Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Да, — солгала она, — слышала.

Но она не только слышала. Она знала. Видела. Она находилась там.

А вскоре очертания кресла, стоявшего перед ней, изменились. Перед ее взором возникло нечто аморфное, черное, постепенно обретавшее форму и телесность. Бабка сидела в кресле, приземистая, как жаба, в черном платье для воскресных утренних служб, в перчатках и шляпе, с молитвенником на коленях. Она снова заметила капельку мокроты в уголке ее рта, разорванную ниточку вены на крыле острого носа. Бабушка ждала внучку, чтобы окинуть ее своим вечно недовольным взглядом перед походом в церковь. Она была ведьмой. Ведьмой, ненавидевшей ее и папу, ведьмой, говорившей, что он — бесполезный и безмозглый человек, годный лишь на то, чтобы стать убийцей ее дочери. Ведьмой, грозившей усыпить Блэки за то, что он подрал когтями кресло, и за то, что подарил его отец девочки. Ведьмой, намеревавшейся отнять ее у папы навсегда. А потом она увидела кое-что еще. Кочергу, совершенно такую, какой она ей запомнилась: длинный полированный медный шомпол с тяжелым набалдашником.

Она схватила ее так же, как сделала это тогда, и с пронзительным криком ненависти и ужаса обрушила на бабушкину голову. Она била снова и снова, слыша, как медь глухо ударяется о лопающуюся кожу кресла, один оглушительный удар за другим. И продолжала кричать. Комната звенела от ужаса. Но только после того как прошел этот припадок безумия и прекратился чудовищный шум, она по боли в горле сообразила, что кричала сама.

Она стояла, дрожа, задыхаясь, пот выступил у нее на лбу, и она чувствовала, как жгучие капли скатываются в глаза. Подняв голову, увидела уставившиеся на нее расширенные от ужаса глаза агента. Бормоча какие-то ругательства, он побежал к двери. И тут кочерга выскользнула из ее вспотевших рук и мягко ударилась о ковер.

Он оказался прав: крови почти не было. Только нелепая шляпа съехала вперед и нависла над мертвым лицом. Но присмотревшись, она увидела вялую темно-красную струйку, тянувшуюся из-под нее, зигзагами стекавшую по лбу, по морщинам на щеках, а потом монотонно капавшую на затянутые в перчатки руки. А вскоре услышала тихое мяуканье. Черный меховой шар выполз из-под кресла, и призрак Блэки с бешеным взглядом небесно-голубых глаз мягко прыгнул — так же, как десять лет назад, — на неподвижные колени. Она взглянула на свои руки. Где же перчатки? Белые перчатки, которые ведьма требовала надевать каждый раз, когда они шли в церковь. Эти руки, уже не руки девятилетней девочки, были без перчаток. Не было ничего, кроме лопнувшей кожи кресла с торчащим из прорехи пучком конского волоса и едва уловимого аромата увядших фиалок в спокойном воздухе.

Она вышла через парадную дверь, не закрыв ее за собой, как и в тот раз. Двинулась так же, как тогда, в перчатках, без единого пятнышка на одежде, по гравиевой дорожке между кустами рододендрона, потом через чугунные кованые ворота и направилась по улице, ведущей в церковь. Начали звонить в колокола: она явилась вовремя. Вдали она заметила отца, перебиравшегося через перелаз между заливным лугом и аллеей. Значит, он вышел рано, после завтрака, и пешком добрался до Кридона. Зачем так рано? Наверное, этот долгий пеший путь был нужен ему, чтобы обдумать и принять какое-то решение? А может, это была жалкая попытка умилостивить ведьму, явившись на церковную службу? Или — о, благословенная мысль! — он пришел, чтобы забрать ее, проследить за тем, чтобы к окончанию службы немногочисленные пожитки дочери были тщательно уложены? Да, именно такие мысли проносились в то время у нее в голове. Теперь она вспомнила фонтан надежды, который превратился в паводок восхитительной уверенности. Когда она вернется домой, все уже будет готово. Они встанут рядом и сообщат ведьме, что уходят, они двое и Блэки, и она больше никогда не увидит их. В конце пути она обернулась в последний раз: дорогой ее сердцу призрак пересек аллею и направлялся к роковой открытой двери.

Дальше картина утрачивала четкость. Она ничего не могла вспомнить о службе, кроме сходящихся и расходящихся как в калейдоскопе красных и синих фрагментов, слившихся в витражное окно: добрый пастырь, прижимающий к груди ягненка. А потом? Незнакомые люди, ожидавшие на крыльце, могила, озабоченные лица, перешептывания, косые взгляды, женщина в какой-то официальной форме, служебный автомобиль… И больше ничего. Память была пуста. Но теперь наконец она знала, где похоронен ее отец. И понимала, почему никогда не сможет навестить его могилу, совершить благочестивое паломничество туда, где он лежит из-за нее, в то скорбное место, куда она его отправила. Для тех, кто покоится в негашеной извести за тюремной стеной, нет ни цветов, ни обелисков, ни трогательных надписей, выбитых на мраморе. И тут, непрошено, возникло последнее воспоминание. Она снова увидела открытую дверь церкви, цепочку прихожан, тянущуюся внутрь, удивленные лица, обращенные к ней, когда она одна вошла в притвор храма и услышала высокий детский голос, который больше чем что бы то ни было иное помог набросить пеньковую веревку на шею человеку с мешком на голове:

— Бабушка? Она неважно себя чувствует и велела, чтобы я шла одна. Нет, ничего страшного. Она в порядке. С ней папа.

Йо-йо[3]

Я наткнулся на йо-йо накануне Рождества, как на давным-давно забытые реликты прошлого, когда разбирал какие-то завалявшиеся бумаги, которые замусоривали мою стариковскую жизнь. То был семьдесят третий день моего рождения, и, полагаю, на меня напал приступ memento mori[4]. Большинство своих дел я привел в порядок еще несколько лет назад, но всегда где-нибудь остается уголок, до которого не дошли руки. Мой находился в коробке с шестью старыми папками, хранившейся на верхней полке гардероба в редко использовавшейся гостевой спальне, куда я убрал ее когда-то. С глаз долой — из сердца вон. Но сейчас, по какой-то неведомой причине, эти папки всплыли в памяти с раздражающей настойчивостью. Их содержимое следовало рассортировать и какие-то бумаги архивировать, а что-то уничтожить. Генри и Маргарет, мои сын и невестка, ожидают, что я — самый педантичный из всех отцов на свете — избавлю их после смерти даже от этой ничтожной обузы. Других дел у меня не осталось. Упаковав чемодан, я ждал, когда Маргарет приедет на машине, чтобы забрать меня на семейное Рождество, которому я предпочел бы тихий вечер в одиночестве, в своей квартире в Темпле. Забрать меня. Вот во что тебя с легкостью превращают в семьдесят три года — в предмет, не то что бы ценный, но довольно хрупкий, требующий бережного обращения, который следует осторожно забрать и так же осторожно вернуть на место. Как всегда, я приготовился заранее. У меня оставалось еще два часа, чтобы разобрать коробку, прежде чем за мной приедут.



Папки, распухшие, одна с оторванной обложкой, были связаны тонкой бечевкой. Развязав ее и открыв первую папку, я ощутил полузабытый, вызывающий ностальгию запах старых бумаг. Перенес коробку на кровать, сел и принялся перелистывать разрозненные тетради, сохранившиеся со времен, когда я учился в средней школе. Давнишние школьные доклады — в одних на полях желтели какие-то чернильные пометки, другие были чисты, словно написаны только вчера, — письма от родителей в старых, ломких от старости конвертах (иностранные марки были отклеены, чтобы отдать их друзьям-филателистам), пара тетрадей с моими сочинениями, удостоившимися высших отметок, — их я, видимо, хранил, желая похвастать перед семьей в ее очередной приезд. Под одной тетрадью я обнаружил йо-йо. Он был таким, каким я его помнил, ярко-красным, блестящим, твердым на ощупь и желанным. На свободном конце прикрепленной к его оси нитки имелась петелька, чтобы надевать на палец во время игры. Моя ладонь сомкнулась вокруг гладкого дерева. Йо-йо точно улегся в нее. Он оказался холодным, даже для моей руки, а мои руки теперь редко бывали теплыми. И с этим прикосновением потоком хлынули воспоминания. Выражение избитое, но верное: они нахлынули на меня, как приливная волна, которая, откатываясь, утащила меня на шестьдесят лет назад, в этот же день, 23 декабря 1936 года. День убийства.



Я учился в частной средней школе в Суррее и, как обычно, должен был провести Рождество у своей вдовой бабушки, в ее небольшом поместье в западном Дорсете. Поездка туда на поезде была утомительной, с двумя пересадками, и там, где она жила, вокзала не было, поэтому обычно бабушка присылала за мной свою машину с водителем. Но в тот год все оказалось по-другому. Директор позвал меня к себе в кабинет и объяснил ситуацию:

— Сегодня утром мне позвонили от твоей бабушки, леди Чарлкорт. Судя по всему, ее шофер заболел инфлюэнцией и не сможет встретить тебя. Я распорядился, чтобы Сондерс отвез тебя в Дорсет на моей персональной машине. До обеда он будет мне нужен, так что вы приедете на место позднее, чем обычно. Леди Чарлкорт любезно предложила ему переночевать в ее доме. С тобой поедет мистер Майклмасс. Леди Чарлкорт пригласила его провести Рождество в ее поместье, но, разумеется, обо всем этом она тебе уже написала.

Бабушка ничего мне не написала, но я промолчал. Она не любила детей и скорее терпела меня из родственного долга — в конце концов, как и ее единственный сын, я был законным наследником, — нежели испытывала ко мне привязанность. Каждое Рождество бабушка добросовестно заботилась о том, чтобы я был доволен — в разумных пределах, — и чтобы со мной не случилось никакой беды. В доме было достаточно игрушек, соответствующих моему возрасту и полу, купленных ее водителем по списку, составленному моей матерью, но — никакого смеха, общения со сверстниками, рождественских украшений и душевного тепла. Я подозревал, что она предпочла бы провести Рождество в одиночестве, а не с надоедливым, непоседливым и недовольным ребенком. Я не виню бабушку. Теперь, достигнув ее возраста, чувствую то же самое.

Однако, закрыв дверь директорского кабинета, я ощутил тяжесть на сердце от обиды и раздражения. Неужели она вообще ничего не знает обо мне и моей школе? Не понимает, что каникулы были бы достаточно унылыми и без пристального взгляда и острого языка Майка-зануды? Он был самым непопулярным учителем в школе — педантичным, сверхстрогим и склонным к язвительному сарказму, который мальчишки переносили гораздо хуже, чем крик и брань. Теперь я понимаю, что он был блестящим учителем. Именно Майку-зануде я в наибольшей мере обязан знаниями, полученными в той закрытой привилегированной школе и позволившими мне продолжить образование. Вероятно, именно это, а также то, что они учились вместе с моим отцом в Бейллиоле[5], подвигло мою бабку пригласить его. Или отец написал ей и попросил это сделать. То, что мистер Майклмасс принял приглашение, удивило меня меньше. Домашние удобства и отличная еда были желанной переменой по сравнению со спартанскими условиями жизни и казенной стряпней в школе.

Поездка оказалась тоскливой, как я и предполагал. Вместо того чтобы сидеть на переднем пассажирском сиденье рядом со стариком Хастингсом, который всю дорогу развлекал бы меня рассказами о папином детстве, я был заперт на заднем вместе с молчавшим мистером Майклмассом. Стеклянную перегородку между нами и водителем подняли, и единственным, что я мог видеть, были его руки в перчатках на руле и затылок под жесткой форменной фуражкой, которую Сондерс был обязан надевать по настоянию директора, когда выступал в роли шофера.

На самом деле Сондерс не был водителем, но в обязанности входило возить директора, когда соображения престижа требовали демонстрации этого атрибута его статуса. В остальное время Сондерс следил за состоянием спортивных площадок и выполнял всякую случайную работу. Его жена, хрупкая женщина с кротким лицом, моложавая, заведовала хозяйством в одном из трех спальных корпусов. Сын Тимми учился в нашей школе. Лишь гораздо позднее я в полной мере осознал смысл этой странной договоренности. По слухам, Сондерс был из тех родителей, кого называют «выдающимися личностями». Я не знал, какое несчастье занесло его в нашу школу и заставило заняться такой работой. Скорее всего директор нанял Сондерса и его жену за ничтожное жалованье, предложив им взамен жилье и бесплатное обучение их сына в школе. Но если для Сондерса это и было унизительно, он никогда не выказывал своих чувств, поэтому мы, школьники, ничего не подозревали. Мы привыкли видеть этого высокого мужчину с очень светлой кожей и темными волосами ухаживающим за спортивными газонами, а в свободное время играющим со своим красным йо-йо. В тридцатые годы это была очень модная игрушка, и Сондерс демонстрировал эффектные трюки, которые мы, мальчишки, безуспешно пытались повторить со своими собственными йо-йо.

Тимми был низкорослым, слабым и нервным ребенком. Обычно он сидел на задней парте, и никто не обращал на него внимания. Один наш одноклассник, более отвязный, чем остальные, однажды сказал: «Не понимаю, почему мы должны терпеть это ничтожество в своем классе. Не за это мой отец платит такие деньги». Но большинству из нас было безразлично, а присутствие Тимми на уроках Майка-зануды мы даже ценили, поскольку он принимал на себя весь яд учительского сарказма. Вряд ли жестокость мистера Майклмасса являлась следствием снобизма, скорее всего ему в голову не приходило, что он ведет себя неподобающе. Просто он не мог смириться с тем, что приходится растрачивать педагогический талант на такого пассивного и невежественного ребенка.

Но не это занимало мои мысли во время поездки. Забившись в угол заднего сиденья, как можно дальше от мистера Майклмасса, я предался своим обидам и горестям. Мой спутник предпочитал путешествовать в темноте и в молчании, поэтому света мы не включали. Но у меня с собой была книга в бумажной обложке и тоненький фонарик, и я спросил, не будет ли его беспокоить свет, если я почитаю. Он ответил: «Конечно, читай на здоровье» и снова спрятал лицо в воротник тяжелого твидового пальто.

Я достал «Остров сокровищ» и постарался сфокусировать зрение на маленькой движущейся лужице света. Шел час за часом. Мы проезжали через маленькие городки и деревни; было отдохновением от скуки, выглянув в окно, полюбоваться ярко освещенными улицами, кричаще разукрашенными витринами магазинов и потоком запоздалых озабоченных покупателей. В одной деревушке маленькая группа людей, бренча своими ящичками для пожертвований, распевала рождественские гимны в сопровождении духового оркестрика. Эти звуки преследовали нас даже после того, как ярко освещенный островок остался позади. Казалось, мы движемся сквозь непроглядную вечность. Разумеется, дорога была мне знакома, но Хастингс обычно заезжал за мной 23 декабря утром, поэтому бо́льшую часть пути мы преодолевали при дневном свете. Теперь же, когда я сидел рядом с молчаливой фигурой в потемках автомобильного салона, а мрак снаружи давил на окна словно тяжелое одеяло, путешествие представлялось мне нескончаемым. Вскоре я почувствовал, что мы поднимаемся, и расслышал вдали ритмичное биение моря. Наверное, мы выбрались на прибрежную дорогу. Значит, теперь недолго. Я посветил фонариком на циферблат наручных часов. Половина шестого. До поместья оставалось менее часа езды.

И тут Сондерс, сбросив скорость, мягко съехал на поросшую травой обочину, опустил внутреннее стекло и произнес:

— Простите, сэр. Мне нужно выйти. Зов природы.

Услышав этот эвфемизм, я едва не прыснул со смеху. Мистер Майклмасс, немного поколебавшись, сказал:

— В таком случае нам всем следует выйти.

Сондерс обошел машину и церемонно открыл заднюю дверцу. Мы ступили на смерзшуюся комками траву и погрузились в черноту и снежную метель. Звуки моря, казавшиеся в салоне отдаленным мурлыканьем, превратились в оглушительный грохот. Вначале я ощущал лишь снежные хлопья, липнувшие к щекам и тут же таявшие, присутствие двух темных фигур рядом, непроглядную черноту ночи и острый соленый привкус моря. Когда глаза немного привыкли к темноте, различил слева очертания огромной скалы.

— Иди за эту скалу, парень, — велел мистер Майклмасс. — Только недолго там. И не отклоняйся в сторону.

Я приблизился к скале, но заходить за нее не стал; фигуры моих спутников исчезли из виду: мистер Майклмасс отправился дальше вперед, Сондерс — за ним. Через минуту, отвернувшись от скалы, я уже ничего не увидел, ни машины, ни своих спутников. Благоразумнее всего было ждать, пока кто-нибудь из них двоих вернется. Я глубоко засунул руки в карманы и, почти машинально достав и включив фонарик, стал водить лучом по нависавшему над морем утесу. Луч был узким, но ярким, и в нем на мгновение, как вспышку, я увидел момент убийства.

Мистер Майклмасс неподвижно стоял ярдах в тридцати от меня на краю утеса — темный силуэт на фоне более светлого неба. Сондерс, наверное, бесшумно подкрался сзади по тонкому снежному покрову. И в ту долю секунды, когда обе темные фигуры попали в луч моего фонарика, я увидел, как Сондерс, вытянув руки вперед, сделал резкий выпад, и почти физически ощутил силу рокового толчка. Без единого звука мистер Майклмасс исчез из поля зрения. Только что было две призрачных фигуры — и вот уже осталась одна.

Сондерс сообразил, что я все видел, как он мог этого не понять? Луч света не успел остановить его, но когда Сондерс обернулся, его лицо стало отчетливо видно. Теперь нас осталось только двое. Странно, но я не испытывал страха. Мое состояние можно было определить как потрясение. Мы двинулись навстречу друг другу, и я сказал:

— Вы столкнули его. Убили.

— Я сделал это ради своего мальчика, — произнес он. — Я сделал это ради Тимми. Выбора не оставалось: или он — или мой мальчик.

Минуту я стоял, молча уставившись на него и снова чувствуя на лице мягкое текучее прикосновение моментально тающих снежных хлопьев. Опустив фонарь, обратил внимание, что две цепочки следов уже превратились в едва заметные примятости на снегу. Скоро они и вовсе исчезнут под белым снежным покровом. Потом, ни слова не говоря, я повернулся, и мы вместе с Сондерсом направились обратно к машине, словно ничего не произошло, будто третий из нас тоже шел рядом. Помнится — хотя это может быть и игрой воображения, — что в какой-то момент Сондерс оступился, и я протянул руку, чтобы поддержать его. Когда мы добрались до автомобиля, он спросил подавленно и безо всякой надежды:

— Что ты собираешься делать?

— Ничего. А что я должен делать? Он поскользнулся и упал со скалы. Нас там не было. Ни вы, ни я ничего не видели. Вы постоянно находились со мной. Мы вместе стояли у той скалы. Вы не отлучались ни на секунду.

Он помолчал, а когда заговорил, мне пришлось напрячь слух, чтобы разобрать слова.

— Я давно это задумал, прости, Господи. Я это планировал, но так распорядилась судьба. Чему быть, того не миновать.

В тот момент слова мало значили для меня, но, повзрослев, я понял, что он имел в виду. То был единственный способ — вероятно, правильный — снять с себя ответственность. Тот толчок не был импульсивным, совершенным в состоянии аффекта. Сондерс планировал его, выбрал место, время и точно знал, что́ собирался сделать. Но очень многое от него не зависело. Он не мог быть уверен, что мистер Майклмасс захочет выйти из машины или что он так удобно встанет на самом краю скалы. Он не мог предполагать, что темнота окажется такой непроглядной и я буду находиться достаточно далеко. А одно обстоятельство сработало непосредственно против него: Сондерс не знал про мой фонарик. Если бы первая попытка не удалась, предпринял ли бы он вторую? Это был один из многих вопросов, которые я никогда ему так и не задал.

Выпрямившись, Сондерс принял почтительную позу выполняющего свои обязанности шофера и открыл мне заднюю дверцу. Забравшись в машину, я произнес:

— Мы должны добраться до первого полицейского участка и сообщить о случившемся. Объяснять буду я. Наверное, лучше сказать, что остановить автомобиль попросил мистер Майклмасс, а не вы.

Сейчас, оглядываясь назад, я с отвращением думаю о своем ребяческом высокомерии. Я говорил приказным тоном, но если Сондерса это и раздражало, он не подал виду. И он предоставил говорить мне, лишь спокойно подтвердив мои слова. Первый раз я изложил свою историю в полицейском участке маленького дорсетского городка, до которого мы доехали через четверть часа. Память всегда эпизодична, бессвязна. Какой-нибудь толчок — предмет, ощущение — и на мысленном экране, словно цветной диапозитив, возникает яркая, неподвижная картинка, вдруг осветившийся миг, застывший между двумя длинными отрезками темной пустоты.

В полицейском участке помню высоко висевшую лампу, свет которой выхватывает из мрака бьющиеся об оконное стекло, словно мотыльки, и умирающие на нем снежные хлопья; огромный угольный камин в маленьком кабинете, пропахшем полиролью и кофе; сержанта, огромного, невозмутимого, записывающего подробности; тяжелые непромокаемые плащи полицейских, покидающих участок, чтобы отправиться на поиски. Я хорошо продумал, что буду говорить.

— Мистер Майклмасс велел Сондерсу остановиться, и мы вышли из машины. Он сказал: «Зов природы». Мы с Сондерсом двинулись налево, к большой скале, а мистер Майклмасс — вперед. Было так темно, что вскоре он исчез из виду. Мы ждали его минут пять, но он не возвращался. Потом я вынул фонарик, мы стали осматривать все вокруг и увидели его следы, ведущие к краю скалы. Их быстро заносило снегом. Мы еще потоптались там, звали мистера Майклмасса, но он так и не появился. Тогда мы поняли, что случилось.

— Вы что-нибудь слышали? — спросил сержант.

Меня так и подмывало ответить: «Мне кажется, я слышал вскрик, но это могла быть птица», однако я подавил искушение. К тому же я не знал, летают ли чайки в темноте. История должна быть простой, и ее следует неукоснительно держаться. Не одного преступника отправил я на пожизненное заключение из-за того, что они игнорировали это правило.

Сержант сказал, что организует поиски, однако шансов в такую ночь отыскать след мистера Майклмасса почти нет. Нужно дождаться рассвета. И добавил:

— А если он упал там, где я предполагаю, на то, чтобы найти тело, уйдет несколько недель.

Сержант записал адрес моей бабушки и школы и отпустил нас.

Остаток пути до поместья я помню плохо — вероятно, память о нем затмили события следующего утра. Сондерс завтракал со слугами, а я с бабушкой в столовой. Мы не успели покончить с тостами и джемом, когда горничная объявила, что прибыл главный констебль полковник Невилл. Бабушка распорядилась проводить его в библиотеку и вышла. Через четверть часа позвали меня.

И вот дальше память моя работает четко и ясно, я помню каждое слово так, словно оно было сказано вчера. Бабушка сидела в кожаном кресле с высокой спинкой перед камином. Его разожгли совсем недавно, и меня поразил холод в комнате. Поленья только начинали потрескивать, и угли пока не разгорелись. Середину библиотеки занимал большой письменный стол, за которым прежде работал мой дед. Сейчас за ним сидел главный констебль, а перед ним, вытянувшись в струнку, как солдат, вызванный к командиру, стоял Сондерс. На столе, прямо перед полковником лежал красный йо-йо.

Когда я вошел, Сондерс быстро обернулся и бросил на меня взгляд. Наши глаза встретились не более чем на три секунды, но в них я уловил смесь страха и мольбы. Впоследствии я много раз наблюдал такой взгляд у подсудимых, ждавших моего приговора, и никогда не мог выдержать его хладнокровно. Сондерсу не было нужды беспокоиться, я уже достаточно вкусил удовольствия от ощущения собственной важности как человека, принимающего решения, и испытал высшее наслаждение держать все под своим контролем, чтобы выдать Сондерса сейчас или когда-либо вообще. Да и как я мог его выдать? Разве не был я теперь его сообщником по преступлению?

Выражение лица полковника Невилла было напряженным. Он сказал:

— Я хочу, чтобы ты внимательно выслушал мои вопросы и ответил на них совершенно честно.

— Чарлкорты не лгут, — заявила бабушка.

— Это я знаю, знаю. — Полковник не сводил с меня взгляда. — Ты узнаешь эту игрушку?

— Думаю, да, сэр, если она та самая.

Бабушка снова вмешалась:

— Она была найдена на краю скалы, с которой упал мистер Майклмасс. Сондерс говорит, что игрушка не его. Она твоя?

Разумеется, ей не следовало вмешиваться, и тогда я не понимал, почему главный констебль позволил ей присутствовать при допросе. Лишь позднее сообразил, что у него не было выхода. Даже в те, менее «детоцентричные» времена, несовершеннолетнего не разрешалось допрашивать в отсутствие взрослых, несущих за него ответственность. Недовольство вмешательством бабушки так быстро промелькнуло по лицу констебля, что я едва заметил его. Однако и не упустил. Я был бдителен, чрезвычайно бдителен по отношению к каждому нюансу и жесту. И я ответил:

— Сондерс говорит правду, сэр. Это не его игрушка. Она моя. Он дал мне ее, когда мы ждали мистера Майклмасса, чтобы ехать к бабушке.

— Дал тебе? Зачем он это сделал? — Голос бабушки прозвучал резко. Я обернулся к ней.

— Он сказал: за то, что я по-доброму отношусь к Тимми. Тимми — сын Сондерса. Мальчики его обижают.

Голос полковника изменился:

— Был ли этот йо-йо у тебя, когда разбился мистер Майклмасс?

Я посмотрел ему в лицо:

— Нет, сэр. Мистер Майклмасс отобрал его у меня во время поездки. Он увидел, что я верчу игрушку в руке, и спросил, как он у меня оказался. Я рассказал, и он забрал его у меня, заявил: «Что бы ни делали другие мальчики, Чарлкорт должен помнить, что ученики не принимают подарков от слуг».

Я бессознательно сымитировал сухую саркастическую интонацию мистера Майклмасса, поэтому якобы его слова прозвучали правдоподобно. Впрочем, мне наверняка поверили бы и без того. А как же? Чарлкорты не лгут.

— А что сделал с йо-йо мистер Майклмасс, когда отобрал у тебя? — поинтересовался полковник.

— Положил в карман пальто, сэр.

Главный констебль откинулся на спинку кресла и посмотрел на бабушку.

— Ну что ж, все вроде бы ясно, — произнес он. — Скорее всего было так: он поправлял что-то в одежде… — Констебль из деликатности сделал паузу, но моя бабушка была железной женщиной, поэтому продолжила за него:

— Абсолютно ясно. Мистер Майклмасс отошел от Сондерса и мальчика и приблизился к краю скалы, не сознавая опасности. Потом снял перчатки, чтобы расстегнуть ширинку, и засунул их в карманы. А когда доставал снова, йо-йо выпал. Снег заглушил звук падения. Затем, потеряв ориентацию в темноте, он шагнул не в ту сторону, поскользнулся и упал.

Полковник Невилл перевел взгляд на Сондерса:

— Это было совсем неподходящее место для остановки, хотя вы не могли этого знать.

Губами, побелевшими так, что их почти не было видно на фоне бледной кожи лица, Сондерс промолвил:

— Мистер Майклмасс попросил меня остановить машину, сэр.

— Конечно, конечно, я понимаю. Вы не могли с ним спорить. Итак, свое заявление вы сделали, больше нет причин задерживать вас здесь. Возвращайтесь в школу и приступайте к своим обязанностям. Вас вызовут для дачи показаний, но это произойдет не скоро. Мы пока не нашли тело. И взбодритесь, приятель. Вашей вины тут нет. А то, что вы сразу не сообщили о том, что подарили мальчику йо-йо, свидетельствует о вашем желании защитить его. Но в этом не было необходимости. Вам следовало рассказать все как было. Сокрытие фактов приводит к неприятностям. Запомните на будущее.

— Да, сэр. Благодарю вас, сэр, — пробормотал Сондерс и вышел.

Когда дверь за ним закрылась, полковник Невилл поднялся с кресла, шагнул к камину и, слегка раскачиваясь на каблуках, посмотрел вниз, на бабушку. Казалось, они забыли о моем присутствии. Я отошел к двери, но остался стоять возле нее очень тихо.

Главный констебль сказал:

— Я не хотел говорить об этом в присутствии Сондерса, но не думаете ли вы, что мистер Майклмасс мог сам спрыгнуть?

Голос бабушки прозвучал совершенно спокойно:

— Самоубийство? Это приходило мне в голову. Не зря он велел мальчику идти к скале, а сам направился в темноту.

— Естественное желание остаться в такой момент одному, — заметил полковник.

— Наверное. — Она помолчала и продолжила: — Знаете, он ведь потерял жену и ребенка. Вскоре после того как они поженились. Автомобильная катастрофа. Он находился за рулем. От горя так и не оправился. Полагаю, после этого ему все было безразлично, кроме, возможно, его работы. Мой сын говорит, что в Оксфорде Майклмасс был одним из самых блестящих студентов своего выпуска. Ему пророчили выдающуюся академическую карьеру. И чем все закончилось? Тем, что он застрял в средней школе, растрачивая талант на мальчишек. Очевидно, рассматривал это как своего рода наказание.

— У него нет родственников? — спросил полковник.

— Нет, насколько мне известно.

— Конечно, я не стану упоминать на дознании о вероятности самоубийства. Это было бы несправедливо по отношению к его памяти. К тому же нет доказательств. Несчастный случай — гораздо более правдоподобная версия. Для школы это, разумеется, будет потерей. Ученики его любили?

— Вряд ли, — ответила бабушка. — В этом возрасте они все — дикари.

Так и не замеченный ими, я выскользнул за дверь.

В те рождественские каникулы я начал взрослеть. Впервые испытал коварный искус власти, возбуждение от чувства контроля над людьми и событиями, самодовольство от покровительства. И еще один урок я усвоил, его лучше всего сформулировал Генри Джеймс: «Никогда не думай, будто познал чью-то душу до конца». Кто бы мог представить, что мистер Майклмасс когда-то был преданным отцом и любящим мужем? Хочется верить, что это понимание сделало меня лучшим юристом, чем я мог стать без него, более сострадательным судьей, но я в этом не уверен. К тринадцати годам основа личности уже заложена.

Мы с Сондерсом больше не говорили об этом убийстве, даже когда нас обоих через семь недель вызвали для дачи показаний. Вернувшись в школу, мы почти не встречались; в конце концов, я был учеником, он — прислугой. Я разделял снобистские взгляды своей касты. То общее, что нас связывало, было тайной, но не дружбой, не жизнью. Однако порой я видел, как он идет вдоль кромки поля для регби и руки у него дергаются, будто он пытается что-то поймать.

Аукнулось ли нам это? Моралист, полагаю, ожидает, что нас замучили угрызения совести, а новый учитель оказался еще суровее, чем мистер Майклмасс. Ничуть не бывало. Жена директора пользовалась определенным влиянием, и я могу представить, как она сказала: «Он был великолепным учителем, разумеется, но мальчики его недолюбливали. Дорогой, может, тебе стоит найти кого-нибудь более учтивого, и чтобы мы не должны были кормить его во время каникул».

Так у нас появился мистер Уэйнрайт, нервный, неопытный еще учитель. Он нас не мучил, зато мы издевались над ним. В конце концов, мужская средняя школа — это внешний мир в миниатюре. Но Уэйнрайт взял на себя особую заботу о Тимми — вероятно, потому, что тот был единственным в классе, кто не дерзил ему. И благодаря его любви и терпению Тимми расцвел.

А убийство аукнулось по-другому — наверное, кто-то сочтет, что и не аукнулось вовсе. Через три года разразилась война, и Сондерса сразу призвали в армию. Он стал сержантом, получившим больше всего боевых наград, в том числе орден «Крест Виктории», за то, что вытащил из горящего танка троих своих товарищей. Сондерс погиб в битве при Эль-Аламейне, и его имя высечено на школьной мемориальной доске — многозначительное совпадение, знаменующее великий демократизм смерти.

Ну, а йо-йо? Я положил его обратно, между своими школьными докладами, сочинениями и теми родительскими письмами, которые, на мой взгляд, могли заинтересовать сына и внуков. Наткнувшись на него, они, наверное, мимолетно удивятся: какое счастливое воспоминание детства не позволило старику выбросить его?

День рождения

Милдред Мейбрик, сидя на переднем пассажирском сиденье «Даймлера», развернула, насколько позволяло тесное пространство салона, газету и сказала:

— Судя по сообщениям «Таймс», папа празднует свой юбилей в один день с Джулианом Саймонсом. Им обоим исполняется восемьдесят лет. Папе это должно быть приятно. Очень много знаменитостей отмечают сегодня юбилей, но только мистеру Саймонсу столько же лет, сколько папе. Вот так совпадение.

Родни Мейбрик усмехнулся. Ни их отец, ни они не были лично знакомы с известным автором детективов, и он не понимал, почему Милдред считает таким уж счастливым совпадением их общий с отцом день рождения. И еще ему хотелось, чтобы она не читала газету, когда он за рулем. Постоянное шуршание бумаги отвлекало его, а кроме того, что еще опаснее, Милдред размашисто переворачивала страницы, и они заслоняли ему обзор. Родни вздохнул с облегчением, когда она закончила изучать судебную хронику, объявления о рождениях, свадьбах и смертях, кое-как сложила газету — отнюдь не так, как было задумано издателями, — и швырнула ее на заднее сиденье поверх плетеной корзины для пикника. Теперь Милдред была готова сосредоточиться на цели их поездки.

— Я взяла бутылку пуйи-фюиссе и термос с кофе. Если миссис Доггет сразу положит вино в холодильник, оно станет годным для питья еще до нашего отъезда.

Взгляд Родни Мейбрика был прикован к дороге:

— Отец никогда не любил белое вино, разве что шампанское.

— Согласна, но я подумала, что шампанское — это чересчур. Миссис Доггет едва ли понравится, если пробки от шампанского будут летать по всему «Медоусвит-Крофту». Это переполошит других постояльцев.

Ее брат мог бы возразить, что для скромного празднования на троих достаточно одного выстрела пробкой, и это едва ли обеспокоило бы престарелых постояльцев «Медоусвит-Крофта», но он не был расположен к спорам. В том, что касалось отца, они с сестрой были едины. Их союз, наступательный и оборонительный, против этого трудного старика уже более двадцати лет представлял собой братско-сестринское согласие, которое, не будь этого общего сплачивающего раздражителя, им было бы нелегко поддерживать.

— Сегодня мне было особенно сложно освободиться. Пришлось отменить прием многих важных пациентов, создав им существенные неудобства.

Родни Мейбрик работал дерматологом-консультантом, имевшим обширную и в высшей степени доходную практику, не создававшую ему неудобств. Пациенты редко звонили ему по ночам, никогда не умирали у него на руках и, поскольку вылечить их было так же трудно, как залечить до смерти, оставались его пациентами всю жизнь. Милдред могла бы заметить, что ей тоже было весьма нелегко освободиться сегодня. Это означало пропустить заседание комитета по финансовым и общим вопросам окружного совета, который вряд ли придет к разумному решению без нее. А к тому же именно ей пришлось взять на себя заботу о пикнике.

Миссис Доггет, директриса «Медоусвит-Крофта», сообщила по телефону, что общее чаепитие с именинным тортом для постояльцев назначено на четыре часа. Желая уклониться от этого ужасного торжества, Милдред твердо заявила, что они смогут приехать только в обеденное время, привезут с собой еду и посидят либо в комнате отца, либо в саду. И раз уж ей тоже предстоит в этом участвовать, она взяла на себя хлопоты о еде. В корзинке были салаты, копченый лосось, язык, холодный цыпленок, а также фруктовый салат со сливками на десерт. Перечислив эти деликатесы, Милдред добавила:

— Остается надеяться, что он это оценит.

— Поскольку последние сорок лет отец ни одному из нас не демонстрировал признаков того, что ценит наши усилия, вряд ли он начнет теперь, даже под стимулирующим воздействием пуйи-фюиссе и бурных волнений по поводу своего восьмидесятилетия.

— Думаю, отец мог бы возразить, что, отдав нам три миллиона дяди Мортимера, достаточно оценил нас. Вероятно, он даже считает, что проявил щедрость.

— Это не щедрость, — произнес Родни, — а просто благоразумный легальный способ избежать налога на передачу капитала после смерти. В конце концов, деньги-то были семейные. Кстати, сегодня семь лет как он сделал этот дар. Если отец умрет завтра, капитал будет свободен от налога.

Оба подумали о том, что этот день рождения действительно заслуживает празднования. Но Милдред вспомнила неприятность, огорчавшую их в последнее время.

— Он не собирается умирать, и я его не виню. По мне так пусть живет хоть еще лет двадцать. Я только хочу, чтобы отец оставил эту свою навязчивую идею о переезде в «Мейтленд-лодж». За ним прекрасно ухаживают и в «Медоусвит-Крофте». Дом содержат в прекрасном состоянии, и миссис Доггет опытная и знающая женщина. У местных властей прекрасная репутация в части оказания услуг престарелым. Ему повезло, что он там.

Ее брат переключил скорость и аккуратно свернул на местную дорогу, ведущую к дому.

— Если он думает, что мы сможем каждый год находить тридцать пять тысяч фунтов и оплачивать его пребывание в таком месте, как «Мейтленд-лодж», то пора открыть ему глаза на то, что это нелепая идея.

Они с сестрой много раз обсуждали проблему и раньше.

— А все из-за ужасного старика — бригадного генерала, который постоянно навещает отца и расписывает ему, какое это замечательное место, — сказала Милдред. — Кажется, он даже возил его туда на день. А ведь они не такие уж старые друзья. Отец познакомился с ним на поле для гольфа. Бригадир во всех отношениях дурно влияет на него. Не понимаю, почему его отпускают из «Мейтленд-лоджа». Складывается впечатление, что он может в любое время нанимать машину и путешествовать по всей стране. Если он так стар и слаб, что должен жить в доме для престарелых, то почему там не следят за тем, чтобы он в этом доме и пребывал?

И Родни, и Милдред твердо намеревались сделать все, чтобы их отец Огастас остался в «Медоусвит-Крофте». В свои восемьдесят он был не так уж слаб, но неспособность готовить для себя или делать что бы то ни было, что отец считал женской работой, в сочетании с язвительностью, коей не выдерживала ни одна из прошедших через его дом экономок, за исключением тех, что были либо алкоголичками, либо сумасшедшими, либо клептоманками, сделали его переезд в дом престарелых неотвратимым. Однако его детям пришлось приложить много усилий и потратить немало времени, чтобы уговорить отца. Если не он, то они после этого испытали значительное облегчение. Во время своих нечастых посещений они не уставали убеждать его, что ему очень повезло. У него была отдельная комната, где нашлось место для коллекции заключенных в бутылки моделей кораблей, изготовлением которых отец увлекался всю жизнь.

«Медоусвит-Крофт» не располагался рядом с каким бы то ни было лугом, не являлся хозяйством, а сладким разве что посетители, неравнодушные к запаху лимона, могли назвать витающий здесь запах мебельной полироли. Однако дом прекрасно содержался, в нем царила почти воинственная чистота, а еду готовили настолько сбалансированную в соответствии с современными теориями питания людей пожилого возраста, что было бы извращением ожидать, чтобы она была еще и вкусной. Миссис Доггет имела диплом медсестры с государственной регистрацией, однако предпочитала не упоминать свою медицинскую специальность и не носила сестринскую форму. «Медоусвит-Крофт» не являлся лечебницей для ухода за престарелыми, и ее дорогие старики не должны были считать себя инвалидами. Она поощряла физические упражнения, позитивный настрой, осмысленную активность и порой огорчалась, видя, что единственной активностью, к которой испытывали склонность ее постояльцы, был просмотр телепередач в комнате отдыха. Там стулья расставляли вдоль стен и плотно прислоняли к ним, чтобы никто не мог перевернуться через спинку в самых захватывающих сценах сериала «Бержерак» или комедии «Свидание вслепую».

В целом миссис Доггет и ее подопечные хорошо ладили друг с другом, если не считать одного, но важного пункта взаимонепонимания. Миссис Доггет считала, что пожилые люди приезжают в «Медоусвит-Крофт» не для того, чтобы предаваться здесь ленивой праздности, а они не сомневались, что именно для этого. Но когда миссис Доггет заявляла, что любит своих дорогих стариков, и любит искренне, то в ее словах не было ничего, кроме правды. Чтобы любить их наиболее эффективно, она позаботилась о том, чтобы они никогда не выпадали из поля ее зрения.

Поддержанию постоянного наблюдения способствовала сама архитектура дома. Это было одноэтажное строение, буквой U окружавшее внутренний двор с лужайкой посередине, единственным деревом, которое упорно отказывалось разрастаться, и четырьмя симметрично расположенными клумбами, где весной высаживали тюльпаны, летом герани, а осенью георгины. Двор был обустроен прочными деревянными скамейками, чтобы постояльцы летом могли принимать солнечные ванны. На каждой имелась табличка в чью-нибудь память, этакое memento mori, которое могло расстраивать только «пользователей», менее стойких, чем любимые старики миссис Доггет. В конце концов, шестьдесят и более лет XX века им уже удалось прожить.

Не очень-то удобно устраивать пикник, расположившись рядком на жесткой скамейке и не имея стола. Милдред предусмотрительно прихватила большие бумажные салфетки, которые они постелили себе на колени. Она передавала по цепочке тарелки с лососем, языком, раскладывала на них листья салата и помидоры. Остальные скамейки пустовали — постояльцы не были любителями свежего воздуха, — но за участниками пикника следили заинтересованные взгляды, а из окна своего кабинета, выходившего на противоположную сторону двора, миссис Доггет ободряюще махала им рукой. Огастас Мейбрик ел охотно, но молча. Пока не покончили с фруктовым салатом, разговор тянулся пунктирно, но после этого, как и ожидалось, Огастас завел старую песню о своем переезде.

Они выслушали ее молча, потом Родни Мейбрик произнес:

— Прости, папа, но твоя идея неосуществима. Пребывание в «Мейтленд-лодже» стоит тридцать пять тысяч фунтов в год, и цена почти наверняка будет расти. Это вызовет невосполнимую убыль нашего капитала.

— Капитала, которого вам бы не иметь, если бы не я.

— Ты передал Милдред и мне бо́льшую часть наследства дяди Мортимера, и мы, разумеется, очень благодарны тебе. Можем заверить, что деньги не будут потрачены впустую. Ты бы и сам не отдал нам этот капитал, если бы не был уверен в нашей финансовой честности и эффективности.

— Я не видел причины, по которой чертово правительство должно получить мои деньги.

— Именно.

— Но сейчас я не вижу причины, по которой я сам, в свои преклонные годы, не могу получить немного комфорта.

— Папа, тут тебе вполне комфортабельно. Этот сад восхитительный, — заметила Милдред.

— Этот сад — сущий ад.

— Я не сомневаюсь, — продолжил Родни, — что, завещая деньги тебе, дядя Мортимер считал их семейным капиталом, а его следует должным образом инвестировать, преумножить и, в свою очередь, оставить своим детям и внукам.

— Ничего подобного Мортимер не думал. В то последнее Рождество, которое мы все проводили в Пентленде, — то самое, когда он умер, — он сообщил мне, что собирается послать за адвокатом, как только контора откроется после праздников, и изменить завещание.

— Мимолетная причуда. Со стариками такое случается. Но в любом случае возможности осуществить ее ему не представилось.

— Не представилось, — подтвердил отец. — Об этом я позаботился. Именно поэтому я его и убил.

Единственное, что пришло в голову Милдред при подобном заявлении, уточнить: «Что ты сказал, папа?» Однако едва ли уместно было задавать такой вопрос. Отец произнес свои слова громко и внятно. И пока она пыталась придумать что-нибудь более разумное, ее брат тихо промолвил:

— Это нелепо, папа. Ты его убил? Как ты его убил?

— Мышьяком.

К Милдред вернулся дар речи, и она напомнила:

— Дядя Мортимер умер от сердечной болезни, осложненной вирусной пневмонией и гастроэнтеритом.

— Осложненными мышьяком, — усмехнулся отец.

— Где ты взял мышьяк, папа?

Голос Родни звучал подчеркнуто спокойно. В отличие от сестры, сидевшей на краю скамейки прямо, он вальяжно откинулся на спинку и, расслабившись настолько, насколько позволяла твердость дерева, принял позу человека, собирающегося позабавиться старческими фантазиями отца.

— Я взял его у Смоллбоуна, садовника твоего дяди. Он всегда говорил, что для борьбы с одуванчиками нет ничего лучше мышьяка. Узнав об этом, Мортимер сказал, что мышьяк слишком опасен, чтобы держать его в хозяйстве, и велел Смоллбоуну уничтожить яд. Но Смоллбоун оставил немного для себя и хранил в старомодном пузырьке синего стекла, в каких держат яды. Он признался мне, что это дает ему ощущение собственной власти. Могу это понять и, зная, как он относился к своему хозяину, удивляюсь, что он не воспользовался этим мышьяком раньше меня. Смоллбоун держал мышьяк в сарае для садовых инструментов, и когда он умер, я нашел его и перепрятал еще надежнее. Мне это тоже давало ощущение власти. Смоллбоун всегда говорил, что мышьяк не разлагается со временем, и оказался совершенно прав.

— И ты, надо полагать, подсыпал его дяде в лекарство, а он, несмотря на общеизвестную чудовищную горечь мышьяка, разом проглотил его, — саркастически проговорил Родни.

Отец ответил не сразу. Он искоса бросил на детей взгляд, в котором смешались хитрость и самодовольство, и только потом произнес:

— Раз начал, лучше расскажу вам все.

— Да уж, пожалуйста! — сурово потребовал Родни. — Это, конечно, чистейшая выдумка, но ты поведай нам ее до конца, коль скоро сам завел речь.

— Помните ту фунтовую коробку бельгийских шоколадных конфет с начинкой, которую вы привезли дяде в подарок на Рождество? Надо заметить, что подарок показался ему ерундовым. Вероятно, это и послужило одной из причин, побудивших его изменить завещание.

— Дядя Мортимер обожал шоколад с начинкой, а та коробка была самой дорогой, какую можно было найти, — вставила Милдред.

— Да. Вы оба столько раз и так откровенно поминали ее цену, что, не сомневаюсь, дядина сиделка мисс Дженнингс, которая, кстати, еще жива, вспомнит тот подарок. Мышьяк, который я получил, был в форме белого порошка. Я отделил основание конфеты острым ножом и заменил мятную начинку мышьяком. Способ был не оригинальным, зато эффективным.

— Трудная, наверное, работа, — усмехнулся сын. — Нелегко было сделать так, чтобы дядя не заметил.

— Ничего особенно трудного для человека, который сумел построить «Катти Сарк»[6] в бутылке из-под джина. Да и ваш дядя не собирался тщательно осматривать конфеты. Я поправил ему подушки и сунул конфету прямо в рот. Он только раз куснул и сразу проглотил ее.

— И не пожаловался на горечь?

— Да, пожаловался, но я сразу дал ему другую, с малиной, и глоток джина, чтобы смыть неприятный вкус. Он не был уже тогда compos mentis[7], так что ничего не стоило убедить его, что ему показалось, будто первая конфета была горькой.

— А что ты сделал с пузырьком, в котором хранился мышьяк?

Снова последовала пауза, потом — еще один хитроватый косой взгляд. А вскоре их отец признался:

— Я спрятал ее в сожженном молнией дубе.

Никаких объяснений не требовалось. Сын и дочь поняли, что́ он имел в виду. Огромный дуб на дальнем краю пентландской усадьбы был излюбленным местом их детских игр, так же как еще раньше — местом игр их отца в его детстве. В начале века во время страшной грозы в него ударила молния, но дуб уцелел, сделавшись прекрасным «гимнастическим снарядом» для лазания, а в расщепленном стволе образовалась обширная пустота, где легко мог спрятаться ребенок.

— Все это, конечно, фантазия, — сказал Родни Мейбрик, — но советую тебе больше никому эту историю не рассказывать. Тебе она кажется забавной, и, не сомневаюсь, ты получаешь удовольствие, воображая ее подлинной, но у других людей может создаться иное мнение.

Милдред вдруг произнесла:

— Я не верю, что дядя Мортимер намеревался изменить завещание. С какой стати?

— Ему была ненавистна мысль, что в конце концов эти деньги достанутся одному из вас. Тебя, Родни, он особенно не любил. Ты оскорбил женщину, которой он был глубоко, можно сказать, страстно предан.

— Какую женщину? Я никогда даже не видел тетю Мод.

— Не тетю Мод, а миссис Тэтчер. Ты заявил, что скорее прыгнул бы в бассейн с пираньями, чем стал членом ее кабинета.

— Но это же была шутка!

— Очень дурного вкуса. Твое извращенное чувство юмора могло стоить нашей ветви семьи значительного состояния, если бы я не вспомнил о мышьяке.

— А я? — спросила Милдред. — Я-то чем провинилась?

— Это был вопрос скорее самого́ твоего существования, нежели поступков. Алчная, эгоистичная, бестактная, самонадеянная — вот слова, какие он употреблял применительно к тебе. Говорил, что Бог наградил тебя усами, желая выразить свое сожаление о том, что сделал тебя женщиной. Прочие высказывания, которые я не стану воспроизводить, щадя тебя, были еще менее комплиментарными.

— Это лишь доказывает, что он был не в своем уме, — невозмутимо сказала Милдред. — Но если дядя Мортимер хотел изменить завещание, не сообщил ли он тебе, в чью пользу? Несмотря на все его недостатки, он был предан семье. Не могу представить, чтобы дядя оставил деньги кому-нибудь постороннему.

— Нет, он не намеревался лишить этих денег семью. Они все должны были отойти австралийским кузенам.

Милдред возмутилась:

— Он не виделся с ними сорок лет! И они в этих деньгах не нуждаются. У них — миллионы овец.

— Вероятно, Мортимер считал, что они могут справиться с еще несколькими миллионами.

— Зачем ты все это нам рассказываешь, папа? — со зловещим спокойствием поинтересовался Родни.

— Меня мучает совесть. Я старик, приближаюсь к концу своего земного пути и чувствую потребность излить душу и покаяться перед миром и Создателем. Семь лет вы оба владели капиталом, на который не имели никакого права. Прежде всего, я сам не должен был наследовать эти три миллиона и, разумеется, передавать их кому бы то ни было. Это тяготит душу старика. Я считаю, что сам воздух, атмосфера «Медоусвит-Крофта» являются проводником для чувства вины и угрызений совести. Взять хотя бы воскресные визиты преподобного Хинкли, когда он и члены его «Женского светлого часа», собравшись в комнате отдыха вокруг рояля, поют для нас духовные гимны. А еще миссис Доггет настаивает на том, чтобы каждое утро громко включать радио и слушать передачу «Размышления на злобу дня». Ну и, конечно, дети из местной общеобразовательной школы на Рождество приходят к нам и поют гимны, а жена викария каждый месяц привозит товары из местной церковной лавки, что сопровождается соответствующей стимулирующей проповедью. Все это производит эффект. А прибавьте к этому здешнюю кухню, невыразимое занудство постояльцев, голос и дурной запах изо рта миссис Доггет, твердокаменные матрасы — всего этого вполне достаточно, чтобы постоянно напоминать о преисподней, ждущей нераскаявшихся грешников. Нет, я не безоговорочно верил в вечные муки ада, конечно, но жизнь в «Медоусвит-Крофте» располагает к болезненному состоянию души.

Воцарилось долгое молчание, а потом Родни сказал:

— Это, безусловно, шантаж, причем дурацкий. Никто тебе не поверит. Твою историю воспримут как бред старика, страдающего слабоумием.

— Но всем ведь очевидно, что это не так.

— И кто же, по-твоему, тебе поверит?

— Австралийские кузены. Перед ними я чувствую себя особенно виноватым. Но это не важно, поверят они мне или нет. У каждого в душе, безусловно, останутся большие сомнения. Как я уже сказал, жаль, что вы тогда купили дяде ту коробку конфет. Ну, и факт, что я передал деньги вам… Очень похоже на шантаж. Вряд ли, Милдред, окружному совету понравится эта история. Что же касается тебя, Родни, то есть у меня подозрение, что твои самые выгодные пациенты понесут свои угри кому-нибудь другому.

На сей раз пауза длилась дольше и была более напряженной. Наконец Родни сказал:

— Мы все обдумаем и дадим тебе знать о своем решении послезавтра. В течение этого времени ничего не делай и никому ни о чем не говори. Ты меня понял, папа? Никому.

Этот разговор так расстроил Родни и Милдред, что они покинули «Медоусвит-Крофт», даже не забрав из холодильника пуйи-фюиссе. Миссис Доггет сочла себя вправе конфисковать его в качестве главного приза для благотворительного летнего праздника «Лиги друзей». Мистеру Мейбрику так и не довелось выпить бокал вина в честь своего юбилея, но он утешился тем, что визит его детей прошел лучше, чем он мог надеяться.

Как только они выбрались за пределы городка и очутились на тихой проселочной дороге, Родни съехал на обочину и выключил двигатель. Нужно было принять решение, которое, по их общему мнению, невозможно было успешно обдумать на ходу. Через несколько минут Милдред сказала:

— Все это, конечно, нелепо. Братья никогда не любили друг друга, но убийство… Вряд ли отец мог зайти так далеко. Тем не менее хорошо, что дядю кремировали. У доктора, судя по всему, никаких подозрений не возникло.

— Врачи, имеющие обыкновение подозревать больных из среднего класса в убийстве родственников, как правило, кончают тем, что лишаются всех своих пациентов. В любом случае дядя Мортимер и так умирал. Если отец действительно его… убил… — он с трудом выдавил это слово, — признание дядю не оживит.

Брат с сестрой почувствовали облегчение от неоспоримого факта, что дядю Мортимера уже ничто не вернет. Потом Милдред высказала вслух то, что было у обоих на уме:

— Отсюда до Пентленда несколько миль. Если отец действительно спрятал пузырек в дубе, то он наверняка еще там. А без этой улики никто не примет его историю всерьез. Нет смысла откладывать. Во всяком случае, сейчас не менее подходящее время, чем любое другое.

— Ты не помнишь, кто купил Пентленд? — спросил Родни. — По-моему, душеприказчики продали его дешевле, чем он стоил.

— Кажется, их фамилия была Свинглтон — пожилая бездетная пара. Вряд ли они стали бы лазать по деревьям.

— Сомневаюсь, что и для нас с тобой это теперь будет легко. С теперешними своими габаритами я не залезу в ствол. Если пузырек там, придется чем-нибудь подцепить его.

— Как мы это сделаем?

— У меня в багажнике лежит трость.

— Наверное, будет нелегко найти этот пузырек. Даже в такой яркий майский день внутри разлома темно.

— Я никогда не езжу без фонаря, — самодовольно заметил Родни. — Мы можем воспользоваться им. Проблема в том, как попасть на территорию. Если ворота заперты, придется перелезать через стену. В свое время мы это неоднократно проделывали.

К их несчастью, ворота действительно были заперты. Хоть каменная ограда была высотой не более пяти футов, им оказалось весьма трудно преодолеть ее, и в конце концов они справились с задачей только при помощи складного садового стула, который лежал в багажнике. Другая проблема заключалась в том, чтобы не привлечь внимания проезжающих мимо водителей. Дважды им пришлось прерываться при звуке приближающегося автомобиля, убирать стул и делать вид, будто они бродят по обочине в поисках какой-то травы. Особенно трудно было Родни подсаживать сестру, продолжая при этом прислушиваться и поглядывать на дорогу, а для Милдред неприятным осложнением стала узкая юбка. Есть нечто особо непристойное в виде сорокапятилетней плотной дамы, застрявшей на гребне каменной ограды с болтающимися ногами и задравшейся юбкой, из-под которой постыдно выглядывают белые трусики. Родни содрогнулся при мысли, что́ подумал бы сэр Фортескью Лэкленд, его самый высокопоставленный пациент, если бы увидел их сейчас. Но что подумал бы сэр Фортескью, если бы отец привел свою угрозу в исполнение и сделал признание?

Наконец Родни и Милдред перелезли через стену, сложили стул и, подхватив трость, стали красться вдоль внутренней стороны ограды к обгоревшему дубу. С помощью все того же стула Родни достиг нужной высоты и заглянул в темную глубину разломанного ствола. Милдред подала ему фонарь, и, посветив им, он увидел дно, устеленное сморщенными листьями, высохшими желудями, маленькими веточками и кусочками коры. Поверх всего этого лежал скомканный пластиковый пакет. А рядом с ним Родни заметил нечто более интересное: маленький темно-синий пузырек с гранеными стенками.

— Он там? — тихо спросила Милдред. — Там?

— Да, здесь.

Но обнаружить пузырек оказалось легче, чем достать его. Родни не мог одновременно орудовать тростью и держать тяжелый фонарь, поэтому пришлось им обоим взобраться на стул, крякнувший под их тяжестью и грозивший вот-вот сложиться. Катастрофу удалось предотвратить: Милдред ухватилась левой рукой за один из нижних суков и, слегка подтянувшись, облегчила приходившуюся на стул тяжесть. Она направляла луч фонаря внутрь разлома, а ее брат орудовал тростью в глубине. Его план состоял в том, чтобы подцепить пузырек, подтянуть его к краю разлома по его внутренней поверхности, а потом ухватить рукой. Сначала они испугались, что потеряли его, когда пузырек провалился в кучу сухих листьев. При второй попытке он запутался в пластиковом пакете. Но вскоре Родни удалось подтолкнуть его к стенке разлома, и он начал медленно, осторожно, подтягивать пузырек вверх. Дважды пузырек оказывался на расстоянии, доступном для его левой руки, но срывался. С третьей попытки, боясь говорить и даже дышать, чтобы пузырек не сдвинулся в сторону, Родни подтащил его так, чтобы можно было дотянуться пальцами, и ухватил. Потом с облегчением спрыгнул со стула и подал руку сестре.

— Что вы тут делаете?

Голос, заставивший их, как вспугнутых кошек, в буквальном смысле взвиться с бешено колотящимися сердцами, звучал спокойно, властно и надменно. Обернувшись, они увидели двух молодых людей в твидовых кепи и куртках. Первой мыслью Милдред было, что они егери, но она почти сразу отвергла ее. Территория Пентленда была обширной — два или три акра, — однако едва ли пригодной для охоты, и молодые люди говорили и выглядели скорее как сыновья хозяина, чем его слуги. У одного из них было ружье. Брата и сестру охватил ужас.

Родни онемел от страха и смущения, но Милдред пришла в себя так быстро, что это заслуживало восхищения. Попытавшись пустить в ход все свое обаяние, она произнесла:

— Боюсь, у вас есть основание обвинить нас в незаконном проникновении. Нам надо было позвонить в дверь и попросить разрешения войти, но ворота были заперты. Мы с братом просто хотели навестить старое родовое гнездо своего дяди. Детьми, во время каникул, мы часто играли здесь, и это старое дерево — часть наших детских воспоминаний. Мы проезжали мимо и не устояли против искушения еще раз взглянуть на него.

Молодой человек, который был повыше ростом, холодно поинтересовался:

— Проезжали мимо со складным стулом и фонарем? Что именно вы тут искали?

Он протянул руку и взял пузырек у Родни.

— Мы увидели его там, на дне, и нам стало любопытно. Мы к нему, разумеется, не имеем никакого отношения.

— В таком случае мы его заберем. Это похоже на яд. Мы позаботимся о том, чтобы он был надежно заперт в безопасном месте. — Он повернулся к своему спутнику. — Генри, как ты думаешь, следует ли позвонить в полицию?

— Незачем, — беспечно отозвался Генри. — Они выглядят безобидно. Почти респектабельно, я бы сказал, хотя внешность обманчива. Но пузырек надо забрать. И мы запишем их фамилии и адреса.

— Джон Смит и Мэри Смит! — поспешно выпалил Родни. — Хай-стрит, Тутинг-Бэк.

Младший из двоих мрачно ухмыльнулся:

— Это, конечно, ваши настоящие имена и адрес. А у вас есть водительские права? Нам нужен какой-нибудь документ, удостоверяющий ваши личности.

Процедура выяснения личностей прошла в неловком молчании, после чего Мейбриков проводили до ворот, которые снова заперли за ними. Растрепанные, грязные и пунцовые от стыда, они напоминали современных Адама и Еву, изгнанных из рая. Ни один из них не произнес ни слова, пока они снова не оказались в машине и Родни не завел мотор. Только тогда Милдред произнесла:

— Если отец сделает признание и об этом напишут в газетах, молодые люди сразу объявятся. А у них в руках улика.

«К чему говорить то, что и так очевидно», — подумал Родни и, поскольку сказать было нечего, промолчал. Хорошо еще, Милдред слишком подавлена, чтобы упрекать его за то, что он назвал вымышленные имена. После недолгой паузы Милдред добавила:

— Ты свяжешься с «Мейтленд-лоджем» или это сделать мне?

Нет сомнений, что в правильно устроенном и руководствующемся законами нравственности мире мистер Мейбрик разочаровался бы в «Мейтленд-лодже»: еда неудобоваримая, вино непригодно для питья, персонал грубый, постояльцы чуждые ему по духу, и даже бригадир оказался менее приятным компаньоном, чем он был, когда навещал его в «Медоусвит-Крофте». Как ни печально, несмотря на победу силы над слабостью, «Мейтленд-лодж» и в малой степени не оправдал надежд и ожиданий мистера Мейбрика. Они с бригадиром согласились в том, что смогут прожить здесь следующие лет десять, прежде чем начать задумываться о том, не пора ли шаркать прочь из этого бренного мира. У местного персонала мистер Мейбрик стал безусловным фаворитом, в нем видели «настоящую личность», особенно когда он бывал в своем самом язвительном настроении. Наиболее приятельские отношения сложились у него с пышногрудой сестрой Бантинг, которая порой врачевала болячки постояльцев. В безупречно отглаженной, жестко накрахмаленной бело-синей форме с гофрированным чепчиком сестра Бантинг была образцом профессиональной строгости. Однако после работы давала себе волю, и они с мистером Мейбриком частенько устраивали уютные посиделки в его комнате, когда он перед сном выпивал бокал горячего виски.

— Вы слишком строги со своими родными, Гасси, — иногда укоряла она. — Не позволяете им навещать вас, писать письма, даже прислать коробку шоколадных конфет.

— Коробку шоколадных конфет — особенно, — отвечал мистер Мейбрик.

Однажды в конце августа, через три месяца после его вселения в «Мейтленд-лодж», на исходе прекрасного летнего дня они с бригадиром, обложенные подушками, сидели в удобных плетеных креслах на террасе, глядя на реку, бликующую вдали, за красивыми садами. Бейдж, буфетчик, только что принес им предобеденные аперитивы, и у обоих было умиротворенное настроение. Разговор, как это нередко случалось, коснулся обстоятельств, которые привели к благополучному решению проблемы переезда мистера Мейбрика в «Мейтленд-лодж».

— Не перестаю удивляться тому, что ваши дети проглотили эту историю, — заметил бригадир.

— А я ничуть не удивлен. Люди готовы поверить, что другие поступят так, как сами они поступили бы на их месте. Я ни минуты не сомневался, что они заедут в Пентленд. Что могло быть естественнее? А ваши ребята сыграли очень убедительно. Нагнали на них страху. Хотелось бы мне это увидеть.

— В этом одно из преимуществ военной службы, — с готовностью отозвался бригадир. — Если тебе нужно выполнить какую-нибудь работу, всегда можно найти пару отличных парней.

— А что они насыпали в пузырек?

— Вы же знаете — обычную соду.

Бригадир наслаждался своим джином с тоником, а мистер Мейбрик смаковал херес. Температура напитков была именно такой, какую они любили. Мистер Мейбрик как раз размышлял, попробовать ли орешки или одно из восхитительных канапе, сервированных на подносе, или поберечь аппетит для обеда, когда бригадир сказал:

— Мне всегда хотелось задать вам один вопрос. Не уверен, что следует это делать. Есть вопросы, которые друзьям не задают. Тем не менее естественное любопытство, знаете ли… Мне просто интересно — если не хотите, не говорите. Действительно ли вы помогли тогда своему брату?

— Убил ли я его?

— Да. Не с помощью мышьяка, разумеется. Это — орудие провинциальных отравителей и викторианских прелюбодеек. Но есть ведь и иные способы…

Мистер Мейбрик долго обдумывал ответ.

— Ну, если бы я решил это сделать, то воспользовался бы чем-нибудь совсем простым. Например, пластиковым пакетом. Надеваешь его спящей жертве на голову, плотно прижимаешь к лицу — и человек умирает тихо, как дитя во сне. И никто никогда не сможет это узнать.

— Но нужно же еще избавиться от пакета, — возразил бригадир. — Сжечь пластик нелегко. Что бы вы сделали с пакетом?

— О, — сказал мистер Мейбрик, отпивая еще глоток хереса, — наверное, просто бросил бы его в ствол сгоревшего дуба. Бригадир, будьте любезны, передайте мне газету. Что вы там хотели посмотреть завтра в два тридцать?

Убийство Санта-Клауса

I

Если вы увлекаетесь детективной литературой, возможно, мое имя — Чарлз Миклдор — вам знакомо. Я имею в виду, серьезно увлекаетесь, случайный или слишком разборчивый читатель едва ли будет интересоваться моими новинками в публичной библиотеке. Я не Гарри Китинг[8], не Дик Фрэнсис, даже не Ф. Д. Джеймс. Но я выполняю качественную работу в духе старых традиций для тех, кто любит, чтобы убийство было уютным. А моего сыщика-любителя, почтенного Мартина Карстерса, считают, хотя я и не обременял его моноклем, бледной копией Питера Уимзи вместе с его Гарриет Вейн[9]. Я зарабатываю достаточно, не женат, живу уединенно, необщителен; почему я должен ожидать, что мое писательство будет более успешным, чем моя жизнь?

Порой меня даже приглашают выступить по радио — когда кто-нибудь из более знаменитых специалистов по смерти оказывается недоступен. Я привык к вечному вопросу: а у вас самого, мистер Миклдор, есть личный опыт участия в деле об убийстве? Я неизменно лгу. Во-первых, интервьюеры никогда на правду не рассчитывают, времени нет. Во-вторых, они бы мне все равно не поверили. Убийство, к которому я оказался неким образом причастен, было не менее сложным, странным и театральным, нежели любое насильственное преступление, какое мне удалось состряпать даже в минуты высшего вдохновения. Если бы я решил написать о нем, то назвал бы книгу «Убийство Санта-Клауса». Собственно, к этому и сводится суть истории.

Случилось это в Рождество 1939 года — первое военное Рождество. Мне было шестнадцать лет, трудный возраст даже в более спокойные времена, а для меня, чувствительного, единственного в семье ребенка, сложный вдвойне. Мой отец по линии колониального ведомства служил в Сингапуре, и обычно зимние каникулы я проводил с семьей директора нашего интерната. Но в тот год родители написали, что старший единокровный брат отца Виктор Миклдор приглашает меня в свое котсуолдское поместье в Марстон-Турвилл. Распоряжения были четкими: я должен был прибыть в сочельник поездом 4.15 и уехать в среду утром, 27 декабря. На вокзале в Марстоне меня встретит мисс Мейкпис, домоправительница и секретарь дяди. Будут еще четыре гостя: майор и миссис Турвилл, у которых он купил это поместье пять лет назад; его пасынок Генри Колдуэлл, знаменитый пилот-любитель, и актриса мисс Глория Белсайз. Разумеется, слышал о Колдуэлле и мисс Белсайз, хотя, даже при всей наивности, не предполагал, что это ее настоящее имя.

Мой дядя — точнее, неродной дядя — прислал свои извинения по поводу того, что других гостей моего возраста, чтобы составить мне компанию, не будет. Это меня как раз не волновало. А вот сам визит беспокоил. Я видел дядю один раз, когда мне было десять лет, и у меня создалось впечатление, составленное, как это случается у детей, по обрывкам фраз и подслушанным замечаниям, будто отношения между ним и моими родителями были натянутыми. Кажется, когда-то дядя хотел жениться на моей будущей маме. Вероятно, теперь, когда шла война со всей ее непредсказуемостью, это приглашение стало попыткой примирения. Отец четко дал понять в письме, что мне следует принять приглашение и он рассчитывает на то, что я произведу хорошее впечатление. Драгоценную мысль, что дядя очень богат и бездетен, я выкинул из головы.

Мисс Мейкпис ждала меня на марстонском вокзале. Она поздоровалась со мной без особой теплоты, и когда мы шли к ожидавшему нас «Роверу», я подумал, что она похожа на заведующую хозяйством нашей школы, когда та пребывает в дурном настроении. Мы молча поехали через деревню, унылую и безлюдную в предрождественском покое. Помню церковь, наполовину заслоненную огромными тисами, и опустевшую школу с гирляндами из цветной бумаги, тускло просвечивавшими сквозь оконные стекла.

Марстон-Турвилл был небольшим особняком семнадцатого века, три его секции были выстроены вокруг внутреннего двора. При первом взгляде он показался мне сплошной глыбой серого камня, смутно темнеющей, как и вся деревня, под низкими рваными облаками. Дядя встретил меня в просторном холле перед дровяным камином. Из декабрьских сумерек я попал в ослепительное цветное великолепие: на гигантской рождественской елке искрились свечи; бадья, в которой она стояла, была обложена искусственными снежками из замороженной ваты; пляшущее пламя играло яркими отблесками на сияющем серебре. Гости пили чай. Мне воображается картина: жертвы на пороге смерти, с чашками, застывшими около рта, в ожидании начала трагедии.

Память, капризная и избирательная, даже одела их соответственно. Вспоминая тот сочельник, я вижу Генри Колдуэлла, этого рокового героя, в форме Королевских военно-воздушных сил, с орденскими колодками на груди. Хотя на самом деле он не мог их тогда еще иметь. Колдуэлл лишь ждал зачисления на курсы пилотов Королевских ВВС. А Глорию Белсайз я неизменно представлял в облегающем золотистом вечернем платье, которое она надевала к обеду; грудь торчит под шелком, я не могу заставить себя отвести от нее взгляд. Вижу невзрачную, пугающе деловую и эффектную мисс Мейкпис в сером шерстяном платье, служащем ей униформой, чету Турвилл в потертом деревенском твиде. Дядя, как всегда, в безукоризненном смокинге.

Он кивнул мне с мрачно-сардоническим выражением лица:

— Значит, ты — сын Элисон? Мне всегда было любопытно, какой ты.

Я понимал, о чем он думает: будь отец выбран правильно — я был бы совсем другим. Я болезненно ощутил недостаток роста рядом с его шестью футами двумя дюймами — под стать ему был только Генри — и подростковую россыпь прыщей. Он представил меня другим гостям. Турвиллы были пожилой парой с добрыми лицами и седыми волосами, старше, чем я ожидал, и оба туговаты на ухо. Меня восхитила аскетическая красота Генри, я онемел от робости и преклонения перед героем. Лицо мисс Белсайз было знакомо мне по фотографиям в журналах. Теперь я видел то, что тактично маскировала ретушь: обвисшие щеки и подбородок, глубокие морщины вокруг лихорадочно блестящих восхитительных глаз. Интересно, почему ее так возбуждает Рождество? Теперь понимаю: бо́льшую часть дня она была пьяна, мой дядя видел это, его это забавляло, и он не делал ни малейшей попытки ограничить ее. Мы представляли собой несовместимо разношерстную компанию. Все чувствовали себя не в своей тарелке. Представив меня, дядя почти не говорил со мной. Но когда бы мы с ним ни оказались вместе, я чувствовал его пристальный взгляд, словно меня изучали на предмет одобрения или неодобрения.

Первое предвестье ужаса — рождественская хлопушка, несущая в себе угрозу, — было явлено нам в семь часов. По давней традиции в сочельник деревенские жители являлись к владельцам поместья распевать рождественские гимны. На сей раз они возникли неожиданно, из-за плотных штор, один за другим; свет в огромном холле приглушили. Их было десять: семеро мужчин и три женщины. В тот морозный вечер на них были теплые плащи, а в руке у каждого — фонарь. Фонари зажгли, как только закрылись тяжелые двери. Чувствуя себя неуютно в новеньком смокинге, я стоял между миссис Турвилл и Генри справа от камина и слушал старинные невинно-ностальгические гимны, уверенно исполнявшиеся задушевными деревенскими голосами. После этого дворецкий Пул и одна из горничных вынесли сладкие пирожки с изюмом и миндалем и горячий пунш. Но деревенские ощущали себя скованно. Они привыкли петь для Турвиллов, а теперь поместье находилось в чужих руках, поэтому они ели и пили с почти неприличной поспешностью. Когда фонари погасили и дверь открыли, мой дядя поблагодарил их и пожелал спокойной ночи. Мисс Мейкпис стояла рядом. Мисс Белсайз порхала вокруг них так, словно являлась хозяйкой поместья. Турвиллы отошли в дальний конец холла; еще когда начиналось пение, я заметил, как жена высвободила свою руку из ладони мужа.

Хлопушку мы увидели почти сразу же. Она лежала на маленьком столике возле двери, ее сделали из красной и желтой жатой бумаги. Хлопушка была слишком большой, явно самодельной, но весьма искусной. Мисс Белсайз схватила ее и прочитала:

— «Виктор Миклдор». Тут написано твое имя, дорогой. Кто-то оставил тебе подарок. Как мило. Давайте ее взорвем!

Он не ответил, затянулся сигаретой и уставился на нее сквозь дым. Она вспыхнула, потом протянула хлопушку мне, и мы вместе дернули за шнурок. Бумага разорвалась бесшумно, и из хлопушки выпал и покатился по ковру маленький цилиндрик. Я наклонился и поднял его. Это оказался аккуратно завернутый в бумагу металлический амулет в форме черепа, прикрепленный к кольцу для ключей; такие продают в сувенирных магазинах. Развернув бумажку, которой он был обернут, я увидел написанный заглавными печатными буквами стишок. Глория воскликнула:

— Прочитайте его, голубчик!

Бросив взгляд на бесстрастное лицо дяди, я прочитал:



«С Рождеством, друг Миклдор!
Сну не быть, как до сих пор.
Амулет сей не забудь
Взять с собой в последний путь.
Уж колокола звучат,
Но тебе дорога — в ад.
С Рождеством, друг Миклдор!
Сну не быть, как до сих пор».



Наступила тишина. Потом Генри спокойно произнес:

— Кто-то из соседей, Виктор, тебя не любит. Но насчет колоколов он ошибается. В военное время рождественский колокольный звон запрещен. Адские колокола — другое дело. Они, разумеется, не подчиняются законам военного времени.

— Это же явная угроза: кто-то собирается тебя убить! — воскликнула Глория. — Эта женщина ведь была среди ряженых, правда? Та, чьего ребенка ты насмерть сбил машиной в прошлый сочельник. Деревенская учительница. Сондерс ее фамилия. Миссис Сондерс, она ведь была здесь!

В наступившей тишине голос дяди прозвучал как удар хлыста:

— Свидетель видел темный «Даймлер», но он был не мой. Мой в прошлый сочельник вообще не выезжал из гаража. Пул подтвердил это.

— Я знаю, дорогой. Я ничего такого не думала…

— Ты вообще редко это делаешь.

— Лучшее место для этой штуки — кухонный очаг.