Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Джоди Пиколт

Цвет жизни

Кевину Ферейре, идеи и поступки которого делают этот мир лучше и который научил меня одной истине: мы все — работа на стадии выполнения. Добро пожаловать в семью
«Цвет жизни» — художественное произведение. Упоминаемые в нем имена, персонажи, места и события являются плодом воображения автора. Любое совпадение с реальными событиями, местами или людьми, живущими ныне либо покойными, случайно.

Поскольку язык является мощным показателем власти, статуса и социальных привилегий, автор целенаправленно использовал в этой книге некоторые термины, указывающие на особенности личности. Вариации в написании слов «Черный» и «Белый» с прописной и строчной букв умышленны.

Стадия первая

Ранние схватки

Правосудие не будет торжествовать до тех пор, пока непотерпевшие не станут негодовать так же, как потерпевшие. Бенджамин Франклин
Рут

Чудо произошло на Западной Семьдесят Четвертой улице, в доме, где работала мама. Это большое здание из бурого песчаника окружал кованый забор, над его богато украшенной дверью с обеих сторон восседали гаргульи, гранитные лица которых повторяли мои ночные кошмары. Они приводили меня в ужас, поэтому я была только рада, что мы всегда входили через менее внушительную боковую дверь, ключи от которой мама держала на ленточке в сумочке.

Мама работала на Сэма Хэллоуэлла и его семью еще до моего и сестры рождения. Возможно, его имя вам ничего не скажет, но вы бы узнали его, если бы он при вас произнес хотя бы одно слово. Это он был тем наиболее узнаваемым голосом в середине шестидесятых, который перед каждой передачей вещал: «Следующую программу канал Эн-би-си представляет в цветном изображении!» В 1976 году, когда случилось чудо, он был начальником отдела составления программ этой телекомпании. Колокольчик на двери с горгульями издавал знаменитые три ноты, ассоциирующиеся у всех с Эн-би-си. Иногда, когда мама брала меня с собой на работу, я выходила из дома, нажимала на кнопку звонка и подпевала знакомой мелодии.

В тот день мы оказались с мамой из-за снега. Занятия в школе отменили, но мы были слишком маленькими, чтобы оставаться дома одним, пока мама на работе… куда она отправилась, несмотря на дождь со снегом, гололед и разве что не землетрясение с концом света. Запихивая нас в шубки и ботиночки, она приговаривала: «Ну и что, что я должна пробираться через снежную бурю! Подумаешь, велика важность! Но не дай Бог, госпоже Мине самой придется намазывать арахисовое масло на хлеб». На моей памяти мама лишь один-единственный раз не пошла на работу, и случилось это спустя двадцать пять лет, когда ей делали протезирование тазобедренных суставов, оплаченное Хэллоуэллами с барского плеча. Она неделю оставалась дома, а после, не выздоровев окончательно, никого не слушая, вернулась на работу, и Мина нашла для нее занятие, которое можно было выполнять сидя. Но когда я была маленькой, во время школьных каникул, карантина или в такие снежные дни, как этот, мама брала нас с собой, садилась на линию в метро и ехала в город.

На той неделе мистер Хэллоуэлл уехал в Калифорнию, что случалось довольно часто и означало, что госпожа Мина и Кристина нуждаются в помощи нашей мамы еще больше. Рейчел и я тоже, но мы, наверное, были более самостоятельными, чем госпожа Мина.

Когда мы наконец вышли из поезда на Семьдесят Второй улице, вокруг было белым-бело. И не только из-за того, что Центральный парк как будто очутился внутри снежного шара. Лица мужчин и женщин, бредущих сквозь метель, чтобы попасть на работу, были не похожи на мое лицо, на лица моих двоюродных сестер или соседей.

Я никогда не бывала в других манхэттенских домах, кроме дома Хэллоуэллов, поэтому не представляла себе, каково это одной семье жить в таком огромном здании. Но, помню, меня удивляло, что нам с Рейчел пришлось прятать свои шубы и ботинки в маленький, забитый чулан в кухне, хотя в главной прихожей, где висели куртки Кристины и госпожи Мины, было полно свободных крючков и вешалок. Мама свою куртку тоже спрятала… и свой счастливый шарф… Мягкий, который благоухал ею и за право носить который дома мы с Рейчел дрались, потому что на ощупь он был приятным, как шерстка морской свинки или кролика. Мама прошла по темным комнатам, как фея Динь-Динь, приземляющаяся то на выключатель, то на мебель, то на дверную ручку, чтобы постепенно разбудить спящего зверя этого дома.

— Вы обе, сидите тихо, — велела нам мама. — Я приготовлю вам горячий шоколад госпожи Мины.

Шоколад был привозной, из Парижа, и я в жизни не пробовала ничего вкуснее. Поэтому, когда мама надела белый передник, я взяла из кухонной тумбы лист бумаги, положила перед собой набор цветных карандашей, которые принесла из дому, и принялась молча рисовать. Я изобразила дом, такой же большой, как этот. В нем я поселила семью: себя, маму, Рейчел. Я попробовала нарисовать снег, но у меня не получилось. Снежинки, которые я выводила белым карандашом, на бумаге не были видны. Различить их можно было, только если наклонить лист под определенным углом к люстре — так становилось заметно мерцание в тех местах, к которым прикасался карандаш.

— Можно мы поиграем с Кристиной? — спросила Рейчел.

Кристине было шесть лет, по возрасту — как раз между Рейчел и мною. У Кристины была самая большая спальня, которую я когда-либо видела, и игрушек больше, чем у всех моих подруг. Если она была дома, когда мы приходили к ним с мамой, мы играли с ней и с ее плюшевыми мишками в школу, пили воду из настоящих миниатюрных фарфоровых чашечек и заплетали в косы шелковистые пшеничные волосы ее кукол. Но если в этот день к ней приходили друзья, мы оставались в кухне и рисовали.

Но прежде чем мама успела ответить, раздался вопль, такой пронзительный и такой отчаянный, что у меня внутри все оборвалось. Я знала, что мама почувствовала то же самое, потому что она чуть не выронила кастрюлю с водой, которую несла к раковине.

— Никуда не ходите! — крикнула она нам и помчалась наверх.

Рейчел первая соскочила со стула, она никогда не слушалась указаний. Я последовала за ней, как привязанный к руке воздушный шарик. Мои пальцы скользили над перилами изогнутой лестницы, не прикасаясь к ним.

Дверь спальни госпожи Мины была распахнута, а сама она извивалась на кровати посреди сбитого атласного постельного белья. Ее живот был округлым, как луна, а блестящие белки глаз напомнили мне замерших на скаку карусельных лошадок.

— Еще слишком рано, Лу, — выдохнула она.

— Скажите это ребенку, — ответила мама. В одной руке она держала телефонную трубку. Вторую руку госпожа Мина сжимала мертвой хваткой. — Перестаньте тужиться, — сказала она. — Скорая сейчас приедет.

Я подумала: как быстро скорая сможет добраться по такому-то снегу?

— Мамочка?

Лишь услышав голос Кристины, я поняла, что шум разбудил ее. Она стояла между Рейчел и мною.

— Вы, трое, отправляйтесь в комнату мисс Кристины, — приказала мама стальным голосом. — Живо!

Но мы стояли как вкопанные, и мама быстро забыла о нас, углубилась в мир, сотканный из боли и страха госпожи Мины, стараясь быть картой, по которой она смогла бы выбраться из него. Я видела, как вены проступали на шее госпожи Мины, когда она стонала; видела, как мама встала на колени на кровати между ее ног и задрала ей юбку. Я видела, как розовые губы между ног госпожи Мины сжались, набухли и раскрылись. Показалась круглая пуговка головки, узелок плечика, хлынула кровь и другая жидкость, и вдруг у мамы в ладонях очутился ребенок.

— Вы только посмотрите на нас! — сказала она со счастливой улыбкой на лице. — Мы так торопились появиться на свет?

Потом произошли две вещи одновременно: позвонили в дверь и заплакала Кристина.

— Что ты, милая, — проворковала госпожа Мина, уже переставшая бояться, но все еще красная и в поту. Она протянула руку, но Кристина была слишком напугана увиденным, поэтому вместо того, чтобы взяться за нее, спряталась за меня. Всегда практичная Рейчел пошла открывать дверь. Вернулась она с двумя санитарами, которые ворвались в комнату и взяли дело в свои руки, и то, что мама сделала для госпожи Мины, сразу сделалось таким же, как все, что она делала для Хэллоуэллов: легким и незаметным.

Хэллоуэллы назвали ребенка Луисом, в честь мамы. Он родился здоровым, хотя и почти на месяц раньше срока — жертва атмосферного давления, упавшего во время снежной бури, что вызвало ПРПО — преждевременный разрыв плодных оболочек. Конечно, тогда я этого не знала. Я знала лишь то, что в этот снежный день в Манхэттене я увидела самое начало чьей-то жизни. Я была рядом с тем малышом до того, как кто-то или что-то в этом мире успело его разочаровать.

Наблюдение за процессом появления на свет Луиса повлияло на каждую из нас по-разному. Кристина обзавелась собственным ребенком с помощью суррогатной матери. Рейчел родила пятерых. Ну а я… я стала медсестрой в родильном отделении.

Когда я рассказываю людям эту историю, они думают, что чудом, случившимся в ту далекую снежную бурю, я считаю рождение ребенка. Да, это было ошеломительно. Но в тот день я стала свидетелем чуда еще большего. Когда Кристина держала меня за руку, а госпожа Мина держала за руку маму, на один миг, на один удар сердца, на один вдох вся разница в образовании, в богатстве и цвете кожи исчезла, развеялась, как мираж в пустыне. В это мгновение все были равны, и просто одна женщина помогала другой.

Я прожила тридцать пять лет, чтобы увидеть это чудо снова.

Стадия первая

Активные схватки

Не все, с чем сталкиваешься, можно изменить. Но ничего нельзя изменить, пока с этим не столкнешься. Джеймс Болдуин
Рут

Самый красивый ребенок, которого я когда-либо видела, родился без лица.

От шеи и ниже он был само совершенство: десять пальчиков на ручках, десять на ножках, полненький животик. Но там, где положено быть уху, находились искривленные губки и один-единственный зуб. Место лица занимали гладкие складки кожи.

Его мать, моя пациентка, для которой это была первая беременность и первые роды, получала полный медицинский уход, включая УЗИ, но плод располагался так, что деформация лица была не видна. Позвоночник, сердце, органы — все выглядело здоровым, поэтому никто не ожидал такого. Возможно, именно поэтому она решила рожать в Мерси-Вест-Хейвен, нашей маленькой загородной больнице, а не в Йель-Нью-Хейвен, которая лучше оборудована для любых неожиданностей. Поступила она к нам в положенный срок, схватки длились шестнадцать часов. Когда доктор наконец поднял ребенка, сделалось тихо. Не было ничего, кроме тревожной белой тишины.

— С ним все хорошо? — в страхе спросила мать. — Почему он не плачет?

Рядом со мной стояла студентка-практикантка, и она вскрикнула.

— Выйди, — процедила я и вытолкнула ее из родзала. Потом я взяла у врача новорожденного, положила его на грелку и стерла с него первородную смазку. Акушерка наскоро осмотрела ребенка, молча встретилась со мной взглядом и повернулась к родителям, которые уже поняли, что произошло что-то ужасное. С успокаивающими интонациями врач сообщил, что у их ребенка серьезные врожденные пороки, несовместимые с жизнью.

В родильном отделении Смерть гораздо более частый пациент, чем вы можете подумать. Когда рождаются дети с анэнцефалией или когда зародыш умирает в утробе, мы знаем, что родители имеют связь с таким ребенком и будут его оплакивать. Этот младенец — как бы долго он ни прожил — все еще был сыном этой пары.

Поэтому я обтирала его и пеленала, как поступила бы с любым новорожденным, а разговор у меня за спиной между врачом и родителями то затихал, то снова начинался, как машина, буксующая на снегу: «Почему? Как? Что, если вы..? Как долго..?» Вопросы, которые никто не хочет задавать и на которые никто не хочет отвечать.

Мать все еще рыдала, когда я положила ребеночка ей на грудь. Он бойко шевелил маленькими ручками. Она улыбнулась, глядя на него сквозь слезы.

— Иэн, — прошептала она. — Иэн Майкл Барнс.

На лице у нее было выражение, какое я видела, пожалуй, только на картинах в музеях: любовь и одновременно печаль, и обе настолько глубокие, что, смешиваясь, они рождали какое-то новое мощное чувство.

Я повернулась к отцу:

— Не хотите подержать сына?

Он выглядел так, будто его сейчас стошнит.

— Не могу, — пробормотал он и бросился вон из зала.

Я хотела последовать за ним, но меня перехватила практикантка.

— Простите, — извиняющимся, огорченным голосом произнесла она. — Просто… Это такое чудище.

— Это ребенок, — поправила я и прошла мимо нее.

Отца я настигла в комнате для родителей.

— Вы нужны жене и сыну.

— Это не мой сын, — сказал он. — Это… существо…

— Ему недолго жить в этом мире. Поэтому всю любовь, которая у вас запасена, стоило бы отдать ему прямо сейчас.

Я дождалась, пока он посмотрел мне в глаза, после чего развернулась и пошла обратно. Мне не нужно было оборачиваться, чтобы убедиться, что он идет за мной.

Когда мы вернулись в родильный зал, его жена все еще тетешкала младенца, ее губы прижимались к гладкой коже его лба. Я взяла крошечный сверточек у нее из рук и передала малыша ее мужу. Он сделал глубокий вдох и откинул пеленку с того места, где должно было находиться лицо ребенка.

Знаете, я думала о том, как поступила тогда. Правильно ли я сделала, что свела отца лицом к лицу с умирающим ребенком, имела ли я на это право как медсестра. Если бы тогда начальство спросило меня, я бы сказала, что меня учили помогать родителям в горе. Если бы этот человек не признался себе, что случилось что-то страшное, или, хуже того, если бы он всю оставшуюся жизнь делал вид, что ничего не случилось, у него внутри открылась бы дыра. Этот провал, сначала маленький, начал бы расти, становиться все больше и больше, пока в один прекрасный день, когда этого совсем не ждешь, он бы не осознал, что внутри осталась лишь сплошная пустота.

Отец заплакал, всхлипы сотрясали его тело, как ураган гнет дерево. Он опустился на кровать рядом с женой, и она положила одну руку на спину мужа, а другую — на головку ребенка.

Десять часов они по очереди держали сына. Эта мать… она даже пыталась дать мужу побаюкать его. А я глазела на них. Не потому, что это было неправильно или выглядело уродливо, а потому, что ничего более удивительного я в своей жизни не видела. Это было все равно что смотреть на солнце: стоило мне отвести взгляд, как я переставала видеть все остальное.

Улучив минуту, я привела в их палату ту глупую практикантку — якобы для того, чтобы взять анализы у матери, но на самом деле, чтобы она своими глазами увидела: для любви не важно, на кого ты смотришь; для любви важно, кто смотрит.

Ребенок умер мирно. Мы сняли для родителей отпечатки с его ладошки и ступни. Я слышала, что через два года эта женщина снова поступила к нам и родила здоровую девочку, хотя это случилось не в мое дежурство.

Все это описано для того, чтобы показать вам: каждый ребенок рождается прекрасным.

Уродливым его делает то, что мы на них проецируем.

Сразу после того, как я родила Эдисона, спустя семнадцать лет в этой самой больнице, меня не беспокоило здоровье мальчика или то, как мне выкручиваться одной без мужа, уехавшего за границу, или как изменится моя жизнь теперь, когда я стала матерью.

Меня беспокоили мои волосы.

Последнее, о чем вы думаете во время родов, это ваша внешность, но если вы похожи на меня, то это первое, что придет вам на ум, как только ребенок появится на свет. Пот, который заставлял волосы всех моих белых пациенток липнуть ко лбам, наоборот, заставил мои волосы свернуться и вздыбиться над головой. Мне приходилось начесывать волосы вокруг головы, как конус мороженого, и обвязывать платком на ночь, чтобы на следующий день они выглядели прямыми. Но разве могла белая медсестра, подарившая мне по поручению руководства больницы маленькую бесплатную бутылочку шампуня, знать о том, что шампунь этот сделает мои волосы еще более кучерявыми? Я была уверена, что когда мои коллеги с самыми благими намерениями придут знакомиться с Эдисоном, они впадут в ступор при виде того, что творится у меня на голове.

В конце концов я замотала голову полотенцем и сказала посетителям, что только что приняла душ.

Знакомые медсестры, работающие в хирургических отделениях, рассказывали мне о людях, которых, как только их выкатывали в послеоперационную палату, требовали надеть на них парик перед тем, как пускать родственников. И я не могу сосчитать, сколько раз бывало, что мои пациентки, после ночи стонов, криков и выдавливания из себя ребенка, наутро выталкивали из палаты своих мужей и просили меня помочь им надеть ночную рубашку или халат покрасивее.

Я понимаю потребность людей принимать определенный вид для окружающего мира. Именно поэтому я, придя в 6:40 утра к началу своей смены, даже не захожу в комнату персонала, где дежурная ночная сестра сообщает нам данные по палатам. Вместо этого я иду по коридору к пациентке, с которой была накануне вечером перед окончанием моей смены. Ее зовут Джесси. Это маленькое хрупкое создание вошло в родильное отделение скорее как первая леди на официальный прием, чем как женщина в период активных схваток: волосы идеально уложены, на лице идеальный макияж, даже одежда для беременных выглядела стильно и продуманно. Видеть это было очень странно, поскольку к сороковой неделе беременности большинство будущих мамочек, если бы можно было, с радостью носили бы на себе просторные балахоны размером с палатку. Я просмотрела ее записи — первобеременная, первородящая — и усмехнулась. Последнее, что я сказала Джесси, перед тем как передать ее коллеге и пойти домой, было: в следующий раз, когда я увижу ее, у нее уже будет ребенок. И, разумеется, так и вышло — у меня появилась новая пациентка. Пока я спала у себя дома, Джесси родила здоровую девочку весом семь фунтов шесть унций.

Я открываю дверь и нахожу Джесси дремлющей. Ребенок в пеленках лежит в колыбели рядом с кроватью; муж Джесси посапывает, развалившись в кресле. Как только я вхожу, Джесси вскидывается, и я тотчас прикладываю палец к губам: тихо!

Я достаю из сумочки зеркальце и красную помаду.

Частью процесса родов является разговор; это отвлечение, которое заставляет отступать боль, и клей, который скрепляет медсестру с пациенткой. В каких еще случаях медицинский работник по двенадцать часов в день консультирует одного человека? В итоге мы сходимся с этими женщинами быстро и очень близко. Я за считаные часы узнаю о них такие вещи, которые не всегда знают самые близкие друзья: что она познакомилась со своим партнером в баре, когда выпила лишнего; что ее отец не дожил до этого дня и не увидит внука; что она боится быть мамой, потому что в детстве ненавидела сидеть с детьми. Прошлой ночью, перед самым началом родов, когда Джесси, обессиленная и вся в слезах, рявкала на мужа, я предложила ему пойти в закусочную выпить чашечку кофе. Как только он ушел, в комнате стало легче дышать и Джесси повалилась на эти ужасные пластиковые подушки, которыми оснащено наше родильное отделение.

— Что, если этот ребенок все изменит? — всхлипывая, произнесла она и призналась, что никогда не выходила из дома без «сексуального лица», что даже муж никогда не видел ее без туши на ресницах. А сейчас он наблюдает, как ее тело выворачивается наизнанку. И как он теперь сможет смотреть на нее, как раньше?

— Послушайте, — сказала я ей, — я об этом позабочусь, все будет хорошо.

Надеюсь, то, что я сняла с ее спины эту соломинку, придало Джесси сил и помогло благополучно родить.

Забавно. Когда я говорю людям, что работаю медсестрой в родильном отделении уже больше двадцати лет, их больше впечатляет то, что мне приходилось помогать делать кесарево сечение; что я могу поставить капельницу, хоть разбуди меня посреди ночи; что я вижу малейшую разницу между нормальным сердцебиением зародыша и таким, которое требует вмешательства. Но для меня быть медсестрой родильного отделения означает понимать свою пациентку и ее потребности. Когда нужно сделать массаж. Когда нужно дать обезболивающее. Когда нужно подкрасить глазки.

Джесси смотрит на мужа, все еще спящего. Потом берет помаду у меня из руки.

— Спасибо, — шепчет она, и наши взгляды встречаются. Я поднимаю зеркало, и она заново открывает себя.

По четвергам я работаю с семи утра до семи вечера. У нас в Мерси-Вест-Хейвен днем в родильном отделении обычно дежурят две медсестры. Или три, если есть лишние руки. Проходя через отделение, я подсознательно отмечаю, сколько палат занято, сейчас их три; хорошее, медленное начало дня. Мэри, дежурная медсестра, уже сидит в комнате, где мы проводим утренние летучки, но Корин, второй медсестры моей смены, пока нет.

— Что будет на этот раз? — спрашивает Мэри, листая утреннюю газету.

— Колесо спустилось, — предполагаю я. Такая угадайка для нас — обычное дело: «Чем сегодня Корин объяснит опоздание?» Сегодня прекрасный октябрьский день, поэтому она не сможет сослаться на непогоду.

— Это было на прошлой неделе. Я ставлю на грипп.

— Кстати, — вставляю я, — как там Элла? — Восьмилетняя дочь Мэри подхватила вирусный грипп.

— Сегодня пошла в школу, слава Богу, — отвечает Мэри. — Теперь вот Дэйв заболел. Думаю, я на очереди. Наверное, и суток не продержусь. — Она отрывается от рубрики местных новостей. — Я опять видела здесь имя Эдисона, — говорит она.

Мой сын каждый семестр входит в список лучших учеников школы. Но, как я ему говорю, это не повод задирать нос.

— В этом городе немало умных детей, — замечаю я.

— И все равно, — говорит Мэри. — Для такого мальчика, как Эдисон, добиться подобных успехов… Тебе следует гордиться. Могу только надеяться, что Элла окажется такой же хорошей ученицей.

Такой мальчик, как Эдисон… Я понимаю, что Мэри имеет в виду, пусть даже она осмотрительно не произносит этого вслух. В средней школе учится не так много Черных детей, и, насколько мне известно, Эдисон — единственный из них, кто входит в список лучших. Комментарии, подобные этому, ранят, как порез краем бумаги, но я работаю с Мэри уже больше десяти лет, поэтому стараюсь не обращать внимания на неприятный осадок. Я знаю, что на самом деле она не имеет в виду ничего такого. В конце концов, она ведь подруга. В прошлом году на Пасху она со своей семьей ужинала у меня вместе с другими медсестрами, мы вместе ходим на коктейли и в кино, один раз даже устроили девичник в спа. И все же Мэри даже не догадывается о том, как часто мне приходится делать глубокий вдох, успокаивая себя, чтобы двигаться дальше как ни в чем не бывало. Белые люди не замечают половины обидных вещей, которые слетают с их уст, поэтому я стараюсь не сердиться.

— Ты бы лучше надеялась, чтобы твоя непоседа в первый же день не угодила в кабинет к школьной медсестре, — отвечаю я, и Мэри смеется.

— Ты права. Это важнее.

В комнату врывается Корин.

— Извините, я опоздала, — говорит она, и мы с Мэри обмениваемся взглядами.

Корин на пятнадцать лет моложе меня, и у нее вечно что-то происходит: то карбюратор полетит, то она ссорится со своим парнем, то какая-нибудь авария на 95N задерживает ее. Корин из тех людей, для которых жизнь — это промежутки между кризисами. Она снимает пальто и ухитряется опрокинуть цветок в горшке, умерший месяц назад, который никто не удосужился заменить.

— Черт… — бормочет она, ставя горшок и засыпая землю обратно. Потом вытирает ладони о халат и садится, сложив на груди руки. — Правда, извини, Мэри. Это дурацкое колесо, которое я заменила на прошлой неделе, опять начало спускать, и пришлось всю дорогу ехать на тридцати.

Мэри лезет в карман, достает доллар, кладет его на стол и щелчком отправляет ко мне. Я смеюсь.

— Итак, — говорит Мэри, — отчет за ночь. В палате 2 двойня. Джессика Майерс, первобеременная первородящая, сорок недель и два дня. Вагинальные роды, сегодня в три часа утра, прошли без осложнений, болеутоляющее не понадобилось. Девочка хорошо кормит грудью. Уже мочилась, но еще не опорожнялась.

— Я возьму ее.

Мы с Корин произносим это одновременно: каждой хочется взять пациентку, которая уже родила, с такой проще.

— Я вела ее до этого, — напоминаю я.

— Хорошо, — соглашается Мэри. — Рут, она твоя. — Она поправляет очки. — Палата 3, Теа Маквоун, первобеременная, сорок одна неделя и три дня, активные схватки, раскрытие четыре сантиметра, мембраны целы. Частота сердцебиения плода на мониторе выглядит хорошо, ребенок активен. Ей назначили эпидуральную анестезию, сейчас готовят внутривенное.

— Назначение анестезии зафиксировано? — спрашивает Корин.

— Да.

— Я беру ее.

Мы стараемся брать по одной пациентке на стадии активных схваток, и это означает, что третья пациентка — последняя на сегодняшнее утро — будет моей.

— Палата 5 восстанавливается. Бриттани Бауэр, первобеременная, первородящая, тридцать девять недель и один день, провели эпидуральную анестезию, вагинальные роды в пять тридцать утра. Ребенок — мальчик, они хотят делать обрезание. У мамы СДБ первого типа, у ребенка круглосуточно берут кровь на сахар каждые три часа. Мама очень хочет кормить грудью. Она до сих пор держит его на себе.

Восстановление — занятие не из легких, требующее непосредственного тесного общения между медсестрой и пациенткой. Да, роды закончены, но нужно еще навести порядок, оценить физическое состояние новорожденного, да и бумажной работы хоть отбавляй.

— Поняла, — говорю я и встаю из-за стола, чтобы найти Люсиль, ночную медсестру, которая была с Бриттани во время родов.

Она сама находит меня в комнате для отдыха персонала, где я мою руки.

— Это тебе, — говорит она, протягивая мне карточку Бриттани Бауэр. — Двадцать шесть лет, первобеременная, первородящая, родила вагинально сегодня утром в пять тридцать, промежность не пострадала. Группа крови нулевая положительная, от краснухи иммунитет, анализы на гепатит B и ВИЧ отрицательные, на стрептококк группы Б — отрицательный. Гестационный диабетик, соблюдение диеты, в остальном без осложнений. У нее до сих пор в левом предплечье стоит внутривенное. Я отключила эпидуральное, но она еще не вставала с постели, так что спроси, не нужно ли ей встать в туалет. Кровотечение у нее было в норме, дно матки твердое, на уровне пупка.

Я открыла карту и просмотрела записи, запоминая подробности.

— Дэвис, — прочитала я. — Это ребенок?

— Да. Основные показатели в норме, но часовой сахар в крови был 40, так что возни с ним много. Он немного наделал сверху и снизу, и вообще он слюнявый и сонливый, ел мало.

— Витамин К ему вкололи? Антибиотиком глаза закапали?

— Да, и он пописал, но не какал. Я еще не купала его и не осматривала.

— Ничего, — говорю я. — Это все?

— Его отца зовут Терк, — колеблясь, отвечает Люсиль. — С ним что-то… не так.

— Очередной Гадский Папа? — спрашиваю я.

В прошлом году у нас был один папаша, который флиртовал со студенткой-практиканткой, пока его жена рожала. Когда у нее дошло до кесарева, он, вместо того чтобы стоять за простыней рядом с головой жены, расхаживал по операционной и нашептывал практикантке: «Здесь так жарко или дело в вас?»

— Дело не в этом, — говорит Люсиль. — Он не отходит от жены. Просто он… какой-то скользкий. Не могу точно сформулировать.

Я всегда думала, что, не будь я медсестрой в родильном отделении, из меня вышел бы отличный псевдомедиум. Мы настолько умеем разбираться в пациентках, что понимаем их желания раньше, чем они сами их осознают. А еще мы очень чутко улавливаем странные вибрации. Правда, в прошлом месяце мой внутренний радар отключился, когда одна умственно отсталая пришла к нам с пожилой женщиной из Украины, с которой подружилась в продуктовом магазине, где она работала. В динамике их отношений было что-то странное, и я, положившись на интуицию, вызвала полицию. Оказалось, что эта украинка отсидела срок в Кентукки за похищение ребенка у женщины с синдромом Дауна.

Так что, подходя к палате Бриттани Бауэр, я не волнуюсь. Я думаю: «Ничего, справлюсь».

Я тихонько стучу и отворяю дверь.

— Меня зовут Рут, — говорю я. — Сегодня я буду вашей медсестрой. — Я подхожу к Бриттани и улыбаюсь, видя ребенка у нее на руках. — Какой милый! Как его зовут? — спрашиваю я, хотя уже и так знаю. Это способ начать разговор, наладить связь с пациенткой.

Бриттани не отвечает. Она смотрит на мужа. Здоровяк сидит на краешке стула. У него короткая армейская стрижка, и он постукивает каблуком ботинка об пол, как будто не может сидеть спокойно. Я поняла, что в нем насторожило Люсиль. Терк Бауэр напоминает оборванный ветром кабель линии электропередачи, который лежит поперек дороги и ждет, когда что-нибудь его заденет, чтобы начать искриться.

Неважно, скромны вы или застенчивы, никто, только что родивший ребенка, не будет долго молчать. Их тянет поделиться этим судьбоносным событием с окружающими. Им хочется вновь пережить роды, вспомнить миг появления на свет своего ребенка, его красоту. Но Бриттани… Она как будто ждет его разрешения, чтобы заговорить. Домашнее насилие? Хм, интересно…

— Дэвис, — сдавленным голосом произносит она. — Его зовут Дэвис.

— Привет, Дэвис! — воркую я, приближаясь к кровати. — Вы позволите мне послушать его сердце и легкие, а еще измерить температуру?

Ее руки крепче сжимаются на новорожденном, притягивают его поближе.

— Я могу сделать это прямо здесь, — говорю я. — Не беспокойтесь.

К новоиспеченным родителям нужен подход особый, тем более к тем, кому уже сказали, что у их ребенка слишком низкий уровень сахара в крови. Так что я сую термометр под мышку Дэвиса и начинаю обычный осмотр. Я смотрю на завитушки его волос — белое пятно может означать потерю слуха, разноцветные волосы могут свидетельствовать об осложнениях с обменом веществ. Я прижимаю стетоскоп к спинке ребенка и слушаю легкие. Я скольжу рукой между ним и матерью, слушая его сердце.

Шум.

Настолько слабый, что поначалу я думаю, что мне послышалось.

Я слушаю снова, пытаясь удостовериться, что это была случайность, но этот тихий шелест все так же вторит каждому удару сердца.

Терк встает и возвышается надо мной, его руки сложены на груди.

Волнение сказывается на отцах не так, как на матерях. Иногда они становятся агрессивными. Как будто злобой можно прогнать неприятности.

— Я слышу очень легкий шум, — осторожно сообщаю я. — Но это еще ни о чем не говорит. На таком раннем этапе некоторые части сердца еще только развиваются. Даже если это на самом деле шум, он может исчезнуть за нескольких дней. И все же мне придется сообщить об этом педиатру, пусть он послушает. — Я говорю это, стараясь выглядеть как можно более спокойной, и еще раз измеряю сахар в крови. Это «Акку-Чек», поэтому результат я получаю сразу, и на этот раз у него пятьдесят два. — А вот и хорошая новость, — говорю я, стараясь дать Бауэрам хоть что-то положительное. — Сахар у него стал намного лучше. — Я подхожу к раковине, открываю теплую воду, наполняю пластиковую чашу и ставлю ее на грелку. — Дэвис явно поправляется и, наверное, очень скоро начнет есть. Давайте я его помою и немного согрею, а потом можете снова попробовать его покормить.

Я наклоняюсь и беру младенца. Повернувшись спиной к родителям, я кладу Дэвиса на грелку и начинаю осмотр. Бриттани и Терк яростно шепчутся, пока я ощупываю роднички на головке ребенка, проверяя, не перекрывают ли друг друга кости черепа на шовных линиях. Родители беспокоятся, и это нормально. Многие пациентки не любят, когда медсестры высказывают свое мнение по любым медицинским вопросам, — чтобы во что-то поверить, им нужно услышать это от врача, хотя именно медсестры зачастую первыми замечают отклонения или симптомы. Их педиатр — Аткинс. Я обращусь к ней после того, как закончу осмотр, и попрошу послушать сердце ребенка.

Но сейчас все мое внимание занимает Дэвис. Я ищу кровоподтеки на лице, гематомы или патологии формирования черепа. Я проверяю ладонные складки на его маленьких ручках и расположение ушей по отношению к глазам. Я измеряю окружность его головы и длину извивающегося тельца. Я ищу расщелины во рту и ушах. Я прощупываю ключицы и засовываю ему в ротик свой мизинец, чтобы проверить сосательный рефлекс. Я наблюдаю за поднятием и опаданием крошечных мехов его груди, чтобы убедиться, что у него не затруднено дыхание. Нажимаю на животик, проверяя, мягок ли он, осматриваю пальцы рук и ног, ищу высыпания, повреждения или родинки. Убеждаюсь, что яички опустились, и проверяю на гипоспадию — уретра не смещена. После этого я аккуратно переворачиваю его и внимательно осматриваю основание позвоночника на наличие ямочек, пучков волос или любых других признаков дефектов нервной трубки.

Я замечаю, что шепот у меня за спиной прекратился. Но вместо того, чтобы почувствовать себя спокойнее, я начинаю ощущать в воздухе угрозу. «Чем это я им не угодила? Что я делаю не так?»

К тому времени, когда я переворачиваю Дэвиса обратно, его глаза начинают слипаться. Младенцев обычно клонит в сон спустя пару часов после родов, и это одна из причин искупать его сейчас — он взбодрится, и можно будет снова попытаться его покормить. На грелке лежит стопка салфеток; умелыми, уверенными движениями я окунаю одну из них в теплую воду и начинаю вытирать ребенка по направлению от головы к ногам. Потом я надеваю на него подгузник, быстро заворачиваю в одеяло, как буррито, и ополаскиваю его волосы над раковиной с детским шампунем «Джонсонс». Последнее, что я делаю, — это надеваю на него идентификационную ленточку, соответствующую ленточкам его родителей, и закрепляю крошечный электронный браслет безопасности на его лодыжке, который подаст сигнал тревоги, если ребенок окажется слишком близко к любому из выходов.

Я чувствую, как глаза родителей обжигают мне спину. Я поворачиваюсь с улыбкой на лице.

— Ну вот, — говорю я, отдавая малыша Бриттани, — чистенький. Теперь давайте посмотрим, удастся ли его покормить.

Я наклоняюсь, чтобы помочь правильно расположить ребенка, но Бриттани вздрагивает.

— Отойдите от нее, — говорит Терк Бауэр. — Я хочу поговорить с вашим начальником.

Это первые слова, которые он произносит в мой адрес за двадцать минут, что я нахожусь в этой палате с ним и его семьей, и в них сквозит недовольство. Я почти уверена, что он хочет встретиться с Мэри не для того, чтобы сообщить, как блестяще я справилась со своей работой. Но я сдержанно киваю и выхожу из комнаты, вспоминая каждое свое слово и каждый жест с той минуты, как я представилась Бриттани Бауэр. Я подхожу к стойке медсестринского поста и нахожу Мэри заполняющей расписание.

— У нас проблема в пятой, — говорю я, стараясь не дрогнуть голосом. — Отец хочет встретиться с тобой.

— Что случилось? — спрашивает Мэри.

— Совершенно ничего, — отвечаю я. И я знаю, что это правда. Я хорошая медсестра. Иногда великолепная. Я позаботилась об этом младенце так же, как позаботилась бы о любом новорожденном в этом отделении. — Я сказала им, что услышала что-то похожее на шум и что свяжусь с педиатром. Потом я искупала ребенка и осмотрела.

Должно быть, я удачно скрываю свои чувства, потому что Мэри смотрит на меня с сочувствием.

— Может быть, они волнуются относительно сердца ребенка, — предполагает она.

Мы заходим в палату 5, сначала она и сразу за ней я, поэтому я прекрасно вижу облегчение, проступившее на лицах родителей при виде Мэри.

— Вы хотели поговорить со мной, мистер Бауэр? — спрашивает она.

— Эта медсестра… — говорит Терк. — Я не хочу, чтобы она прикасалась к моему сыну.

Я чувствую, как жар расползается от воротника халата вверх, до корней волос на голове. Никто не любит, когда его отчитывают перед начальством.

Мэри подбирается, ее спина напряжена.

— Могу вас заверить, Рут — одна из лучших наших медсестер, мистер Бауэр. Если у вас есть какие-то претензии…

— Я не хочу, чтобы она или кто-нибудь такой же, как она, прикасался к моему сыну, — прерывает ее отец и скрещивает руки на груди. Пока меня не было, он закатил рукава. На его руке от запястья до локтя тянется вытатуированный флаг Конфедерации.

Мэри молчит.

Какое-то мгновение я честно ничего не понимаю. А потом меня словно бьют кулаком в лицо: их не устраивает не то, что я сделала.

Их не устраиваю я.

Терк

Первый ниггер, которого я встретил в своей жизни, убил моего старшего брата. Я сидел между родителями в зале суда штата Вермонт, жесткий воротник рубашки душил меня, а люди в костюмах спорили и указывали на схему движения и следов торможения. Мне было одиннадцать лет, а Таннеру шестнадцать. Он получил права всего за два месяца до этого. Мать, чтобы отпраздновать, испекла ему торт, на котором сделала дорогу из фруктовых пастилок, а на дорогу поставила одну из моих старых моделей автомобилей. Его убийца был из Массачусетса, и он был старше моего отца. Его кожа была темнее, чем древесина свидетельской трибуны, а зубы на этом фоне казались белыми до голубизны. Я не мог оторвать от него глаза.

Присяжные не смогли вынести вердикт — «не пришли к единому мнению», как они это назвали, — и тот человек был освобожден. Моя мать чуть с ума не сошла: кричала, бормотала что-то о своем мальчике и справедливости. Убийца пожал руки своему адвокату, потом повернулся и подошел к нам, так что нас разделяли только перила.

— Миссис Бауэр, — сказал он, — я очень сочувствую вашей потере.

Как будто он не имел к этому никакого отношения.

Моя мать перестала рыдать, поджала губы и плюнула.

Мы с Брит ждали этой минуты целую вечность.

Я веду машину, положив одну руку на руль пикапа, а другую на сиденье между нами; она стискивает ее при каждой схватке. Я вижу, что это чертовски больно, но Брит только щурится и сжимает зубы. И неудивительно… То есть я, конечно, видел, как она вышибла зубы какому-то мексикашке на стоянке у «Стоп энд Шоп», когда тот не удержал тележку с покупками и задел ее машину, — но еще никогда она не казалась мне такой красивой, как сейчас. Сильная и молчаливая.

Я украдкой бросаю взгляд на ее профиль, когда мы останавливаемся на красный свет. Мы женаты уже два года, но я до сих пор не могу поверить, что Брит моя. Во-первых, она самая симпатичная девушка, которую я когда-либо видел, а во-вторых, в Движении она на короткой ноге с верховными. Ее темные волосы змеятся кудрявой веревкой по спине, щеки горят. Она пыхтит, делает короткие вдохи, как будто бежит марафон. Вдруг она поворачивается — глаза у нее светлые и синие, как сердце пламени.

— Никто не говорил, что будет так трудно, — задыхаясь, произносит она.

Я сжимаю ее руку, а это не так-то просто, потому что она сама уже до боли сжимает мою.

— Этот воин, — говорю я ей, — будет таким же сильным, как его мама.

Годами меня учили, что Бог нуждается в воинах. Что мы — ангелы этой расовой войны и без нас мир снова превратится в Содом и Гоморру. Фрэнсис — легендарный отец Брит — проповедовал новобранцам о необходимости роста наших рядов, чтобы мы смогли дать отпор. Но теперь, когда Брит и я находимся здесь и собираемся привести в этот мир ребенка, торжество и страх наполняют меня в равной степени. Потому что, как я ни старался, этот мир остается выгребной ямой. Сейчас, в эту секунду, мой ребенок совершенен. Но, едва родившись, он неминуемо будет испорчен.

— Терк! — кричит Бриттани.

Чуть не пропустив въезд в больницу, я резко выворачиваю руль влево.

— А если, например, Тор? — спрашиваю я, переводя разговор на имя для ребенка — мне очень хочется отвлечь Брит от боли.

У одного парня, которого я знаю по «Твиттеру», недавно родился ребенок, и он назвал его Локи. Некоторые из старых команд серьезно занимались скандинавской мифологией, и хотя они уже распались на мелкие ячейки, от старых привычек не так-то просто избавиться.

— Может, Бэтмен или Зеленый Фонарь? — бросает Бриттани. — Я не буду называть своего ребенка именем персонажа комиксов. — Она морщится от очередной схватки. — А если это девочка?

— Чудо-женщина, — предлагаю я. — В честь ее матери.

После того как умер мой брат, все развалилось. Как будто тот суд сорвал внешний слой кожи и то, что осталось от моей семьи, превратилось в кровь и кишки, которые больше ничто не удерживало вместе. Отец ушел от нас и стал жить в кондоминиуме, где все было зеленым: стены, ковер, туалет, плита, — и каждый раз, когда я наведывался к нему, меня начинало тошнить. Мать начала пить: сначала бокал вина за обедом, потом всю бутылку. Она потеряла работу в начальной школе, где работала помощником воспитателя, когда вырубилась на детской площадке и ее подопечная — девочка с синдромом Дауна — свалилась с горки и сломала запястье. Через неделю мы погрузили все, что у нас было, в грузовик и переехали к дедушке.

Мой дед — ветеран, для которого война до сих пор не закончилась. Я его плохо знал, потому что ему всегда не нравился мой отец, но теперь, когда это препятствие было устранено, он взялся воспитывать меня так, как, по его мнению, меня следовало воспитывать с самого начала. Родители, говорил он, были слишком мягкими со мной, и я стал неженкой. Он собирался закалить мой характер. На выходных он будил меня ни свет ни заря и тащил в лес заниматься, как он это называл, «начальной подготовкой». Я научился различать ядовитые ягоды и съедобные. Я мог по помету определять и выслеживать животных. Я умел рассчитывать время по положению солнца. Это обучение чем-то напоминало бойскаутов, с той лишь разницей, что уроки моего деда перемежались рассказами о косоглазых, с которыми он воевал во Вьетнаме, о джунглях, которые проглотят тебя, если ты им позволишь, и о запахе сжигаемого заживо человека.

Однажды он решил повести меня в поход. То, что за окном было всего шесть градусов и днем обещали снег, его ничуть не смущало. Мы поехали на край Северо-Восточного королевства, к канадской границе. По дороге я пошел в туалет, а когда вернулся, мой дед исчез.

Его грузовик, припаркованный у заправки, тоже пропал. На то, что он вообще здесь был, указывали только следы шин на снегу. Он уехал с моим рюкзаком, спальным мешком и палаткой. Я вернулся на заправку и спросил продавщицу, не знает ли она, что случилось с мужчиной в синем грузовике, но она только покачала головой. «Comment?»[1] — сказала она, делая вид, что не говорит по-английски, хотя фактически находилась еще в Вермонте.

Я был в куртке, но без шапки и перчаток — они остались в грузовике. В кармане у меня нашлось шестьдесят семь центов. Я дождался, пока вошел новый клиент, и, пока кассир был занят, стянул пару перчаток, оранжевую охотничью шапку и бутылку содовой.

У меня ушло пять часов на то, чтобы разыскать деда, для чего пришлось ломать мозги, вспоминая, что он рассказывал об определении направления по утрам, когда я еще не до конца проснулся, и бродить по трассе, разыскивая различные знаки типа обертки от его любимого жевательного табака и моей перчатки. К тому времени, когда я нашел грузовик на обочине дороги и смог пойти по дедовским следам на снегу в лес, я уже не дрожал от холода. Я превратился в печь. Гнев, оказывается, является возобновляемым источником топлива.

Дед сидел, склонившись над костром, когда я вышел на поляну. Не говоря ни слова, я подошел и толкнул его так, что он чуть не упал на раскаленные угли.

— Ты сукин сын! — закричал я. — Ты не должен вот так бросать меня!

— Почему нет? Если я не сделаю из тебя мужчину, то кто, черт возьми, сделает? — ответил он.

Хотя дед и был в два раза больше меня, я схватил его за воротник куртки и заставил встать. А потом замахнулся и попытался ударить, но он перехватил мою руку.

— Хочешь драться? — спросил, отступая и начиная обходить меня по кругу.

Отец учил меня, как правильно бить. Большой палец должен находиться на внешней стороне кулака, а в самом конце броска нужно повернуть запястье. Но все это была только теория — я еще ни разу в жизни никого не ударил.

Так вот, я отвел кулак и выбросил его, словно стрелу, но дед скрутил мою руку за спину. Его дыхание обдало мое ухо жаром.

— Это хлюпик папаша тебя научил? — Я попытался освободиться, но он держал меня, словно в тисках. — Ты хочешь уметь драться? Или хочешь уметь побеждать?

— Я… хочу… побеждать, — сквозь стиснутые зубы выдавил я.

Постепенно он ослабил хватку, но продолжал сжимать мое левое плечо.

— Ты небольшого роста и не должен стараться казаться выше. Так ты заставишь меня потерять бдительность, и я буду ожидать удара снизу вверх. Если я наклонюсь, мой кулак ударит тебя в лицо, и это означает, что я буду стоять ровно и оставлю себя полностью открытым. Последнее, чего я буду от тебя ожидать, это удара с плеча. Вот так.

Он поднял правый кулак, махнул им по дуге от плеча и остановился в каком-то дюйме от моей скулы. Затем он отпустил меня и сделал шаг назад.

— Продолжай.

Я уставился на него.

Так вот каково это — бить кого-то: ты чувствуешь себя словно резиновая лента, натянутая так сильно, что начинаешь дрожать. А потом, когда выбрасываешь руку, когда отпускаешь эту резинку, получается мощный, хлесткий удар. Ты весь горишь, хотя даже не подозревал, что можешь загореться.

Кровь брызнула из носа деда на снег, залила его улыбку.

— Мой мальчик… — сказал он.

Каждый раз, когда Брит встает, схватки становятся такими сильными, что медсестра — рыжая девушка по имени Люсиль — велит ей лечь. Но когда она ложится, схватки прекращаются и Люсиль советует ей походить. Это порочный круг, и так продолжается уже семь часов. Я начинаю задумываться: может, мой ребенок будет уже подростком, когда наконец решит прийти в этот мир?

Брит я, конечно, этого не говорю.

Я держал ее, пока анестезиолог делал эпидуральную анестезию, о которой Брит попросила, чем несказанно меня удивила, ведь мы планировали естественные роды, без всяких препаратов. Такие, как мы, белые американцы, избегают подобных препаратов; большинство людей в Движении презирают наркоманов. Пока доктор ощупывал ее позвоночник, я наклонился над кроватью и прошептал: «По-моему, это плохая идея». — «Когда сам будешь рожать, — ответила Брит, — тогда и станешь решать».

И, надо признать, чем бы они ни накачали ее вены, это действительно помогло. Она привязана к кровати, но больше не корчится от боли. Она сказала, что ничего не чувствует под пупком. Что если бы не была замужем за мной, то сделала бы предложение анестезиологу.

Входит Люсиль и проверяет распечатку из прикрепленного к Брит прибора, который измеряет сердцебиение ребенка.

— Дела идут отлично, — говорит Люсиль, хотя могу поспорить, что она говорит это всем пациенткам.

Я мысленно отвлекаюсь, когда она разговаривает с Брит, — не потому, что мне все равно, просто есть разные механические штуки, о которых лучше не задумываться, если хочешь когда-нибудь снова увидеть в своей жене сексуальную женщину, — а потом я слышу, как Люсиль говорит Брит, что пришло время тужиться.

Глаза Брит устремляются на меня.

— Милый… — говорит она, но следующее слово застревает у нее в горле, и она не может произнести то, что хочет.

Я понимаю, что она боится. Эта бесстрашная женщина на самом деле боится того, что будет дальше. Я сплетаю свои пальцы с ее.

— Я с тобой, — говорю я, хотя сам напуган не меньше.

Что, если это все изменит между мной и Брит?

Что, если этот ребенок появится, а я ничего не буду к нему чувствовать?

Что, если я окажусь паршивым образцом для подражания? Никудышным отцом?

— В следующий раз, когда почувствуете схватку, — говорит Люсиль, — тужьтесь. — Она смотрит на меня. — Папа, встаньте за ней и, когда начнется схватка, помогите сесть, чтобы она могла тужиться.

Я благодарен ей за подсказку. Это я могу сделать. Когда лицо Брит наливается краской, когда ее тело изгибается дугой, я беру ее за плечи. Она издает низкий, гортанный звук, словно какое-то расстающееся с жизнью животное.

— Делаем глубокий вдох, — подсказывает Люсиль. — Вы сейчас в стадии самых активных схваток… Теперь прижмите подбородок и жмите прямо в живот…

Потом, выдохнув, Брит обмякает и дергает плечами, сбрасывая мои руки, как будто ей противно мое прикосновение.

— Не трогай меня, — говорит она.

Люсиль жестом показывает мне приблизиться.

— Она не серьезно.

— Куда серьезнее, — бросает Брит, чувствуя начало новой схватки.

Люсиль поднимает на меня глаза.

— Встаньте здесь, — велит она. — Я буду держать левую ногу Брит, а вы держите правую…

Это марафон, а не спринт. Спустя час волосы Брит липнут ко лбу, коса запуталась. Ее ногти прорезали маленькие полумесяцы на внешней стороне моей руки, и она уже даже перестала говорить осмысленно. Не знаю, сколько еще каждый из нас сможет это выдерживать. Но вот во время затяжной схватки плечи Люсиль расправляются, а выражение лица меняется.

— Потерпите минутку, — говорит она и вызывает врача. — Теперь сделайте несколько медленных вдохов, Брит… и приготовьтесь стать мамой.

Всего через пару минут врач врывается в родильный зал, на ходу натягивая латексные перчатки, ведь пытаться заставить Брит потерпеть — это все равно что попробовать остановить прилив одним мешком песка.

— Здравствуйте, миссис Бауэр, — говорит доктор. — Давайте рожать ребенка.

Он садится на табурет, когда тело Брит снова напрягается. Я зажимаю ее колено, чтобы ей было во что упираться, и, глядя вниз, вижу, как лоб нашего ребенка поднимается, словно луна, над долиной ее ног.

Он голубой. Там, где мгновение назад не было ничего, появилась совершенно круглая голова размером с мяч для софтбола, и она голубая.

Я в панике смотрю на Брит, но ее глаза зажмурены от напряжения. Злость, которая до сих пор кипела у меня в крови, начинает яростно бурлить. «Они хотят, чтобы мы сами все сделали. Они лгут. Эти проклятые…»

И тут раздается крик ребенка. В потоке крови и жидкости он выскальзывает в этот мир, вопя, молотя воздух крошечными кулачками и розовея. Они кладут моего ребенка — моего сына! — на грудь Брит и обтирают. Она плачет, я тоже. Взгляд Брит прикован к ребенку.

— Посмотри, что мы создали, Терк.

— Он совершенный, — шепчу я, прижимаясь к ней лицом. — Ты совершенна.

Брит прикладывает ладонь к голове нашего новорожденного, словно мы — электрическая цепь, которая теперь замкнулась. Как будто мы можем напитать энергией весь мир.

Когда мне было пятнадцать лет, дед рухнул в душе как подкошенный и умер от сердечного приступа. Узнав об этом, я повел себя так, как в те дни вел себя всегда, — пустился во все тяжкие. Никто не знал, что со мной делать: ни мама, которая поблекла так, что иногда сливалась со стенами и я, проходя мимо, даже не замечал, что она в комнате; ни отец, который теперь жил в Браттлборо и продавал автомобили в дилерском салоне «Хонда».

Я познакомился с Рэйном Теско, когда месяц жил летом с отцом после первого года в старшей школе. Друг моего отца Грег держал альтернативную кофейню (Что это вообще значит? Они там вместо кофе чай подавали, что ли?) и предложил мне подработку. Фактически я был еще слишком молод, чтобы работать, поэтому Грег платил мне в конверте за то, что я убирал на складе и выполнял разные мелкие поручения. Рэйн был бариста с татуировками на все предплечье, который каждый перерыв выходил во двор и курил одну сигарету за другой. У него был шестифунтовый чихуахуа по кличке Мясо, и его он тоже научил пыхтеть сигаретой.

Рэйн был первым человеком, который действительно меня зацепил. Когда я только встретил его во дворе — я тогда пошел выносить мусор в контейнер, — он предложил мне закурить, хотя я был еще совсем ребенком. Я сделал вид, что для меня это плевое дело, а когда зашелся кашлем, он не стал надо мной смеяться.

— Фиговая у тебя жизнь, чувак, — сказал он, и я кивнул. — С таким отцом. — Он сморщил физиономию и очень похоже изобразил, как мой отец заказывает средний соевый латте, обезжиренный, без пенки, с половиной дозы кофеина.

Каждый раз, когда я приезжал к отцу, Рэйн находил время повидаться со мной. Когда я рассказывал, как меня несправедливо оставили после уроков за то, что я навалял парню, который назвал мою маму пьяницей, он говорил, что проблема не во мне, а в учителях, которые не понимают, какой во мне заложен потенциал и насколько я умен. Он давал мне читать книги, например «Дневники Тернера», чтобы показать, что я не единственный, кто чувствует, что существует некий заговор людей, желающих не позволить тебе достичь каких-то высот в жизни. Он давал мне компакт-диски групп из движения «Власть белых», музыка которых звучала как работающий отбойный молоток. Мы ездили в его машине, и он рассказывал мне о том, что у всех руководителей крупных информационных сетей еврейские фамилии типа Мунвес или Цукер и что они специально пичкают нас такими новостями, которые заставляют верить в то, во что они хотят, чтобы мы верили. Он говорил вещи, о которых люди думают, но боятся заявлять во всеуслышание.

Если кому-то и казалось странным, что двадцатилетний мужчина болтается с пятнадцатилетним оболтусом, никто об этом не говорил. Мои родители, похоже, вздохнули облегченно, когда я стал проводить время с Рэйном. Я никого сильно не избивал, не прогуливал школу и не ввязывался в истории. Поэтому, когда он предложил поехать на фестиваль с какими-то его друзьями, я сразу же ухватился за эту возможность.

— Там будут типа группы? — спросил я, полагая, что речь идет об одной из музыкальных тусовок, которые постоянно собираются в июле на просторах Вермонта.

— Да, но это больше похоже на летний лагерь, — объяснил Рэйн. — Я сказал, что ты будешь. Они офигеют от радости.

Никто до этого не офигевал от радости при встрече со мной, и меня распирало от удовольствия. В субботу я собрал рюкзак и спальный мешок, а потом сидел на пассажирском месте с Мясом на коленях, пока Рэйн собирал троих друзей. Они все знали мое имя — похоже, Рэйн действительно говорил с ними обо мне. И все были в черных футболках с надписью САЭС на груди.

— Что это означает? — спросил я.

— Североамериканский эскадрон смерти, — ответил Рэйн. — Это наша тема.

Мне ужасно захотелось такую футболку.

— А как типа стать участником? — спросил я, делая вид, что меня это не особо интересует.

Один из парней заржал.

— По приглашению, — сказал он.

Тогда я решил, что сделаю все возможное, чтобы заполучить приглашение.

Мы ехали около часа, потом Рэйн съехал с дороги, повернув налево у самодельного знака на торчащей из земли палке, на котором было написано две буквы: ИЕ. Дальше такие знаки стали встречаться чаще, и мы, ориентируясь по ним, проехали по кукурузному полю, мимо покосившихся сараев и даже через пастбище со стадом коров. Когда мы поднялись на вершину холма, я увидел около сотни машин, припаркованных на грязном поле с другой его стороны.

Происходящее смахивало на карнавал. Там была сцена, и на ней какая-то группа играла так громко, что сердце у меня в груди заухало в такт музыке. Вокруг сцены толклись семьи, они ели корн-доги и жареное тесто, а отцы носили на плечах совсем маленьких детишек в футболках с надписью «Я — БЕЛЫЙ РЕБЕНОК, РАДИ КОТОРОГО ТЫ СПАСАЕШЬ НАЦИЮ!». Мясо, бросившийся выискивать на земле оброненные кусочки попкорна, запутался поводком вокруг моих ног. Какой-то парень хлопнул Рэйна по плечу и обнял, как друга, с которым давно не виделся, а я отправился к расположенному неподалеку тиру.

Жирный мужчина с бровями, напоминающими гусениц, улыбнулся мне:

— Хочешь попробовать, парниша?

Там уже был один чувак, примерно моего возраста, стрелявший по мишени, прикрепленной к поленнице. Он отдал полуавтоматический браунинг толстяку и пошел за мишенью. Когда он ее принес, я увидел, что на ней изображен профиль человека с карикатурно огромным крючковатым носом.

— Похоже, ты таки замочил этого еврея, Гюнтер, — сказал мужчина, ухмыляясь. А потом взял Мясо на руки и указал на стол. — Я подержу собачонку, а ты выбирай.

Там лежали пачки мишеней, в основном с еврейскими профилями, но были и черные, с гигантскими губами и покатыми лбами. Был там Мартин Лютер Кинг-младший с надписью сверху: «Моя мечта сбылась».

На мгновение мне стало тошно. Эти картинки напоминали политические карикатуры, которые мы изучали на уроках истории, грубые, вульгарные преувеличения, которые приводили к мировым войнам. Я подумал: интересно, какие компании выпускают такие мишени, ведь наверняка в «Волмарте» в отделе для охотников такие не продают? Я словно столкнулся с тайным обществом, о существовании которого никогда не слышал, и мне шепнули пароль для вступления.

Я взял мишень с нарисованной густой африканской шевелюрой, выбивающейся из-под кругов. Человек прикрепил ее к веревке.

— Не знаю даже, можно ли назвать это силуэтом, — сказал он со смешком. Поставив Мясо на стол обнюхивать остальные мишени, он перетащил выбранную мной к поленнице. — Умеешь с оружием обращаться? — спросил он.