведение своих сотрудников, Натальи и Павла, — усмешливо подумала Таня. — Но я не я буду, если не раскручу владельцев отеля, в знак компенсации, на большее. К примеру, на бесплатную путевку — скажем, на две недели. На две персоны. И тогда Валерочку с собой возьму».

* * *

Авторы благодарят инженера-энергетика Валентина Сорина, который не только давал нам ценные советы в ходе работы над повестью, но и взял на себя труд во избежание ошибок и неточностей прочитать работу в рукописи и сделать важные замечания и дополнения.