– Это, Роб, называется хороший и любящий муж, если ты не понял! И твои идиотские шуточки здесь неуместны. Нет, я, конечно, все понимаю – пытаешься оправдаться за то, что не получилось у тебя. Комплексы, сочувствую. К тому же ста-ра-тель-ный, – по слогам произнесла она, – это не ругательство, если ты не в курсе. И это еще подразумевает ответственность и любовь, Роберт. Потому что он мужчина. Мужик.
От удовольствия Стрельцов бросило в пот: «Браво, Верочка!» Мужчина. Мужик. Есть ли лучшая похвала для мужика? Дала этому таракану по морде! Врезала. И еще кое-что он узнал: как Вера его называла – Роб. Роб, боб, озноб. «Робин Бобин Барабек, скушал сорок человек…» – вспомнил Стрельцов детскую считалку.
Шел по длинному коридору и опять бормотал: «Роб, гардероб, сугроб. Сгреб, стоп. Микроб. Гроб! О господи! Скорее бы ты сгреб, микроб! Или так: в лоб и в гроб!» И Стрельцов засмеялся тоненьким, не свойственным ему смехом. «Ну и мудак вы, Геннадий Павлович, ну и идиот! Ревнуете, батенька? Правильно делаете. Значит, жива любовь, жив курилка!»
Впрочем, в этом он и не сомневался. «Скорее бы свалил, – с тоской подумал Стрельцов. – А уж тогда я обниму свою Верушу так, чтобы косточки хрустнули. Я же не эта нежить, хлюпик этот. Это я умею – кровушка-то крестьянская, как ни крути!»
Выкатился этот минут через сорок, и эти сорок минут показались Стрельцову вечностью. Когда хлопнула входная дверь, он наконец облегченно выдохнул. Вышел в кухню, равнодушно спросил, что на обед.
Молчаливая и, кажется, расстроенная Веруша засовывала в холодильник копченую колбасу и ветчину – выходит, не побрезговал милый друг нечестными, как уверенно считал, денежками. Приложился к деликатесикам от души. Ну и ладно, не жалко. Черт с ним! Действительно пора обедать. Что там сегодня нам бог послал? Борщец и жаркое с гречневой кашей? Ну и отлично.
Вымыв руки и сев за стол, с деланым равнодушием Стрельцов осведомился:
– Ну как наш любезный Роберт? И как ему наша квартира?
Вера ответила строго и коротко:
– В любезные записал его, заметь, ты, а не я. Лично мне он не любезен. А квартира, – жена усмехнулась, – квартиру твою он не разглядывал. Ему, Гена, это неинтересно! У него другие проблемы и увлечения. – И, шмякнув на стол плошку с маринованными помидорами, она обернулась к плите.
Вот так. И правильно – не будешь подкалывать. И идиота из себя строить не будешь. Щелкнула по носу – получи. И одного щелкнула, и второго. Умница, Верочка. Все-таки дураки мужики. Ох, дураки. И борщ – вкуснейший, на рыночной говяжьей грудинке, Стрельцов проглотил без всякого аппетита.
Конечно, Геннадий Павлович Стрельцов не был так прост, как иногда хотел казаться. Дескать, простите за ради бога, сразу не въехал, от сохи мы, крестьянского корня. Где уж нам до вас, до шибко умных и образованных? Да, любил Стрельцов по ситуации включить простачка. Но на самом деле был умным, хватким, усидчивым, толковым и очень работоспособным. И еще – очень стремился выскочить. Очень. Потому что знал, как бывает, когда нечего жрать. И как бывает, когда богато и жирно – было у него и то, и это. И памятью господь не обделил, помнил все.
Крестьянские корни? Помилуйте! Да, папаша был из крестьян. Но сбежал от тяжелого и скудного сельского быта в шестнадцать и прямиком в столицу-матушку, на вольные хлеба. Пахал как вол, чтобы прижиться в суровом, неприветливом городе. Лимите – а называли приезжих именно так – было непросто. Но и не прост был Пашка Стрельцов. Отбарабанив лет десять на Лихачевском автомобилестроительном, параллельно окончил машиностроительный факультет и торопливо рванул наверх. За несколько лет вырос от мастера цеха до инженера.
Платили тогда неплохо, хороший инженер был в цене. Только вот жил Павел Стрельцов все еще в общежитии, в связи с холостяцким, так сказать, статусом.
Девиц у него было полно. Высоченный, чубатый, перспективный парень был нарасхват. Только не то все это было, не то. Не цепляло. Одна из Пашкиных дам, Варька Сутомлина, спортсменка и красавица, пасла его несколько лет. Хороша была эта Варвара, кто ж спорит: высокая, под стать Пашке, длинноногая и чернокосая, глаза сверкают и прожигают насквозь. Берегись! Своя была, деревенская, из лимиты.
– Женись на мне, Пашка! – жарко шептала она, обдавая его горячим и сладким дыханием. – Такие у нас детки получатся! Женой я тебе буду хорошей, сам знаешь. Голодным и грязным ходить не будешь. Жизнь за тебя отдам, Паша! Потому что люблю!
Тяжелая Варькина голова давила на Пашкино плечо. Было жарко, он сильно потел.
Небрежно отодвинув Варькину смуглую сильную руку, Пашка нахмурился:
– Рано об этом говорить. Рано. Еще жилье получить надо, а уж потом семью заводить.
Варька зло рассмеялась:
– Врешь! Сам знаешь – женишься, и сразу ордер дадут, такие правила! Врешь ты все, Паша! Просто… – Варька горько всхлипывала. – Просто не любишь.
Пашка раздраженно спрыгнул с кровати, жалобно, в тон Варькиному настроению, заныли пружины. Хватанул папиросу и встал у окна. Курил молча и жадно и возражать подруге не стал.
– Что, права? – с деланым задором спросила Варька, надеясь на возражения. – Угадала?
– Не знаю, – честно ответил кандидат в члены партии, – скорее всего, так.
Пока Варька, истерично всхлипывая, натягивала юбку и кофту, Павел по-прежнему стоял у окна. Хлопнула дверь, но он не обернулся.
«Так – значит, так», – подумал Стрельцов-старший и почему-то почувствовал облегчение. Да разве он виноват в том, что полюбить красавицу Варьку так и не смог? Все про нее понимал, а сердце молчало.
Почему-то мечталось совсем о другой – нежной, тихой, тоненькой, беленькой девочке с очень задумчивым взглядом и обязательно с книжкой в руке.
Беленькая и задумчивая девочка с книжкой попалась ему ровно через полгода, в подмосковной электричке. Она сидела напротив и пыталась читать, но получалось у нее плохо – глаза слипались, книжка падала на колени, и аккуратная головка с нежными льняными кудрями клонилась к плечу соседа – толстого и противного мужика в засаленной кепке.
«Эх, не повезло! – с отчаянием подумал Павел. – Вот бы я был на месте толстого!»
На станции «Удельная» блондиночка встрепенулась, испуганно глянула в окно, охнула и, подскочив, бросилась к выходу.
Павел рванул за ней.
В тот же вечер они познакомились. Девушку звали нежным именем Светлана. «Светик, Светлячок», – твердил он про себя.
Так и повелось – всю жизнь он звал ее Светлячком.
Света была коренной москвичкой, воспитанной профессором папой. Мама скончалась при родах.
Света училась в пединституте и страстно мечтала отдать детям всю себя. Педагогику считала главной из наук – что в ребенка заложишь, то и вырастет.
Стрельцов осаждал крепость по имени Света два года.
Главным и самым серьезным препятствием стал будущий тесть, Светланин отец.
Профессор Некридов был человеком суровым – жизнь закалила. К тому же потеря молодой, прекрасной, любимой жены в двадцать шесть лет – испытание не из легких. А жену Некридов не просто любил – обожал. И после смерти несчастной Неточки остался с младенцем на руках – из родных почти никого. Как жить, молодой ученый Некридов не понимал. Больше всего ему хотелось уйти вслед за Нетой. Так было бы проще. Уйти тихо и красиво, что называется, без неприятных последствий – все-таки. Некридов был химиком. Но как уйти, если в кроватке попискивает крошечная дочь? Нет, варианты, разумеется, были – и дом малютки, и мечтающая о ребенке бесплодная Неточкина подруга Олимпиада, и родная тетка Елена, живущая в теплой Одессе, – и та и другая малышку бы с радостью забрали и воспитали. А Николай Некридов нашел бы вечный покой подле Неточки. И это было бы счастьем. На полном серьезе, вдумчиво и спокойно он продумывал свой уход. Но однажды, среди ночи, его разбудил тонкий, жалобный плач дочки. На цыпочках он подошел к кроватке и внимательно, как в последний раз, словно прощаясь, стал внимательно на нее смотреть. И увидел. Увидел то, что навсегда запретило думать ему об ужасном – Светлана, Светочка, Светик-солнышко была абсолютной копией обожаемой Неты. И это открытие его потрясло. Выходило, что есть на этой печальной земле у него важное, нет – важнейшее – дело: вырастить дочь. Вырастить маленькую Неточку в память о драгоценной жене.
Некридов погладил дочку по влажным, нежнейшим шелковым волосикам и широко улыбнулся. Жизнь снова обрела смысл, и заканчивать с ней не хотелось.
Спустя пару недель благодаря коллегам он нашел чудесную женщину, милейшую Валентину Афанасьевну, няню и домоправительницу в одном лице. В доме появились горячие обеды, засверкали промытые окна и вкусно запахло мастикой.
Светлана росла ангелом, как ни старался Некридов ее испортить своим неумеренным баловством. Характером в мать – ах, как же похожа! Как страшно и красиво распорядилась судьба: отняв у него Неточку, дала взамен Светика. У дочки были лучшие игрушки, редкие книжки и, по словам Валентины, «все тридцать три удовольствия».
Но дочка была скромницей, ничего не просила и горячо и смущенно благодарила за все.
Валентина Афанасьевна ушла накануне Светланиного шестнадцатилетия, и Некридов ужаснулся первой мысли, мелькнувшей в его голове: «Слава богу, успела поставить Светочку на ноги».
По любимой няне Светочка горевала долго, да так, что у профессора прихватывало сердце при виде ее тонкого, бледного заплаканного лица.
К пятидесяти годам профессор Некридов обрюзг, обзавелся внушительным животом и блестящей, красноватой лысиной.
И прежде не совсем аккуратный, теперь, без Валюшиной опеки, стал совсем неряшлив – ободранные обшлага на рубашках, сальный воротник пиджака.
Ел он торопливо и некрасиво, на пластиковый стол в столовой падали кубики свеклы из винегрета и вермишель из куриного супа.
И даже кафедральные дамы, немолодые и неизбалованные, не рассматривали вдовца Некридова как жениха – нет и нет!
Конечно, относились к нему с большим уважением и даже с пиететом – умница, всего достиг сам. Да и судьба… И девочка эта, Светлана! Чудесная девочка! Но нет.
Заниматься хозяйством Светлане было категорически запрещено – раз в неделю приходила уборщица Клава, сто лет служившая на кафедре в институте. А питались Некридовы тем, что профессор приносил из столовой. Жалостливые поварихи щедро накладывали в литровые банки капустные салаты и винегреты, запихивали котлеты с пюре и наливали супы.
После работы профессор Некридов засовывал полные банки в старый портфель и отправлялся домой, кормить голодную Светочку.
Да, надо было признать – очнулась Светлана после знакомства с Павлом Стрельцовым. Пришла в себя и стала улыбаться.
Ожила. И все-таки… Отдать этому вахлаку свою дочь? Свою тишайшую и нежнейшую Свету? Свою любоньку, свое солнце, свою ненаглядную, ради которой, собственно, была брошена под ноги вся его жизнь? Из-за дочки он не женился и даже не приводил в дом любовницу. Не дай бог, не понравится девочке, нарушит ее покой. Всю жизнь трудился на износ, писал дурацкие, ненужные статьи в журналы, лишь бы заработать лишний рубль и доставить удовольствие дочке. Одевал Свету как куколку, каждое лето возил на курорты. В день поступления в институт любимую дочку ждал подарок – серебристая норковая шубка. Как он достал ее – отдельный разговор! Кажется, ничего ему еще не доставалось с таким трудом, даже защита докторской.
Кстати, в пятьдесят два Некридов стал академиком.
И тут его Светка, Светик, свет всей его жизни, приводит в дом этого простака, деревенского увальня, краснощекого активиста-комсомольца. Передовика производства. Увольте.
Неужели для его дочери не нашлось чего-нибудь получше? Неужели эта, простите, деревенщина войдет в его дом и будет спать там, в ее девичьей комнате, с плюшевым мишкой, уютно примостившимся на спинке кресла? Будет спать с его Светкой? Этот молотобоец со стальными руками станет обнимать его дочь? Нет, невозможно! И академик Некридов страдал. Но, будучи человеком умным, крепко подумал и… согласился.
Дело в том, что его обожаемая дочь, его чудесная умница, любимый и нежный Светлячок, была слаба здоровьем – хрупкая девочка, экзотический цветок. Всю жизнь Светлана болела. Цепляла все подряд, да еще и с осложнениями.
И ухажера пришлось принять. Видел – на этого парня можно положиться. Он не предаст и не продаст. Не бросит, не оставит, потому что любит до умопомрачения и потому что прост, как сапог. Никакие каверзы и интриги ему не знакомы.
Так Павел Стрельцов вошел в дом академика Некридова, в стометровую четырехкомнатную квартиру на Патриарших прудах. С камином, пусть не работающим, но настоящим, с мраморными подоконниками, с мебелью из карельской березы, с подлинниками бесценных картин начала века – академик был заядлым коллекционером.
И надо сказать, брак этот получился удачным. Некридов наблюдал за молодыми и убеждался: он не ошибся. Пашка не сводит влюбленных глаз со Светочки, та расцвела, порозовела и хихикает. Кажется, все действительно хорошо. К тому же через два года дочь родила сына Генку, любимейшего внука академика Некридова.
Но, как говорится, не все коту Масленица. Роды, которых Некридов так страшно боялся, прошли благополучно. А через тринадцать лет Светланочка умерла. Все от той же наследственной болезни сердца, от которой умерла и его драгоценная Неточка.
И Пашка, зять и вдовец, отец его внука, ведущий инженер, член КПСС, еще недавно человек уважаемый и абсолютно счастливый, горько запил. Страшно запил, дико, без светлых промежутков, как пил когда-то его дед, деревенский кузнец Осип Стрельцов, человек необычной силы и страшного, неуправляемого, звериного нрава. За каких-то два года Павел Стрельцов превратился в законченного пропойцу. За внуком пригляда не было – шумные компании, случайные девки, шмыгающие в голом виде по ночам в общую ванную. Ад. Поразмыслив, академик разменял квартиру – двухкомнатную себе, двухкомнатную зятю и внуку. Пусть живут как хотят. Светы больше нет. И его больше нет. И нет больше жизни, кончилась. Он умер на следующий день после дочери. А то, что он ест, пьет, спит и ходит в сортир – так это ни о чем не говорит, вы уж поверьте.
И Павел Стрельцов оказался на собственной жилплощади в плохоньком райончике Коптево. Тесть от дома и ему, и Генке отказал – ни сил, ни желания общаться с кем бы то ни было у него не было, даже с внуком.
С отцом Генка промучился недолго, еще восемь месяцев. И похоронил его рядом с мамой – спасибо, хоть в этом дед не отказал.
Накануне похорон позвонил деду и сказал про отца. Тот ответил кратко:
– Туда ему и дорога.
Генка деда не простил и больше никогда не видел. И квартиру академика не видел – у него была своя, зачем вторая? И дачу – на черта ему эта дача?
В общем, началась самостоятельная жизнь.
Геннадий Павлович не был ни простачком, ни невежей – все-таки его воспитывали дед-академик и прочие воспитатели: и нежная мама Света, и домашние учителя английского и музыки, и спецшкола с английским уклоном, лучшая в Москве.
Был Геннадий Стрельцов хитрым, умным, вертким, жестким. И образованным. Деньгам цену знал, не сомневайтесь, потому что доставались они ему непросто – деньги он заработал сам. Из грязи, как говорится.
А если бы кто-то спросил, каким человеком был он, этот Стрельцов… А всяким. Разным. И хорошим, и плохим. И подпевал кому надо. И мог уничтожить, стереть в порошок. Мог вытащить из дерьма, протянуть руку. Помочь подняться и, самое главное, закрепиться. Легко мог дать крупную сумму – не в долг, а просто так, навсегда. Но не на ерунду, а на серьезное дело, от которого зависела жизнь человека. Мог рисковать свободой и даже жизнью, но не ради интереса – в альпинисты он никогда бы не пошел, жизнь любил и ценил, – а ради блага семьи, ради Веруши и Вадика. Вот ради них он бы смог все, пошел бы на что угодно. Надо было бы – убил, задушил. Впрочем, никто от него таких жертв и не требовал. Но жестким быть приходилось. Попробуй выживи в этом аду, в этом бизнесе по-российски. Жалел ли он о том, что у них с женой не было детей? Конечно! Кажется, даже плакал.
Но вышло как вышло, на все божья воля. У них есть Вадик, родной сын. Так он искренне считал. Да так оно, собственно, и было. Что дал Вадьке его родной, биологический отец? Красный пластмассовый паровозик за три рубля? Китайские кеды, развалившиеся на следующий день? Авоську растрепанных книг из собственной библиотеки?
А что дал Стрельцов? Да все! Образование – лучшие школы. А еще лучшие тряпки, путешествия, кабаки, машины. Деньги – точнее умение их заработать. И мужика из него сделал, а это главное, это неоценимо. И главное – научил его чувствовать себя человеком, дал уверенность в себе. И – он дал ему любовь.
И сделал счастливым его мать. Правда, немало?
* * *
Стрельцов вздохнул, тяжело выпростался из глубокого кожаного бордового кресла чиппендейл, подошел к зеркалу, поправил тугой узел галстука, глянул на часы и нахмурился.
Еще раз оглядел себя в зеркало, кажется, остался не очень доволен, и громко крикнул:
– Веруша, девочка! Ну сколько можно копаться? Мы же опаздываем!
Вера Андреевна услышала голос мужа и вздрогнула. Бросила короткий взгляд на часы: «А Гена прав! Действительно опаздываем. Какая же я стала копуша. А все возраст, возраст… «Девочка». – Она усмехнулась. – Это для тебя я, Генаша, девочка».
Она еще раз критически оглядела себя, поправила бретельку бюстгальтера и бросила взгляд на платье, лежащее на кровати.
Платье было шикарным. Ее любимого темно-зеленого, изумрудного, который очень шел к ее волосам. Из натурального, конечно же, шелка, с большим декольте-каре – Геннадий Павлович обожал ее шею и грудь и всегда настаивал на большом декольте. И, честно говоря, он прав: ее полноватую, гладкую шею, все еще высокую, пышную грудь и чудесные покатые плечи, роскошную шелковистую белую кожу надо показывать, не стесняться.
Вера надела платье и тут же расстроилась – конечно, узко! Как она умоляла портниху сделать чуть шире! Например, в боковых швах. Но та упрямо не соглашалась: «Верочка Андреевна, потеряется силуэт». Какой, к чертям, силуэт, если тесно? А на улице, между прочим, жара! Разумеется, и в машине, и в ресторане кондиционеры. Но ресторан загородный, природа вокруг чудесная, ландшафт исключительный, и все наверняка высыплют во двор. Вера давно мечтала о «смене концепции» – влезть наконец в балахоны, в размахайки, во что-то свободное и широкое. Не думать о том, что все-таки есть у нее животик, пусть аккуратненький, скромный, но все-таки. И руки, как ни крути, у нее полноваты и, увы, дрябловаты. Это Генаша не видит, а уж она сама себя не обманывает. И бедра. К разряду полных дам ее отнести нельзя, она, что называется, женщина в теле, к тому же в приятном, даже красивом теле. Но все-таки в «облипку» ей как-то уже ни к чему. Неловко и неудобно во всех смыслах.
Вера все-таки натянула платье, поправила его, потянув вниз. Портниха, Люся Зайцева, давно ставшая приятельницей, как это часто бывает, знала ее фигуру наизусть. И вкус ее знала. И знала вкус Геннадия Павловича, перед которым по-женски млела. И кажется, его замечания и пожелания казались более важными, чем замечания и пожелания самой Веры.
Она повертелась у зеркала – нет, конечно же, все прекрасно! Зря она злится на Люську – мастерица та хоть куда! Обшивает капризных артисток и прочую важную публику, включая чиновничьих жен. Да, при всем изобилии в магазинах опять стало модно шить у хорошей закройщицы, чтобы сохранить, так сказать, индивидуальность.
А Геночка все никак не может смириться с тем, что жена давно не девочка. Нет, это, конечно, счастье, что муж смотрит влюбленными молодыми глазами и, кажется, не замечает или не желает замечать ее возраста. Она по-прежнему хороша для него, по-прежнему молода и восхитительна и по-прежнему желанна. Для него не существует других женщин. Счастье? Конечно! Но сама Вера давно ощущала, что молодость, увы, позади, невзирая на неплохое здоровье, прекрасную сохранность разума и тела.
Многое стало тяжело, многое теперь дается с усилиями. И многого не хочется. А вот признаться в этом страшно. А может, неудобно – муж по-прежнему активен, полон сил и энергии, бурлит, фонтанирует и фантазирует, строит далеко идущие планы, мечтает об экзотических путешествиях.
Нет, это все замечательно! Видела она и другие примеры – уходил мужчина на пенсию и тут же, за пару месяцев, превращался в занудного старика, копающегося в своих болячках и не дающего жить окружающим. Не дай бог, конечно. Но ее Генаша не из таких – он борец, трудоголик. Вечно спешащий, боящийся не успеть, пропустить, не нахватать впечатлений.
Ему всего и всегда было мало, особенно впечатлений и ощущений, и бешеный жизненный ритм Геннадия Павловича, его жажда Веру, мягко говоря, утомляли и слегка раздражали, но виду она не подавала, марку держала. Недомогания от мужа скрывала. Во-первых, все по той же причине, что он считал ее молодой, а во-вторых, в такие минуты Геннадий Павлович абсолютно терялся. Твердый, жесткий, сильный и рассудительный, Стрельцов впадал в дикую панику, и начинались бесконечные звонки врачам, консультации, стенания, «собачьи» глаза с застывшей слезой и совсем уж бабские причитания: «Верушенька, как же так? Что у тебя болит, моя девочка? Нет, ты объясни обстоятельно – что ты чувствуешь?»
В такие минуты Вере хотелось одного – остаться одной, укрыться от посторонних глаз, свернуться в кокон, плотно закрыть дверь и чтобы не трогали.
Конечно, муж это знал. Но знания эти его отчаяние и страх не отменяли, как не отменяли и осторожных заглядываний в комнату каждые полчаса и жалобного скуления:
– Как ты, родная?
Злило, раздражало, но понимала: ничего он не может поделать. В любых ситуациях ее Гена кремень, но только не сейчас, когда дело касается ее. Приходилось терпеть, скрывать раздражение – куда денешься.
Вера Андреевна поправила густые, волнистые темно-русые волосы. Слава богу, что хоть остриглась, уговорила! А сколько лет уговаривала? Муж не соглашался:
– Такие волосы, как у тебя, и остричь? Да это преступление, Вера!
– А это – наказание! – скулила Вера. – Как ты не понимаешь, что мне тяжело все – вымыть, высушить, уложить? Да и надоела мне эта «бабетта» до дрожи! Ну кто сейчас носит пучки и башни? Как я мечтаю о стрижке! Я же не говорю про выбритые виски или ершик! Просто длинное, по плечи, каре. Вот увидишь, как мне пойдет! И волосы, кстати, которыми ты так гордишься, будут смотреться куда шикарнее, чем в пучке!
Уговорила. Постриглась. Конечно, помолодела, скинув лет пять уж точно.
А сколько лет мучилась с длинными? Вспоминать неохота.
– Вера! – раздался крик мужа, и она вздрогнула. – Прости, но это вообще запредельно! Родители опаздывают на свадьбу собственного сына. Ну сколько можно, в конце концов?
Все правильно, копушей она стала знатной. Вот где особенно вылезал возраст… Подло так появлялся из щелей, как таракан.
Укладка ей не требовалась: вымыть, расчесать – все! Спасибо родителям и природе.
Глаза и губы были накрашены. Вера Андреевна брызнулась любимыми духами, чуть растерла их ребром ладони, вдела в уши серьги с изумрудами, конечно же, подаренные мужем. К ним же кольцо с камнем в три карата. Не без усилия застегнула на полноватом запястье браслет – те же изумруды, чередующиеся с бриллиантами. И последнее – широкая, плоская цепочка-колье с крупным каплевидным камнем посередине.
– Иду! – крикнула она мужу, влезая в узкие черные лодочки.
О господи. Сейчас бы кроссовки или на крайний случай балетки. Но как же, нельзя. И про ее варикоз никто не должен знать, уж тем более муж.
Выйдя в коридор, Вера Андреевна нахмурилась.
– Гена! Ты где?
Раздраженный голос мужа прозвучал с первого этажа:
– Здесь, Вера, здесь!
Геннадий Павлович, в нескрываемом раздражении, стоял у входной двери. Но, увидев Веру Андреевну, медленно спускающуюся по лестнице, остолбенел.
Он смотрел на нее во все глаза, и казалось, что видел впервые.
– Веруша, – наконец произнес он тихим и хриплым от волнения голосом, – ну что же ты, дорогая!
Вера Андреевна усмехнулась:
– Да иду Гена, иду! Ну да, закопалась. Женщина ведь, а не солдат срочной службы.
И Геннадий Павлович молча кивнул.
Садясь в машину, Вера Андреевна попыталась скрыть довольную усмешку. А все-таки огромное счастье и везение – производить такое впечатление на собственного мужа!
Геннадий Павлович сел рядом с ней, проигнорировав свое законное пассажирское место рядом с водителем. Ему всегда хотелось быть ближе к жене – тактильные ощущения самые острые.
Он взял ее за руку, и она уловила его волнение и трепет. Снова про себя усмехнулась: «Вот так. Вот вам и почти тридцать лет семейной жизни. А вы говорите – усталость, раздражение и взаимные претензии. Зависимость? Да, безусловно. Но еще и любовь. Любовь, не сомневайтесь».
Сама Вера Андреевна Стрельцова в этом не сомневалась. Ни на минуту.
Счастье, конечно.
Дорога была забита – суббота. До места назначения навигатор показывал полтора часа езды. Опаздывали. Геннадий Павлович позвонил сыну:
– Вадик, прости, брат. На полчаса точно задержимся. Да, не правы. Но дела, сын, извини! Надо было срочно посмотреть немецкий контракт. Это ж фрицы, не китайцы, ждать не любят, сам знаешь! Не нервничай, сын! Все сделаем в лучшем виде. Да и наверняка гости припоздают – никому пробки не избежать. Все, все, не нервничай! Большой привет Лидочке!
«Лидочке», – хмыкнула Вера, но комментировать не стала, не время для комментариев. И с благодарностью посмотрела на мужа: всю вину, как всегда, взял на себя. Мужик. И вправду, нечего нервничать, уже ничего не исправить. Будет как будет. И точно опоздавших будет немало. Субботняя Москва едет за город.
Вера немного успокоилась, поудобнее уселась на сиденье и глянула на мужа – Геннадий Павлович открыл ноутбук и погрузился в работу. Она облегченно выдохнула и отвернулась к окну.
* * *
Вера Боженко родилась в Подмосковье, в Малаховке, в собственном доме, в большой и дружной семье. И детство ее было очень счастливым. Дом, а точнее старая дача, принадлежал ее деду. Не кровному – про кровного бабушка говорить не любила, и повзрослевшая Вера узнала, что кровный дед пил, гулял, а потом и вовсе оставил жену с младенцем. Но баба Лара часто говорила, что это и есть ее большое счастье – не ушел бы, не освободилась бы она от него, так и мучилась бы всю оставшуюся жизнь.
Лара уже ни на что не надеялась – какое! Война, сплошное горькое вдовство, нищета, голод, болезни. Она была тощая, страшная, почерневшая от бед и забот. Да еще и с довеском, с дочкой. Думала об одном – выстоять, прокормиться, поднять на ноги Инночку. Но жизнь распорядилась иначе.
В сорок четвертом Лара с дочкой вернулись из эвакуации, из казахского совхоза «Чигелек» Жарминского района, истощенные, измученные, вымотанные долгой дорогой. У тридцатилетней Лары почти не осталось зубов. «Да и черт с ними, – думала она, – все равно жевать нечего». Не о зубах надо было думать и не о нарядах. А о том, как выживать.
По совету знакомой Лара ездила по Подмосковью, перед глазами мелькали станции: Удельная, Томилино, Малаховка, Ильинская, Кратово, Перловка, Валентиновка. Она искала работу с жильем, понимая, что в городе, на предприятии, долго не выдержит. Стучала во все калитки, мечтала наняться прислугой или нянечкой для ребенка. Да и дочке ее, с тяжелым рахитом, с угрозой туберкулеза, которого после войны было полно, требовались свежий воздух и нормальное питание. Спала в поезде, между станциями, вечерами падала с ног.
Однажды – а этот день она запомнила навсегда – Лара присела на лавочку на платформе в ожидании поезда. Присела – и, конечно, уснула. Проснулась оттого, что кто-то треплет ее по плечу.
Рядом сидела немолодая, красивая, полная женщина в ярком цветастом шелковом платье, с густо накрашенными губами.
– Выспались? – спросила она. – Три поезда пропустили. А будить я вас не решилась. Вижу, смертельно устали.
Лара молча кивнула и посмотрела на станционные часы – ого, половина восьмого. За дочку не волновалась, Инночка была под присмотром.
– Спасибо, что разбудили, – поблагодарила Лара. – А когда будет следующий?
Незнакомка пожала плечом и закурила папиросу.
– Не знаю. Я брата встречаю.
Не ее пышной и яркой красоте удивилась Лара. Не шелковому роскошному платью, не босоножкам на ремешках и каблучке – глянув на них, Лара горько вздохнула. Сама она ходила в опорках – тряпичных тапках на картонной подошве – и больше всего боялась дождей, зная, что все это расклеится и точно развалится. Больше всего она удивилась зубам случайной знакомой. Зубы у той были роскошными, ровными, белоснежными. Но главное – они были!
– Раиса, – представилась женщина.
Словом, разговорились. Лара рассказывала ей про себя, Раиса молча раскуривала одну за другой папиросы.
– Всем досталось, – в конце концов нарушила молчание она. – Я вот мужа потеряла и сына. Хорошо, брат остался! Живым вернулся. Хоть инвалидом, без ноги, а живым. Вот и коротаем мы с ним вдвоем. Женить все его хочу, а никак! Жена его с дочкой пропали на Украине, в начале июня сорок первого. Давка сам их отвез к родне, подкормиться: фрукты, парное молоко, речка под боком. А чем кончилось, сами понимаете. Никого не осталось, всех в яму.
Лара кивнула:
– Проклятая война.
– Да, всем досталось, – задумчиво проговорила Раиса. – Но мы, слава богу, живые! И значит, будем жить. Верно?
А поезда все не было. Наступил поздний вечер, стало зябко.
– А знаете что, – вдруг сказала Раиса, – пойдемте ко мне, к нам! Здесь недалеко, пять минут. Поужинаем, переночуете и поедете в свою Москву. Дочка же у вас на пятидневке ведь, верно?
Лара нерешительно посмотрела на нее.
– А завтра, – продолжила Раиса, – я, кажется, знаю, куда вас устроить. В детский санаторий нянечкой. И дочку свою заберете, и будете сыты, и крыша над головой! Главврач там моя подруга старинная, с детства. Наши семьи дружили. Все, решено!
Небольшой и уютный дом показался Ларе дворцом – закрытая веранда, на которой они ужинали чаем и хлебом с сыром, внизу три спаленки, кухня, второй этаж. И главное – участок! Ах, как дышалось среди сосен и елей! Как веяло свежестью!
Допив чай, Раиса скомандовала:
– А теперь спать! Братца моего мы точно уже не дождемся, это понятно. Опять застрял у какой-нибудь бабы! Нет, Давка не ходок, совсем нет. Просто так утешается.
Как спалось в маленькой спаленке с открытым окном! Какие запахи приносил ветерок, колышущий легкие занавески!
Лара давно так не спала. И впервые проснулась счастливая. Отчего – сама не понимала. Ведь столько проблем, а решения все нет.
Быстро встала, оделась, умылась. Осторожно, чтобы не разбудить хозяйку, на цыпочках, вышла из комнаты и пошла на веранду. Открыла дверь и замерла.
За большим овальным столом сидел грузный, седоватый и интересный мужчина, похожий на Раису как две капли воды.
«Гулящий брат», – догадалась Лара и от смущения встала как вкопанная.
Мужчина рассматривал ее внимательно, с интересом.
Сбиваясь от смущения, она неловко пыталась объяснить ему свое пребывание в их доме.
Он перебил ее сбивчивое объяснение:
– Да понял я, понял. Какая разница, как вы попали сюда? Идите за стол завтракать.
И Лара, окончательно смутившись, осторожно присела на краешек стула.
«Что он нашел тогда во мне? – миллионы раз думала она позже. – В тощей, зачуханной, почти беззубой оборванке? Что смог разглядеть? Непонятно. Наверняка у него, такого красавца, были небедные и красивые любовницы».
Через полтора месяца – всего-то! – Лара вместе с дочкой переехали в Малаховку. Навсегда. К мужу и, как оказалось, отцу ее дочери, пусть и не кровному, но настоящему.
В то же лето Лара стала обладательницей красивых зубов – не хуже, чем у золовки Раисы. И прожила со своим Давкой счастливую жизнь. До поры.
* * *
Дава, Давид Григорьевич Сорин, был стоматологом, точнее дантистом, как называла его жена, Верина бабушка Лара. У него имелся свой кабинет.
Дача была двухэтажной, бревенчатой, теплой и светлой. Три комнаты внизу – спальня деда и бабушки, столовая и дедов кабинет. Сбоку, при входе, кухня. Там же и ванная комната с ванной и туалетом и маленькая кладовочка для припасов. Дед обожал припасы и схроны, советской власти он не верил и всегда ждал от нее подвоха.
На втором этаже – три комнаты, точнее комнатки: спальня Вериных родителей, мамы Инули и папы Андрюши, ее детская и комната прислуги.
Тетку Раису, вернее двоюродную бабушку, Вера не помнила – та умерла еще до ее рождения, утонула в неглубоком, заросшем малаховском пруду, где тонули только пьяные подростки. Бабушка утверждала, что Рая покончила с собой. А дед не верил, утверждал, что это случайность. Так или иначе, правды никто не знал, но Раисин портрет всегда висел на стене в столовой, бабушка его никогда не снимала и каждое утро здоровалась с ним, протирая его влажной тряпочкой. И на кладбище к Раечке ходила в любую погоду. Всегда говорила:
– Если бы не Раечка, где бы мы сейчас были?
Всю жизнь, сколько Вера себя помнила, в доме была прислуга – домработница. Няня полагалась отдельно – для внученьки. Но с няньками не сложилось, и бабушка Лара занималась воспитанием внучки сама. Домработницу звали Зойкой, была она простой деревенской девкой, подобранной бабушкой у вокзала. Именно в тот день голодная, неустроенная Зойка решилась на последний отчаянный шаг – стать проституткой.
Сердобольная бабушка, видя зареванную, опухшую от слез деревенскую девку, купила ей три пирожка и стакан газировки. Расспросила о ее жизни, узнала, что та сирота, и забрала с собой. Так она Зойку спасла. Всю жизнь до своего замужества Зойка служила ей верой и правдой. Признавала она только бабушку Лару. Деда побаивалась и слегка презирала – к евреям и зубным врачам относилась с большой осторожностью. Но хотя и бабушку боготворила, нервы ей потрепала: пару раз выходила замуж – то за местного участкового, то за торговца со знаменитого малаховского рынка. Бабушка женихам не верила, раскалывала всех на раз, но Зойка орала, что она не рабыня и «имеет право на щасте». Уходила от бабушки, но всякий раз скоро возвращалась: милиционер лупил ее как сидорову козу, а грузин торговец действительно сделал из нее рабыню.
Возвращалась Зойка побитой собакой. С порога начинала знакомую нудьгу:
– Выгонете – уйду, не обижуся, все понимаю. Не выгонете – отслужу верой и правдой! Вы ж меня знаете, Лара Ивановна!
– Иди уж, – вздыхала бабушка. – Клубника заросла. И щавеля нарви к обеду. И стирку замочи. – И, не выдержав, добавляла: – Невеста без места.
Зойка радостно кивала и бросалась исполнять задания хозяйки. Еще неделю ревела бабушке в плечо, делясь обидами. Бабушка слушала, утешала и говорила, что Зойка женщина, а всякая женщина хочет счастья и ищет любви. Зойка божилась, что «больше никогда и нипочем, ни за какие коврижки!». В доме наступал мир. Бабушка облегченно вздыхала – тащить на себе и дом, и участок, и огород было сложно.
Летом было одно сплошное счастье – каникулы! На большом участке, заросшем светлыми соснами, имелись и поляна для бадминтона, и теннисный стол, и даже Верин домик – да, да, настоящий домик, построенный из оставшихся досок. Строил его дедов пациент, рукастый парень Семен. У домика была настоящая шиферная крыша. В низеньком домике была одна комната, она же кухня. В нем жили Верины куклы – Марфуша и Дашка. Стояли две кукольные кроватки, шкаф, стол и комод.
На игрушечной кухне Вера варила обед. В ход шли желуди, шишки, трава и цветы. Из ярко-рыжих цветов настурции Вера варила борщ, выклянчивая у Зойки капелюшечку сметанки – ведь так положено! Зойка ругалась, но сметану давала. Были у Веры и игрушечная немецкая посуда, и плита с конфорками, и рукомойник. Настоящее хозяйство.
На огороде росли клубника и садовая земляника, крупная и сладкая. У забора живой изгородью плотно стояли кусты с крыжовником и смородиной, за кукольным домиком – четыре огромные старые яблони и огромная, как шатер, раскидистая кривая слива.
Верину комнату Зойка называла светелкой. Она и вправду была как светелка: кружевные занавески, которые бабушка Лара связала крючком, коврик у кровати и голубой, в кружевах, абажур. Еще рукодельница бабушка вышила постельное белье, исключительно Верушкино. На Вериных наволочках жили божьи коровки, разноцветные стрекозки и бабочки. Вера знала их наизусть и давала им имена. Перед сном, поглаживая цветные вышитые выпуклости, разговаривала с ними, как с подружками.
Верины родители развелись, но от девочки это скрывали. Утаить это было не сложно – невзирая на развод, родители жили вместе в Москве, в комнате папы Андрея, и работали в одном институте. Вместе приезжали в Малаховку по выходным навестить дочку, привозили подарки и всякие вкусности. Только потом Вера поняла, что ее отцу в доме рады не были. На бабушкином лице застывала маска пренебрежения, а дедушка просто старался не выходить из кабинета. Однажды среди ночи, встав по малым делам, маленькая Верочка услышала, что мама плачет. Бабушка горячо успокаивала ее:
– Избавиться от этого – счастье! Считай, что тебе повезло!
Но мама заходилась в плаче еще сильнее.
Утром все мирно завтракали, подолгу пили чай с булочками с корицей, потом все шли на озеро, папа купался с Верочкой, учил ее плавать, а мама загорала на берегу, наклеив на изящно вздернутый носик листок подорожника.
После пляжа обедали на террасе за красиво накрытым столом – холодный суп, отбивные, кисель в запотевшем кувшине. Папа нахваливал тещину стряпню, но бабушка, поджав губы, сухо отвечала:
– Спасибо, это все Зоя, не я.
Приличия соблюдались.
В восемь лет Вера узнала, что родители четыре года в разводе. Виноват был папа, это он ушел к маминой подруге, тете Нине, которую Верочка обожала.
Тетя Нина была огненно-рыжей, синеглазой, высокой, белокожей, с россыпью густых ярких веснушек на лице и плечах. Тяжелые Нинины волосы золотистой рекой бежали по спине, сверкали и переливались. Чудо как хороша была тетя Нина! Просто золотая принцесса. Казалось, что вся она искрится ярким солнечным светом. Золотая Нина – так ее называли.
– С тобой, Нинок, и люстры не надо, – шутил дед, когда мамина любимая подружка приезжала в Малаховку.
И еще тетя Нина была огневой, веселой, заводной и смешливой, без конца хохотала, рассказывая забавные истории. С ней было легко, весело и интересно. И была она лучшей маминой подругой еще со школы, семь лет за одной партой.
И вдруг тетя Нина исчезла. На Верин вопрос, куда, взрослые сухо отвечали: «Уехала в другой город».
– Вышла замуж? – уточнила девочка.
– Да я откуда знаю? – разозлилась бабушка. – Что мне до этой твоей Нинки, прости господи! Своих дел хватает.
– А раньше ты ее любила, – обиделась за Золотую Нину Верочка.
– Любила, разлюбила… Да и вообще отстань, Вера! Видишь, тесто отказывается подходить, а ты мне голову морочишь!
– Странно, – повторила Верочка. – Она ведь такая красивая, а мужа нет. Если она вышла замуж, это здорово, правда?
Бабушка вздрогнула, громко шлепнула об стол комом теста и вышла из кухни.
Как оказалось, шуры-муры – бабушкины слова – лучшая подруга и неверный муж завели сто лет назад, когда мама еще была беременна Верочкой.
Когда Вера узнала правду, отплакав три дня, поставила жесткое условие: папу видеть она не желает. Точка. И на все мамины уговоры: «Это твой родной отец, и ты тут вообще ни при чем», – упрямо мотала головой: «Нет – и все. Пусть рожают с этой и нянчатся там!»
Маму было жалко до слез, у Веры сердце болело при виде ее. Тоненькая, похудевшая и бледная мама, тростиночка, девочка. И пережить такое предательство! «Этой гадине» Верочка желала одного – смерти. Да, да, именно смерти, и никак не меньше! «Пусть сдохнет и горит в аду» – этим словам Веру научила подружка Тамарка, местная, малаховская жительница, дочка известной на всю Малаховку торговки квасом тети Зины.
Сидела Зинаеда, как называли ее местные алкаши, на специально сколоченном ящике у желтой бочки, в белом халате и в валенках – Зинаеда страдала ногами, были они синими, распухшими, страшными. Сидела и покрикивала на покупателей.
Летом, в жару, хвост из страждущих был бесконечен – бидоны, кастрюли, бутылки. Очередь волновалась, что кваса не хватит. Работа была сезонная, летняя. А зимой и осенью Зинаеда отдыхала, сидела дома и вязала шапочки на продажу. Шапочки продавала рыночная нищенка Зоська, тощая и насквозь пропитая. Верочка Зоську боялась.
Вообще-то на базар Верочке бегать не позволялось, место неспокойное, «уголовное», по словам бабушки. Одна она и не бегала – было и вправду страшновато, – а вот с Тамаркой запросто! Во-первых, Тамарка была самой смелой и ничего не боялась, а во-вторых, на рынке Тамарка, конечно, была своей.
Ее все знали и все угощали – и мороженым, и семечками, и пирожками, и подкисшими фруктами. Не жизнь – красота! Только вот обедать после этого не хотелось. Но Вера ела, давилась, но ела – а то бабушка все просечет. Тамарка просвещала наивную Веру – уж она-то знала все! И про материных любовников, и про всех рыночных – кто с кем спит и как зарабатывает.
Все это было безумно интересно, гораздо интереснее, чем жизнь в дедушкином доме. Какие там разговоры? Что приготовить Зойке на обед, бабушкино ворчание по поводу Зойкиной «вечной халтуры»: погладила плохо, пыль под кроватями оставила, борщ перекипел. Ну и про дедушкиных пациентов: «Атанасян капризничает, все ему не так, треплет нервы. Цурило жмот и торгуется за каждую копейку. Афанасьева рыдает и орет, что ей больно, определенно психическая».
Веру заставляли читать, писать в прописи, заниматься арифметикой и музыкой. Занудные гаммы и этюды Черни и Гедике Верочка ненавидела. А за калиткой была жизнь – Тонька-семечница набила морду конкурентке Пашке, Ашот обрюхатил глухонемую уборщицу Шурку, Гиви Леванович похоронил жену и ищет невесту.
На базаре было вкусно, шумно, интересно и увлекательно – там пахло жизнью.
Тамарка с Зинаедой жили в общаге в крохотной комнатке с диваном и раскладушкой, где с трудом помещались еще колченогий стол и два стула.
По большому секрету Томка рассказала подруге: «Деньги у нас есть, просто мамка копит. На дом копит, на собственный. Вот как накопим – купим большой, с удобствами, в три комнаты. Или четыре, не хуже вашего. Тогда пусть мамка и замуж выходит».
Вера слушала и кивала.
В день Вериного одиннадцатилетия мама приехала с новым мужем. Так и сказала:
– Знакомься, Верочка. Это мой муж, Владислав Петрович.
Владислав Петрович был высоким, худым и очень похожим на лыжную палку. Короткий ежик серых волос, серые глаза, серое лицо, на котором все как будто слилось. И еще у него были потные ладони, которые он вытирал о штанину.
Бабушка радостно приняла нового зятя: сразу видно – приличный человек. Дедушка вздыхал и, кажется, сомневался:
– Гол как сокол. Комната в коммуналке, алименты на двоих детей. Скромный инженер, что с него взять?
– А вот мы и поможем! – резко отозвалась бабушка и осеклась, заметив Веру в комнате.
Дед устало махнул рукой и вяло пробурчал:
– А кто, интересно, отказывается?
Вере не нравился отчим: вечно молчит, уткнувшись в газету. На речку не ходит, подмосковные водоемы, ему, видите ли, замусорены и отравлены. Садом не увлекается – гастрит, фрукты противопоказаны. Лес не любит – комары. С дедом политических бесед не ведет, а бабушку как будто не замечает, как, впрочем, и Веру. Да и с мамой они разговаривают мало – так, перебрасываются бытовыми фразами.
В воскресенье, сразу после обеда Владислав Петрович начинал дергать жену:
– Инна! Ну когда мы поедем? Мне уже надоело, хочется цивилизации!
При слове «цивилизация» бабушка презрительно хмыкала.
А мама нервничала, что-то шептала ему, уговаривала остаться до вечера, говорила, что скучает по дочке, на плоском, как у камбалы, лице отчима застывала крайне недовольная гримаса.
– Конечно! – шипела на кухне бабушка. – Он же уже пообедал! Теперь можно домой!
Мама со вздохом переодевалась, подкрашивала ресницы и губы, втихаря плакала. Бабушка бросалась ее утешать:
– Главное – не пьет и не гуляет. Порядочный мужчина.
– Лучше бы пил и гулял, – тут же вставлял дед. – Повеситься с таким хорошо, а как жить – не знаю.
Мама обижалась, бабушка цыкала на деда, а Зоя уводила Веру из комнаты.
– Правильно Давид Григорич говорит, – нашептывала Вере Зоя. – Лучше уж никакого, чем этот. – Она кивала в окно, где под яблоней в плетеном кресле читал газету новый мамин муж.
Вере было жалко маму и жалко себя, потому что она вынашивала план в восьмом классе переехать в Москву к маме, в их комнату на Сокол, и школу оканчивать там. Но теперь планы срывались – жить рядом с отчимом? Нет, никогда. И к сердцу подкатывалась ярая злость, даже гнев – неукротимый, клокочущий. Чтоб ты сдохла, рыжая стерва, чертова Нинка! Все это из-за тебя!
А через пять лет после маминого замужества случилось ужасное – погибли все трое. Мама Инна, папа Андрей и мамин муж Владик. Ехали вместе в Малаховку на шестнадцатилетие Веры, на ее первый, как сказал дед, юбилей. И в маленький папин «москвичонок» влетел огромный «КамАЗ». Водитель «КамАЗа» был пьян, но выжил. А те, кто ехал в «москвичонке», – увы…
Осталась только Золотая Нина, и на похоронах родителей Вера увидела ее после долгого перерыва. Узнать ее было сложно – ничего золотого в Нине не было: и веснушки, и некогда роскошные волосы стали тусклого серого цвета. Возле Нины крутилась девочка лет пяти. Вера поняла, ее единокровная сестричка Сонечка, похожая на их общего отца. Но ни к Нине, ни к девочке Вера не подошла.
Странное дело – смерти приемной дочери первым не выдержал дед.
Войну прошел от Курска до Праги, имел три серьезных ранения и несколько орденов и медалей. Ничего не боялся, даже, как грустно шутил, ОБХСС и КГБ. А потеряв приемную дочь, через два года ушел – два инфаркта подряд. После похорон дочери дед слег и отказывался вставать. Бабушка держалась, а Дава сломался.
И Вера с бабушкой остались одни.
В тот жуткий год, когда ушел дед, случилась еще одна беда – их обокрали. Обокрали среди бела дня, когда Вера с бабушкой отправились на станцию за молоком. Влезли в дедов кабинет и нашли деньги, спрятанные наивной бабушкой под половицей. К счастью, больше ничего не взяли, видимо, торопились. Да и денег было прилично, что рисковать.
– Сироты мы с тобой, – плакала бабушка. – Все нас оставили, все! – Она поднимала лицо к потолку и принималась грозить кулаком: – Сволочь ты, Дава! Какая ты сволочь! Как же ты мог, старый дурак? На кого ты меня оставил? Меня и Верушку?
И в эти минуты Вере было особенно страшно.
Но жизнь продолжалась, и надо было жить. «Куда денешься, – говорила Зойка, – хочу, не хочу, а бог нас не спрашивает».
Кстати, Зойка таки вышла замуж! Толстая, рыхлая, рябая, сорокалетняя Зойка – и на нее нашелся купец. Сосватала Зойку дальняя родня, и она укатила в деревню.
А бабушка стала продавать вещи, чтобы выжить.
– Я стала торговкой. Спекулянткой, – сетовала она. – А мать моя, между прочим, дворянка!
Сначала проели украшения, потом дедово зубное золото. Следом ушли бабушкина каракулевая шуба, норковая шапка, отрезы на платья и пальто.
Самое хорошее и ценное носили на рынок в комиссионку, там теперь заправляла товароведом и продавцом восемнадцатилетняя Томка, лучшая Верушина подружка. Цены ставила высокие, в память о старой дружбе.
Иногда, крепко затянувшись сигареткой, Тамарка повторяла, видимо, выражая сочувствие:
– Видишь, Верка, как жизнь поворачивается: то ты у нас была богачкой, всего у тебя было по горло. А теперь я.
Это была чистая правда – на накопленные деньги Зинаеда и Тамара купили хороший дом с удобствами, и в комиссионке молодая, но ушлая Томка зашибала хорошую деньгу. К тому же у нее уже имелся любовник, сын Гиви Левановича, торговца гвоздиками. Гиви Леванович постарел и дело свое передал старшему сыну, Арчилу. У Тамарки с Арчилом случилась любовь. Но женится тот не торопился, брать русскую не хотел, ждал обещанную из Кутаиси грузинку.
– А мне наплевать! – бодро говорила Тамарка, сплевывая шелуху от семечек и со свистом затягиваясь сигаретой. – Больно мне надо за ненормального этого идти, ага. Знаешь, какие они, эти грузины?
Вера не знала…
– Да бешеные! – повторяла Тамарка. – Чуть что – в крик! А уж в койке… – Тамарка закатывала глаза. – Ни дня не пропускает, прикинь?
Вера краснела. В этой теме она была полным профаном. Новых тряпок Вере хотелось. Смотрела на Тамарку и, если честно, завидовала: лаковые туфельки вишневого цвета, кримпленовые пиджаки, шелковые юбки. А какая косметика! Французская пудра и духи, итальянские тени и помада в красной коробке со смешным названием «Пуппа». У Веры были только ленинградская тушь-плевалка в коробочке, польская помада и прибалтийские духи «Дзинтарс». А еще старые, сто раз подбитые туфельки да пара старых платьишек. Не о чем говорить.
Бабушка утешала:
– Ты такая красавица, что тебе и в рубище будет хорошо, и в мешковине! Ничто тебя, Верочка, не испортит!
Все так, но мешковины Вере совсем не хотелось.
Проели все быстро. На вырученные от продаж деньги бабушка устраивала загулы – ездила в Москву и покупала в сороковом гастрономе, где работала далекая дедова родственница, деликатесы: черную, отливающую перламутром икру на развес, ломти осетрины, истекающей ярко-желтым жиром, банки камчатских крабов, самые дорогие шоколадные конфеты, ананасы, грустно увядающие в пирамидах на мраморных прилавках центральных гастрономов.
– А что? – оправдывалась бабушка, глядя на удивленную Веру. – И у нас должен быть праздник. Устроим пир – и, может, отпустит?
Но в голосе ее звучало сомнение.
Казалось, что оставленного дедом хватит надолго. Но, увы, деньги утекали, как песок сквозь пальцы.
Вера ругалась с бабушкой, пыталась ее урезонить, но ту словно несло. Только во время их пышных пиров бабушка оживлялась и приходила в себя. «Лара привыкла к хорошей жизни, и ей очень сложно. Пусть хоть так, иногда», – решила Вера и тему закрыла.
* * *
После школы она легко поступила в МАИ, конкурс там был небольшой, а математику и черчение Вера знала прекрасно. Мечтала она, конечно, о журфаке или – страшно говорить – о театральном. Но понимала, что не пройдет – где она и где те, кто туда поступает.
К первому лету Вериного студенчества Тамарка расщедрилась и сбросила Вере с барского плеча голубое венгерское платье в желтый горох, чешские белые босоножки на каблучке и отдала – неслыханная щедрость! – почти полфлакона французских духов «Турбуленс».
– Не жалко? – удивилась Вера. – Такая ведь красота!
Тамарка презрительно хмыкнула:
– Да надоели!
Теперь и Вера чувствовала себя королевой. Да так оно, собственно, и было: Вера Боженко была сказочно, волшебно хороша. Что называется, глаз не оторвать. Конечно же, сразу завелись студенческие компании, многоликие по составу, разноцветные, пестрые: студенты-медики, циничные и остроумные, не брезгующие крепким словцом; мгимошники, важные, напыщенные, в фирменных джинсах, потягивающие «Мальборо» и попивающие джин из валютной «Березки»; скромные студенты пединститута, хорошие ребята, походники и любители авторской песни. Довелось попасть в компанию вгиковцев. Вот там Вера растерялась! Ребята были не просто увлечены – они были одержимы своей профессией. Никаких разговоров о пустяках, только театр и кино. Как позавидовала им тогда Вера! Вот бы учиться там, вместе с ними! Но не судьба… Была и скучная компания физиков, угрюмые бородатые ребята говорили о незнакомом и неизвестном. Вера ничего не понимала и, конечно, скучала.
Компании разнились, а вот закуска и спиртное почти нет. Колбаса толстыми кусками, сыр, хлеб, холодные котлеты из кулинарии, винегрет. Пельмени и, если повезет, сосиски в большущей кастрюле, из которой они вылавливались руками. Ну и вино, белое, красное. «Псоу», «Алазанская долина», «Рислинг», «Арбатское». Кислючее «Медвежья кровь» – из него варили глинтвейн. Иногда водка, совсем редко коньяк – на него не было денег. В общем, и закуска, и спиртное их волновали мало. Они общались, трепались, расслаблялись. И конечно, влюблялись!