Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Марк Леви

Влюбленный призрак

Моему отцу
Я люблю, когда музыка пробуждает призраков, живущих во мне. Дэвид Боуи
Marc Levy

GHOST IN LOVE



Перевод с французского

Аркадия Кабалкина



www.marclevy.info

© Illustrations de Pauline Leveque

© Editions Robert Laffont, S.A.S., Paris, Versilio, Paris, 2019

© Tess Steinkolk, фотография автора

© Djohr, дизайн обложки

© А. Кабалкин, перевод на русский язык, 2019

© Издание на русском языке.

ООО «Издательская Группа «Азбука-Аттикус», 2019

Издательство Иностранка®



Тебе было восемь лет, я готовил тебе завтрак, ты в это время собирал ранец. Ты пришел на кухню, я услышал за спиной твои шаги и оглянулся. Ты уставился на меня своими огромными глазами и задал вопрос:

– Скажи, папа, быть отцом – это как?

Я, помолчав, спросил:

– Будешь яичницу?

Не мог я найти те простые слова, которых ты ждал. Мой ответ был не в словах, а в улыбке, которую я тебе посылал, в моих глазах, в желании узнать, чего бы тебе хотелось на завтрак, что ты предпочитаешь на обед и на ужин сегодня и во все последующие дни. Возможно, в этом и состоит отцовство, но я не знал, как тебе это объяснить. Нас разделяли кухонный стол и сорок лет. Глядя на тебя, я думал, что мне стоило бы пораньше отказаться от юношеского эгоизма, раньше познакомиться с твоей мамой, раньше тебя зачать. Были бы мы с тобой ближе друг к другу при меньшей разнице в возрасте? Кажется, я никогда не умел ответить на этот вопрос, но не мог перестать его себе задавать. Мне нужно было исчезнуть, чтобы ты сам приступил к поиску, чтобы принялся раскапывать клад пережитых нами мгновений, собирать уснувшие воспоминания, как собирал сейчас тетрадки в ранец, чтобы захотел познакомиться со мной заново. Не эта ли странная игра жизни заставила меня возродиться сегодня, чтобы наконец соединить нас? Сегодня, когда ты уже не просто мой сын, а взрослый мужчина.

1

Зал Плейель был пуст, и если снаружи весеннее солнце изо всех сил согревало город после робкой зимы, то здесь сквозь полумрак пробивался лишь один нашпигованный пылинками луч света, освещавший сцену и рояль.

Второй концерт Рахманинова – затейливое сочинение, из тех, при исполнении которых мало одного виртуозного мастерства. Всякий раз, когда Тома́ осмеливался к нему подступиться, все его прежние достижения оказывались под сомнением. Музыканту приходилось искать что-то невидимое, раскалять пережитые раньше эмоции, черпать в своей памяти превратности жизненного пути от самого детства до завтрашнего дня, когда здесь, в этом концертном зале, тысяча людей обратится в слух, а горстка критиков примется искать поводы для осуждения.

После последнего фортепьянного аккорда свет трижды мигнул. У осветителя иссякло терпение.

– Ладно там, я почти закончил, еще разок – и все, ухожу! – крикнул ему Тома́.

– У вас и так прекрасно получается, – донеслось из-за кулис.

Тома́ мог бы прыснуть: свое суждение высказывал всего лишь осветитель; однако он привык доверять слуху Марселя. В сущности, этот человек присутствовал на большем количестве концертов, чем сам Тома́, освещал своими прожекторами оркестры со всего света, почему же он должен верить ему меньше, чем дирижеру, не удосужившемуся явиться на последнюю репетицию?

– Мне пора домой, мсье Тома́. Не хочется вас здесь запирать, хотя, уверен, вы были бы не против. Расслабьтесь, проветритесь. В вашем возрасте должны быть занятия интереснее ночевки в концертном зале. – Произнесший эти слова добродушный толстяк вывалился на сцену. – Говорю вам, вы большой молодец! Уверен, Рахманинов ликует, глядя на вас с небес, можете мне поверить.

– Лучше бы он меня слушал, – проворчал в ответ Тома́, закрывая клавиши крышкой. – И вообще, кто вам сказал, что этот монстр, сочинивший зверски трудную партитуру, заслужил небесное блаженство?

– А я о чем толкую? – Осветитель стал подталкивать Тома́ к выходу из зала. – Допустим, он вас слышит, но я-то еще и вижу из своей будки, как вы играете. Поверьте, музыка струится у вас из глаз, даже когда вы жмуритесь. Если завтра вы выступите так же, это будет настоящий триумф!

– Вы мне льстите, Марсель.

– А вы мне грубите. Какая к черту лесть! Вон отсюда! – И осветитель снова подтолкнул Тома́ к двери. – Меня заждалась жена, если я еще сильнее задержусь, то страшно подумать, какая встреча уготована мне дома. Ступайте к вашей подружке, займитесь чем хотите, главное – чтобы у вас не было времени трусить, в страхе нет ничего хорошего. До завтра, я приду на час раньше, вдруг вам вздумается еще порепетировать.



Одиночество накрывает пианиста на выходе. Тома́ часто ловил себя на зависти к флейтистам, скрипачам, даже контрабасистам, покидающим зал вместе со своими инструментами… Он засунул пустые руки в карманы и побрел по улице Дарю, размышляя, чем себя занять. Можно было бы позвонить верному закадычному другу и позвать его поужинать в какой-нибудь ресторанчик, но Серж недавно развелся, и разговор с ним не обещал большого веселья. Неплохую компанию составил бы Филипп, если бы не снимал сейчас рекламный ролик не то в Польше, не то в Венгрии. Была еще возможность прогуляться пешком до галереи Франсуа, но Тома́ вспомнил, что на прошлой неделе предпочел дольше порепетировать, вместо того чтобы побывать у друга на вернисаже, а тот грешил злопамятностью. Софи с некоторых пор не отвечала на его сообщения – видимо, в очередной раз прервала их эпизодические эпистолярные отношения и не собиралась пускать его к себе в постель, когда ему понадобится чуточку тепла. Или, может, с кем-то познакомилась? Что ж, это ненадолго, рано или поздно она позвонит ему сама.

Проходя мимо ресторана «Ла Лорэн», Тома́ обратил внимание на парочку за одним из столиков. Любоваться с таким восхищением площадью Терн могли либо туристы, либо влюбленная пара с коротким стажем. Он перешел дорогу и направился к цветочному рынку, кольцом расположившемуся в центре площади. Там он выбрал букет фрезий и звездчатого жасмина с сильным ароматом. Его мать предпочитала белые цветы.

С букетом в руках он загрузился в автобус № 43 и уселся у окна. По тротуарам торопливо шагали пешеходы. Когда автобус затормозил на светофоре, рядом с ним остановилась изящная молодая велосипедистка. Чтобы не ставить ногу на асфальт, она оперлась рукой о стекло автобуса и улыбнулась Тома́. Автобус тронулся, Тома́ оглянулся, чтобы посмотреть, как она исчезает в потоке машин на улице Монсо.

Внезапно вспомнилось: ему двадцать лет, они с отцом побывали на выставке датского художника в музее Жакмар-Андре. Выходя на бульвар Осман, Тома́ обратил внимание на шагавшую им навстречу женщину. Миновав их, она продолжила путь. То, как она и Тома́ переглянулись, не ускользнуло от внимания отца, который тут же посчитал своим долгом разъяснить сыну, что улица – неиссякаемый кладезь встреч, место, где нет ничего невозможного. Сколько болванов напрасно надеются соблазнить кого-нибудь в баре, завязать невразумительный разговор в гвалте ночного клуба или ресторана! Сам Раймон был в душе настоящим сердцеедом, полной противоположностью сыну, чья робость часто давала его друзьям повод для насмешек при совместных вылазках.

Тома́ сошел на остановке «Осман-Миромениль» и направился на улицу Трейяр. Там, войдя в подъезд, он нажал кнопку квартиры на четвертом этаже.



– Где твои ключи? – удивленно спросила Жанна, открывая ему дверь в домашнем халате.

– Я вернул их тебе больше десяти лет назад.

– Ты неизменно любезен с матерью. Эти цветы для меня или у тебя в плане романтический ужин?

– Найдется в холодильнике что-нибудь вкусное? – ответил вопросом на вопрос Тома́, проскальзывая в прихожую.

– Значит, для меня. – Жанна забрала у него букет. – Как чудесно пахнут! – похвалила она цветы, унося их в кухню.

– Хватило бы простого «спасибо», – буркнул ей вслед Тома́.

– Не жди благодарности от женщины, которой даришь цветы, лучше обрати внимание на то, насколько заботливо она ставит их в вазу. Неужели отец ничему тебя не научил?

Тома́ распахнул дверцу холодильника и оглянулся на мать:

– Можно взять ветчину?

– Разговор с тобой – сплошная романтика, милый; хорошо, что сегодня ты ужинаешь один! Я серьезно – один: я ухожу и менять свои планы не намерена. Чувствуй себя как дома, оставайся, сколько хочешь, можешь даже здесь переночевать.

Тома́ поставил тарелку с ветчиной на стол и крепко обнял мать.

– Что-то не так? – ласково спросил он ее.

– Ты меня задушишь. Отпусти, щекотно! – Мать со смехом высвободилась из его объятий. – Признавайся, это у тебя что-то не так?

Привстав на цыпочки, Жанна сняла с этажерки вазу.

– Волнуешься из-за завтрашнего концерта? Давай поступим как обычно: чтобы не доставлять тебе лишнего волнения, я сделаю вид, что не иду. Как хорошая мама неблагодарного сыночка, не позаботившегося зарезервировать ей место в первом ряду, я притворюсь в зале невидимкой.

С утомленным и одновременно заговорщическим видом Тома́ достал из кармана два билета.

– Один для тебя, другой для Колетт. Только попроси ее не аплодировать после каждой части, это нелепо!

– Сделаю что смогу, – пообещала Жанна.

Отняв у сына билеты, она спрятала их под халат.

– Ты еще не объяснил, чем я заслужила такие цветы. Великолепный букет! – Она поправила цветы в вазе. – Слишком сильно пахнет, чтобы нести его в спальню, но ты, думаю, не обидишься.

– Сегодня пять лет с того дня, как папа нас покинул. Я не был уверен, помнишь ли ты эту дату, но решил, что мне лучше побыть с тобой…

– Это тебя он покинул пять лет тому назад, мой дорогой, а меня гораздо раньше, так что эти годовщины, знаешь ли, для меня мало что значат.

– Ступай переоденься, – подсказал ей Тома́. – Не знаю, что у тебя за планы, но время-то идет.

– Если разговор со мной тебя утомляет, ступай ужинать в кухню, – ответила Жанна, прежде чем ретироваться.



Тома́ смотрел, как она удаляется по коридору огромной старой квартиры, где он вырос. Потом он набросился на ветчину и заодно, пользуясь тем, что остался один, проверил сообщения на своем телефоне. Филипп рассказывал, как проходят съемки, жаловался на снег и на трудности работы со съемочной группой, не знающей ни слова по-французски и почти ни слова по-английски, зато восторгался Варшавой и еще больше польками. Тома́ не стал бы с ним спорить: в прошлом году его пригласили играть в тамошней филармонии, и у него остались прекрасные впечатления от концерта (хотя от отеля – не очень). Ему нравилось гастролировать, он ценил возможность повидать мир, пообщаться с музыкантами разных воззрений. Но карьера солиста не могла не сказываться на личной жизни. Пример тому – пылкая связь с Анной, сицилийской скрипачкой, с которой он познакомился два года назад в итальянском турне. За полгода им удалось провести вместе один уик-энд в Берлине в декабре – благодаря Шостаковичу, один вечер четверга в Берлине в марте – благодаря Баху, одну майскую пятницу в Стокгольме, где они играли фугу Брамса, чей Первый концерт ре минор, сопровождавший любовников в ночи, они окрестили «своей» музыкой. Любовь под музыку Брамса, когда вы пианист и скрипачка, – источник самых неожиданных чудес. Но июнь отдалил их друг от друга, июль усугубил разлуку, в сентябре Григ тщетно пытался снова раздуть в них пламя страсти, даром что дело было в Вене… Роман угас зимой в Мадриде. С тех пор всякий раз, когда Тома́ исполнял Первый концерт Брамса, дирижер просил его быть посдержаннее в адажио.

– Ты останешься? – спросила его мать с порога.

Тома́ встал и поставил пустую тарелку в раковину.

– Не надо, я сама! Люблю мыть после твоего ухода посуду, это создает у меня иллюзию, что ты все еще живешь здесь.

– Я, пожалуй, вернусь к себе, – ответил он. – Надо поспать, завтра я должен быть в форме.

– Я что-то путаю или ты сажаешь нас в восьмом ряду?

– Это самые лучшие места!

– Так ты меня точно не увидишь, да?

– Ты прекрасно знаешь, в чем дело.

– Всего раз, один-единственный раз во всей твоей жизни тебе показалось, что ты не читаешь в моем взгляде восхищения твоей игрой. Тебе тогда было только шестнадцать лет, ты еще учился в консерватории. Как насчет срока давности?

– Мне не показалось, я четко видел. Из-за тебя я провалился на конкурсе.

– А что, если мой взгляд не лгал и ты провалился с первых же аккордов? Насколько мне известно, с тех пор ты сумел все наверстать.

– Знаешь поговорку: взрослый – это ребенок с долгами.

– Раз так, быть тебе навечно моим должником, мой милый. Но в ожидании расплаты можешь оставаться здесь столько, сколько пожелаешь.

– У тебя не завалялось пачки сигарет?

– Я думала, ты бросил курить.

– Не ношу с собой сигарет – вот и не курю.

– Поищи в старом письменном столе своего папаши. Колетт пользуется нашими субботними ужинами, чтобы покурить в рукав, – скажи, куда это годится в ее возрасте? Сдается мне, она «забывает» свою пачку в ящике справа, хотя, бывает, и слева, чтобы придать пикантности своему очередному визиту. Ты ничего не сказал о моем наряде, как считаешь, твоя мама все еще привлекательна?

Тома́ уставился на ее узкую черную юбку и белую блузку. Казалось, время не властно как над ее фигурой и изяществом, так и над ее тягой к провокации.

– Зависит от возраста твоего кавалера, – бросил он небрежно.

– Родила негодника себе на горе! – воскликнула она, изображая возмущение. – Ничего, я с тобой поквитаюсь, когда тебе понадобится мой совет. Все, убегаю, уже точно опоздала. Но ты смотри, не переборщи тут с весельем!



Она исчезла, мурлыча себе под нос, – этим проще всего было вывести сына из себя, о чем она отлично знала. Тома́ поспешил к письменному столу и порылся в обоих ящиках. Искомую пачку он нашел под каким-то блокнотом и, открыв ее, с удивлением обнаружил там не легкие сигареты, а шесть мастерски свернутых самокруток.

Тома́ курил траву всего раз в жизни. На заре юности отец затерроризировал его рассказами о катастрофическом воздействии наркотиков на незрелый мозг. При помощи фотографий и устрашающих текстов он предоставлял сыну неопровержимые доказательства того, что употребление запрещенных законом веществ способно необратимо подорвать нервную систему и перечеркнуть все его надежды на карьеру концертирующего музыканта. Отец был не кем-нибудь, а хирургом, это тоже сыграло роль. Нарушение запретов было неотъемлемой частью познания жизни, поэтому Тома́ рискнул. Всего разок. Дело было как-то в выходные, в Нормандии. Тома́ преодолел свой страх только на второй вечер, удостоверившись, что у тех, кто сделал это накануне, не наблюдается серьезных двигательных нарушений. Для пущей верности он сначала упросил Сержа и Франсуа пожонглировать подручными предметами, пробежаться со связанными ногами, сыграть в бильбоке и посоревноваться в метании дротиков. Друзья не остались в долгу и подсунули ему для «огненного крещения» увеличенную дозу. В итоге Тома́ почти всю ночь с дурацкой улыбкой наблюдал за коровами, свившими себе гнездо посреди его комнаты.

Но в этот вечер Тома́ мучило неодолимое желание курить, а так как косяк, оказавшийся у него в руках, оставила Колетт, его крестная и лучшая подруга его матери, уже разменявшая восьмой десяток, то он посчитал, что опасность невелика. Подумаешь, одна, максимум две затяжки!

И он закурил, поднеся к бумажному кончику самокрутки огонек зажигалки. Легкие наполнились дымом, и Тома́, так до конца и не бросивший курить, с наслаждением его выдохнул. Вторая затяжка принесла желанное успокоение, третья должна была стать последней, он дал себе слово, но за третьей последовала четвертая… У Тома́ закружилась голова, и он поспешил раздавить окурок в пепельнице. Встав, он покачнулся, потом шагнул к высокому окну, чтобы открыть створку.

Когда его пальцы взялись за оконную ручку, за спиной у Тома́ раздался голос, советовавший не выходить в таком состоянии на балкон. От этого голоса у него кровь застыла в жилах: отцовский тембр невозможно было спутать ни с каким другим.



2

Это было не просто ослепление, а ужасающее ощущение головокружения для человека, ни на секунду не допускающего потери самоконтроля, знающего, что от точности движений каждодневно зависит его карьера. Таков пианист, таков – в еще большей степени – хирург, и уж тем более таким был его отец, чей голос донесся сейчас прямиком с того света!

Тома́ прилип лбом к стеклу, вперив взгляд в балкон квартиры напротив в надежде прекратить охватившую его дрожь.

– Да отпусти ты ручку, из закрытого окна никто еще никогда не вываливался, – шутливо произнес голос.

– Ты меня предупреждал… – пролепетал Тома́. – Что я натворил?! Что это за сигареты? Я сжег свои нейроны!

– Успокойся, Тома́, прошу тебя! – прогремел голос. – То, что ты сейчас меня слышишь, не имеет к этому никакого отношения.

– Не имеет отношения? – повторил Тома́, не отлипая от стекла. – Я разговариваю с призраком моего отца! Господи, как кружится голова, я этого не переживу…

– Оставь в покое Господа. Спасибо за призрака, ты очень любезен. У тебя паническая атака, при сложившихся обстоятельствах это простительно. Помнишь хитрость, которой я тебя учил для преодоления страха перед выходом на сцену? Приложи ладони ко рту, вдохни и выдохни, углекислый газ сделает свое дело, и твое самочувствие быстро улучшится. Я бы охотно тебя поддержал, если бы мог, но, увы, это не в моих силах. То, что мне удается говорить с тобой, – уже большое достижение.

Тома́ почувствовал, что у него подкашиваются ноги, и осел на паркет. Съежившись в клубок, он зажал голову между коленями.

– Брось, Тома́, хватит вести себя как ребенок.

– Сначала крылатые коровы, теперь я слышу призрак отца… Почему я не могу жить как все? Стоит мне выпить – и меня раздувает как кашалота, затянусь косячком – и у меня чувство, что я сейчас подохну…

– Не пори чушь, любой из нас расплачивается за свои излишества, просто одни это признают, а другие блефуют, вот и все.

– Умоляю, пусть этот голос стихнет! – завопил Тома́, зажимая себе уши.

– Я просто хотел тебя подбодрить, зачем грубить?

Но Тома́ не испытывал никакой бодрости, слыша голос мертвеца так живо, как если бы тот оказался в одной с ним комнате.

– Если ты решишься поднять голову, то убедишься, что органы чувств тебя не обманывают, – сообщил голос.



Тома́ набрал в легкие побольше воздуху и приподнял голову. В темном углу в своем любимом глубоком кресле из черной кожи восседал его отец. От этого зрелища в горле Тома́ застряло единственное пришедшее ему в голову слово:

– Папа?..



Годовщина кончины отца, стресс накануне концерта, усталость, косяк, к которому ни в коем случае нельзя было прикасаться, – все это вместе взятое вполне могло наделить смыслом явную бессмыслицу.

– Высплюсь ночью – и завтра все придет в норму, – прошептал он.

– Обязательно объясни мне в следующий раз, что такое, по-твоему, «норма». Нормально ли, чтобы молодой человек твоего возраста, приятной наружности, можно сказать, вылитый отец, виртуозный мастер своего дела, накануне очередного концерта сидел один, да еще в квартире своей мамаши? Если это и есть твоя «норма», то забери ее себе, спрячь и никому не показывай. Подойди, хочу тебя хорошенько разглядеть.

Но Тома́, окаменевший от этого видения, не мог шелохнуться.

– Как хочешь. Попробую сам до тебя добраться, но учти, мои движения пока что немного хаотичны. В ближайшие часы это должно наладиться. Хотя наши с тобой представления о времени не вполне тождественны.



Тома́, вытаращив глаза, следил, как фигура отца, покинув кресло, движется к каминной трубе, оттуда скользит вдоль стены и, добравшись до письменного стола, присаживается на его краешек.

– Гляди-ка, я неплохо справляюсь! – радостно сообщил отец. – Понимаю, тебя это шокирует. Пойми, ты не жертва галлюцинации, перед тобой действительно я, можешь мне поверить.

– У меня такое ощущение, что ко мне обращается Марсель.

– Что еще за Марсель? – осведомился Раймон.

– Осветитель в концертном зале Плейель. Комментируя мое исполнение, он всегда повторяет: «Можете мне поверить, мсье Тома́…»

– Ты веришь какому-то осветителю?

– Да, он страстный меломан.

– А как насчет доверия к родному отцу?

– Маленькая подробность: Марсель жив. Это кое-что значит! – Тома́ поморщился от сильного сердцебиения. – Надо же, я тебе отвечаю! Конечно, это галлюцинация!

– Заметь, я догадывался, что придется запастись терпением, и подготовился к этому, как время ни дорого. Вернемся к твоему детству. Когда я садился вечером в ногах твоей кроватки и рассказывал тебе на сон грядущий сказки про фей и про демонов, существ со сверхъестественными способностями, обитателей далеких краев, ты слышал меня в темноте? Соглашался верить в придуманные мной миры?

Тома́ кивнул в знак согласия.

– Так что же с тобой с тех пор произошло?

– Ты останешься здесь, а я встану, пойду в ванную, умоюсь холодной водой, а когда вернусь, тебя здесь уже не будет. Договорились?

– Ну и упрямец ты! Ты что, не рад меня видеть?

Тома́ не ответил. Собрав все силы, он выполнил свое обещание: встал, вышел и тихо закрыл за собой дверь кабинета. Умывшись, он прилег на диван в гостиной. Голова еще кружилась. Он закрыл глаза и задремал.



Разбудил его звук поворачивающегося в замочной скважине ключа. Он открыл глаза и увидел, что над ним стоит его мать и с нежностью смотрит на него:

– Ты забыл, что у тебя здесь по-прежнему есть своя комната?

– Я не собирался задерживаться, – ответил он, потягиваясь.

Выйдя из оцепенения, он резко повернул голову и испуганно, как загнанный зверь, огляделся.

– Что с тобой? – взволнованно спросила Жанна.

– Ничего, – ответил он, растирая себе затылок. – Ты в курсе, что твоя лучшая подруга хранит здесь у тебя никакие не сигареты? Неудивительно, что она курит втихаря!

Жанна вскинула голову и понюхала воздух.

– Все понятно! – в ее голосе звучало раскаяние. – Ты, должно быть, ошибся ящиком, сигареты Колетт – в том, что справа.

– А в левом чьи?

– Нечего смотреть на меня прокурорским взглядом, в моем возрасте я могу делать все что захочу!

– Успокой меня: это у тебя вместо обезболивающего?

– Зачем столько пафоса? Как у меня мог вырасти такой серьезный сын? Что я упустила в твоем воспитании?

– У нормальных родителей несколько иные заботы…

– Согласись, эти твои «нормальные родители» – невозможные зануды. Я не сразу стала твоей матерью, сначала я была девушкой поколения 1968 года. Мы не пристегивались за рулем, гоняли с развевающимися на ветру волосами, пили, курили, потешались над всем, особенно над собой, не боясь никого задеть, выходили на демонстрации под лозунгами защиты, а не ограничения свободы, а еще мы знали, что такое частная жизнь. Кое-кто умирал молодым, зато какая это была жизнь!

– Что ты кладешь в свои косяки? – осведомился Тома́, стараясь не показывать озабоченности.

– А что я, по-твоему, могу туда класть? Это всего лишь травка, но самая классная. Согласна, без привычки она кажется крепковатой, после нее просыпаешься с тяжелой головой, но не сомневайся, твое исполнение ничуть не пострадает… Но неужели это мой косячок так тебя скрутил? Что это с тобой?

Пришлось Тома́ поведать матери о странной галлюцинации, посетившей его в соседней комнате. Она задумчиво его выслушала и согласилась, что, возможно, превысила при составлении смеси оптимальную дозу.

– Что он тебе наплел? – полюбопытствовала она, садясь рядом. Можно было подумать, что сейчас последует пересказ беседы с соседями по лестничной клетке.

– Что я не выпаду в окно.

– Какие странные мысли! Это все?

– Больше ничего особенного, разве что то, что он, возможно, излишне надо мной трясся, когда я был маленьким…

– Возможно? А то ты не помнишь, как он носился с тобой, как ограждал тебя от любого сквозняка, как кутал тебя – не дай бог простудишься? Сколько раз я видела, как ты возвращаешься из школы весь в поту. Что поделать, как врач, он повсюду видел заразу. Обо мне он тебе, конечно, ничего не сказал?

– Перестань, мама, это была галлюцинация, а не светская беседа.

– Мало ли что… Мне он тоже снился вскоре после… Ну, ты понимаешь.

– Он с тобой разговаривал? Ты его действительно видела? – оживился Тома́.

– Да, видела, я же сказала! И да, он со мной разговаривал.

– Ну и что же он тебе говорил?

– Что он очень огорчен. Но я его извинений не принимала. Признаться, он являлся, когда я была слегка под мухой. Как выглядел твой отец? Он был в хорошей форме?

– Вполне… Сам не знаю, зачем я тебе отвечаю. Абсурд какой-то!

– Тебе было хорошо от этой встречи?

– Я так не сказал бы.

– Жаль, это не каждому дано.

– Лучше бы этой встречи не было, если уж на то пошло, хотя… не знаю. Если бы я не чувствовал себя одурманенным, я бы оценил этот редкий момент.

– У меня гениальная идея! Приходи ко мне после концерта, мы попробуем повторить. Я тебе кое-что расскажу для него, будешь моим посланником. – И она подмигнула сыну.

Тома́ с сомнением вздохнул.

– Мамочка предлагает сынку курнуть с ней травки, чтобы он передал ее послание призраку своего папочки. Ты, кажется, спрашивала, что упустила в моем воспитании?

– А ты предпочел бы, чтобы я предложила тебе сыграть в бридж или заняться макраме? Иди спать, завтра у тебя концерт, обсудим все это в другой раз. Можно будет нам прийти к тебе в гримерную и поздравить после выступления или это тоже неуместно?

Тома́ поцеловал мать в лоб и ушел.



На улице, все еще чувствуя себя странно, он решил взять такси. Шагая к стоянке, он размышлял, стоит ли позвонить Софи. Больше, чем когда-либо, ему сейчас необходимо было ее присутствие, необходимо было поговорить с человеком, который тоже посчитал бы пережитое им ненормальным, с кем-то, кто проявил бы хоть немного сочувствия.

Но он не стал ей звонить из опасения выставить себя сумасшедшим.



Тома́ жил в двухкомнатной квартире в мансарде. Преодолев пешком пять этажей, он пришел в себя. Вернулось душевное равновесие, наркотик, похоже, выветрился, страх прошел.

Прежде чем лечь, он огляделся, встал под окном в крыше и с улыбкой воздел глаза к небу.

– Если бы ты знал, что я пережил сегодня вечером, то первый покатился бы со смеху! Ты здорово меня напугал, но все равно приятно было увидеться с тобой, папа, пусть даже во сне.



Дождавшись, пока Тома́ уснет, Раймон присел на край его кровати. Он тоже улыбался, любуясь сыном.



3

Шум голосов в зале нарастал, достигая кулис. Так бывает с поднятой ветром зыбью: тем, кто прислушивается к этому звуку, он кажется гораздо громче, чем на самом деле. Оркестр выстроился в очередь в коридоре, ведущем к сцене. Люстры стали тускнеть, музыканты потянулись к своим местам. Поднялась веселая какофония настройки инструментов, заставившая публику притихнуть. Наконец на сцене появился пианист. Колетт крикнула «браво!», публика послушно захлопала. Дирижер встал за пюпитр и повернулся к Тома́, чтобы его поприветствовать, Тома́ привстал с табурета и ответил ему тем же. Марсель занял свое рабочее место, и «Стейнвей» засиял, почти как небесное светило.

Дирижерская палочка взлетела в воздух, Тома́ набрал в легкие побольше воздуха, приподнял кисти и извлек из инструмента медленную восьмитактовую серию аккордов в подражание церковным колоколам, потом его пальцы обрушились на клавиши, извлекая поток восьмых долей. Вступили легким дуновением скрипки – зимние ветры, колеблющие степь. Тома́ зажмурился, он уже перенесся в далекую Россию, в другой мир, в другую эпоху, когда не существовало еще ничего, кроме романтического неистовства. Под бег его кистей к высоким октавам Колетт вскочила с кресла, чтобы проследить за его виртуозными пальцами, трепеща сердцем вместе с ними; Жанна потянула ее за полу и заставила снова сесть.

Играя на сцене, Тома́ испытывал ни с чем не сравнимый восторг. С ним разговаривали скрипки, к их беседе спешили присоединиться гобои. Рахманинов сочинил свой Второй концерт, когда проходил лечение гипнозом, и его партитура получилась повестью о духовном возрождении. В самом начале первой части композитор выходит из оцепенения, потом его посещают величественные воспоминания о пережитых мгновениях. Тома́ и Рахманинов сливались воедино, как будто рядом с пианистом за клавишами сидел призрак композитора, и четыре руки превращались в две…

Тома́ мельком бросил взгляд в зал и увидел в первом ряду отца: тот сидел на коленях у молодой женщины, понятия не имевшей о его присутствии.

Дирижер удивился, когда пианист перепрыгнул через несколько нот. Но на то Тома́ и был виртуозом, чтобы не сбиться с темпа. Оркестр вел мелодию, фортепьяно откликалось нежным пением. В конце первой части Тома́ улучил момент, чтобы вытереть лоб. Началось медленное адажио, исполняемое флейтами и гобоями, к которым предстояло присоединиться фортепьяно. Новый взгляд в зал: там отец с горделивой улыбкой закинул ногу на ногу. Дирижер оглянулся, удивленный новой оплошностью пианиста в напряженном оркестровом эпизоде. Тома́ поправился при могучей атаке, в виртуозном стаккато.

– Что-то не так… – прошептала Колетт.

– Вечно у тебя все не так, лучше помолчи, – шикнула на нее Жанна.

– Он весь мокрый, а в зале арктический холод, – не унималась Колетт.

– В него бьют прожекторы! Замолчишь ты наконец?

– Гляди, какие взгляды он бросает на девицу в первом ряду! Слушай, я пока что в своем уме. Сама видишь, с ним что-то не так.

– С кем что-то не так, так это с тобой. Он в полном порядке и играет божественно!

– Раз ты так считаешь, я умолкаю.

– Давно пора.

Своей болтовней они разозлили соседей. Жанна успокоила их покаянной улыбкой и жестом дала понять, что у ее подруги случаются заскоки.

– Некрасиво выставлять меня чокнутой, на себя бы посмотрела, – проворчала Колетт.

Началась третья часть, и Тома́ простился с русской степью. Во время продолжительного оркестрового аллегро пианист старался сосредоточиться и не смотреть на кресло, в котором Раймон то и дело перекладывал ногу на ногу. Эта отцовская привычка всегда ужасно бесила Тома́, к тому же призраку было просто неприлично делать вид, будто ему неудобно сидеть.

Пианисту предстояло длинное соло, любая ошибка в котором была бы фатальной: ни один инструмент оркестра ему не помог бы. Адресованный ему негодующий взгляд дирижера не предвещал ничего хорошего после концерта. Оставалось дождаться, пока вступят спасительные флейты и гобои. Но как продержаться при таком жжении в пальцах, как заставить себя не утирать стекающий по лбу пот, как унять разошедшееся сердце? Больше не крутить головой, забыть про зал, думать только о матери и о крестной, которые придут потом к нему в гримерную… Это была просто паническая атака, накануне отец все про это объяснил. Нет, что за нелепая мысль! Отец ничего не мог ему объяснить, потому что его уже пять лет как нет в живых.



Тома́ взял четыре завершающих аккорда. Концерт был отыгран, зал неистовствовал. Колетт вскочила с криком «браво!», подхваченным всей публикой, устроившей музыкантам оглушительную овацию. Дирижер вытянул руку в сторону пианиста, признавая, что львиная доза этого одобрения принадлежит ему, но, встретившись с ним взглядом, Тома́ убедился, что на самом деле он рвет и мечет.

Он подошел к краю сцены и трижды низко поклонился. Овация не смолкала, настала очередь всего оркестра встать и благодарить публику за столько шумное признание. Потом занавес опустился, в зале зажегся свет.



Дирижер, положив палочку на пюпитр, направился за кулисы.

– Мне так стыдно… – обратился к нему Тома́. – Что-то мне дурно.

– Я заметил. Ничего страшного, надеюсь?

– До завтрашнего выступления все обязательно пройдет, даю вам слово.

– Хотелось бы надеяться, – высокомерно ответствовал дирижер, исчезая в своей гримерной.

Тома́ закрылся в своей, снял фрак, сменил черные брюки на джинсы, натянул футболку, плюхнулся в кресло и, глядя на себя в зеркало, задумался, не стоит ли обратиться к врачу. Раздался стук в дверь, которая открылась, прежде чем он успел спросить, кто там. Он ждал мать и крестную, но сюрпризам этого вечера не было конца. Перед ним предстала Софи.

– Это, конечно, не Брамс, но ты выкрутился, – сказала она с улыбкой.

В своем длинном черном платье она выглядела ослепительно. Она собрала волосы, как делала на концертах, напомнив Тома́ своим видом об их совместных выходах на сцену.

– Я не знал, что ты в Париже, – ответил он вставая.

– Жизнь полна неожиданностей. Завтра я уезжаю. Не знала, стоит ли к тебе заглянуть, чтобы обнять, собиралась написать тебе уже из Рима, но ты кланялся с таким одиноким видом, что…

– Что ты пришла, само это много значит.

– Я увидела в афише твое имя, когда проходила утром мимо зала. Нет, вру, что за дурацкая отговорка! Я продолжаю следить издали за твоими гастролями, – не спрашивай зачем, у меня самой нет ответа.

– Хочешь, сходим куда-нибудь поужинать? – предложил Тома́.

– Я кое с кем встречаюсь, Тома́. Мне с ним хорошо. Я подумала, что это удобный случай сказать тебе об этом.

– Ты не обязана передо мной отчитываться.

– Знаю, но так лучше. Ты не сердишься на меня?

– За то, что ты счастлива? Как можно на это сердиться?

– Потому что мне и с тобой было хорошо. Ты увлекал меня, не похищая, держал, но не захватывал, любил меня, не желая, – тебе это ничего не напоминает? Не важно, это жизнь, я ни о чем не жалею.

– «Сезар и Розали» [1], мы смотрели этот фильм несколько раз подряд, когда выступали в Стокгольме, фильм был дублирован на шведский, я декламировал тебе диалоги.

– Не догадываясь, что это причиняет мне боль.

– Он музыкант?

– Нет, возможно, как раз благодаря этому у наших отношений есть шанс. Он живет в Риме, у него свой ресторан, это звучит не очень музыкально, согласна, но мы с тобой как два моряка, нам нужен порт приписки, иначе мы пойдем ко дну – правда?

– Не знаю. Может быть, ты права.

Она подошла, прижалась к нему, погладила по щеке:

– Ты тоже заслуживаешь счастья, милый Тома́. Когда ты ее встретишь, не отпускай, как отпустил меня. Наберись храбрости и полюби ее. – Она поцеловала его в лоб, пошла к двери, но на пороге оглянулась: – Ты перепрыгнул в адажио через несколько тактов или мне послышалось?

С этими словами она исчезла.

Немного постояв, Тома́ снова сел и погрузился в задумчивость перед зеркалом.



– Непревзойденная демонстрация женского гения! – воскликнул его отец, появившийся в зеркале. – Она, без сомнения, заранее запланировала месть. Отдаю ей должное: получилось бесподобно. Какая жестокость! Как по-матерински она погладила тебя по щеке! Вот змея! Врожденный талант! – Отец соединил ладони, изображая аплодисменты. – Шах и мат, старина, она отплатила тебе твоей же монетой.

– Оставишь ты когда-нибудь меня в покое? – не выдержал Тома́.

– После того, что я только что видел? И речи быть не может! Я не мог вообразить, что так безнадежно запустил твое эмоциональное воспитание. Надеюсь, ты усвоишь урок, который она только что тебе преподала. Какая-то пара минут, горстка фраз – и ты уяснил, что остался для нее всего лишь воспоминанием. Это как качели: легкий взлет, чтобы ты на миг понадеялся на привычное взаимопонимание, а потом резкое падение, чтобы ты полностью прочувствовал, какое счастье от тебя ускользнуло – в ее лице, разумеется. И ни малейшего шанса отбить мяч. Признаюсь, я в восхищении. Не довольствуясь твоим низвержением, она вдобавок потопталась на твоем трупе, напомнив, как ты сфальшивил за фортепьяно. Ну разве не мерзавка?

– У тебя всё?

– Я сказал тебе то, что должен был сказать. Да, всё.

– Сфальшивил я, между прочим, по твоей вине.

– Надо же! Ну ты наглец! Насколько мне известно, на сцене был ты, а не я.

– Ты восседал в первом ряду на коленях у какой-то блондинки, как будто нарочно, чтобы меня отвлекать.

– У меня в обрез времени, так что не упрекай меня за то, что я пришел послушать сына.

– У тебя были более интересные планы?

– Можно было бы провести вечер в «Лидо» – пользуясь моим несколько необычным состоянием, пролезть там за кулисы.

– Ты не можешь находиться здесь, в этом зеркале, не можешь со мной болтать, вообще не можешь существовать, потому что… потому что тебя не существует!

– Одно из двух: или ты упорствуешь в отрицании происходящего с нами и мы тратим драгоценное время на догадки, или признаешь, что кое-что из происходящего на свете не имеет рационального объяснения. Когда я был маленьким – увы, это было давным-давно, в середине прошлого столетия, – все утверждали, что пересадка сердца невозможна, тем не менее она стала реальностью. Еще раньше все твердили, что человек не способен летать, тем не менее до Сан-Франциско нынче одиннадцать часов лету. Хватит примеров или хочешь еще?

– Призраков все равно не существует!

– Если так, то тибетцы, китайцы, японцы, шотландцы – все цивилизации, веками поклонявшиеся призракам, – не более чем толпа кретинов, одному тебе ведома истина, не слишком ли это самоуверенно?

В дверь снова постучали, и Тома́ раздраженно спросил, кто там.

– Это твоя мамаша и Колетт, – подсказал шепотом Раймон, – кому еще там быть? Про нас с тобой, ясное дело, молчок. Я исчезаю, вернусь, когда они уберутся.

Тома́ встал и пошел открывать. Колетт вошла первой, Жанна выглядывала у нее из-за спины.

– Ты был великолепен! – крикнула его крестная с порога. – Дай поцелую, и мы уйдем, чтобы ты отдохнул, если только не предпочтешь выпить рюмочку с двумя старушками. Твоя мать рассказывает всем подряд, что я впала в детство.

– Как же ты мне надоела, Колетт! – вздохнула Жанна.

– Целых десять минут я не слышала ни одного упрека, спасибо и на этом.

Тома́ обнял мать.

– Ты привел зал в полный восторг, – сказала она.

– Не преувеличивай, – отмахнулся Тома́, – я отыграл отвратительно. Мне повезло, что оркестр меня поддержал.

– А я что говорила?! – довольно встряла Колетт. – Я обратила внимание, что ты не в своей тарелке, но, уверяю тебя, публика ничего такого не заметила. Твоя родная мать и та ухом не повела. В кого ты так впивался взглядом в первом ряду?

– Там оказался кое-кто, давным-давно исчезнувший из моей жизни, – ответил Тома́, не сводя глаз со своего отражения в зеркале.

Жанна и Колетт удивленно переглянулись. Жанна взяла подругу за руку и подтолкнула ее к двери:

– Хватит его мучить, он очень устал, он мой сын, я знаю его лучше, чем ты.

Она послала Тома́ воздушный поцелуй, выставила Колетт и вышла следом за ней.

Из коридора до Тома́ донеслось ворчание его крестной, потом наступила тишина.

В зеркале отражался только он сам. Мать была права, он выглядел не лучше комка жеваной бумаги. Он повесил свой концертный костюм, забрал кожаный портфель и погасил в гримерной свет.

За кулисами он столкнулся с Марселем, коротко пожелавшим ему хорошего вечера. Выйдя через артистический выход, Тома́ увидел отца, сидевшего, скрестив ноги, на капоте автомобиля.

– Как бы мне хотелось пригласить тебя поужинать! Но увы… Могу только составить тебе компанию, если тебе захочется пойти заморить червячка.

– Мне хочется побыть одному.