Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

В три часа лакеи принесли еще подносы: ликеры, а также вафли, мороженое, фруктовое желе, конфеты, орехи. Подносы расставляли в интимных беседках.

Трубецкой, Воронцов, Шувалов попросились в Петербург. Разузнать обстановку.

Петр отпустил.

Они уехали. Разузнали обстановку. И предали своего императора.

Двое предали одинаково, один по-своему.

Фельдмаршал граф Александр Иванович Шувалов, вдовый фаворит императрицы Елизаветы, приехал в Петербург, полный энтузиазма: отвлечь гвардию, арестовать или убить Екатерину. Петр не приказывал ему ничего, только собрать сведения. Отвлечение, арест и убийство — инициатива Шувалова. Он прокрался в Зимний дворец и с пистолетом в руке вошел в приемную императрицы. Его знали и любили офицеры, беспрепятственно пропустили, но выстрела не последовало. Екатерина подвела фельдмаршала к окнам дворца и попросила: посмотрите на площадь, — там сплошной массой стояли солдаты. Фельдмаршал струсил и без сопротивления присягнул императрице. Так и присягал с пистолетом в руке. То же самое произошло и с фельдмаршалом князем Никитой Юрьевичем Трубецким. Только этот фельдмаршал, когда присягал, вспомнил про пистолет, спрятал за пазуху.

Канцлер Михаил Илларионович Воронцов приехал в Петербург и стал пламенно отговаривать Екатерину: не надо восстания, пускай развиваются мануфактуры и торговля. Императрица возразила. Он — тоже. Тогда Екатерина попросила своих офицеров на минутку выйти. Они вышли. Императрица, ни слова не говоря, дала Воронцову пощечину и пообещала виселицу, — как-никак, дружок, а ты — дядя любовницы Петра; после пощечины канцлер пошел присягать; после присяги Воронцов попросил, чтобы к нему приставили офицера — как будто повели присягать насильно; офицера дали. Так Воронцов обезопасил себя: и струсил — и остался чист.

В Петербурге было восстание. В Петергофе — шутки и анекдоты.

Петр III ходил большими шагами по тропинкам. Он уже напился и показывал дамам спектакли. Он привез с собой весь свой кукольный театр, декорации оставил в карете, а таскал из беседки в беседку охапки петрушек и матрешек, посмеивался, подмигивал, петушился, разыгрывал кукольный фарс: как сбежала в Петербург Екатерина и какие это сулит последствия для нее. Последствия он изображал: развешивал кукол на ветвях деревьев и стрелял в повешенные игрушки из мушкета.

В три часа десять минут все увидели: на Большом канале судорожно дергается лодочка — два гребца и крохотный парус. Из лодочки вылетел фейерверкер поручик Бернгорст и полетел к императору, и подлетел к нему и рассказал о суете и панике в столице.

Петр слушал Бернгорста, сидел на каменной тумбе, бросал в фонтан петрушек и матрешек; бросит, опустит голову, потом поднимет голову, плохо улыбнется, послушает и прищелкнет пальцами.

Бернгорст привез фейерверк. Восстание восстанием, а обязанности службы — в первую очередь. Женщины попросили запустить фейерверк, будь что будет, все равно сегодня праздник — тезоименитство Петра и Павла.

— Дамам нужен фейерверк, — сказал Петр пьяным голосом. — Женщины, уверяю вас, заслуживают счастья ничуть не меньше, чем мужчины. — Петр подмигнул Бернгорсту и зло захохотал.

Бернгорст запустил фейерверк. Все рукоплескали. Ракеты были хороши.

Петр бросал в воздух картуз с голштинским козырьком.

Он рассказал, гримасничая, страшные слухи. Слухи были только для императора и касались только его, но никак не женщин. Петр знал, что три четверти дам его свиты — заговорщицы. Он собрал свиту и болтал напропалую, и больное лицо его горело. Он смачивал платок одеколоном и демонстративно растирал лицо. Петр пьянел и расслаблялся.

Император был простодушен, но не настолько, чтобы не предчувствовать предательства. Дамы думали, что он не знает о их заушательстве, играли в тайну, а он — знал и паясничал. У него были достоверные списки, но ему доставляло удовольствие прикидываться комиком в эксцентричном картузе.

Сопротивляться этой своей своре, холуям-хитрецам — немыслимо! Бессмысленно! — у него не было ни войска, ни товарищей.

И он не отчаивался — отшучивался: что ему не нужны никакие войска, ничья драгоценная дружба, что наши дивные дамы, райские розы — сами крестоносцы, хранители его тела и — да здравствует небо!

Когда белые ночи, не поймешь, когда вечер.

Лишь листья на деревьях становятся темнее, вода в заливе блекнет и становится матовой.

И солнца совсем нет. Нигде.

Свита лицемерно уговаривает Петра: нужно ехать в Кронштадт. Не ехать, а плыть, а правильнее — идти на морских судах, — поправляет Петр и смеется: в Кронштадте заседает комиссия по контрабанде, что же нам там делать? Перебирать контрабанду? Дамы вдохновлены: нужно ехать в Кронштадт, нужно всеми своими силами и мускулами матросов защищать государя от посягательств Екатерины.

Петр знал: если в Петербурге мятеж, то глупо ехать в Кронштадт, успели предупредить и там.

Свиту охватил энтузиазм: в Кронштадт! Сами снарядили галеру и яхту, посадили матросов и гребцов.

Отчалили. Заиграли паруса, и заплескались весла. Солнце уже зашло, но в воздухе еще не остыл солнечный свет. Запели. Каждый свою песню. За борт полетели бутылки. Чайки сидели на воде, и в них — стреляли.

Сказали совсем пьяному Петру, что в морской крепости — его спасение. Они сказали, он выслушал и уснул. Потом он просыпался, дремал, опустив голову на грудь, потом выбросил за борт перепутанный парик и ел апельсины. Очищал апельсины от кожуры, ел кожуру с гримасами омерзения, а дольки выбрасывал, бросался дольками в девушек-камеристок, а они подходили поближе к его плетеному креслу-качалке, чтобы император получше рассмотрел их прелестные лица. Он раскачивался в кресле, бубнил какие-то католические песни, размахивая длинными ногами.

В это время Екатерина вышла из Петербурга. Она поскакала во главе войск на белом коне, в мундире лейб-гвардии Семеновского полка. Мундир ей ссудил офицер этого полка Александр Федорович Талызин. Ему было семнадцать лет. Он отдал ей свой мундир, другого у него не было, и мальчик все замечательное событие просидел в своей комнате — без мундира его все равно арестовали бы. Он сидел и пил пиво, и заедал пиво воблой, и плакал, тяжело, по-мальчишески. Его слезы впоследствии были вознаграждены. Екатерина любила его один день. Он был младше императрицы на шестнадцать лет. Он был пожалован еще и камер-юнкером. И мундир Екатерина ему возвратила, с приколотой к пуговицам Андреевской лентой. Этой лентой императрица наградила сама себя за успехи 28 июня 1762 года. Как фамильная драгоценность, мундир хранился еще сто пятьдесят пять лет в семье Талызиных в подмосковном селе Ольговке, Дмитровского уезда.

…Какой Кронштадт!

Караульный на бастионе, мичман Михаил Кожухов, пообещал стрелять, если фарсовый флот императора приблизится еще хоть на узел.

— Они не посмеют! — с кокетливым страхом восклицали дамы и их компаньонки.

— Посмеют, — сказал Петр трезво. Он перестал прикидываться, пристально посмотрел на небо, на залив, на пушки в гавани, на неясные и хмельные лица спутниц. Никого не слушая, пропуская мимо ушей все страстные советы, император встал: плыть в Ораниенбаум, домой; лихорадило, с похмелья он опять пил.

Он шел на галере.

На яхте были гофмаршалы, министры, депутаты, его приближенные, любимая компания по картам, по девкам, — его двор.

И вот сначала яхта отстала.

Потом на почтительном расстоянии описала круг и обогнула галеру.

Им было проще — у них паруса, галера — на веслах.

Потом яхта взяла курс на Ораниенбаум. Потом на глазах у изумленной галеры яхта изменила курс и пошла на Петергоф.

Император пристально смотрел на паруса предательницы-яхты. Так получилось: последний оплот государя — Кронштадт — уже развращен восстанием. Так яхта, на почтительном расстоянии, без истерики и кровопролития, предала: все гофмаршалы, канцлеры, министры, свита.

Он пристально смотрел на паруса (они все уменьшались и уменьшались, последние крылышки надежды), он был близорук.

Заиграли на мандолинах.

Три часа плыли, пели, играли. Петр три часа пил безвкусное вино. И ничего не ел.

В три часа ночи галера пришвартовалась к ораниенбаумскому причалу.

Офицеры и солдаты императорского гарнизона попрятались.

Дамы засыпали.

Когда что-то праздновали, как сегодня, гарнизон по ночам устраивал гульбища. Петр — позволял. Сейчас праздник был не в праздник, но дамы побоялись постороннего шума, связанного с событиями, и не без хитрости попросили государя распустить гарнизон (чтобы в случае чего императора полегче было бы схватить).

С брезгливой гримасой Петр III приказал своему библиотекарю Штелину: распустить гарнизон.

Утром, хорошо выбритый и простоволосый, в застегнутом на все пуговицы голштинском голубом мундире, император сдал все ордена и сломал свою шпагу. Никто этого не требовал. Но Петр обстоятельно и высокопарно объяснил, что он никогда не чувствовал себя императором этой страны, а только голштинским офицером. Его победили — он сдается как офицер. Еще он сделал официальное заявление: он отрекается от престола только в том случае, если будет иметь на руках бумагу, которая гарантировала бы два условия: женитьбу его на Елизавете Воронцовой и беспрепятственный их отъезд в Голштинию. Екатерина написала такую бумагу. Петр III, даже не читая текст, составленный Екатериной II, подписал отречение. Он повторил посредникам еще раз свои два пункта. Пообещали выполнить честно и в кратчайшие сроки. Обещания еще раз подтвердила Екатерина. Письменными обязательствами.

Не было ни стрельбы, ни бряцания оружием.

В прекрасном настроении Петр пообедал. На обеде присутствовали со стороны Екатерины — братья Орловы, со стороны Петра — Елизавета Воронцова и Гудович. Обедали в отдельном, самом лучшем павильоне Петергофского дворца.

Последний официальный обед: вокруг дворца, чтобы пленнику не позволили убежать, расставили триста гренадер с гранатами, привезли пятнадцать пушек с прислугой и запас фитилей.

Петр прогуливался по галерее и с серьезным и пьяным лицом расспрашивал графа Алексея Григорьевича Орлова, и кланялся гренадерам с веранды:

— Триста гренадер и пятнадцать пушек — на одного! Не страшно вам, войско? Может быть, маловато пороху? Или позвать кавалерию и казаков, — пусть скачут вокруг, все — веселее! Пусть меня увезут в Ропшу, в мой маленький охотничий домик. Клянусь, я — не испарюсь! О, где вы, дети мои? Где, спрашиваю, мой негр Нарцисс? Мой пес Мопс? Мой доктор-дурак по кличке Лидерс? Где моя скрипка-скрипучка? Буйное бургонское? Табак мой сюперфинкнастер? Мой Стерн — «Тристрам Шенди»? Моя девка Элизабет Воронцова?

Алексей Орлов сказал Петру, что Елизавета Воронцова поехала к императрице попросить у нее прощения за то, что Петр, когда еще был под номером III, ее любил, а она ему поддавалась. Екатерина быстренько выдала Елизавету замуж за какого-то дипломата Александра Ивановича Полянского и каждый день оказывает молодоженам самые лучшие милости. Теперь не время думать о бабах — время молиться по Библии в переводе Болховитинова.

Петр сказал, что Орлов еще маменькин молокосос в красных ботфортах, если он до сих пор не понял, что Библия для Петра — блеф, как и любовь.

— Расскажите вашей матушке-императрице вот какую историю, — вдруг опомнился Петр. Спросил гневно: — Почему русских офицеров из моих полков отпустили с триумфом, а голштинских отправили в Кронштадт, в гарнизонную тюрьму?

Орлов объяснил:

— Чтобы никогда больше не были голштинцами.

Петр сказал:

— Объяснение.

Вот что он рассказал.

Когда-то, пятнадцать лет назад, Петр III, как и его дедушка Петр I, играл в солдатики. Ничего предосудительного нет в этой игре. Она развивает у полководцев стратегические способности. Картонные репетиции. И вот Екатерина, как всегда без предупреждения, чтобы захватить его врасплох, вошла в комнату. Он только-только повесил крысу и со страхом смотрел, как животное конвульсирует. Правда, грустное мальчишеское любопытство. Екатерина спросила с хитренькой непосредственностью — это она хорошо умела, так спрашивать: какой смысл имеет и что за символ сей сентиментальный спектакль — казнь крысы? Затаив дыхание, чтобы не расплакаться или не ударить девицу, юноша мужественно признался: эта зверюга, пользуясь темнотой, пробралась в крепость, которую он сам склеил из картона, и совершила непростительную диверсию — съела всех часовых, которых он с такой любовью сам вылепил из крахмала. Это он расценивает как военное преступление. Легавая собака поймала крысу, и вот полюбуйтесь, любовь моя, тварь повешена по заслугам. Петр отошел и уже бравировал. Тогда Екатерина расхохоталась, а Петр взбесился. Вся эта история случилась не просто так. Своего рода предсказание. Все получилось, как предсказывалось.

КОМЕНДАНТ построил себе КАРТОННУЮ КРЕПОСТЬ. И сделал ЧАСОВЫХ ИЗ КРАХМАЛА. И КРЫСА, воспользовавшись темнотой, съела ЧАСОВЫХ и захватила бастионы. А ЛЕГАВАЯ СОБАКА побежала не за крысой, а за КОМЕНДАНТОМ. Для счастливого финала сказки не хватает, чтобы КОМЕНДАНТ был повешен.

— Туманные аллегории! — сказал Орлов.

Император сказал:

— Ну, нет. Не аллегории. КОМЕНДАНТ — я, КРЕПОСТЬ ИЗ КАРТОНА — моя империя, КРЫСА — императрица, ЛЕГАВАЯ СОБАКА — ты. Просто, не так ли?

Петра III увезли в Ропшу, кое-кто видел его карету и конвой. Кучером была сама Екатерина II. Одной рукой она держала вожжи, в другой держала кнут, хлестала лошадей. Солдаты кричали «ура». Маленькая победительница с голубыми глазами и с влюбленным лицом всех приветствовала, размахивая кнутовищем, и — плакала!

Четвертого июля 1762 года к Петру III был вызван его врач Лидерс. Диагноз: состояние удовлетворительное, ни улучшений, ни ухудшений.

Пятого июля к Петру III был вызван штаб-лекарь лейб-гвардии конного полка Христиан Паульсен. Диагноз: состояние тяжелое, предсмертное.

И четвертого и пятого июля Петр III не просил вызывать ему врача. Он и не знал, что их специально вызывали. Он думал: это соблюдение этикета.

Шестого июля в четыре часа пополудни император Петр III скоропостижно скончался в Ропше. Ропша — местечко между Петергофом и Гостилицами.

Указом от 6 июля 1762 года штаб-лекарь лейб-гвардии конного полка Христиан Паульсен был произведен в надворные советники…



Впоследствии в Европу проникли слухи, что государственный переворот 28 июня 1762 года был совершен солдатами, которые находились в состоянии некоторого опьянения.

Короли и философы спросили Екатерину: правда ли это?

Екатерина ответила: неправда.

Она возмущенно возражала.

Потом, в сентябре, когда ее короновали, она сама поощряла употребление алкогольных напитков, потому что ведь коронация — праздник, всенародный! Но тогда, когда происходил переворот, ничего подобного не было и быть не могло, потому что переворот был продуман и все офицеры, да и, нельзя отрицать, и солдаты имели превосходные организаторские способности.

Попробуем просмотреть цифры.

В августе 1762 года, через полтора месяца после переворота, содержатели вольных кабаков докладывали Сенату, что за три дня восстания, с 28 июня по 1 июля, в Петербурге было выпито водки на сумму:

у Генриха Гейтмана 6986 руб 03 коп.

у Рудольфа Вальмана 2957 \" 00 \"

у Федора Ахматова 6585 \" 20 \"

у Алексея Питечкина 3097 \" 30 \"

у Ивана Дьяконова 4044 \" 00 \"

у Богдана Медера 4760 \" 00 \"

Общая сумма 28429 \" 53 \"

Кабацкие откупщики докладывали непосредственно Екатерине, что за три дня переворота у них было выпито водки на сумму — 77 133 рубля 60,05 копейки.

Итак, во время восшествия Екатерины на престол всего было выпито водки на сумму:

28 429 рублей 53 копейки

+ 77 133 рубля 60,05 копейки

105 563 рубля 13,05 копейки.

Если учесть, что наивысшая цена за ведро водки была — 3 рубля, а что в одном ведре — 12 литров, то за три дня восстания населением Петербурга было выпито 422 252,54 литра водки. Водкой называли самогонный спирт, который имел не меньше 70 градусов.

Россия никогда не имела статистики, а при таких катастрофических пространствах любая цифра кажется обыкновенной.

5

Страсть к самоописанию вообще подозрительна.

Первые воспоминания о самой себе Екатерина озаглавила «Записки, начатые 21 апреля 1771 года».

Эти «Записки» начинаются такими словами:

«Я родилась 21 апреля (2 мая по новому стилю) 1729 года в Штеттине, в Померании…»

Три тома.

Потом Екатерина пишет «Собственноручные записки императрицы Екатерины II».

Эти «Записки» начинаются такими словами:

«Счастье не так слепо, как его себе представляют».

Но напрасно читатель будет искать в тексте обстоятельных объяснений концепции счастья. Это, как и предыдущие воспоминания, — сага о самой себе. Два тома.

Потом Екатерина пишет еще «Записки».

Эти «Записки» начинаются такими словами:

«Я родилась в Штеттине в Померании 2 мая нового стиля 1729 года».

Очерк.

Потом Екатерина пишет еще «Записки», которые начинаются так:

«Я родилась 2 мая нового стиля 1729 года в Штеттине, в Померании, где мой отец, Христиан-Август, принц Ангальт-Цербстский, был тогда комендантом Прусской крепости…»

Эпическое начало. Но это — лишь первая, фраза. Все остальное — пересказ предыдущих признаний.

Потом она педантично записывает все доброжелательные анекдоты о себе. Потом пишет еще и еще «Записки».

Государыня говорила своему секретарю А. М. Грибовскому:

— Не написавши, нельзя и одного дня прожить.

«Записки»…

Знаменательно, что все воспоминания Екатерина заканчивает задолго до 1762 года. И не без умысла.

Тысяча семьсот шестьдесят второй год положил конец выдумкам — началось царствование.

После 1762 года нужно было писать о своем непосредственном участии в казнях, ссылках, убийствах. Сентиментальное детство, сомнительная юность — прошли.

Началась история, а такую историю уже не напишешь девической акварелькой.

Как описать переворот 1762 года? Как преподнести потомству смерть Петра III?

Екатерина понимает, что факты, которые она может еще кое-как замаскировать в переписке, для мемуаров — лживы, мемуары требуют объяснений, подробностей. Мемуары будут исследовать как судебные документы. Все тайное станет явным. Если есть расплата за радость, то есть расплата и за ложь. Державин писал:

«Я дерзал говорить Екатерине, что она за всякую слезу и каплю крови народа ее, пролитые ею, Всевышнему ответствовать должна».

За всякую слезу и каплю крови.

Вот почему императрица, со свойственной ей в таких случаях скромностью, не пишет ни о чем, что произошло в 1762 году и после.

Но суд все равно состоится, она это знает.

Поэтому исподволь, как будто объективно, репликами и ремарками, она подготавливает будущих судей: чтобы они были снисходительны к ней и осудили ее супруга.

Реплики и ремарки — они настолько специальны, продуманы, что не остается ни малейшего сомнения в том, что ее алиби — несостоятельное.

Вот как, думая перехитрить читателя, государыня пишет о себе и о Петре III.

О Петре.

Даже отец Петра III, Карл-Фридрих, герцог Голштинский, племянник Карла XII, короля шведского, был принц слабый, неказистый, малорослый, хилый и бледный. Петр III ненавидел Брюммера (воспитателя) и презирал Бергхольца (воспитателя). Кого он любил более всего в детстве, так это Румберга, старого камердинера, шведа. Румберг был ему особенно дорог. Это был человек довольно грубый и жестокий, из драгунов Карла XII. В раннем детстве у Петра III начали проявляться отрицательные черты характера. С десятилетнего возраста он пристрастился к пьянству. Его приближенные с трудом препятствовали ему напиваться за столом. Он был упрям и вспыльчив, был слабого и хилого сложения. С детства он был неподатлив ко всякому назиданию. Время он проводил в ребячествах неслыханных, то есть играл в куклы.

О себе.

Даже ее родители оба пользовались большой популярностью, были непоколебимо религиозны и любили справедливость. «Отец считал меня ангелом. Меня поручили Елизавете Кардель (воспитательнице) — образцу добродетели и благоразумия. Она имела возвышенную душу, развитой ум, превосходное сердце. Я родилась, будучи при этом одарена очень большой чувствительностью и внешностью очень интересной, которая без помощи искусственных прикрас и средств нравилась с первого взгляда. С ранних лет за мной признали хорошую память. У меня отняли все куклы и другие игрушки, сказав, что я большая девочка. Белоградский меня уверял и внушал всем, что у меня отличное контральто. Граф Гюлленборг сказал, что у меня философский склад ума».

О Петре.

«Стоило величайшего труда посылать его в церковь. Он большей частью проявлял неверие. Он не раз давал почувствовать, что предпочел бы уехать в Швецию, чем оставаться в России. Я поняла, что он не очень ценит народ, над которым ему суждено было царствовать. Он сказал, что ему больше всего во мне нравится то, что я его троюродная сестра. Что, в таком случае, в качестве родственника, он может со мной говорить по душе: что ему хотелось бы жениться на Лопухиной, но что он покоряется необходимости жениться на мне. Я слушала, краснея, эти родственные разговоры».

Она — краснела.

Как будто бы до этого признания Петра и после к этому браку стремился он, а не — она!

Ему «хотелось бы жениться на Лопухиной». Конечно же, для двора это достаточно недалекое и легковесное признание, — накануне женитьбы на Екатерине! — но, так или иначе, оно доказывает юношеское чистосердечие.

Первая мысль о короне появилась в ее мозгу еще в семилетнем возрасте. О чем она, со свойственным ей задором, и пишет:

«Мысль о короне начала тогда бродить у меня в голове».

«Тогда» — 1736 год.

В пятнадцать лет она уже пишет сама себе пророческую записку:

«Предвещаю по всему, что Петр III будет твоим супругом».

Это тот-то, по ее словам, пьяница, который с десятилетнего возраста и вот уже шесть лет как спивается (ему было шестнадцать лет, он родился в 1728 году).

Нет, это не девичьи грезы о любимом человеке. Она уже и тогда его ненавидела.

На какие жертвы только не пошла юная ангальт-цербстская фея!

Всю свою судьбу она подчинила трем пунктам и прокомментировала достаточно точно все эти три пункта — три своих заветных заповеди.

1. Нравиться великому князю.

И Петр, и Екатерина воспитывались при русском дворе Елизаветы Петровны. Петр был наследником престола, а потому — цесаревич, или великий князь; высочество, но еще не величество. Он ее ненавидел и объявлял об этом открыто и ей, и всем. Она его ненавидела, но изо всех сил старалась нравиться. Невеста — лицемерка.

2. Нравиться императрице.

Елизавета Петровна любила Петра, племянника, и не любила Екатерину, постороннюю в России принцессу. Впоследствии Екатерина лгала, что Елизавета перед смертью стала относиться к ней лучше, даже любовней, чем к Петру. Незадолго до смерти Елизаветы Петр заболел оспой. Это было, кажется, где-то на Валдае, во время совместного путешествия с Екатериной и ее тайным любовником Станиславом Понятовским, поляком. Путешествовали в отдельных каретах, и все было как всегда, сообщает Екатерина; они интересовались обычаями и бытом туземцев, расспрашивали простых пахарей, и те раскрывали перед ними русскую душу. А Петр — пил. Пил и заболел. Екатерина струсила: оспа — заразна. Она пересчитала хорошенько все свои вещи, упаковала и увязала, и, не предупредив даже любовника, поскакала в Петербург. Понятовский нечаянно проснулся, подумал спросонья и тоже — поскакал с большой скоростью. Петр остался один. В какой-то безвестной избе, в которой, как пчелы, гудело множество детишек над одним черным чугунком с овсяной болтушкой, в той, как он потом говорил, затаив смертельную обиду, избушке на курьих ножках, единственным украшением которой была икона в уголке, засиженная мухами и спеленутая паутиной. Принцесса даже не попрощалась, даже не оставила ему его же денег. Она и Елизавете сказала не сразу, а подождала несколько дней и сказала, что Петр там умер. Он и умер бы от клопов и от грязной похлебки. Елизавета вообще-то не прославилась добросердечием, но чувствовала честь семьи. Узнав о болезни племянника, она бросила империю и примчалась, загнав несколько десятков лошадей, на Валдай. Она прислуживала Петру, как обыкновенная сиделка, две недели. А уже тогда она была больна, тяжела и только сидела в своей полутемной спальне, завивала и развивала когда-то роскошные, а теперь полуседые и слабые волосы… После излечения Петра Елизавета совсем слегла. Она никому ничего не прощала — не простила она и предательства Екатерине. Императрица не допустила ее к своему смертному ложу, по придворному этикету — акт непризнания и ненависти.

3. Нравиться народу.

Поскольку дело происходило в России, то, конечно же, — нравиться русскому народу. Она мечтала нравиться, но каким образом осуществляла свою мечту — трудно предположить. Вероятнее всего — десятками тысяч виселиц в Киргиз-Кайсацкой орде.

«Поистине, я ничем не пренебрегала, чтобы этого достичь (она комментирует три пункта): угодливость, покорность, уважение, желание нравиться, желание поступать как следует, — все с моей стороны постоянно к тому употребляемо было с 1744 по 1761 год, то есть в продолжение семнадцати лет. Этот план сложился в моей голове в пятнадцатилетнем возрасте без чьего-либо участия, самостоятельный план. Я смотрю на него, как на плод моего ума и моей души. Вся моя жизнь была изысканием средства, как этого достигнуть. Я, ставившая себе за правило нравиться людям, с которыми мне приходится жить, усваивать их образ действий, их манеру. Я хотела быть русской, чтобы русские меня любили».

Жажда любви: она хотела быть русской, чтобы русские ее любили.

Петр III был уже объявленным наследником престола. Конечно же, этот полурусский принц не упал с небес, как драгоценный подарок для тогдашней империи, но был, в общем-то, законным наследником русского престола.

Екатерина была — никто.

Нищая полупринцесса карликовой области Германии, — она имела три-четыре платья, дюжину рубашек из простейшей материи, она пользовалась простынями матери и сочиняла скучные стихотворения.

Поэтому с маниакальной последовательностью Екатерина разрабатывала и осуществляла планы своего восхождения. В том числе и планы супружества. Она писала:

«Что меня касается, то Петр III мне был безразличен, но не безразлична была для меня царственная корона».

Царственный цинизм.

Она упрекает Петра III в неверии, что по канонам того времени — большой, главный недостаток. Она подчеркивает, что сама она переменила веру (лютеранскую на православную) без колебаний. Конечно. Решение было принято: остаться в России. Со своим уставом в чужой монастырь не суйся. Если бы она попала на таких же условиях в Турцию или в Индию, то с не меньшим успехом приняла бы магометанство или буддизм.

Секретари и вельможи Екатерины старательно искали примеры ее человеколюбия и всепрощения.

Но эти примеры — смехотворны.

Пишет полковник Адриан Моисеевич Грибовский, состоящий при ЕЯ особе статс-секретарем:

«Черты ее человеколюбия были ежедневны. Однажды она мне сказала: «Чтобы не разбудить людей слишком рано, я зажгла сама дрова в камине. Мальчик-трубочист, думая, что я встану не раньше шести часов, был тогда в трубе и, как чертенок, начал кричать. Я тотчас погасила камин и усердно просила у него прощенья».

Грибовский написал о Екатерине книгу. Он пишет о ежедневных чертах человеколюбия, но приводит лишь один пример. Больше он не вспомнил. А ведь он был ЕЯ секретарем много лет.

Несчастные секретари. С какими муками они отыскивали в своей верноподданной памяти прекрасные случаи. Секретарь Державин вспоминает о том, как императрица раздавала деньги заблуждающимся девушкам, Грибовский вспоминает о том, как императрица не зажарила мальчика живьем, как поросенка.

Екатерина любила легенды.

Случайно получив империю, она приписывала себе родство с Елизаветой Петровной, чтобы внушить русским, что она — русская, и — понравиться. Во все манифесты она вставляла такие безошибочно действующие на русское воображение фразы:

«…и наследственный скипетр перешел дочери Петра Великого, возлюбленной тетке нашей, в бозе почивающей императрице Елизавете Петровне».

«Возлюбленной тетке нашей».

Елизавета, к сожалению, не была ни «возлюбленной», ни тем более «теткой нашей» Екатерине. Она была теткой Петра III. Никакая генеалогия Елизаветы не перекрещивается с ангальт-цербстским родом.

О «возлюбленности». Неприязнь была постоянной и взаимной. Елизавета говорила Екатерине:

— Вы воображаете, что никого нет умнее вас. Вы вмешиваетесь во многие вещи, которые вас не касаются.

Как же реагировала на эти унизительные выговоры независимая и гордая Екатерина Великая?

Она писала:

«Я сказала де ла Шетарди, что в угоду императрице буду причесываться на все фасоны, какие могут ей понравиться».

Она пишет о себе:

«Я была честным и благородным рыцарем, мои советы были всегда самыми лучшими».

О Петре:

«Он приходил в отчаянье. Это с ним часто случалось. Он был труслив сердцем и слаб головою. Он любил устриц. Гулял и стрелял».

Отчаянье для нее — непростительная слабость, отрицательное свойство. Отчаянье — трусость сердца и слабость ума. Она вменяет ему в вину даже любовь к устрицам и стрельбе.

Какие же «самые лучшие советы» Екатерины?

«Его ум был ребяческий. Я была поверенной его ребячеств (он играл со своими слугами в живых солдатиков, как и его дедушка Петр I). Я не мешала ему ни говорить, ни действовать».

То есть она не мешала ему компрометировать себя.

Она писала о своем образовании:

«Я любила читать. Он тоже читал, но что читал он? Рассказы про разбойников, которые мне были не по вкусу».

Она полагала, что ее вкус — самый безошибочный.

Что же, в таком случае, читала она?

Как она читала, просвещенная монархиня Просвещенного Века?

Она проговаривается:

«Я нашла на немецком языке «Жизнь Цицерона», из которой прочла пару страниц, потом мне принесли «Причины величия и упадка Римской республики». Я начала читать, но не могла читать последовательно, это заставило меня зевать. Но я сказала: «Вот хорошая книга!» — и бросила ее, чтобы возвратиться к нарядам. «Жизнь знаменитых мужей» Плутарха я не могла найти. Я прочла ее лишь два года спустя».

Грибовский писал:

«Она знала почти наизусть: Перикла, Ликурга, Солона, Монтескье, Локка, и славные времена Афин, Спарты, Рима, Новой Италии и Франции, и историю всех государств».

Но Грибовский пишет и вот какие штучки:

«Известно, что она никогда не ссылала в Сибирь, никогда не осуждала на смерть».

Оставим на совести полковника первое утверждение, — он мог заблуждаться, как и все, принимая поверхностные цитаты императрицы из словарей и разумных сочинений за следствие глубочайшего образования.

Утверждение второе — сознательная и гнусная ложь.

Никогда — за всю историю государства Российского — даже в свирепые времена Иоанна Грозного и Петра I, даже в мистические, умалишенные времена Анны Иоанновны, — никогда — не было — в России — такого количества заговоров, казней, ссыльных, судебных процессов, преследований и произвола.

По свидетельству самой императрицы, только за один год, предшествующий казни Мировича (подпоручик, он попытался в одиночку освободить из Шлиссельбургской крепости законного императора Иоанна Антоновича), было раскрыто четырнадцать заговоров! Самый серьезный из них — заговор Хрущева (тоже в пользу Иоанна Антоновича) — имел более тысячи сторонников. И эта тысяча не была темной, нерассуждающей массой, — дворяне, офицеры.

Но пропустим эти пустяки (пусть — пустяки!).

Какое кровавое восстание Железняка и Гонты!

Крестьянская война Пугачева!

Польское восстание Тадеуша Костюшко!



А просвещенные, энциклопедические методы расправы! Мировичу публично отрубили голову, чего не случалось в России вот уже двадцать лет. Полководец Суворов привез самозванца Пугачева в клетке, и его четвертовали. Сотни четвертованных и подвешенных за ребро сторонников Пугачева. Тысячи и тысячи виселиц в калмыцких, башкирских, киргизских степях. Тысячи солдат, умерших под палками. Миллионы и миллионы кнутов для солдат и крестьян. Сотни и сотни колесованных уральских работных людей. Треть населения восточных и южных областей империи — с клеймами, как собственный скот, чтобы не эмигрировали.

Но Екатерина поняла механику и демагогию управления.

Она оградила свою персону пресловутым «Наказом», своего рода республиканской крестьянской конституцией, где каждый пункт — счастье и справедливость, где каждый пункт — демагогия и ложь, где каждый пункт — маска, надетая для наивного потомства и для общественного мнения, а также для интеллигенции Запада.

Потому что, облегчив кое-как положение крестьян, Екатерина дала помещикам неслыханные в истории государства права: по своему усмотрению наказывать крестьян и ссылать их «в каторгу». Лишь этот один только пункт «Наказа» практически перечеркивал, исключал все остальные поблажки.

«Наказ» имел и еще одно название.

Екатерина называла его «философией освобождения личности».

Век Просвещения.

Но все вожди русского Просвещения, а и было-то их всего двое, — сидели в тюрьмах. Новиков и Радищев.

Новиков издавал свой журнал, в котором робко и доброжелательно полемизировал с Екатериной в вопросах нравственности государственной. Екатерина тоже издавала свой журнал. Спор двух журналистов закончился Шлиссельбургской крепостью — самым веским и многозначительным аргументом в серии философских доказательств Екатерины. Радищева приговорили сначала даже к смертной казни.

Просвещенный абсолютизм.

Но при дворе не было ни одного просветителя.

Не было мало-мальски грамотного человека.

Просвещенный век и просвещенный абсолютизм. Так называла свое время и собственную особу Екатерина.

Вот что пишет по поводу просвещенного кабинета императрицы тот же Грибовский. Он глуп и постоянно противоречит самому себе. Думая, что пишет правду, он выдает смешные тайны двора.

О Безбородко. При острой памяти и некотором знании латинского и русского языков, ему нетрудно было отличиться легким сочинением указов там, где бывшие при государыне вельможи (да и сама государыня) не знали русского правописания. Благодаря этой относительной грамотности Безбородко достиг первейших чинов (он стал канцлером), приобрел богатейшее состояние и несметные сокровища в вещах и деньгах. Начиная ни с чем, перед смертью императрицы он имел 16000 душ крестьян, соляные озера в Крыму и рыбные ловли на Каспийском море. За правописание Павел подарил ему 12000 крестьян. Итальянской певице Давии он платил 8000 рублей в месяц (годовая пенсия Державина, министра юстиции, — 10 000 рублей. В год — не в месяц). А когда отпустил ее в Италию, подарил ей деньгами и бриллиантами 500000 рублей (пятьдесят лет пенсии министра).

И все эти блага — только и только за то, что Безбородко знал русское правописание, единственный во всем просвещенном кабинете императрицы он умел правильным русским языком изложить все ее всемирно-исторические указы, приказы и наказы.

Нелепо и пошло было бы касаться амурных дел Екатерины. Они анекдотичны и общеизвестны. Они — материал для медицинского исследования, а не для литературы. Они не принесли ей счастья.

Все до единого ее, романтически выражаясь, фавориты были авантюристы.

Были ли вообще это «амурные дела»?

Это были — контракты.

Она была нужна им.

Они были нужны ей.

Она им — по причинам продвижения по службе.

Они ей — по причинам ее бессемейности, императорского одиночества, духовной пустоты и бессилия.

Любовь к императрице — к любой! — всегда имеет подозрительный и скандальный характер.

Любовь к незамужней императрице не только подозрительна, но и двусмысленна. Ведь она была старше чуть ли не всех своих любовников по меньшей мере на пять лет (Орлов), по большей — на сорок (Платон Зубов).

Эта любовь далеко не бескорыстна.

Никто, в конце концов, не имеет никакого морального права ни исследовать эту вереницу любовников, ни осуждать ни их, ни ее.

Но вот как сама Екатерина пишет о своем муже. Вот чего она от него хотела бы. Вот что произошло после свадьбы.

«Его императорское высочество Петр III, хорошо поужинав, пошел спать. Он заснул и проспал очень спокойно до следующего дня. Простыни из каммердука, на которых я лежала, показались мне столь неудобны, что я очень плохо спала. Когда рассвело, дневной свет показался мне очень неприятным. И в этом положении дело оставалось в течение девяти лет без малейших изменений».

Жуткие жалобы.

Конечно же, не простыни из каммердука виновницы ее плохого сна.

Виновница одна — ее немецкая нравственность.

Она ненавидела мужа, имела одновременно трех постоянных любовников (Чернышев, Салтыков и Понятовский), но хотела бы, чтобы муж был мужем.

Для Петра было естественно, уж если его насильно женили, спать с женой по королевскому ритуалу, то есть лежать около, и только. Для остального у него были женщины, которых он любил.

Она — оскорблена. Даже дневной свет показался ей неприятным. Она с пренебрежением, с презрением перечисляет «страстишки» и «шашни» Петра с фрейлиной Карр, с Лопухиной, с Тепловой, с горбатой дочерью герцога Бирона принцессой Курляндской (причем она постоянно и злорадно акцентирует «горбатой»), с Цедерспарр, с Воронцовой.

У него — «страстишки» и «шашни».

У нее — «страсть» и «роковая любовь» с графами Салтыковым, Чернышевым и Понятовским, который в результате этой любви стал королем Польши.

Ее приключения в любовной области настолько нескромны, что описывать их — дурной тон. Она же с чистой совестью пишет о разврате Петра. Шесть женщин у императора! За всю жизнь. И с одной из них, с Елизаветой Воронцовой, он уже несколько лет живет совершенно официально и мечтает на ней жениться. Он и женился бы, но Елизавета Воронцова была слишком молода, чересчур труслива, совсем безлика, — лишь любовница, и только, и ничего больше.

И вот, по мнению Екатерины, Петр — безнравствен.

У нее даже начинается истерика, когда Петр рассвирепел, узнав, что она — беременна, выхватил шпагу и бросился по ступенькам лестницы вверх, в спальню, чтобы заколоть ее, как он выражался, как «блудливую свинью», а потом расхохотался, ушел к себе, напился и пил четверо суток и ни с кем не разговаривал. Когда же он вышел в сад, где было все общество и лакеи наливали в бокалы ликеры, обернув горлышки бутылок батистовыми салфетками, Петр скакал в своем голштинском картузе с козырьком, он пил ликер из всех бокалов, выхватывал бокалы у франтоватых фельдмаршалов и у флиртующих фрейлин, выпивал залпом, запрокинув больное горящее лицо, и хохотал, а когда кто-то случайный, безымянный холуй, кажется, камергерского звания, заискивая, поздравил Петра с беременностью супруги, цесаревны Екатерины (поздравил — некстати! глупо!), Петр махнул легкомысленно рукой и сказал вслух, всем, как-то захлебываясь, чувствуя, что сам в данный момент — пошл, но не сказать был не в силах:

— Бог знает, откуда моя жена берет свою беременность! Я не слишком-то знаю, мой ли это ребенок!

Она потрясена — такая несправедливость!

Все эти отношения с мужем Екатерина называет «нежностью к супругу».

Она сетует и произносит горькие сентенции:

— Обуздывай себя, пожалуйста, насчет нежностей к этому господину. Думай о самой себе, сударыня.

«Насчет нежностей к этому господину».

Вот с какой нежностью был убит Петр III.

Екатерина сообщает в письме к Станиславу Понятовскому в Польшу:

«Я послала под начальством Алексея Орлова, в сопровождении четырех офицеров и отряда смирных и избранных людей, низложенного императора за 25 верст от Петергофа в местечко, называемое Ропша, очень уединенное и очень приятное, на то время, пока готовили хорошие и приличные комнаты в Шлиссельбурге. Но Господь Бог расположил иначе. Страх вызвал у него понос, который продолжался три дня и прошел на четвертый. Он чрезмерно напился в этот день, так как имел все, что хотел, кроме свободы. Его схватил приступ геморроидальных колик вместе с приливами крови в мозгу. Он был два дня в этом состоянии, за которым последовала страшная слабость, и, несмотря на усиленную помощь докторов, он испустил дух. Я опасалась, не отравили ли его офицеры. Я велела его вскрыть. Но вполне удостоверено, что не нашли ни малейшего следа отравы. Он имел совершенно здоровый желудок, но умер от воспаления в кишках и апоплексического удара. Его сердце было необычайно мало и совсем сморщено».

Ее сын, император Павел, тоже умер от апоплексического удара. Этот пресловутый удар— традиционная причина смерти русских императоров. Это довольно распространенный эвфемизм для яда, кинжала, пули, петли и других не менее популярных инструментов насильственной смерти, — этот испытанный апоплексический.

Все ее оправдания — только еще одно доказательство абсурда, по народной поговорке:



«Мы собаку покормили,
А потом похоронили».



Какое обилие полуласкательных прилагательных!

Оказывается, Орлов не был беспринципным и бездушным легионером, убивающим кого попало. Он был «смирный» и «избранный» представитель России.

Оказывается, тюрьма Ропши совсем и не тюрьма, а «местечко уединенное и очень приятное».

Оказывается, в цитадели зверства, в Шлиссельбурге, Тайная канцелярия готовила для Петра не камеру-одиночку с железными ошейниками, с одним зарешеченным окошком и с одним люком для стока нечистот, а — «хорошие и приличные комнаты».

Оказывается, Петр «чрезмерно напился».

Оказывается, в Ропше Петр имел «все, что хотел». Он хотел, чтобы с ним была Воронцова. Но Воронцову Екатерина не послала в Ропшу. Послать Воронцову в Ропшу Екатерине не позволила нравственность.

Во всем виноват оказался лишь «Господь Бог».

Чего только не наслал господь за эти несколько дней на тридцатичетырехлетнего солдата своего!

Страх.

Понос.