– В чем же туман?
– Убивал кто-то свой, иначе Терновская не впустила бы и чай бы не поставила. Она не ожидала опасности от гостя. Предположу, что сумка с деньгами лежала на виду.
– Тогда чего уж проще… Проверить, кто из родственников мог быть в ту ночь у старухи, и встряхнуть хорошенько.
– Бесполезно.
– Это уж как встряхнуть.
– Если убивал свой, то должен был знать, что Терновская держала в доме в ценных бумагах до полумиллиона. Их надо было брать. По завещанию, скорее всего, оставит сиротскому приюту.
Лелюхин помалкивал, не находя аргументов. Повернули обратно.
– А что формула твоя секретная говорит?
– Для формулы сыска мало данных, – ответил Пушкин. Он не любил, когда к его изобретению относились с легким пренебрежением. Даже человек, которого уважал.
– Раз так путано, жди, что еще кого-то порешат, – сказал Лелюхин. Без кровожадности, как полицейский факт.
Пушкин не стал возражать. Он попросил Василия Яковлевича подежурить хотя бы с часик, мало ли что, а сам направился на Большую Молчановку.
Из темноты вышел городовой, узнал и отдал четь. Сменщик Оборина, младший городовой Ерохин, знал о вечернем улове и сам готов был брать любого. Только некого было брать. Он доложил, что около дома Терновской никто не появлялся. Пушкин на всякий случай проверил: навесной замок был на месте. Он попросил Ерохина забрать у дворника ключ. Прокопий так и не изволил явиться в сыск. Городовой отправился в недалекую сторожку. А Пушкин вышел на улицу. И посмотрел на окна. Показалось, что внутри дома мелькнул огонек. Как от потаенного фонаря. Внутрь можно было попасть только с кухни. Пушкин прибежал во двор и дернул дверь. Створка не шелохнулась – закрыта на засов, как оставил после осмотра. Неужели померещилось?
Вернувшись к окнам, он приник к стеклу. В гостиной царила темень. Ничего не разобрать. Движения или отблеска не заметно. Он тщательно смотрел во все шесть окон, пока не пришел Ерохин с ключом. Пушкин приказа ему встать у ворот, взбежал на крылечко, справился с замерзшим замком и вошел в прихожую. Запах разложения все еще ощущался.
Он прошел в гостиную. В темноте белели листы, разбросанные по полу. Откуда-то потянуло сквозняком. И послышался тихий щелчок. Чуть не снеся стол, Пушкин бросился на кухню и наткнулся на закрытую дверь. Закрыта ключом с той стороны. Он услышал исчезающий шорох по снегу. Кто-то уходил через сад. Разбежавшись, Пушкин врезался плечом в дверь, но, кроме боли, ничего не добился. Полотно старое, замок крепкий. А городовой торчит в воротах, ничего не видит. Пушкин метнулся обратно, выскочил на крыльцо и крикнул, чтобы Ерохин бежал на ту сторону сада, в Кречетников переулок. Не сразу сообразив, отчего переполох, городовой бросился в погоню. Что, скорее всего, бесполезно. Тот, кто побывал в доме, уже мог скрыться.
Сойдя с крыльца, Пушкин по зачищенной тропинке обошел дом и встал около кухонной двери. Слева возвышался кирпичный забор с каменными шарами, какими окружали усадьбу старые московские жители. Забор походил на крепостную стену. Вдоль него лежал снег, как покрывало. Было слишком темно, чтобы разобрать следы. Но убегавший не мог не оставить заметную цепочку снежных ямок. Какие остаются, когда ноги проваливаются в лежалый наст. Вместо отверстий на снегу виднелась пара широких полос, как от полозьев. Ночной посетитель пришел в сад с другой улицы, туда же скрылся. Такой прыти и сноровки Пушкин давно не встречал.
Вернувшись, он нашел на кухне свечи и зажег сразу десяток. Гостиная наполнилась светом. Стараясь не ступать на бумаги, Пушкин сдвинул стол с опустевшей этажеркой и сунул руку в щель между стеной и сейфом. Ключ висел на прежнем месте. Дверца открылась. Пушкин предполагал увидеть пустое нутро. Однако акции лежали ровно такой горкой, как были оставлены. За ними виднелись пачки ассигнаций. Нетронутые. Что совершенно нелогично. Судя по разбросанным бумагам, визитер пробыл долго. Почему не занялся сейфом? Не было тайной, что Терновская не доверяла банкам. Наверняка гость знал, что акции хранятся в доме. И даже не попытался отодвинуть стол. Для чего рыться в записях акций и не искать сами акции?
Вбежал запыхавшийся городовой, увидел беспорядок, догадался, что случилось, и опечалился.
– Ваш бродь, весь Кречетников обегал… Никого… Уж не знаю, как злодей в дом вошел… Кажется, с поста не сходил… Простите, ваш бродь… Виноват…
Винить городового Пушкин не собирался. Винить он мог только одного человека: чиновника сыска Пушкина. Да что толку: вини не вини, а дело не раскроешь. Формула сыска ждала новых фактов. Один был на виду, точнее, разбросан по полу. Но требовал ответа: что искал среди бумаг тот, кто пришел в дом Терновской?
Ставка вторая: La transversale
[30]
1
В сказки Пушкин не верил. Только в пятикопеечных криминальных романчиках, что заполонили книжные развалы, коварный преступник возвращается на место преступления из угрызений совести. Если бы было так просто, полиции и делать ничего не пришлось бы: располагайся на месте убийства и жди, когда злодей сам заявится, понукаемый раскаянием. Чиновник сыска в своей практике не знал, да и в историях Лелюхина не слышал, чтобы хоть один убийца вернулся пролить слезы. Преступник возвращается, чтобы закончить нечто важное для него. Чему не помогло или даже помешало убийство.
Был крохотный шанс, что отчаянный гость вернется ночью. Здравый смысл отказывался в это верить. Не говоря уже о логике. Тем не менее Пушкин приказал городовому не показываться на Большой Молчановке, греться в сторожке Прокопия, но быть наготове и не спать. Ждать тревожного свистка. Ерохин обещал глаз не сомкнуть и явиться быстрее молнии. Верилось с трудом. Наверняка тепло и радушие дворника сморят постового. Что было не самым плохим: для тонкой ловушки городовой лишний. А вот если в силки кто-то попадется, помощь пригодится. Но и без нее можно обойтись. Пушкин уже давно привык рассчитывать только на себя. Союзников у него было два: математическая логика и формула сыска. Только они никогда не подводили. Применять физическую силу Пушкин не любил, но никогда не отказывался. Руки крутить умел не хуже городового и даже изучил методику полицейской борьбы.
Ловушку нужно было подготовить. Пушкин оставил навесной замок в ушках. Тот, кто приходил через сад, не станет идти через парадный вход. Осторожный человек откроет своим ключом замок кухни и подождет. Затем тихо приоткроет дверь, чтобы осмотреться, войдет на кухню, прислушается. И только потом двинется в гостиную. Ничто не должно спугнуть его раньше времени. Как только гость шагнет в гостиную, деваться ему будет некуда. Хватать на кухне не следовало. Там тесно, можно споткнуться и вокруг много тяжелых предметов. Сковородка или кастрюля годились в качестве оружия. А из гостиной уже не спастись. Пушкин выбрал место, отрезавшее путь к побегу: под прикрытием большого буфета. С порога гостиной не увидеть, что там кто-то прячется. Особенно в темноте.
Он не собрал разбросанные листы: пусть гость подумает, что глупая полиция не стала наводить порядок. Взял лишь стопку писем в конвертах. Потушил свечи, не боясь, что призрак хозяйки явится из темноты, и поставил стул вплотную к буфету. Как только из кухни донесется шорох, хоть мышь пробежит, он будет наготове.
В окнах гостиной сияла лунная ночь. Света хватало, чтобы мебель и предметы обрели неясные контуры, как будто превращаясь в нечто живое. К счастью, Пушкин был начисто лишен трусливого воображения, которое рисует привидения. Он верил только в силу разума и материю. Как настоящий математик, отрицая все, что нельзя посчитать и измерить.
Сидеть на стуле в темноте было куда скучнее недавнего ночного бдения в мягком кресле лучшего номера гостиницы «Славянский базар»
[31]. Он взялся читать письма под лунным светом, но каждое слово приходилось угадывать. Пушкин оставил бесполезное занятие. Настала скука ожидания. Маятник пугливо отбивал каждую четверть часа. И в тишине раздражал чрезвычайно.
Пребывать в безделье больше не было сил. Пушкин сходил на кухню, выбрал кастрюлю среднего размера, прихватил новую свечку и соорудил потайной фонарь оригинальной конструкции: на другом стуле положил кастрюлю набок, поставил в ней свечку и прикрыл сюртуком, как навесом. В сорочке и жилетке не было холодно. Нетопленый дом еще не промерз, а случись схватка – лишняя одежда будет сковывать. Фонарь получился как нельзя лучше. С улицы, если заглянуть в окно, света не видно. Пушкин проверил, стоя у каждого из трех подоконников так, как может заглядывать осторожный гость. От двери в гостиную – тем более. Пятнышка света достаточно, чтобы коротать ночь.
Достав блокнот, Пушкин стал рисовать формулу сыска. Загадочное изобретение, которое никто не видел (ну почти никто), выглядело чрезвычайно просто: несколько кругов, один в другом, и таблицы рядом. В таблицу по горизонтали вносились все известные лица, причастные к делу, без разделения на свидетелей и подозреваемых. Записывались не своими фамилиями или сокращениями, а значками. Чтобы посторонний ничего не понял. По вертикали, тоже значками, вносились возможные причины, приведшие к преступлению. Каждый квадратик таблицы помечался знаком плюс или минус.
С кругами было немного сложнее. По диаметру самого верхнего были выписаны цифры. Чтобы не давать чужому любопытству разобраться, цифрами зашифровывались имена из таблицы. В секторе между первым и вторым кругом размещались геометрические значки, шифровавшие причины преступления. Между вторым и третьим кругом Пушкин вписывал иероглифы, означавшие улики. В середине третьего круга была точка, или жертва. К ней тянулись линии, соединявшие цифры и значки, заключенные в окружностях. Со стороны формула сыска казалась полным хаосом, в котором невозможно ничего понять. Зато создатель формулы читал ее, как раскрытую книгу. Математической машиной, которую Пушкин создал, надо было уметь пользоваться.
Под светом потайного фонаря он стал вписывать значки и соединять некоторые из них линиями. Карандаш, сточенный наполовину, покорно отдавал грифель бумаге. Пока радоваться было нечему: формула получалась кособокой, некрасивой, а значит, неправильной. Красивая формула всегда указывала на преступника. Красота в математике соответствует правильному решению. Тут же красоты близко не нашлось. Отложив блокнот, Пушкин взялся за письма.
Богатую тетушку усиленно поздравляли с праздниками. Письма были краткими, но переполнены комплиментами и благими пожеланиями. Фудель, Лабушев и даже мадам Львова были чрезвычайно любезны. Впрочем, тетушка Пушкина более вспоминала молодые годы. Вероятно, в последнее время они встречались нечасто. Пушкин испытывал странное чувство, когда читал ее немногие письма. Как в детстве, когда подглядывал в замочную скважину. В пачке сохранилось письмо от Амалии. Сестра пожелала Терновской радостно встретить Рождество и новый, 1889 год, передавала привет от мужа и Настасьи, которая «очень скучает по тете и мечтает снова у нее погостить». Последней в пачке оказалась записка, сложенная полам, без конверта. Пушкин развернул.
Округлым женским подчерком было выведено:
«Анна, прошу тебя образумиться. Так дальше продолжаться не может. Мы живем через забор и не общаемся уже два года. Прошу тебя забыть нашу глупую ссору. Хотя бы ради Прощеного воскресенья… Мы родные сестры, так нельзя. Это, в конце концов, неприлично. Вадим, наш милый мальчик, шлет тебе привет с Кавказа, он служит отлично. Скоро будет произведен в чин штабс-капитана… Давай забудем эту глупую ссору и помиримся. Прошу у тебя прощения за все прегрешения мои, вольныя и невольныя. Заходи в любой час, я всегда дома. Очень жду тебя!
Твоя сестра Вера».
Записка относилась к весне прошлого года. Наверняка Вера Васильевна всунула ее в дверную щель. Неизвестно, ответила ли Терновская на призыв к примирению. Зато стало известно другое: кто живет за каменным забором. И какую фантастическую промашку допустил чиновник сыска. Пушкин раскрыл блокнот и внес несколько значков в формулу. Что делать дальше: тихо сидеть в ловушке до утра?
На часах было полдвенадцатого. Для визита полиции любое время годится.
Выйдя на крылечко, Пушкин огляделся. За деревьями сада просматривался переулок. Незаметно, что кто-то прячется в темноте. Он не стал поднимать городового свистком, а быстро прошел мимо шести окон Терновской и направился к особняку ее сестры.
Забор делал поворот, ограждая сад соседнего дома. На Большую Молчановку смотрело три окна. В задернутых шторах Пушкин заметил щелочку света. Вход и крыльцо были с левой стороны. Он требовательно подергал веревку звонка. Послышалось шарканье, из-за двери высокий женский голос спросил: «Кто там?» Одинокая дама ночью не открывала. Пушкин обратился к ней по имени-отчеству и сообщил, что пришел от пристава Нефедьева.
На пороге, прикрываясь от холода дверью, стояла невысокая дама довольно крепкого сложения. Теплый халат был накинут на пеньюар, а седеющая голова густо усыпана газетными папильотками: дама еще заботилась о буклях. Что для ее возраста было довольно мило. Сходство с сестрой проглядывало в лице не слишком явно. У Терновской черты куда более грубые: крупные скулы, тяжелый подбородок.
Пушкина оценили не самым приветливым взглядом.
– Что вам угодно?
Голос ее был на удивление юным.
– Мадам Живокини, вы позволите пройти?
– Зачем же? Для чего вас Нефедьев послал? Этот жулик в погонах… Я ему так в лицо и сказала…
– Дело касается вашей сестры, госпожи Терновской…
– Такой сестры у меня нет и знать ее не желаю!
Если бы Пушкин не подставил ногу, дверь бы захлопнулась.
– Разве вы ничего не слышали? – спросил он.
– Слышать не хочу этого имени… Уберите вашу ногу… – Она принялась выталкивать тапкой его ботинок и давить дверью.
– Мадам Терновская умерла в ночь на первое января, – сказал Пушкин, не уступая позицию. – Завтра, третьего января, оглашение завещания. Мне поручено задать вам несколько вопросов…
Живокини оставила створку.
– Анна умерла?
– Примите мои соболезнования…
Хозяйка повернулась и пошла в дом, позволяя полиции поступать, как вздумается. Пушкин закрыл дверь и долго раздевался в прихожей, осматривая обувь и верхнюю одежду Живокини. За такой срок могло и высохнуть. Он вошел в жарко натопленную гостиную. И как будто попал в дом Терновской. Обстановка, обои, шторы, безделушки, мебель походили как родные. Если у Терновской обои были в мелкий розовый цветочек, то у Живокини в мелкий желтый. У одной сестры шторы темно-бордовые, у другой – темной охры. И так далее. Отличие было в фотографиях. Мадам Живокини украсила стены портретами мальчика, потом юнкера, потом корнета, поручика, лейтенанта и, наконец, штабс-капитана артиллерии. Молодой офицер был хорош собой. Порода Терновской в нем просвечивалась даже четче.
Живокини сидела за столом, утирая сухие глаза.
– Бедная Анна, – проговорила она, старательно всхлипывая. – Как это случилось?
– Разве не видели в соседнем доме городовых?
Она тщательно сложила платочек.
– Я не слежу за ее домом…
– Ваше примирение в прошлом году не случилось?
Его наградили взглядом, в котором было больше неприязни.
– А какое вам дело, господин полицейский?
– Есть основания полагать, что мадам Терновская была убита…
– Убита? Что за глупость! – Живокини теперь обмахивалась платочком. – Ее погубила жадность и ничто иное…
– Вера Васильевна, обязан сообщить: если на вскрытии подтвердится насильственная смерть Терновской, оглашение завещания будет отложено до окончания розыска…
Мадам в папильотках старательно обдумывала.
– Ах, как неприятно… Но что делать?
– Вспомните, что слышали или, быть может, видели в ночь на первое января, – сказал Пушкин, которому не предложили сесть. – Может быть, кто-то заходил в дом вашей сестры довольно поздно? У нее были гости в тот вечер?
– Между нами каменный забор… В прямом и переносном смысле…
– А что вы делали в эту ночь?
Она пожала плечами.
– Что и обычно… Прочитала письмо сына, написала ему, выпила чаю и легла спать… Я живу тихой и скромной жизнью. У нас с сыном нет таких средств, как у…
Она не договорила. Но и так было понятно, о ком речь.
– С чем была связана ваша ссора? – спросил Пушкин, почти зная ответ.
– Я не хотела бы об этом вспоминать…
– Вынужден настаивать…
Лицо Живокини собралось неприятной гримасой.
– Все ее жадность… Анна, зная наши стесненные обстоятельства, не захотела помочь. А мой сын Вадим… ему нужны деньги, чтобы иметь хорошую форму, друзей, быть замеченным начальством… Жадность, и только жадность ее сгубила…
– Как полагаете, кто бы мог убить вашу сестру?
– Кто угодно! – с вызовом ответила Живокини. – Она была мерзким созданием.
– Например, мадам Львова?
– А, вы и про нее знаете? Полиция, одним словом. – Вера Васильевна задумалась. – Нет, Львова, пожалуй, единственная вне подозрений… Никогда не любила денег, относилась к жизни легко… Мы давно не виделись, но, полагаю, характер человека не меняется… Нет, нет и нет… Хотя, кто знает…
Пушкин испытал некоторое облегчение.
– Мадам Львова – моя тетушка.
– А, так вы тот самый милый мальчик Алеша, который подавал надежды в математике? Помню, стоило прийти гостям к вашей тетушке, как вы прятались в другой комнате…
Подобных воспоминаний Пушкин всячески избегал. Но они почему-то всегда его догоняли.
– Ваш сад выходит на Кречетников переулок?
Вопрос показался Вере Васильевне странным.
– Разумеется, куда же еще?
– Лыжи храните в дровяном сарае?
Глаза Живокини полезли из орбит.
– Лыжи? Да вы в своем уме, молодой человек?! Зачем мне лыжи?! Еще на своих ногах хожу!
Следовало бы проверить дом и пристройки, но у него не было на это права. Как бы ни хотел, Пушкин не мог незаконно обыскивать. Он оставил натопленный дом и вышел на крыльцо. Дверь за ним захлопнулась. Он знал, что Живокини подсматривает в замочную скважину. Выйдя из поля зрения, подождал, пока дама наверняка уйдет из прихожей. И вернулся на расчищенный пятачок у крыльца. За ним начиналось белое поле сада. С глубоким снегом. Лунного освещения хватало, чтобы заметить две полосы следов, что начинались от переулка и обрывались у крыльца. Сбросив лыжи, можно подняться по ступенькам. Или выйти на Большую Молчановку, свернув в сторону. Там ловить никому в голову не придет.
Пушкин вернулся в холодный дом. К кухонной двери никто не прикасался: незаметная ниточка была на месте. Он зажег потайной фонарь и сидел до тех пор, пока в окнах не стало светать. Не сомкнув глаз.
Около восьми заявился Ерохин, свежий, полный сил, явно выспавшись. Пушкин приказал, чтобы дворник навесил замок на двери в сад. Городовой обещал проследить. Можно было пройти по Кречетниковому переулку, поискать следы, которых уже нет. Или наведаться в особняк напротив. Как ни глуха и слепа старая дама, вдруг прислуга что-то видела.
2
Воспитывать детей мадам Львова училась на племяннике. Она считала, что ребенок должен так прожить детство, чтобы потом было что вспомнить. И вовсе не наказания: розги, ремень, стояние в углу или на горохе. Педагогическую строгость она отвергала. На ее счастье, Пушкин рос ребенком замкнутым и тихим, исследовал мир в основном по книжкам. Лишь однажды выбросил самовар из окна, чтоб убедиться: предметы тяжелее воздуха летать не могут. Даже если похожи на воздушный шар. Дворник, которому самовар прилетел в темечко, был обласкан тетушкой руб-лем и честным словом, что такое не повторится. Иначе Пушкин мог бы познакомиться с полицией довольно рано. И как знать, быть может, никогда не оставил бы ради нее математику. Зато полет самовара дал ему первый и наглядный урок логики: не все то самое, чем кажется. Тетушка долго потом смеялась и рассказывала подругам, какой сообразительный мальчик растет.
Однако безобразный обман Настасьи Тимашевой требовал возмездия. Тетушка пылала не хуже огнедышащего дракона. К утру немного поостыла, пламя с языка слетало уже не так. Но дым еще шел. Чувство справедливости требовало возмездия. И тут она поняла, что у нее не так много средств, чтобы привести к ответу вздорную девчонку. На самом деле их было два: написать Андрею Алексеевичу Тимашеву, как его дочь проводит время. Или послать ему же срочную телеграмму, чтобы приехал и сделал с обманщицей, что сочтет нужным. Последнее казалось мерой чрезвычайной. Она еще надеялась, что барышня повинится и будет прощена.
Не беспокоясь о выборе наряда (не до нарядов, когда ребенка воспитываешь), тетушка отправилась с утра пораньше в «Лоскутную». Пробегавший мимо номера половой сообщил, что барышни завтракают. Мадам Львова спустилась в ресторан. Она не могла припомнить, была ли здесь. Зал, убранство, скатерти, вазы с цветами, стулья, официанты и сама атмосфера не понравились. Особо не понравилось, что Настасья с Прасковьей сидели за столом милой парочкой и о чем-то тихо щебетали. Как будто секретничали. Наверняка обсуждают, как ее обдурили.
Отогнав официанта, тетушка направилась к столику, без лишних слов отодвинула стул и села. Прасковья подавилась омлетом и закашлялась, а Настасья вымученно улыбнулась, забыв донести до рта ложку с кашей.
– Мадам Львова, – проговорила она. – Как я рада вас видеть. Не желаете позавтракать?
Столь жалкую попытку тетушка смяла сардонической усмешкой.
– Проголодались? А что, Вера Васильевна вас вчера не потчевала?
Все-таки вернув ложку каше, Настасья тщательно промокнула уголки губ. Тетушка видела, как вруньи обмениваются взглядами, полными тревоги. То-то еще будет…
– Мы прекрасно провели время…
– Приятно слышать. Чем же вас угощали?
– Был большой ужин… Всего не упомнишь…
– Наверное, Вера Васильевна приготовила своего знаменитого налима?
Барышни могли только чуть подмигивать друг дружке.
– Да, приготовила. Рыба была великолепной.
Тетушка всплеснула руками.
– Что вы говорите? Неужели? Какая новость… Вам неизвестно, что Вера Васильевна не переносит рыбы. И вообще, налима в январе никто не ловит…
– Значит, это был не налим, – проговорила Прасковья.
– Помолчите, голубушка, – строжайшим тоном сказала мадам Львова. – Не с вами разговариваю… Знайте свое место…
Прасковья опустила глаза чуть не в тарелку. Настасья нахмурилась.
– Мадам Львова, вы, конечно, старинная подруга моих родителей, но это не дает вам права обижать мою подругу и компаньонку…
– И не думала, – ответила тетушка ласково. – Просто хотела расспросить вас о вчерашнем визите. Так расскажите, что вам понравилось в доме Веры Васильевны?
– Мы сидели за столом, так заболтались, что не смотрели по сторонам…
– Неужели она не показала вам коллекцию бабочек?
– Нет, не показала, – быстро ответила Настасья, помня про налима.
– А фотографии? У нее осталось столько фотографий с вашей матушкой. Амалия на них так молода…
– Не видели.
– А дом? Какое мнение у вас сложилось о ее доме? Опишите в двух словах.
– В двух словах? Извольте, – ответила Настасья с вызовом. – Скучный и старомодный. Желаете еще? Пропах порошком от моли и свечными огарками… Немодный и глупый… Как и сама скучнейшая Вера Васильевна…
Тетушке бросили перчатку. Да еще с каким звоном! Стало ясно, что Настасья унаследовала другое печальное качество Амалии: невиданное, агрессивное упрямство. Качество проявилось внезапно и сразу. А ведь казалась такой милой барышней. Нет, нельзя ни за какое наследство портить жизнь обожаемого племянника. Эдакая супруга из ее бедного мальчика не веревки, а коврики вить будет. Мадам Львова поняла, что сильно ошиблась при первом визите. Не разглядела. Подвели воспоминания, когда видела ее очаровательным ребенком-куклой. Кукла выросла и стала другой. Терять больше нечего. И как-то сразу легче стало на душе. Сейчас прямиком поедет в почтово-телеграфную контору и отправит депешу в Тверь. Пусть Тимашев сам на доченьку управу найдет.
Во время словесного поединка Прасковья сидела не шелохнувшись.
– Чудесное описание, – с улыбкой ответила тетушка. – Именно такого отношения Вера Васильевна заслуживает от родной племянницы… Что ж, теперь мой черед рассказать вам, милая Настасья, одну историю…
Барышня ничем не показала испуга, только щечки пошли румянцем.
– В Москве, говорят, завелась рулетка, – начала мадам Львова. – Так вчера там видели двух барышень. Жаль, лица у них были прикрыты масками, а то бы не пустили. Да и то сказать, одна в светлом платье, а другая в темном. Такие смелые. Хоть француженки, Розетта и Жанетта, сестры вроде бы, а по-русски говорят, будто на родном. Уж не знаю, сколько спустили, вероятно рубликов двести, а то и триста. Все, что им бедный родитель выдал. Ну да ничего. Скоро папенька-француз все узнает, телеграф везде имеется. Приедет он вмиг, чтобы проверить, куда денежки делись, вот тут все и откроется. А уж как там у них, французских папаш, принято воспитывать: то ли розгами пройтись, то ли в деревне запереть, мне неизвестно. Желаю вам, милая Настасья, приятного аппетита и чудесного настроения. Погода сегодня исключительная…
С этими словами тетушка встала и, более не глядя на озорниц, пошла к выходу. Она еще надеялась, что у барышни хватит страха и совести броситься за ней, раскаяться, просить прощения и умолять ничего не сообщать отцу. Она надеялась до самого выхода. Настасья осталась за столом. Вот уж материнское упрямство взыграло. Мадам Львова наблюдала, как Прасковья, куда более разумная, уговаривала бежать и молить о пощаде. Настасья уперлась. Уперлась так, что прикрикнула на компаньонку и влепила пощечину. Это уж ни в какие ворота… Насилия, тем более публичного, тетушка не одобряла. Она укрепилась во мнении: отправлять телеграмму немедля.
Одно маленькое происшествие задержало ее. К столику подошла молодая дама в модном платье. Присев между ними, обняла за плечи Настасью, сверкавшую гневом, и Прасковью, рыдавшую в ладошки. Что она говорила им, тетушка слышать не могла. Но это было не так уж важно. Куда больше обеспокоило другое: она узнала ту самую даму в черном платье и «летучей мыши», что дерзко защитила девиц. Явно имеет на них влияние. Влияние дурное. Как бы не дошло до чего худшего. Наверняка нечиста на руку и мысли. Чего доброго, воровка. Весь жизненный опыт мадам Львовой возопил: надо спасать несмышленую Тимашеву. Тут нужна тяжелая кавалерия. Пора браться за дело сыскной полиции. Срочно. Телеграмма подождет…
3
Особняк знавал лучшие времена. Построенный в конце XVIII века, он пережил пожар Москвы, наполеоновское разорение, возрождение к новой жизни и тихое увядание рода. Прежний владелец был вынужден сдавать фамильное гнездо, уехав, быть может, за границу прожигать последние деньги, присылаемые от нанимателей. Особняк ветшал, осыпался штукатуркой и медленно, незаметно для глаз умирал. Как умирает одинокий старик, забытый детьми и внуками. Стекла на втором этаже пошли трещинами, карниз обвалился кусками, а в ступеньках крыльца зияли дыры. Особняк еще стоял прямо, как обедневший, но гордый аристократ.
Открыла экономка. Лицо ее было довольно простым, но глаза смотрели с живым интересом и даже некоторым кокетством. Что для ее возраста – кажется, за тридцать – было так объяснимо.
Пушкин представился.
– Наконец-то, – сказала она почти радостно, как будто были давно знакомы. – А то из участка не допросишься…
– В участке вас отправили в сыск?
– Именно так, господин Пушкин. Такие господа нерасторопные, не пожелали к нам наведаться. Меня Агапой зовут…
– Что делать у вас полиции? – спросил Пушкин.
Экономка выразила удивление, будто при ней сморозили отчаянную глупость.
– Так ведь у госпожи Терновской весь участок побывал. Сам пристав не поленился… Померла бедная Анна Васильевна.
– Откуда вам об этом известно?
– В участке поведали. Полицейский за конторкой сказал мне, какое горе случилось… Только пойти к нам не соизволил…
– О чем хотели рассказать?
– Так ведь в ночь новогоднюю гости у Анны Васильевны были… Гости поздние…
Осведомленность прислуги была редкой удачей.
– Сможете их описать?
– Я-то их не видела, некогда мне в окна посматривать… Проходите к барыне, господин Пушкин. Она все подробно расскажет…
Чудеса продолжались.
Из обширной прихожей, в которой когда-то оставляла шубы толпа гостей, званных на домашний бал, а теперь одиноко висело пальто Агапы, Пушкина проводили в большой зал. От старых хозяев остались картины на стенах, мебель сороковых годов и массивная хрустальная люстра, забранная в тюлевый мешок. Тяжелые портьеры свешивались с высоких окон. Зал был просторным. Около третьего окна стояло кресло-каталка с большими, как у кареты, колесами. В ней сидела пожилая дама, о возрасте которой можно было только гадать. На ней был массивный чепец, из-под которого выбивались седые пряди, на кончике носа держалось пенсне. Пожилая дама была закутана по самую шею покрывалом медвежьего меха, над которым возвышалась ее голова в чепце. В зале было прохладно, но не так, чтобы прятаться под шкурами. Старая кровь не грела.
Пушкин остановился, не зная, как себя вести.
– Подойдите, молодой человек…
Голос старой дамы был тих, но сохранил еще силу жизни. Ни слепой, ни глухой она явно не была. Пушкин приблизился, думая, что сейчас из-под меха высунется дряблая старческая кисть в пятнах и морщинах, которую придется целовать. Мысль эта вызвала отвращение.
– Как вас зовут?
Он представился полным служебным чином.
– Прекрасно, господин Пушкин, что такой молодой человек уже сыщик. Надеюсь, хороший?
Пушкин скромно промолчал.
– Раз пришли, вероятно, мне не надо представляться… Только эти дураки из участка не изволят лишний шаг сделать, такие прохвосты, – сказал старая дама, являя живость ума.
К счастью, дама сохранила и ясность ума.
– Позволите задать вам несколько вопросов, мадам Медгурст?
Старуха собрала морщинки у глаз, что означало улыбку.
– Вы хорошо воспитаны, молодой человек… Задавайте. За этим же пришли…
– Много проводите времени у окна? – спросил Пушкин, стараясь не разрушить впечатление. Хорошо воспитанным его давно не называли…
Подбородок прятался в меху, она смотрела чуть исподлобья, в промежутке между волнистым краем чепчика и пенсне.
– У меня не осталось других развлечений… Прикована к этому креслу. Летом еще бывают прогулки, осенью только в сухой день, а зимой заключена в доме… Чтение Агапы скоро утомляет, а окно… Я сижу и смотрю на улицу, на людей, и вижу, какие они счастливые. Они не знают, что такое старость. Они не догадываются, как утекают мгновения их жизни. Каждое мгновение надо ценить. Только теперь я понимаю, как бесцельно потратила годы… И у меня так мало осталось впереди… Так мало…
– В ночь на первое января вы тоже были у окна?
Мадам Медгурст, кажется, опять улыбнулась.
– Ах, хитрец и умница. Сразу вижу подход настоящего полицейского… Да, вы правы, юноша… В новогоднюю ночь я сидела перед окном… Я думала, что наступил еще один год, быть может последний год моей жизни… Ночь была чистой, морозной и звездной… Большая Молчановка была светла без фонарей, которых и так нет… Я думала, как красива зима нынче… И тут заметила, как к дому торопливо идет Анна Васильевна…
– В котором часу?
– Не знаю… поздно… я не слежу за маятником… Она спешила, будто за ней гнались… Потом в окнах ее гостиной зажглись свечи… Да, это не слишком прилично глядеть на чужие окна, но что мне остается? Думаю, этот старческий грех простится…
– После у нее были гости?
Из-под меха вылез указательный палец и поправил пенсне, почти съехавшее…
– Об этом и хотела рассказать, – ответила мадам. – Не знаю, сколько прошло времени, может, с полчаса а может и больше, как к Анне Васильевне наведался гость… Мужчина… И вскоре ушел в большом волнении…
– Этот мужчина заходил в гостиную Терновской?
– Не могу сказать, мне не видно, что происходит в гостиной…
Пушкин глянул в окно. Действительно, разглядеть подробности внутри дома Терновской без бинокля невозможно. А бинокля, даже театрального, у старой дамы не имелось.
– Сможете его описать?
Мадам Медгурст задумалась.
– Назвала бы его хорошо воспитанным, прямо держит спину, довольно внушительный, импозантный, с тросточкой… Держит себя, как подобает человеку с возможностями…
Как не хватало фотографического снимка, чтобы убедиться наверняка.
– Сколько он пробыл у Терновской?
– Не могу сказать точно, господин Пушкин, чтобы не ввести вас в заблуждение… Но – менее четверти часа… Да, именно так… Прошло еще немного времени, и пришел другой гость…
Такой факт формула сыска не предусматривала. Быть может, поэтому пока оставалась незаконченной.
– Был другой гость?
– Надо сказать определенней: гостья… Барышня…
– Как она выглядела?
– Одета довольно просто, как прислуга или экономка… Очень торопилась, была взволнована, оглядывалась назад… Наверное, не старше моей Агапы…
– Заходила к Терновской?
– Не могу ответить на этот вопрос, – с печалью сказала мадам Медгурст. – Она ушла довольно скоро и так же торопливо, будто совершила нечто дурное…
– Сможете узнать, если их приведут к вам?
Дама отчетливо вздрогнула, шкура убитого медведя шевельнулась.
– Ох, увольте, молодой человек, от подобного испытания… Боюсь, не переживу такого страха…
– Вам нечего опасаться, я буду рядом, – сказал Пушкин.
– Прошу простить, но это выше моих сил…
Логика всегда находит выход из трудной ситуации.
– Приведу и поставлю их около дома Терновской так, что они не будут знать о вашем присутствии. Вам останется посмотреть в окно…
Мадам замолчала, погрузившись в мысли. Или заснула?
– Это разумно, – наконец сказала она. – Так я согласна взглянуть на мужчину…
– Барышня вам знакома?
– Не знаю, кто она и как ее зовут, но почти каждый день ходит к Анне Васильевне. Подобный ночной визит был впервые…
– Что случилось после того, как эта барышня ушла?
Шкура задвигалась над плечами старой дамы.
– Ничего… У Анны Васильевны до утра горел свет… У меня бессонница, я поздно засыпаю… Потом свет горел до вечера первого января… На следующий день увидела полицию в ее доме и поняла, что случилось нечто дурное…
– У Терновской часто бывают гости?
– Кроме той барышни – никого… Во всяком случае, пока я живу в этом склепе… Кажется, видела еще молодого человека, но это было давно…
– Бывали в гостях у Анны Васильевны?
Раздался тихий старческий смех.
– В моем положении об этом можно только мечтать… Вскоре после того, как переехала в этом дом, пригласила ее на чашку чая. По-соседски… Она пришла… Мы разговорились и нашли много общего… Воспоминания юности… Людей, которых уж нет, годов прошедших вереницу… Грехи, которые так и остались на нашей совести… Ну и так далее… Потом она еще раз или два заглядывала…
– Ее сестра тоже у вас бывала?
Мадам Медгурст нахмурила брови.
– К сожалению, Вера Васильевна не сочла нужным зайти на чашку чая… Они такие разные, хоть и сестры… Между ними скандал, вы знаете?
Из этого окна дом Живокини был виден под небольшим углом. Другое привлекало внимание. На улице происходил скандал. Около дома Терновской городовой Оборин, заступивший на пост, подвергся нападению дамы, которая пыталась сбить с его головы шапку. Сквозь двойную раму, заделанную на зиму воском, ее крики почти не долетали. Зато разносились на всю Большую Молчановку.
Пушкин понял, что обязан срочно спасать городового. И честь полиции вместе с ним.
4
Прасковья отняла ладони от лица. Щеки пошли пунцовыми пятнами, глазки покраснели. В них стояли слезы. Настасья взяла ее руку и крепко сжала.
– Прости меня, дорогая, прости… Ужасная глупость… – Она встала и обняла компаньонку. Всхлипнув, Прасковья ответила поцелуем. Мир был восстановлен.
– Вот давно бы так, – сказала Агата. Ей пришлось приложить немало усилий. У Настасьи характер оказался крепче ореха. – Не стоит тратить слезы из-за каких-то пустяков…
– Это все мадам Львова, – проговорила Тимашева с внезапной злобой, что совсем не вязалось с кукольным личиком. – Невозможная и отвратительная…
– Кажется, нам удалось ее провести вчера…
– Нет, мадам Бланш, она все узнала. И теперь мне грозит катастрофа…
Как милы страхи юных барышень. Как много им еще предстоит узнать настоящих. Никто не изменит порядок вещей….
– Катастрофа? – спросила она с удивлением. – Какая катастрофа?
– Пошлет папеньке телеграмму и все расскажет… Как мы играли на рулетке… И еще чего-нибудь добавит… Например, о проигрыше…
– Мадам не видела, как вы… Как Прасковья делала ставки…
Настасья горестно хмыкнула.
– Вы не знаете эту страшную женщину… Она догадается. Или так придумает, – кулачки сжались. – О, как я ее ненавижу! Вот так бы взяла и разорвала на мелкие клочки… – При этом Тимашева дергала крахмальную салфетку. Салфетка трещала. – Так бы и убила ее, задушила, растерзала…
Трудно было ожидать эдакую кровожадность от прекрасного создания. Агата знала, какими на самом деле бывают женщины. И даже барышни… Она мягко забрала ни в чем не повинную салфетку.
– Раз уж я взялась помогать вам, то надо держать слово… Возьмете у меня триста рублей. Даже если ваш папенька приедет, покажете ему деньги. А я засвидетельствую, что вы были со мной, а не на рулетке, засвидетельствую вашу невинность. Поверьте, он меня послушает. – Агата не стал уточнять, почему в этом уверена. Не родился еще мужчина, которым бы она не смогла вертеть, как вздумается… Хотя нет, один родился…
Тимашева только головой покачала.
– Благодарю, мадам Бланш, за ваше участие, но я не возьму у вас денег… Нет, и не настаивайте…
– Но почему же? – тихо спросила Прасковья.
– Я так решила. И хватит об этом. Больше не желаю слушать.
Характеру барышни мог позавидовать мужчина. Такие Агате нравились. Куда больше ей нравилось, что Настасья совсем не годится Пушкину. Если только он окончательно не потеряет голову. Во что верится с трудом: такой отвратительный сухарь не умеет терять головы. Уж если от нее не потерял…
– Тогда чем же вам помочь? – спросила Агата.
– Скажите слово перед батюшкой… И довольно…
– Но где вы возьмете недостающие деньги? Раз такой крайний случай, попросите у этого, как его… Пушкина.
– Вот еще не хватало… Не желаю его видеть… Пусть только сунется – прогоню…
Для Агаты слова эти были как мед мщения: вот уж будет сюрприз чиновнику сыска, если опять явится с поручением от тети…
– Не могу осуждать вас за такую решимость, – сказала она, скрывая тихую радость. – Но деньги сами не явятся…
Тимашева напряженно думала. У барышень сильно заметно, когда они занимаются столь непривычным делом…
– Я знаю, что делать, – сказала она. – Одолжим у тетушки…
– Какой тетушки? – спросила Агата, не сообразив, куда дело клонится.
– У Терновской, – последовал ответ. – Она затащила нас на рулетку, она выиграла кучу денег, вот пусть и поможет племяннице…
Возникла дилемма: остановить бессмысленный поступок или сохранить тайну. Если барышня Тимашева до сих пор не знает, что ее тетка уж третий день мертва, то сказать ей об этом мог – кто? Ответ ясен. Агата не решилась сделать это вместо Пушкина.
– Не думаю, что мадам Терновская даст денег, – только и сказала она.
– Мы хорошо попросим…
– Она слишком бережлива, как я слышала…
– Другой возможности нет. – Настасья пылала решимостью. – Мы поступим умно. Для начала поедешь ты, Прасковья…
– Я? – изумленно проговорила компаньонка, еще не оправившись от слез. – Но как же я? Зачем?
– Затем… Будешь валяться в ногах, умолять, врать, что угодно… Если тетка не сдастся, то тогда уж поеду я…
– Но это невозможно…
– Все возможно! Езжай не откладывая, прямо сейчас.
Тимашева не просила, а отдавала приказ, как хозяйка прислуге. Встав из-за стола, она взяла руку Прасковьи.
– Пойдем посажу тебя в пролетку. – И она дернула компаньонку за собой. – Прощайте, мадам Бланш. Еще увидимся…
Агата не стала останавливать ее. Нельзя остановить несущийся поезд. Она отпила глоток кофе и стала думать, что делать дальше. Размышления были столь глубоки, что Агата не замечала происходящего вокруг.
…В зал зашел дородный господин с золотой цепочкой на животе. Оглядевшись, он заметил мадемуазель, сосредоточенно глядящую в кофейную чашку. Купец Иков (это был именно он) оказался в «Лоскутной» почти случайно, заглянув на завтрак и не имея других намерений, кроме как сытно поесть. Но выходило так, что заглянул очень даже с пользой. Он не стал шуметь или устраивать скандал, а только наблюдал. Иков посматривал за мадемуазель, пока та допила кофе и вышла с решительным видом. Не до конца уверившись, что напал на ту самую, Иков был уверен в другом: она проживает в «Лоскутной».
И теперь никуда не денется.
5
Пришлось встать щитом, чтобы кулаки достались Пушкину, если слова бесполезны. Поначалу растерявшись, городовой уже грозился достать револьвер. Где это видано, чтобы ясным утром на стража порядка налетели подобным образом. Да за такое мало в участок отволочь. И нечего попущение делать: не дама, а собака бешеная. Оборин, разобидевшись, был настроен крайне решительно. Пушкину пришлось приказать ему убраться. Городовой пробурчал, что за такие поступки следует дать трое суток ареста, а не миндальничать, и ушел на другую сторону улицы.
Теперь надо было привести в чувство виновницу скандала. Тетушка в гневе – совсем не то что тетушка, решающая головоломки. Разум улетает, безумная отвага овладевает ею. Мадам Львова не замечала, что меховая шапочка сбилась, она стала похожа на курочку после драки. Пушкин чуть улыбнулся. Что было замечено и расценено особым образом.
– Он еще ухмыляется! – гневно провозгласила мадам Львова. – Родной тете крутят руки и чуть за шиворот не волокут, а ему весело!
– Городовой выполнял мое распоряжение…
– Ловить родную тетю? Позорить на всю Москву? Ну спасибо, милый мой…
Требовалось особо крепкое спокойствие, чтобы буря угасла.
– Я отдал распоряжение наружной полиции задерживать любого, кто станет интересоваться домом Терновской, – сказал Пушкин. – Никак не предполагал, что вы окажетесь тут, тетя. Зачем вы здесь?
Мадам Львова тщательно стряхивала с рукава полушубка что-то невидимое.
– А тебе какое дело, мой милый? – ответила она почти мирно.
– Прошу отвечать на мой вопрос…