Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Филлис Дороти Джеймс

«УХИЩРЕНИЯ И ВОЖДЕЛЕНИЯ»

Отче наш, Всемогущий и Всемилостивейший! Мы грешили; мы сбивались с указанного Тобою пути, словно заблудшие овцы, уступая ухищрениям и вожделениям сердец наших. Мы преступали Твои святые законы… Но Ты, о Господи, смилуйся над нами, несчастными грешниками… Отпусти кающимся прегрешения их… Даруй им, о Всеблагий Отче, милость Твою, дабы жили они отныне благочестиво, в праведности и трезвости, во славу Твою. Аминь. Из «Всеобщей исповеди»[1]
Книга первая

Пятница, 16 сентября — вторник, 20 сентября

Глава 1

Четвертая жертва Свистуна была самой молоденькой: Валери Митчелл исполнилось всего пятнадцать лет восемь месяцев и четыре дня. Погибла она потому, что опоздала на автобус, отправлявшийся из Истхейвена в Коббз-Марш в 9.40. Как это всегда с ней случалось, она ушла с дискотеки в самый последний момент, хотя танцплощадка была все еще битком набита танцующими: они дергались и извивались в свете вращавшихся прожекторов. Валери высвободилась из тесных объятий Уэйна и, пытаясь перекричать охрипшие динамики, проинструктировала свою подружку Шерл о планах на следующую неделю. Теперь можно было уйти. В последний раз оглянувшись на танцплощадку, она отыскала серьезную физиономию Уэйна: тот увлеченно подпрыгивал и от безумствующих прожекторов по лицу его бежали желто-красно-синие полосы перемежающегося света. Переобуваться было некогда. В раздевалке Валери рванула куртку с крючка и бросилась бегом вдоль улицы, мимо темных магазинов к автобусной остановке; раздувшаяся сумка, свисая с плеча, неловко толкалась ей в бок. Но выбежав из-за угла к остановке, она с ужасом увидела, что бледный свет высоко вознесенных фонарей падает в пустоту и тишину, а удаляющийся автобус прошел уже почти полпути к вершине холма. Еще можно было его догнать, если бы светофор загорелся красным, и Валери со всех ног бросилась вдогонку. Ноги в легких, на высоких каблуках туфельках подворачивались, а красный свет так и не зажегся. Она с отчаянием следила, задыхаясь и согнувшись от боли в неожиданно сведенной судорогой ноге, как ярко освещенный автобус медленно и неуклюже взбирается наверх и, словно корабль в пучине, исчезает за вершиной холма.

— Да нет, нет же! — закричала она ему вслед. — О Господи, нет! Не-е-ет! — И почувствовала, как слезы отчаяния и гнева обжигают глаза.

Все кончено. В их семье правила устанавливает отец, и никакие просьбы и протесты не помогают. После долгих споров и уговоров ей было разрешено раз в неделю, по пятницам, ходить на дискотеку в молодежный клуб при местной церкви. Но только если она будет успевать на автобус в 9.40. Тогда примерно через час она сойдет с автобуса в Коббз-Марше, у кафе «Корона и якорь», в нескольких шагах от дома. В 10.15 отец обычно начинал поглядывать в окно большой комнаты, где вместе с матерью они сидели перед телевизором, не задергивая штор: ждал, не идет ли мимо дома автобус. И в любую погоду, какой бы интересной ни была программа, отец надевал пальто и шел к остановке так, чтобы ни на минуту не упустить дочь из виду. С тех пор как стало известно об убийствах, совершаемых Свистуном из Норфолка, эта домашняя тирания — не очень, правда, жестокая — получила дополнительные основания. Валери понимала, хоть и не вполне четко, что отец не только считает такую строгость по отношению к единственной дочери оправданной, но и наслаждается ролью сурового родителя. Конкордат между отцом и дочерью был заключен очень давно: «Ты со мной по-хорошему, дочка, и я с тобой по справедливости». Она любила отца и побаивалась, но гнева его страшилась по-настоящему. Сейчас ее ждал дома грандиозный скандал, и она знала, что не смеет даже надеяться на заступничество матери. Все кончено: не будет больше встреч с Уэйном и Шерл по пятницам, придется распроститься и со всей остальной компанией. И так все уже поддразнивали и жалели ее, оттого что дома с ней обращались, как с малым ребенком. Теперь унижению не будет конца. Первым ее побуждением было схватить такси и мчаться вдогонку за автобусом, но она понятия не имела, где тут стоянка, да и денег у нее не хватит — в этом она была совершенно уверена. Можно было бы вернуться на дискотеку, спросить у Шерл, и Уэйна, и у других из их компании — может, скинувшись, они смогут одолжить ей столько, чтоб хватило… Но Уэйн был вечно на мели, а Шерл скуповата, и, пока она будет им объяснять да уговаривать, станет совсем поздно. И тут внезапно пришло спасение. Загорелся красный свет, и машина, шедшая последней за четырьмя другими, замедлила ход и остановилась. Валери обнаружила, что смотрит прямо в открытое левое окно на двух пожилых дам. Она схватилась рукой за опущенное стекло и произнесла, задыхаясь:

— Вы не могли бы меня подвезти? Куда-нибудь поближе к Коббз-Маршу? Я на автобус опоздала. Пожалуйста!

Ее отчаянное «пожалуйста» никак не тронуло даму за рулем. Дама глядела вперед, на дорогу, и хмурилась, потом покачала головой и отпустила сцепление. Но ее спутница, поколебавшись мгновение, посмотрела на Валери, перегнулась через спинку сиденья и открыла заднюю дверцу:

— Садись, быстро! Мы едем в Холт. Можем высадить тебя на перекрестке.

Валери забралась на заднее сиденье, и машина тронулась. Они по крайней мере ехали в нужном направлении, и ей понадобилась всего пара секунд, чтобы составить план действий. От перекрестка у Холта до автобусной остановки идти не больше полумили. Она как раз попадет на свой автобус и проедет одну остановку до «Короны и якоря». Времени вполне хватит: автобус будет еще крутиться по деревням минут двадцать. Дама за рулем впервые подала голос.

— Разве можно ночью просить незнакомых людей тебя подвезти? — сказала она. — А мама твоя знает, где ты и чем занимаешься? Родители в наши дни совсем, видно, разучились справляться с детьми.

«Ну вот, размычалась, корова, — подумала Валери, — ей-то, дуре старой, что за дело, чем я занимаюсь». Она и от учителей в школе не стала бы терпеть таких замечаний. Но пришлось проглотить обиду, хоть грубость — типичная подростковая реакция на критику взрослых — так и рвалась с языка. Надо ведь доехать с этими старыми грымзами до перекрестка. Не испортить им настроения. И она ответила:

— Я должна была успеть на автобус в 9.40. Папа меня просто убил бы, если б знал, что я попутку ловлю. Я б и не просила подвезти, если б вы были мужчиной.

— Очень надеюсь, что это так. И твой папа совершенно прав, что держит тебя в строгости. Времена для молодых девушек сейчас опасные, я про Свистуна уж и не говорю. Где именно ты живешь?

— В Коббз-Марше. Но у меня дядя с тетей в Холте живут. Если вы меня у перекрестка высадите, дядя сможет меня до самого дома довезти. Они рядом с перекрестком живут. Ничего со мной не случится, если вы меня там высадите, правда-правда.

Она солгала и глазом не моргнув, и они так же легко поверили ей. За всю дорогу никто не произнес больше ни слова. Валери сидела, поглядывая на седые, коротко стриженные затылки, следя за движениями рук на руле машины — морщинистых, в старческой гречке. Сестры небось, подумала она, похожи очень. Первого взгляда ей вполне хватило: она успела рассмотреть одинаковые, почти квадратные головы, одинаково упрямые подбородки, одинаково приподнятые брови над сердитыми, возмущенными чем-то глазами. Поругались, видно, решила она: какое-то напряжение чувствовалось между этими двумя, оно словно дрожало в воздухе. Она вздохнула с облегчением, когда та, что сидела за рулем, по-прежнему не произнося ни слова, затормозила у перекрестка. Валери выбралась из машины, пробормотав слова благодарности. Девушка смотрела им вслед, пока машина не скрылась из виду. Эти две женщины были последними, кто видел Валери живой и невредимой. Впрочем, нет. Кроме них, был кто-то еще.

Она присела на обочине и сменила нарядные туфельки на уличные: родители требовали, чтобы в школу Валери ходила в уличных туфлях. Потом с облегчением вскинула на плечо ремень отощавшей сумки и двинулась прочь от Холта к автобусной остановке. Дорога здесь была узкая и темная, без фонарей. Справа по краю стояли деревья, их вершины казались вырезанными из черного картона и наклеенными на усыпанное звездами небо. Слева, по той стороне, где она сейчас шла, дорогу окаймляла неширокая полоса кустов, местами таких густых и высоких, что дорога совсем пропадала в их тени. До сих пор Валери испытывала лишь всепоглощающую радость оттого, что не надо больше беспокоиться, все теперь будет хорошо. Она приедет на том же самом автобусе. Однако, когда она оказалась в непривычной пугающей тишине на темной дороге, где ее шаги звучали так противоестественно громко, ее охватило беспокойство совершенно иного рода: предательски подкрался страх, и Валери неожиданно ощутила в сердце его первые уколы. Теперь, узнанный и признанный, страх завладел всем ее существом и, развернувшись в полную силу, перерос в непреодолимый ужас.

По дороге шла машина, огни ее приближались, одновременно являя собой и символ нормальной, шедшей своим ходом жизни, и грозную опасность: все знали, что у Свистуна должна быть машина, иначе как он может совершать эти убийства на таком расстоянии одно от другого, как успевает исчезнуть потом, когда завершит свое ужасное дело? Она отступила к кустам, пытаясь укрыться в их густой тени, забыв обо всех прежних страхах, вытесненных этим новым, куда более сильным. Послышался нарастающий шум, словно шум моря, кошачьи глаза фар мелькнули и исчезли, и в порыве ветра машина промчалась мимо. Валери осталась одна в тишине и темноте. Но одна ли? Она не могла отделаться от мысли о Свистуне: слухи, правда и выдумки — все сплелось в ужасающую реальность. Он душил женщин, известны уже три жертвы. Он обрезал убитым волосы и засовывал их беднягам в рот; волосы торчали у них изо рта, как солома из чучела Гая Фокса пятого ноября.[2] Мальчишки в школе, высмеивая Свистуна, прятались в кладовке для велосипедов и свистели там — ведь все говорили, что он свистит над телом убитой им женщины. Тебя-то Свистун уж точно поймает, кричали они Валери вслед. Он мог оказаться где угодно. Он выходил на дело по ночам. Он мог быть сейчас здесь. Ей захотелось вдруг упасть, вжаться в пахучую землю всем телом, спрятать лицо и зажать руками уши, лежать не шевелясь до утра. Но ей удалось справиться с охватившей ее паникой. Нужно дойти до угла и попасть на автобус. Валери заставила себя выйти из-за кустов и снова, теперь почти бесшумно, зашагала по дороге.

Ей хотелось броситься бегом, но она сдержала себя. Ведь это существо, человек оно или животное, что прячется где-то в кустах, уже учуяло ее страх и только и ждет, чтобы она поддалась панике. Вот тогда она и услышит, как трещат, ломаясь, кусты, как грохочут тяжелые шаги, почувствует на шее у затылка неровное жгучее дыхание. Нельзя бежать. И она шла, быстро и бесшумно, покрепче прижав сумку, едва дыша, не сводя взгляда с дороги перед собой. Молилась на ходу: «Господи, пожалуйста, сделай так, чтоб я спокойно добралась до дома, я никогда больше не стану лгать. Я буду уходить вовремя. Помоги мне благополучно дойти до угла. И пусть автобус побыстрее придет. О Господи, помоги мне, пожалуйста!»

И тут свершилось чудо: ее молитва была услышана. Совершенно неожиданно, буквально шагах в тридцати впереди нее, показалась женщина. Валери даже не задумалась, откуда так таинственно и внезапно возникла стройная фигура, медленно идущая по дороге. Довольно было того, что она здесь. Когда, ускорив шаги, Валери почти нагнала ее, она разглядела ниспадающую на плечи женщины волну светлых волос, плотно сидящий на голове берет и короткий широкий плащ, перетянутый в талии поясом. А следом за женщиной, вселяя в душу спокойствие и уверенность в полной безопасности, трусила маленькая кривоногая собачка. Можно вместе дойти до угла. Может даже, эта девушка собирается ехать тем же автобусом. Валери чуть не крикнула ей: «Я иду, иду!» — и бросилась бегом, торопясь почувствовать себя в безопасности, словно ребенок, спешащий укрыться в объятиях матери.

А женщина в этот момент наклонилась и спустила с поводка собаку. Песик, словно выполняя неслышную команду, исчез в кустарнике. Женщина лишь на мгновение обернулась, бросив взгляд назад, на дорогу, и спокойно ждала, стоя вполоборота к Валери, в правой руке ее свободно повис поводок. Валери только что не уткнулась в спину поджидавшей ее женщины. И тогда та медленно повернулась. Это было мгновение абсолютного, парализующего ужаса. Валери увидела бледное, напряженное лицо — вовсе не женское, — улыбку, странно растянувшую губы, — зовущую, почти молящую улыбку, и безжалостные горящие глаза. Валери попыталась закричать, раскрыла было рот, но страх лишил ее голоса, да она и не успела бы крикнуть. Взмах руки — и горло ее захлестнул тугой петлей собачий поводок, а затем ее поволокло, потянуло с дороги прочь, в густую тень кустов. И Валери почувствовала, что падает куда-то сквозь время, сквозь пространство, сквозь страх, бесконечный как сама вечность. А над ней, прямо над ее лицом — другое, пышущее жаром лицо, и она смогла еще расслышать запах алкоголя, и пота, и страха, не меньшего, чем ее собственный страх. Рывком она вскинула вверх руки, но они лишь бессильно приподнялись в пустоту и снова упали. Мозг ее, казалось, вот-вот разорвет череп, боль в груди распустилась в огромный алый цветок и взорвалась беззвучным, бессловесным криком: «Мама, мамочка!» И не стало больше ни страха, ни боли, только милосердная, всепоглощающая, несущая забвение тьма.

Глава 2

Четыре дня спустя Адам Дэлглиш, начальник одного из отделов Скотланд-Ярда, продиктовал секретарше последнее письмо, покончил с бумагами по разделу «входящих», запер ящик стола, набрал шифр и захлопнул дверцу личного сейфа. Теперь Дэлглиш был готов отправиться в двухнедельный отпуск в Норфолк, на побережье. Он устал, давно пора было отдохнуть. Но запоздавший отпуск не сулил спокойного отдыха: в Норфолке были дела, требовавшие серьезного внимания. Два месяца назад скончалась тетушка Дэлглиша, последняя из его родных, и оставила ему все свое состояние и дом. Дом — перестроенная ветряная мельница — находился на северо-восточном побережье Норфолка, в Ларксокене. Состояние неожиданно оказалось весьма значительным и принесло с собой множество нерешенных проблем. Мельница же представляла собой наследство не слишком обременительное, но и здесь все было не так-то просто. Дэлглиш чувствовал, что ему надо пожить на мельнице одному неделю-другую, прежде чем решить, что с ней делать — продать, оставить себе и наезжать временами в отпуск или передать за номинальную цену норфолкскому Обществу охраны ветряных мельниц. Он знал: это Общество с готовностью восстанавливает такие мельницы, возвращая их в рабочее состояние. Кроме того, остались семейные бумаги и документы, тетушкины книги, обширная библиотека по орнитологии. Все это нужно было разобрать, привести в порядок и решить, что со всем этим делать. Но Дэлглиш думал об этом с удовольствием. Еще в детстве, мальчишкой, он терпеть не мог бесцельно проводить каникулы. Правда, ему и представить было трудно, откуда, в результате какой детской провинности и чувства вины или ложно понятого долга родился и вырос этот странный мазохизм, с годами предъявлявший ему все более и более непререкаемые требования. Дэлглиша радовало, что в Норфолке ему будет чем заняться еще и потому, что он понимал: поездка в Норфолк — что-то вроде бегства. После четырех лет молчания его новый сборник стихов «Как ответить?» и другие стихотворения» вышел из печати и был встречен критиками довольно шумно. И хотя критика эта неожиданно оказалась благожелательной, он обнаружил, что с трудом переносит внимание журналистов, как, впрочем, и интерес широкой публики. Он привык к тому, что после особенно громких дел о раскрытых им убийствах пресс-центру столичной полиции обычно давалось указание оградить Дэлглиша от излишней известности. У издательства же на этот счет были явно противоположные взгляды, и Дэлглиш откровенно радовался возможности удрать от издателей, критиков и восхищенной публики хотя бы недели на две.

Он успел заранее попрощаться с инспектором Кэйт Мискин: сейчас ее уже не было в управлении — она расследовала очередное дело. Главный инспектор Мэссингем получил командировку на курсы переподготовки в Брамсхиллский полицейский колледж, сделав, таким образом, новый шаг по тщательно намеченному пути наверх, к получению шнура главного констебля. Поэтому Кэйт временно занимала его место в спецотделе в качестве заместителя Дэлглиша. Адам зашел в ее кабинет — оставить записку с летним адресом. Здесь было, как всегда, очень чисто и аккуратно, все выглядело по-деловому разумно, было продумано до мелочей и все-таки впечатляюще женственно. На стене — единственное украшение: картина маслом, собственное творение Кэйт. Абстрактная живопись, вихрь коричневых тонов, пронизанных тонким лучом ядовито-зеленого. Чем чаще всматривался Дэлглиш в этот этюд, тем больше он ему нравился. На ничем не загроможденном столе стояла прозрачного стекла вазочка с фрезиями. Их аромат, сначала как будто неуловимый, вдруг донесся до Адама, усилив впечатление ее присутствия, физического присутствия в пустой комнате, впечатление странное и всегда более сильное, чем если бы Кэйт действительно сидела за столом и работала. Он положил записку на девственно чистый лист промокательной бумаги, покрывавшей стол, на самую его середину, и улыбнулся, заметив, что закрывает дверь с ненужной осторожностью. Теперь осталось только заглянуть в компьютерную, сказать словечко на прощание, и можно шагать к лифту.

Двери лифта уже закрывались, когда Дэлглиш услышал топот бегущих ног, веселый возглас, и Мэнни Каммингс вскочил в кабину, едва увернувшись от стальных челюстей сомкнувшихся створок. Как всегда, Каммингс весь бурлил от переполнявшей его энергии; казалось, стены лифта не смогут удержать этот энергетический вихрь внутри кабины. Каммингс помахивал большим конвертом из плотной коричневой бумаги.

— Здорово, что я тебя поймал, Адам. Ты ведь удираешь в Норфолк, верно? Если вдруг Свистун попадет в руки этих, из норфолкского отделения Угро, взгляни на него разок за меня, ладно? Может, это тот парень из Баттерси, которого мы ищем?

— Душитель из Баттерси? Думаешь, это вероятно? С учетом времени и данных медэкспертизы? Вряд ли стоит всерьез рассматривать такую возможность.

— Да нет, это практически невероятно. Но ты ведь знаешь, Дядюшка терпеть не может, когда хоть что-то остается непроверенным: каждый камушек надо обнюхать, каждый переулочек перетряхнуть. Я тут собрал кое-какие данные поподробней и айдентикит,[3] просто так, на всякий случай. Ты ведь в курсе — нам кое-что уже удалось обнаружить. И я дал знать Рикардсу, что ты походишь по его территории. Помнишь Терри Рикардса?

— Помню.

— Похоже, он уже главный инспектор. Пошел в гору в Норфолке. Тут у нас у него бы так не вышло. Да еще, говорят, он женился. Может, помягчел чуток, а? Ох и крут?

— Я похожу по его территории, но слава Богу, не у него под началом, — ответил Дэлглиш. — А если Свистун попадет к ним в руки, зачем мне отбивать у тебя шанс провести денек на природе?

— Да я терпеть не могу проводить время на природе, особенно если поблизости гор нет. Подумай только, сколько денег ты сэкономишь налогоплательщикам! А я подскочу к вам туда, если будет на что взглянуть. Ну, Адам, молодец, что согласился. Хорошего тебе отдыха.

Только Каммингс был способен на такую наглость. Впрочем, для просьбы у него все-таки были кое-какие основания, тем более что Дэлглиш стал его начальником всего несколько месяцев назад и сам любил поговорить о необходимости сотрудничества и разумной экономии средств. Да и не похоже было, что придется хоть ненадолго прервать отпуск, чтобы бросить беглый взгляд на Свистуна — серийного убийцу из Норфолка, прогремевшего на всю Англию. Вряд ли они возьмут его живым или мертвым. Он «работает» в Норфолке вот уже пятнадцать месяцев, и последняя его жертва — Валери Митчелл, кажется? — четвертая по счету.

Преступления такого рода всегда очень трудно расследовать, на них тратишь уйму времени и сил, чаще всего тщетно, и раскрытие их зависит порой больше от везения, чем от качества следовательской работы. Спускаясь по пандусу в подземный гараж, Дэлглиш взглянул на часы. Три четверти часа — и он отправится в путь. Но сначала надо закончить дела с издательством.

Глава 3

Лифт в издательстве «Герн и Иллингуорт» на Бедфорд-сквер был почти столь же древним, как и само здание — мемориал твердой приверженности фирмы определенному стилю: старомодной элегантности и некоей эксцентричной неделовитости. Под элегантной легковесностью фасада, однако, успешно формировалась иная, гораздо более энергичная манера вести дела. Пока лифт, отчаянно скрипя и вздрагивая, нес Дэлглиша вверх, Адам размышлял о том, что успех — вещь хоть и гораздо более приятная, чем провал, он все же несет с собой некоторые неизбежные неприятности. Одна такая неприятность в лице Билла Костелло, руководителя отдела рекламы и информации, поджидала его в невероятно тесном, вызывающем клаустрофобию[4] кабинете на пятом этаже.

Перемены в поэтической судьбе Адама Дэлглиша совпали с переменами внутри фирмы. Издательство «Герн и Иллингуорт» все еще существовало, поскольку эти два имени по-прежнему были напечатаны или вытиснены на обложках издаваемых книг под элегантным колофоном[5] старинной фирмы. Однако теперь оно стало лишь частью огромной многонациональной корпорации, совсем недавно включившей книги в широкий ассортимент других своих товаров, таких, как консервы, сахар и текстиль. Старый Себастьян Герн продал корпорации свое издательство — одно из немногих уцелевших индивидуальных издательств в Лондоне — за восемь с половиной миллионов фунтов и тут же женился на поразительно миловидной помощнице завотделом рекламы. Помощница едва дождалась заключения сделки, чтобы — хоть и не без дурных предчувствий, но с завидным здравомыслием заботясь о своем будущем — сменить статус новой любовницы на более прочный статус жены. Через три месяца Герн умер, и смерть его вызвала множество скабрезных комментариев, но очень мало сожалений. В личной жизни Себастьян Герн всегда оставался человеком осторожным, его эксцентричность, изобретательность и способность изредка пойти на риск находили выражение лишь в его издательской деятельности. Тридцать лет он был верным, хоть и совершенно лишенным воображения супругом собственной жены, и Дэлглиш решил, что если человек прожил семьдесят лет, почти безупречно подчиняясь общепринятым правилам, то это именно то, чего и требовала его натура. Герн умер вовсе не от сексуального истощения, если предположить, что — как хотелось бы верить пуританам — такое объяснение вообще возможно с медицинской точки зрения. Его погубил вирус новомодной сексуальной морали, устоять перед которой он не смог.

Новое руководство издательства стремилось всячески рекламировать своих поэтов, может быть, потому, что видело в них достойный противовес вульгарной и полупорнографической продукции собственных прозаиков. Правда, бестселлеры этих последних оформлялись с величайшим тщанием, будто элегантная обложка и высокое качество полиграфии могли возвести сугубо коммерческую банальность в ранг истинной литературы. Билл Костелло, назначенный в прошлом году руководителем отдела рекламы и информации, вовсе не считал, что фирма «Фабер и Фабер» должна обладать монополией на художественно оформленные издания поэтических произведений. Ему удалось добиться утверждения в печать целого списка стихотворных книг, хотя поговаривали, что сам он за всю свою жизнь не прочел ни строчки из творений современных поэтов. Тем не менее известно было, что Билл Костелло все же проявляет интерес к поэзии: он был председателем клуба Макгонагала. Члены этого клуба собирались в первый вторник каждого месяца в некоем пабе в Сити, чтобы отведать знаменитого пирога с мясом и почками — фирменного блюда хозяйки. После обильных возлияний каждый из них обязан был представить на суд коллег результат усилий какого-нибудь из английских поэтов, хуже которого, с его точки зрения, не было и нет. Один из собратьев по перу как-то предложил Дэлглишу собственное объяснение этого явления: «Бедняга поневоле должен читать слишком много современных стихов, недоступных его пониманию. Вот и не приходится удивляться, что время от времени ему требуется хорошая порция доступной пониманию белиберды. Это вроде истории с верным мужем, который время от времени бегает в местный бордель — с исключительно лечебными целями». Дэлглиш счел это объяснение остроумным, но вряд ли соответствующим действительности. Не было и признака того, что Билл Костелло прочел хоть какое-нибудь из стихотворений, которые так усердно рекламировал. Он приветствовал своего самого свеженького кандидата в герои теле- и радиовещания тоном, в котором звучали и наигранный оптимизм, и некоторый страх, будто он предчувствовал, что на этот раз ему попался твердый орешек.

Его маленькое, грустное, какое-то ребячье лицо странно контрастировало с весьма плотной фигурой, делая его похожим на Билли Бантера.[6] Казалось, он постоянно решает трудную задачу, где носить брючный ремень — над брюшком или под. Над — признак оптимистического отношения к действительности, под — явный симптом депрессии. Сегодня ремень опустился куда-то поближе к чреслам, свидетельствуя о пессимистических предчувствиях, которые и подтвердились в ходе последовавшей затем беседы. В конце концов Дэлглиш заявил очень твердо:

— Нет, Билл, я не стану спускаться на парашюте на стадион «Уэмбли» с книгой в одной руке и микрофоном в другой. И не собираюсь соревноваться с диктором вокзала Ватерлоо, читая по радио стихи пассажирам пригородных поездов. Этим беднягам хорошо бы на свой поезд успеть, до стихов ли тут.

— Да так многие делали, это старо как мир. А вот про Уэмбли это вы зря. Даже не знаю, кто вам такое мог наплести. Но послушайте-ка, вот что будет интересно на самом деле. Я рассказал Колину Маккею, и он прямо ухватился за эту мысль. Мы нанимаем красный двухэтажный автобус и ездим по всей стране. Ну, не по всей, а сколько успеем объехать за десять дней. Я попрошу Клер показать вам черновой план поездки и расписание.

— Как автобус партийной предвыборной кампании? — серьезным тоном спросил Дэлглиш. — С плакатами, лозунгами, громкоговорителями и воздушными шарами?

— А какой смысл все это делать, если люди даже не будут знать, что мы к ним едем?

— Ну, если на борту будет Колин, они в любом случае узнают о нашем приближении, и притом очень быстро. Как вы собираетесь добиться, чтобы он хоть изредка просыхал?

— Ну, он же замечательный поэт, Адам. И восхищается вами.

— Что вовсе не означает, что он будет рад путешествовать вместе со мной. И как же вы собираетесь назвать этот автобус? «Поэты — вперед!»? «В стиле Чосера»?[7] А может — «Вирши на колесах»? Нет, пожалуй, это слишком уж в духе Женского Института.[8] Что ж, тогда — «Поэтический автобус»? Это по крайней мере без претензий.

— Мы что-нибудь придумаем. Мне больше по душе «Поэты — вперед!».

— И где же мы будем останавливаться?

— В окрестностях городов, у соборов, в зданиях деревенских советов, в школах, пабах, придорожных кафе — повсюду, где соберется народ. Перспектива просто увлекательная. Мы подумывали о том, чтобы поезд нанять, но автобус гораздо маневреннее.

— И гораздо дешевле.

Костелло пропустил колкость мимо ушей.

— Поэты — в верхнем салоне, напитки и закуски — в нижнем. Стихи читаются с помоста. Реклама на всю страну. Радио. Телевидение. Отправляемся с набережной Темзы. Есть шанс, что дадут эфир на четвертом канале, ну и, конечно, в программе «Калейдоскоп». Мы рассчитываем на вас, Адам.

— Нет, — ответил несгибаемый Дэлглиш. — Даже шарики меня не соблазнят.

— Господи, Адам, вы же пишете все это! Это же вам должно быть интересно, чтоб люди вас читали… ну, хоть покупали бы ваши книги. А люди интересуются больше всего именно вами, особенно после вашего последнего дела, этого берроунского убийства.

— Их интересует поэт, который ловит убийц, или полицейский, который пишет стихи, а вовсе не его вирши.

— Да какая разница, что именно их интересует? И не говорите мне, что комиссар будет недоволен. Эти полицейские байки уже в ушах навязли.

— Ладно, не стану. Но он и в самом деле будет недоволен.

В конце концов, что нового мог он сказать? Он слышал вопросы читателей бесчисленное количество раз и старался ответить на них, как мог, если и без особого энтузиазма, то по крайней мере честно и искренне: «Почему такой тонкий поэт, как вы, занимается ловлей преступников?», «Что для вас важнее — поэзия или полиция?», «А то, что вы следователь, вам помогает или мешает?», «А зачем удачливому сыщику писать стихи?», «Какое из раскрытых вами дел вы считаете самым интересным? А вам когда-нибудь хотелось написать об этом поэму?» «А ваши любовные стихи — они написаны женщине, которая жива или умерла?»

Интересно, думал Дэлглиш, что, Филиппу Ларкину тоже досаждали вопросами о том, как ему удается одновременно быть поэтом и библиотекарем? Или Рою Фуллеру — приходилось ли ему тоже рассказывать, как он сочетает поэзию с юриспруденцией?[9]

— Ведь все вопросы вполне предсказуемы, — сказал он. — Я мог бы наговорить ответы на пленку — это сэкономило бы всем уйму времени и избавило от хлопот. Потом вы эти ответы прокрутили бы с автобуса.

— Ну, это же будет совсем не то. Они же именно вас хотят услышать, вас лично. И вообще можно подумать, что вы не хотите, чтоб вас читали.

А в самом деле — хотел ли он, чтобы его читали? Разумеется, ему хотелось, чтобы кое-кто прочел его стихи. Особенно одна читательница. И, прочитав, оценила. Может, это и унизительно, но так оно и есть. А другие… Что ж, по правде говоря, он хотел бы, чтобы его стихи читали, но чтобы покупали против воли — вовсе нет. Такая сверхчувствительность вряд ли могла прийтись по вкусу издательству «Герн и Иллингуорт». Дэлглиш чувствовал на себе взволнованный, умоляющий взгляд Билла. Так малыш смотрит на вазу со сладостями, которую отодвигают от него подальше. Дэлглиш подумал, что нежелание пойти Биллу навстречу — проявление одной из не самых лучших, но весьма типичных черт его характера. Ему и самому это было не по душе. Ведь и в самом деле нелогично: хотеть, чтобы тебя опубликовали, и не беспокоиться, покупают твои книги или нет. То, что публичное выражение признания, шумный успех, аплодисменты ему неприятны, вовсе не означает, что он совершенно лишен тщеславия. Просто ему легче, чем другим, удается держать это чувство в узде, не давать ему разрастаться. В конце концов, у него есть работа, верная пенсия в будущем, а теперь еще и значительное состояние, унаследованное от тетушки. Так что ему и нужды нет беспокоиться. И, взглянув на себя со стороны, Дэлглиш решил, что находится в положении неоправданно более привилегированном, чем, скажем, Колин Маккей, который скорее всего смотрит на него как на дилетанта в поэзии, да к тому же еще неженку и сноба. И кто же бросит в Колина камень, если это так?

Дэлглиш почувствовал облегчение и благодарность, когда распахнулась дверь и Нора Гэрни, завредакцией поваренных книг, энергичной походкой вошла в кабинет. Она всегда напоминала ему какое-то наделенное интеллектом насекомое; впечатление это усиливали блестящие, выпуклые глаза за круглыми стеклами огромных очков, непременный желтовато-коричневый свитер в поперечный рубчик и остроносые туфли без каблуков. Она ничуть не изменилась с тех пор, как Дэлглиш впервые ее увидел.

Нора Гэрни обрела власть и стала весьма влиятельным лицом в британском издательском деле исключительно в силу своей долговечности (она появилась у «Герна и Иллингуорта» в незапамятные времена, никто и не помнил, когда именно) и благодаря твердому убеждению, что иначе и быть не может. Похоже, что и при новой расстановке сил она по-прежнему будет обладать и влиянием, и властью. В последний раз Дэлглиш виделся с Норой месяца три назад на одном из приемов, регулярно устраиваемых фирмой. Адам не видел иного повода для этих приемов, кроме как заверить авторов, угощая их неизменными винами и бутербродами, что издательство по-прежнему существует, ведет с ними дела и остается все той же старой, неизменной и любимой фирмой. В список приглашенных включали в основном самых престижных авторов из всех издательских отделов — тактический ход, лишь усиливавший атмосферу напряженности и неловкости и мешавший сближению между фракциями. Поэты напивались и становились слезливыми или слишком любвеобильными в зависимости от склонностей; прозаики сбивались в кучку в одном из углов, словно рычащие псы, которым запретили кусаться; ученые мужи, игнорируя и остальных гостей, и хозяев, беседовали между собой, пространно аргументируя каждый свою точку зрения, а кулинары демонстративно, чуть надкусив, откладывали бутерброды на первую попавшуюся горизонтальную поверхность, при этом лица их выражали либо явное отвращение, либо полное боли удивление, а иногда — легкий задумчивый интерес. Нора Гэрни отыскала Дэлглиша в каком-то углу и не выпускала его оттуда, желая обсудить с ним придуманную ею теорию: поскольку отпечатки пальцев каждого человека неповторимы, почему бы не взять их у всего населения страны? Затем ввести эти данные в компьютер и провести исследования с целью выяснить, не являются ли определенные сочетания линий и витков на этих отпечатках показателем криминальных наклонностей? Таким образом можно будет остановить преступность, а профилактика болезни ведь легче, чем лечение. Дэлглиш на это заметил, что криминальные наклонности скорее всего повсеместны, судя уже хотя бы по тому, где и как гости издательства припарковали свои машины, и справиться с данными такого рода будет просто невозможно. Не говоря уже об организационных трудностях и сложностях этического порядка, которые неминуемо возникнут при повальном снятии отпечатков. Следует учитывать и то, продолжал он, что преступность, если считать сравнение ее с болезнью правомерным, как и болезнь, гораздо легче диагностировать, чем лечить. И он даже почувствовал что-то вроде облегчения, когда ужасающих размеров дама-романистка, втиснутая в костюм из цветастого кретона и от этого похожая на шагающий на двух ногах диван, извлекла его из угла, выгребла из своей огромной сумки ком мятых повесток за парковку в неположенных местах и сердито поинтересовалась, что он, Дэлглиш, собирается по этому поводу предпринять.

Кулинаров в списке авторов издательства было не так уж много, зато лучшие из них имели весьма прочную репутацию. Они славились надежностью, оригинальностью и хорошим слогом. Мисс Гэрни была душой и телом предана своему делу и своим авторам, считая романы и стихи досадным, хотя, возможно, и необходимым приложением к главному делу издательства, цель которого — питать и издавать ее, Норы Гэрни, любимцев. Поговаривали, что сама она не очень-то хорошо умеет готовить. Это лишь подтверждало широко распространенное среди британцев убеждение (имеющее хождение и в более высоких, хоть и не столь полезных сферах человеческой деятельности), будто нет ничего опаснее для успеха дела, чем хорошее знание предмета. Дэлглиша нисколько не удивило, что Нора сочла его появление в издательстве совершенно случайным, а поручение передать гранки книги Элис Мэар — привилегией, выпавшей на его долю, и его священной обязанностью. Она к тому же спросила:

— Вас, наверное, вызвали в Норфолк помочь в поимке Свистуна?

— Да нет. Слава Богу, это дело норфолкского отделения уголовного розыска. В Скотланд-Ярд в таких случаях чаще обращаются в романах, чем в реальной жизни.

— Все равно очень удобно, что вы едете в Норфолк, не важно, по какой причине. Мне бы вовсе не хотелось доверить эти гранки почте. Но мне казалось, ваша тетушка живет в Суффолке. И кто-то упоминал, что мисс Дэлглиш умерла. Это правда?

— Она действительно жила в Суффолке пять лет тому назад. Потом переехала в Норфолк. И вы правы — тетушка умерла.

— Ну, знаете, Суффолк, Норфолк — разница невелика! Но я сожалею, что она умерла. — Она примолкла на минуту, словно размышляла о том, что человек смертен, и одновременно сравнивала два графства, не находя достоинств ни в том, ни в другом. — Если вдруг мисс Мэар не окажется дома, — снова заговорила она, — не оставляйте, пожалуйста, пакет у двери, хорошо? Я знаю, что в сельской местности все необычайно доверчивы, но, если вдруг гранки пропадут, это будет просто катастрофа. Если Элис Мэар нет дома, может, вы застанете ее брата. Алекс Мэар — директор атомной электростанции в Ларксокене. Впрочем, я передумала. Пожалуй, не стоит и ему оставлять эти гранки. Мужчины бывают ужасно безответственными.

Дэлглиш удержался от соблазна напомнить мисс Гэрни, что Алекс Мэар — один из ведущих физиков страны и на нем лежит ответственность за атомную электростанцию. Кроме того, если верить газетам, ему почти наверняка прочат новый пост — главы Комитета по ядерной энергии. Если уж ему нельзя доверить пакет с гранками… Но он сказал только:

— Если мисс Мэар дома, я вручу пакет ей в собственные руки. Если нет, я буду хранить его до тех пор, пока она не объявится.

— Я сообщила ей по телефону, что пакет уже в пути, так что она будет вас ждать. Я очень четко надписала адрес печатными буквами. «Обитель мученицы». Надеюсь, вы знаете, как туда добраться.

Костелло не выдержал:

— Он умеет пользоваться картой. Он ведь полицейский, вы не забыли?

Дэлглиш заверил мисс Гэрни, что знает, где находится «Обитель мученицы», и знаком, хоть и не очень близко, с Алексом Мэаром. Правда, сестру его он не встречал. Тетушка вела довольно замкнутый образ жизни, но в сельской глубинке соседи так или иначе встречаются и знакомятся друг с другом. И хотя Элис Мэар в то время отсутствовала, ее брат нанес Дэлглишу формальный визит, чтобы выразить свои соболезнования по поводу кончины мисс Дэлглиш.

Наконец пакет, устрашающе обмотанный крест-накрест клейкой лентой и на редкость большой и тяжелый, оказался в руках у Дэлглиша, и лифт неспешно понес его вниз, в подвал. Оттуда можно было выйти прямо в небольшой гараж издательства, где ждал Адама его «ягуар».

Глава 4

Вырвавшись из узловатых щупалец восточных предместий Лондона, Дэлглиш смог наконец прибавить скорость и к трем часам уже проехал деревню Лидсетт. Правый поворот увел его с прибрежного шоссе на узкую, но гладкую асфальтовую дорогу меж двух заполненных водой рвов, в золотистом мареве тростниковых зарослей, колеблемых ветром. И тут ему впервые подумалось, что он наконец-то снова чувствует запах моря. Тот сильный и резкий, но как бы живущий лишь в воображении запах Северного моря, что пробуждал в нем ностальгические воспоминания о детстве, о школьных каникулах, об одиноких прогулках в ранней юности, когда он сражался с непокорными рифмами первых своих стихов, о тетушке, худой и высокой, с биноклем на шее, шагавшей бок о бок с ним к местам обитания столь любимых ею птиц. А вот и такие знакомые старые деревянные ворота, что по-прежнему громоздятся здесь, перегораживая дорогу. Их неизменное существование на этом месте всегда поражало Адама, поскольку ворота не служили никакой видимой цели. Возможно, правда, что они символически отгораживали мыс от Большой земли, заставляя проезжего задуматься, действительно ли ему стоит ехать дальше. Ворота, качнувшись, легко открылись при первом же толчке, но закрывать их, как всегда, было значительно труднее. Пришлось подтаскивать створки на место, чуть приподняв от земли; когда Дэлглиш наконец накинул проволочное кольцо, запирая ворота, его охватило знакомое предвкушение необычного: он оставил за собой суетливый будничный мир и ступил на землю, которая, как бы часто ни приезжал он сюда, навсегда останется для него чуждой территорией.

Теперь он ехал через открытое пространство мыса к дальним соснам у самого берега моря. Единственный жилой дом по левой стороне дороги — дом приходского священника, старый, викторианских времен. Квадратное тяжелое строение из красного кирпича казалось совершенно неуместным за неухоженной зеленой изгородью из кустов рододендрона и лавра. Справа земля плавно поднималась к подножию южных скал. Можно было разглядеть черную пасть бетонного дота, уцелевшего со времен войны и, казалось, так же не поддающегося разрушению, как противостоящие ударам волн бетонные громадины — остатки старых фортификаций, наполовину утонувшие в прибрежном песке. На севере, на фоне смятой волнами синевы моря, золотились в лучах низкого солнца разбитые арки и обломки колонн разрушенного бенедиктинского аббатства. Преодолев невысокий взлобок, Дэлглиш наконец увидел верхнее крыло Ларксокенской мельницы, а за ней, темным силуэтом на фоне неба — серую громаду Ларксокенской АЭС. Дорога, по которой он ехал, плавно забирала влево и вела к самой станции, однако, насколько он знал, теперь почти не использовалась. Все движение, включая тяжелый транспорт, шло по новой подъездной дороге к АЭС, проложенной чуть севернее этой. Мыс был пустынен и почти совсем гол: редкие, далеко разбросанные друг от друга деревья, искалеченные ветром, изо всех сил цеплялись корнями за скудную, не слишком добрую к ним почву. Проезжая мимо еще одного почти совсем разрушенного дота, Дэлглиш вдруг подумал, что весь мыс похож на мрачное, заброшенное поле битвы; тела убитых давно вывезли прочь, но воздух по-прежнему содрогается от пушечных выстрелов и винтовочного огня давно проигранных битв, а здание АЭС нависает над искореженной землей, словно грандиозный памятник неизвестным жертвам прошлых войн, воздвигнутый сегодня.

Раньше, когда Дэлглиш наезжал в Ларксокен, он видел «Обитель мученицы» далеко внизу, из окна комнатки под крышей, на самой верхушке мельницы. Тетушка и он — оба любили смотреть оттуда на пространство мыса, уходящего в море. Однако ему не приходилось видеть коттедж вблизи, и теперь, подъехав к нему вплотную, Дэлглиш был поражен тем, как мало подходит сюда слово «обитель». Солидный двухэтажный дом в форме буквы «Г» стоял к востоку от дороги. Стены его выложены из мелкозернистого песчаника и кое-где оштукатурены. Со стороны, противоположной дороге, меж двумя крыльями дома — выложенный каменными плитами дворик, откуда открывается вид на кустарниковую пустошь; за ней, метрах в пятидесяти, дюны, поросшие травой, а за ними — море. Никто не вышел ему навстречу, и, прежде чем протянуть руку к дверному звонку, Дэлглиш приостановился — прочесть надпись на каменной плите, врезанной в песчаник справа от двери.


В обители, стоявшей на этом месте, жила Агнес Поули, мученица протестантка,
сожженная в Ипсвиче 15 августа
1557 года в возрасте 32 лет.
Екклезиаст, Глава 3, Стих 15.


Доска была простая, без украшений, глубоко вырезанные в камне буквы элегантны, в стиле Эрика Гила.[10] Дэлглиш вспомнил: тетушка говорила, что доска была сделана прежними владельцами дома в конце двадцатых годов, когда он был впервые перестроен.

Религиозное воспитание имеет то преимущество, что человек способен вспомнить хотя бы наиболее известные тексты из Священного писания. Здесь же и усилий никаких не требовалось: девятилетний неслух-приготовишка, он как-то должен был переписать самым красивым почерком всю третью главу из Екклезиаста. Его учитель, старый Гамбойл, привыкший быть экономным во всем, глубоко верил, что переписывание должно преследовать сразу несколько целей, сочетая наказание за провинность с воспитанием литературного вкуса и религиозным образованием. Строки, написанные округлым детским почерком, навсегда врезались в память Адама. Интересный же текст выбрали эти люди, подумал он.


Что было, то и теперь есть, и что будет,
то уже было: и Бог воззовет прошедшее.


Он позвонил, и ему не пришлось долго ждать: дверь почти сразу же открылась. Перед ним оказалась высокая женщина с правильными чертами лица, одетая с тщательно продуманной небрежностью. Черный шерстяной свитер, шелковая косынка у горла и светло-коричневые брюки — все это было дорогое, элегантное и в то же время выглядело совершенно по-домашнему. Дэлглиш узнал бы ее повсюду, так похожа была она на своего брата, хоть и выглядела на несколько лет старше. Считая само собой разумеющимся, что каждый из них знает, с кем имеет дело, Элис Мэар отошла от двери и жестом пригласила Дэлглиша войти.

— Как любезно, что вы дали себя уговорить, мистер Дэлглиш, — сказала она. — Только боюсь, Нора Гэрни слишком навязчива. Стоило ей услышать, что вы отправляетесь в Норфолк, как она избрала вас своей жертвой. Вас не затруднит отнести гранки на кухню?

У нее было запоминающееся лицо с глубокими, широко посаженными глазами и прямыми бровями, хорошей формы чуть слишком плотно сжатый рот, густые, начинающие седеть волосы, зачесанные назад и закрученные пышным узлом. Дэлглиш помнил, что на рекламных фотографиях она казалась даже красивой — какой-то подавляющей, интеллектуальной и при этом типично английской красотой. Однако, встретившись с ней лицом к лицу, он обнаружил, что даже здесь, у себя дома, она была так внутренне напряжена, настолько лишена хотя бы искорки женственности и так стремилась оградить свое «я» от чуждого вторжения, что выглядела гораздо менее привлекательной, чем можно было ожидать. Однако, здороваясь с ним, она протянула ему крепкую, прохладную ладонь, и улыбка ее, хоть и очень быстро погасшая, была на удивление приятной.

Тембр голоса всегда был для Адама очень важен, может быть, даже слишком важен, подумал он. Голос Элис Мэар не был резким или неприятным, но звучал неестественно, словно женщина специально напрягала связки.

Он прошел за ней по коридору в дальнюю часть дома. Кухня просторная, метров десять в длину, отметил он, и служит, по-видимому, сразу трем целям: это гостиная, мастерская и рабочий кабинет одновременно. Правая половина помещения представляет собой прекрасно оборудованную кухню с газовой плитой фирмы «Ага» и отдельным духовым шкафом. Здесь же стоит колода для рубки мяса, а справа от двери — открытый шкаф с набором сверкающих сковородок и кастрюль. За ним — длинный разделочный стол с треугольной деревянной подставкой для кухонных ножей. Посередине комнаты большой дубовый стол, а на нем — тяжелая керамическая ваза с букетом сухих цветов. В левой стене — камин, в котором горят дрова, в нишах по обе стороны — книжные полки от пола до потолка. На полу перед камином — широкая каменная плита, по бокам которой — два плетеных кресла с высокими спинками и весьма искусным узором густого плетения, на них подушки в ярких лоскутных чехлах. Перед одним из широких окон — бюро с закатывающейся наверх крышкой, а справа от него — ворота с полуоткрытыми верхними створками, откуда можно увидеть мощенный каменными плитами дворик. Дэлглиш разглядел даже любовно выставленные на солнце изящные терракотовые горшки с зеленью; скорее всего это пряные травы Элис Мэар, предположил он.

Комната, в которой не было ничего лишнего, ничего претенциозного, казалась очень удобной и вызывала в душе чувство удивительного покоя. Дэлглиш даже на миг задумался: отчего бы это? Может быть, запах трав и свежеиспеченного теста рождал это чувство? Или чуть слышное тиканье стенных часов, которые, казалось, не только отмечают бег секунд, но и заставляют время течь медленнее? А может, это ритмичное биение моря, доносящееся сквозь полуоткрытые двери? Красивые и удобные кресла с подушками, создающие ощущение благополучия? Сознание, что здесь хорошо и вкусно кормят? Открытый камин с горящими в нем поленьями? А может быть, эта кухня просто напомнила ему о кухне в доме приходского священника, где Адам — единственный и очень одинокий ребенок — встречал тепло и нетребовательное доброе участие и где его кормили поджаренными хлебцами, истекающими маслом, и угощали запретными вкусностями?

Он положил гранки на открытое бюро, отказался от предложенного хозяйкой кофе и пошел вслед за Элис Мэар назад, к парадной двери. Элис проводила его до машины и сказала:

— Я была очень огорчена, когда узнала о вашей тетушке. Огорчена за вас. Мне кажется, для орнитолога смерть перестает быть чем-то ужасным, особенно когда слабеют зрение и слух. А умереть, как она — во сне, не испытывая страданий и не обременяя других… Завидный конец. Но для вас… Вы ведь знали ее так долго, что вам она, должно быть, казалась бессмертной.

Формальные соболезнования всегда трудно высказывать и тяжко выслушивать. Они обычно звучат либо банально, либо неискренне. Слова Элис были полны искренности и понимания. Джейн Дэлглиш действительно казалась ему бессмертной. Наше прошлое, подумал Адам, держится на очень старых людях. Уходят они, и на какое-то время представляется, что и наше прошлое, и мы сами нечто совершенно нереальное. Он ответил:

— Не думаю, что смерть вообще казалась ей чем-то ужасным. Но я вовсе не уверен, что хорошо понимал тетушку, и теперь жалею, что не попытался узнать ее получше. Мне очень ее недостает.

Элис Мэар сказала:

— Я тоже ее не знала. Может быть, и мне следовало попытаться узнать ее получше. Она была человеком очень замкнутым. Я думаю, она была одной из тех счастливых женщин, которые находят, что приятнее всего общение с самими собой. И всегда кажется, что посягательство на такую самодостаточность — беспардонная наглость. Может быть, и вы такой же? Но если вы способны выносить общество других людей, то в четверг я приглашаю на обед нескольких знакомых. В основном это коллеги Алекса с электростанции. Если вам интересно, приходите. Обед — в восемь. Сбор — с половины восьмого.

Последние слова прозвучали скорее как вызов, чем приглашение. К собственному удивлению, Дэлглиш это приглашение принял. Впрочем, и вся эта встреча вызывала некоторое удивление. Элис Мэар стояла, следя с напряженной серьезностью, как он отпускает сцепление и разворачивает машину, и у него создалось впечатление, что она критическим оком оценивает, хорошо ли он с этим справляется. Ну что ж, подумал он, по крайней мере она не спросила, собирается ли он помогать норфолкской полиции в поимке Свистуна.

Глава 5

Минуты через три он убрал ногу с акселератора. Прямо перед ним по левой стороне узкой дороги брела группка детей. Старшая девочка катила перед собой прогулочную коляску; двое младших шли рядом, у нее по бокам, схватившись за поручни коляски. Услышав шум машины, девочка обернулась, и Дэлглиш увидел худенькое нежное лицо, обрамленное золотисто-рыжими волосами. Он узнал их: это были ребятишки семьи Блэйни, он как-то встретил их на берегу вместе с матерью. Очевидно, старшая девочка ходила за покупками: полочка под сиденьем складной коляски была доверху забита пластиковыми пакетами и сумками. Инстинктивно Адам сбавил скорость. Вряд ли детям грозила сейчас реальная опасность: Свистун выискивал себе жертвы по ночам, а не среди белого дня, да к тому же ни одна машина не проехала мимо с тех пор, как Дэлглиш свернул с прибрежного шоссе. Но девочка с трудом катила перегруженную коляску, и вряд ли ей вообще следовало находиться так далеко от дома. Дэлглишу не приходилось видеть коттедж семьи Блэйни, но тетушка говорила, что они живут милях в двух к югу от мельницы. Он припомнил, что знал об этом семействе. Отец их — художник — пробавлялся случайными заработками, его невыразительные, слишком красивые акварели продавались по всему побережью в кафе и лавках, посещаемых туристами, а мать была безнадежно больна — рак. «Хотел бы я знать, жива ли она еще?» — подумал он. Его первым поползновением было погрузить ребятишек в машину и отвезти домой, но он понимал, что из этого ничего не выйдет. Почти наверняка старшая — Тереза, кажется? — уже твердо знает, что не следует принимать от чужих предложение подвезти, особенно от незнакомых мужчин, а он ведь фактически был здесь чужой. Неожиданно для себя самого он развернул «ягуар» и помчался назад, к «Обители мученицы». На этот раз парадная дверь была открыта настежь, и на выстланном красной плиткой полу лежала широкая солнечная полоса. Элис Мэар услышала шум подъехавшей машины и вышла из кухни, вытирая мокрые руки. Он сказал:

— Ребятишки Блэйни идут домой по дороге. Тереза везет коляску и пытается справиться с близнецами. Я подумал, что мог бы подвезти их, если бы со мной была женщина. Кто-то, кого они знают.

Она ответила только:

— Меня они знают.

Без лишних разговоров она отправилась в кухню, затем снова вышла, прикрыла входную дверь, не позаботившись запереть ее, и села в машину рядом с ним. Включая передачу, Дэлглиш случайно коснулся ее колена и почувствовал, как она отпрянула: движение было едва заметным, скорее даже не физическим, а эмоциональным, не внешним, а внутренним. Этакое деликатное напоминание: не следует вторгаться на территорию моего «я». «Вряд ли это движение вызвано отвращением ко мне лично», — подумал Дэлглиш. И молчание ее вовсе не было неприязненным. Когда они заговорили, беседа была совсем краткой. Он спросил:

— Что, миссис Блэйни еще жива?

— Нет. Умерла полтора месяца тому назад.

— Как же они справляются?

— Думаю, не очень-то хорошо. Но Райан Блэйни не хочет, чтобы посторонние вмешивались в их жизнь. Я его понимаю. Стоит ему чуть уступить, и половина патронажных работников Норфолка, профессионалов и просто любителей, сядет ему на голову.

Когда они нагнали ребятишек, Элис Мэар открыла дверцу машины и заговорила с девочкой:

— Тереза, это мистер Дэлглиш. Он хочет вас всех подвезти домой. Он — племянник мисс Дэлглиш, с Ларксокенской мельницы. Кто-то из двойняшек может устроиться у меня на коленях, тогда вы все вместе с коляской поместитесь на заднем сиденье.

Тереза, взглянув на Дэлглиша без улыбки, мрачновато произнесла «спасибо». Она напомнила ему портреты молодой Елизаветы Тюдор: такие же золотисто-рыжие волосы, обрамляющие странно недетское лицо, одновременно скрытное и сдержанно-спокойное, такой же острый нос и настороженный взгляд. Личики двойняшек — смягченное издание ее собственного лица — вопрошающе повернулись к ней и тут же озарились робкими улыбками. Похоже было, что одевали ребятишек в спешке, и одежда их не очень-то подходила для долгих прогулок на мысу даже в теплый осенний день. На одной из двойняшек было летнее платьице из розовой в крапинку хлопчатобумажной ткани с двойными оборками, на другой — клетчатая блузка и передник. Тощие ножонки — без чулок. На Терезе — джинсы и заношенная футболка с картой лондонского метро на груди. Дэлглишу пришло в голову, что футболку когда-то привезли из школьной поездки на экскурсию в Лондон. Футболка была велика девочке, и худенькие веснушчатые руки торчали из широких бесформенных рукавов, словно палки. В отличие от сестер Энтони был одет слишком тепло — в рейтузы, джемпер и стеганую куртку, а сверх всего на нем был еще и шерстяной шлем с помпоном, натянутый низко на лоб. Мальчик взирал из-под козырька на происходящее мрачно, без улыбки, решительный и надменный, словно Цезарь.

Дэлглиш вылез из машины и попытался было вытащить мальчика из коляски. Однако он тут же потерпел поражение: ноги малыша никак не желали вылезать из-под перекладины. Неподвижный и пассивный, словно туго связанный узел, Энтони оказался неожиданно тяжелым и теплым; похоже было, что приходится иметь дело с плотной и не очень приятно пахнущей припаркой. Тереза улыбнулась Дэлглишу беглой сочувственной улыбкой, извлекла пакеты и сумки из-под сиденья коляски, а затем ловко высвободила из нее братца и усадила верхом к себе на левое бедро; другой рукой одним энергичным движением она сложила коляску. Адам забрал у нее ребенка, а она помогла сестрам устроиться в машине и скомандовала неожиданно резко:

— Не шуметь, сидеть тихо!

Энтони, моментально распознавший отсутствие всяческой компетенции, крепко вцепился липкой пятерней Адаму в волосы и на минуту прижался к нему щекой: щека была такой мягкой и нежной, словно лица коснулся лепесток. Все это время Элис Мэар спокойно сидела в машине, наблюдая за происходящим, но не сделав ни малейшей попытки помочь. И невозможно было угадать, о чем она думает.

Но когда «ягуар» тронулся, она обернулась к Терезе и спросила с поразительной мягкостью:

— А отец знает, что вы одни путешествуете?

— Папа поехал к мистеру Спарку. На ежегодный техосмотр. А мистер Спарк думает, что машина осмотра не пройдет. А я обнаружила, что у нас молоко кончилось для Энтони. А ему молоко обязательно нужно. И еще одноразовые пеленки.

Элис Мэар сказала:

— В четверг я даю обед. Если твой папа разрешит, может быть, ты захочешь прийти помочь мне с готовкой? Как в прошлый раз?

— А что вы собираетесь готовить, мисс Мэар?

— Наклонись поближе, я тебе скажу на ухо. Мистер Дэлглиш будет одним из гостей, а я хочу устроить им всем сюрприз.

Золотистая головка прижалась к седеющей, и мисс Мэар зашептала что-то на ухо Терезе. Тереза заулыбалась, потом с серьезным и довольным видом кивнула: великий женский заговор состоялся.

Путь к коттеджу указала ему Элис Мэар. Проехав около мили, они свернули к морю, и «ягуар» запрыгал по узкой немощеной дороге между двумя высокими рядами неухоженной зеленой изгороди из кустов куманики и бузины. Дорога вела к воротам Скаддерс-коттеджа: название было грубо выведено на доске, прибитой к одной из створок. За коттеджем усыпанная гравием дорога расширялась настолько, что можно было спокойно развернуться, и упиралась в сложенную из валунов дамбу метров в двадцать длиной. За дамбой явственно слышалось ритмичное дыхание прибоя.

Скаддерс-коттедж, невысокий, с низкими окнами и покатой черепичной крышей, с необузданно разросшимся перед ним запущенным цветником, выглядел очень живописно. Тереза пошла к дому первой, ступая по высокой, почти до колен, траве между кустами не подстриженных роз, поднялась на крыльцо и потянулась за ключом. Ключ висел на высоко вбитом гвозде, не столько в целях безопасности, предположил Дэлглиш, сколько для того, чтобы его не потеряли. С Энтони на руках Дэлглиш вошел вместе со всеми в дом.

Здесь было неожиданно светло: распахнутая дверь в противоположном конце дома вела в застекленную пристройку, откуда открывался широкий вид на мыс. В большой комнате царил беспорядок: деревянный стол посередине был все еще заставлен остатками полдневной трапезы, стояли тарелки с пятнами томатного соуса, с недоеденной колбасой, большая открытая бутылка с оранжадом; на детском стульчике у камина валялись детские одежки; в доме пахло молоком, детским потом и дымком из камина. Но все это оставалось как бы на грани восприятия. Главное же внимание привлекала большая картина маслом, поставленная на стул «лицом» к входной двери. Это был женский, в три четверти, портрет, написанный с необычайной силой. Портрет главенствовал в доме, так что Дэлглиш и Элис Мэар, войдя, приостановились, молча вглядываясь в картину. Художник удержался от гротеска, остановившись на самом его пороге, но Дэлглиш чувствовал, что задачей его было не столько передать физическое сходство, сколько создать некую аллегорию. Крупный, с полными губами рот, надменный взгляд пристальных глаз, темные, волнистые, в стиле прерафаэлитов[11] волосы, развевающиеся по ветру… И за всем этим — тщательно прорисованная панорама мыса, все предметы выписаны с обостренным вниманием к деталям, как у примитивов XVI века: викторианский пасторский дом, руины аббатства, полуразрушенный дот, искалеченные ветром деревья, маленькая белая мельница, словно детская игрушка, и — мрачным силуэтом на фоне пылающего закатного неба — бетонное здание атомной электростанции. Но именно фигура женщины, написанная свободными мазками, была здесь главной, она как бы нависала над пейзажем, простирая руки с повернутыми наружу ладонями, словно пародируя благословляющий жест. Про себя Дэлглиш уже вынес картине приговор: не было сомнений, что технически она выполнена блестяще, но перегружена деталями и — он это явственно ощущал — рукой художника водила ненависть. Намерение Блэйни написать этюд «Зло» было очевидно, не требовалось даже подписи под картиной. Она так резко отличалась от обычных его работ, что без размашистой подписи — просто «Блэйни» — Дэлглиш засомневался бы, действительно ли это его работа. Он вспомнил бледные, невыразительные акварели красивейших мест Норфолка, выставленные художником на продажу в местных магазинах: Блэкни, церковь Св. Петра Манкрофтского и собор Святой Троицы в Норидже. Такие можно писать с почтовых открыток, впрочем, скорее всего так оно и было. Еще ему вспомнились одна-две небольшие картины маслом, висевшие в местных пабах и ресторанах, написанные небрежно, с явной экономией красок. Но и они резко отличались от хорошеньких акварелей, и трудно было поверить, что их писала та же рука. Однако портрет отличался и от тех, и от других. И поражало то, что художник, способный столь продуманно создать этот цветовой всплеск, художник, наделенный таким техническим мастерством и богатым воображением, довольствовался производством заурядных сувениров для продажи заезжим туристам.

— А вы и не знали, что я могу так, верно?

Потрясенные картиной, ни Адам, ни Элис не услышали почти бесшумных шагов Райана Блэйни, вошедшего в открытую дверь. Он обошел комнату, встал рядом с ними и впился взглядом в портрет, словно видел его впервые. Девочки, как бы подчиняясь невысказанному приказу, окружили отца. Будь они постарше, это инстинктивное движение можно было бы принять за сознательное выражение семейной солидарности. В последний раз Дэлглиш видел Блэйни полгода назад: тот шлепал босиком по воде у самой кромки пляжа, с походным мольбертом, кистями и красками в холщовой сумке через плечо. Адам был поражен переменой, происшедшей с этим человеком. Высокий, под два метра ростом, в драных джинсах и распахнутой почти до пояса клетчатой шерстяной рубахе, в сандалиях, открывавших костистые грязные ступни, он казался просто иссохшим. Его черты словно докрасна раскалила ярость: рыжие волосы и борода растрепались, глаза налились кровью, кожа, туго обтянувшая лицо, покраснела от ветра и солнца. Но под глазами и на высоких скулах синяками лежала усталость. Дэлглиш заметил, как Тереза вложила ладошку в широкую ладонь отца, а одна из двойняшек обняла его ногу обеими руками. Каким бы яростным ни представал этот человек внешнему миру, у его детей не было перед ним страха.

Элис Мэар спокойно сказала:

— Добрый день, Райан.

Ответа она, по всей видимости, и не ждала. Кивком головы указав на портрет, она продолжала:

— Это действительно потрясающе. Что вы собираетесь с ним делать? Полагаю, она вряд ли согласилась позировать вам, и не думаю, что вы это писали по заказу.

— Зачем ей было позировать? Я это лицо наизусть знаю. Выставлю портрет в Норидже, на Выставке современного искусства, в октябре, если сумею его туда доставить. Мой универсал вышел из строя.

Элис Мэар сказала:

— На следующей неделе я собираюсь в Лондон. Могу захватить портрет и завезти на выставку, если вы дадите мне адрес.

Блэйни ответил:

— Как хотите.

В его голосе не было ни тени благодарности, но Дэлглишу показалось, что в нем звучало облегчение. Потом Блэйни добавил:

— Я его упакую, надпишу и оставлю в сарае, где работаю, слева от двери. Свет там прямо над дверью. Можете забрать картину, когда вам будет удобно. И стучать к нам не надо.

Последние слова он произнес почти как приказ, как суровое предупреждение.

Мисс Мэар откликнулась:

— Я позвоню вам, как только выяснятся мои планы. Кстати, вы, кажется, не знакомы с мистером Дэлглишем. Он увидел ваших ребятишек на дороге и решил подвезти их до дома.

Блэйни не сказал «спасибо», но после некоторого колебания протянул Дэлглишу руку, которую тот поспешил пожать. Потом произнес грубовато:

— Мне по душе была ваша тетушка. Она позвонила, когда жене стало худо, и предложила свою помощь, а когда я ответил, что ни она, ни кто другой ничем помочь не могут, не стала больше приставать. Некоторых людишек не оторвать от смертного одра. Вроде Свистуна — удовольствие получают, глядя, как человек помирает.

— Да, — сказал Дэлглиш. — Она никогда ни к кому не приставала. Мне ее очень недостает. И мне жаль, что такое случилось с вашей женой.

Блэйни ничего не ответил, только пристально посмотрел на Адама, как бы оценивая искренность этих простых слов. Потом сказал только:

— Спасибо, что ребятам помогли. — И взял сынишку, сидевшего у Адама на плече. Жест был явно прощальный.

Пока Дэлглиш выезжал по немощеному проезду на верхнюю дорогу, они молчали. Впечатление было такое, как будто их обоих окутала особая атмосфера коттеджа, и необходимо было сбросить чары, прежде чем заговорить друг с другом. Вывернув на асфальт, он спросил:

— Что это за женщина на портрете?

— Мне и в голову не пришло, что вы ее не знаете. Это Хилари Робартс, исполняющая обязанности главного администратора электростанции. Вообще-то вы увидите ее у меня на обеде в четверг вечером. Она купила Скаддерс-коттедж года три назад, когда впервые приехала в эти места. И с некоторых пор пытается выставить Блэйни оттуда. Мы тут все несколько задеты происходящим.

Дэлглиш спросил:

— Зачем ей выселять их? Она что, собирается жить в этом доме?

— Вряд ли. Я думаю, она просто хотела вложить деньги в недвижимость, а теперь собирается продать коттедж. На нашем побережье, даже в таком глухом месте — особенно в таком глухом месте, — дом — это ценность. И в каком-то смысле справедливость на ее стороне. Блэйни говорил, что снимает коттедж ненадолго. Мне кажется, она испытывает к нему неприязнь из-за того, что он как бы воспользовался болезнью жены, ее смертью, а теперь использует детей в качестве предлога, чтобы отказаться от своего обещания и ничего не предпринимать для переезда теперь, когда коттедж ей понадобился.

Дэлглиш был заинтересован и удивлен: Элис Мэар так много знала о делах округи, а он-то полагал, что она человек замкнутый и ее вовсе не волнуют ни дела соседей, ни их проблемы. А сам он? Размышляя о том, продать мельницу или оставить себе и наезжать сюда в отпуск, он думал сбегать сюда от лондонских забот; смотрел на нее, как на нечто экзотическое, удаленное отовсюду, способное дать ему временное укрытие от служебных проблем и тягот литературного успеха. Но насколько мог он, пусть и временный обитатель здешних мест, отрешиться от тех, кто жил рядом, от их личных трагедий, не говоря уже об их званых обедах? Уклониться от соседского гостеприимства довольно просто, надо только набраться решимости, а он умел быть безжалостным, когда приходилось защищать свое уединение. Но менее явные требования добрососедства вряд ли можно отбросить с той же легкостью. Это в Лондоне можно жить совершенно анонимно, создавая свою собственную среду; можно сознательно выстраивать собственный образ, который хотелось бы представить миру. В деревне же человек — существо общественное, ежедневно и ежечасно подвергающееся суду и оценке других таких же существ. Именно так он и жил в детстве и ранней юности, в таком же пасторском доме, принимая по воскресеньям участие в литургии, которая не только отражала, но толковала и освящала сменяющие друг друга времена сельскохозяйственного года. Это был мир, который он покинул без особых сожалений и вовсе не ожидал, что в Ларксокене снова встретится с ним. Но обязанности, налагаемые этим миром и глубоко укоренившиеся в его иссохшей, бесплодной почве, никуда не исчезли. Тетушка Адама, человек весьма замкнутый, вела уединеннейший образ жизни, но даже и она навещала соседей и старалась помочь семейству Блэйни. Он подумал о художнике, недавно потерявшем жену и прикованном к этому захламленному коттеджу за массивной каменной дамбой; о том, как из ночи в ночь этот человек прислушивается к непрекращающимся стонам морского прибоя и ведет счет обидам — реальным или воображаемым, — которые и породили ту самую ненависть, что полыхает в созданном им портрете. Это не могло пойти на пользу ни ему самому, ни его детям. Впрочем, мрачно усмехнулся Дэлглиш, вряд ли это могло пойти на пользу и Хилари Робартс. Он спросил:

— А что, ему хоть кто-то официально помогает с детьми? Ведь ему нелегко.

— Помогают, когда он соглашается эту помощь принять. Местные власти устроили двойняшек в дневную детскую группу. Их подвозят туда почти каждый день. А Тереза, разумеется, ходит в школу. Ездит на автобусе — он подходит к самому переулку. Вместе с отцом они кое-как справляются с малышом. А Мэг Деннисон — она ведет хозяйство у пастора Копли и его жены, живет с ними в старом пасторском доме — считает, что мы должны делать для них гораздо больше, только трудно сказать, что именно. Я-то полагала бы, что ей уже до смерти надоело возиться с детьми, она ведь бывшая учительница. Что до меня, я и притворяться не стану, что хоть что-то в детях понимаю.

Дэлглиш припомнил, как она секретничала с Терезой в машине, вспомнил внимательное личико девочки и преобразившую ее улыбку, и подумал, что мисс Мэар понимает по крайней мере одного ребенка гораздо лучше, чем готова это признать.

Но тут его мысли снова возвратились к портрету. Он заметил:

— Должно быть, не очень приятно, особенно в таком немноголюдном сообществе, стать объектом столь явного недоброжелательства.

Она сразу же поняла, что он имеет в виду.

— Скорее ненависти, чем недоброжелательства, не правда ли? Неприятно и даже страшновато. Впрочем, Хилари Робартс не так-то легко напугать. Но она стала для Райана чем-то вроде наваждения, навязчивой идеи, особенно после смерти жены. Ему хочется верить, что Хилари Робартс своими придирками свела ее в могилу. Я думаю, это вполне понятно. Людям так свойственно искать, на кого бы взвалить ответственность и за свои несчастья, и за свою собственную вину. Им всегда нужен козел отпущения. А Хилари Робартс очень подходит для этой роли.

История была не из приятных, и на фоне впечатления, оставленного портретом, вызвала у Дэлглиша смешанное ощущение подавленности и дурного предчувствия, которое он тут же попытался стряхнуть с себя как нечто совершенно иррациональное. Он рад был оставить эту тему, и дальше они ехали в полном молчании до самых ворот «Обители мученицы». К великому удивлению, Элис Мэар протянула ему руку и снова улыбнулась своей необычайно привлекательной улыбкой.

— Хорошо, что вы подвезли ребятишек. И я рада, что увижу вас в четверг вечером. Вы сможете составить собственное впечатление о Хилари Робартс. И сравнить оригинал с портретом.

Глава 6

В то время как «ягуар» одолевал взлобок, Нийл Паско выносил мусор, заполняя один из двух контейнеров, стоявших у жилого автофургона. Он вынес два пластиковых мешка с пустыми жестянками из-под консервированного супа и детского питания, запачканными одноразовыми пеленками, овощными очистками и связку сплющенных картонных ящиков. Из мешков несло гнилью, хотя Нийл старательно их запечатал. Засунув мусор в контейнер и плотно закрыв крышку, Нийл подивился в который уж раз тому, как сильно меняется количество мусора в доме, если там появляется женщина и один полуторагодовалый ребенок. Взобравшись в фургон, он произнес:

— Какой-то «яг» только что проехал. Похоже, племянник мисс Дэлглиш вернулся.

Эми, тщетно пытавшаяся вставить непокорную ленту в древнюю пишущую машинку, даже головы не подняла.

— А, полицейский. Наверное, приехал помогать Свистуна ловить.

— Это не его дело. Свистун к Столполу никакого отношения не имеет. Может, у него просто отпуск. А может, ему надо решить, что с мельницей делать. Вряд ли он сможет жить тут, а работать в Лондоне.

— Слушай, а почему бы тебе не спросить у него: может, нам можно на мельнице пожить? Мы могли бы прибирать там, присматривать, чтоб бродяги не поселились. Ты же вечно бубнишь, что это антисоциально — иметь по два дома да еще оставлять жилье пустым. Давай поговори с ним. Слабо? А то сама поговорю, если у тебя поджилки трясутся.

Нийл знал — это не столько предложение, сколько угроза, пусть даже лишь наполовину всерьез. Но сейчас, обрадованный ее словами, тем, что она так просто дала понять, что они вместе и она не собирается его бросить, он и в самом деле подумал, что это было бы удачным решением всех проблем. Ну, почти всех. Однако, окинув взглядом фургон, он мигом вернулся в неприглядную реальность. Сегодня уже трудно было припомнить, как все здесь выглядело года полтора тому назад, до того как Эми и Тимми появились в его жизни. Самодельные полки из фруктовых ящиков, заполненные книгами, стояли у стены. В посудном шкафчике — две кружки, две тарелки и суповая миска — все, что полностью отвечало его нуждам; безупречный порядок и чистота в кухне и уборной; кровать, аккуратно застеленная вязаным шерстяным покрывалом из разноцветных квадратиков; на вешалке — походный платяной шкаф со скудной одеждой, все остальное — в ящике под сиденьем.

Эми вовсе не была грязнулей. Она постоянно что-нибудь стирала или мыла: мылась сама, мыла голову, стирала свои немногочисленные одежки. Ему приходилось часами носить воду из крана, что рядом с Клифф-коттеджем, — им было разрешено пользоваться этим краном. Он то и дело должен был ездить в Лидсетт за газовыми баллончиками, а от постоянно кипевшего на плите чайника фургон наполнялся сырым, душным туманом. Но Эми была невероятно неряшлива: ее одежда вечно валялась там, где она ее сбросила, туфли оказывались закинутыми под стол, трико и лифчики — засунутыми под подушки, а пол и поверхность стола были усеяны игрушками Тимми. Косметика — кажется, единственная роскошь, которую позволяла себе Эми, — беспорядочно громоздилась на единственной полочке в тесной душевой, а порой Нийл обнаруживал открытые полупустые баночки и бутылочки в буфете, где хранилась еда. Он улыбнулся, представив, как коммандер Адам Дэлглиш, этот, несомненно, весьма привередливый вдовец, пробирается сквозь груды всего этого хлама, чтобы обсудить, подходят ли ему Нийл и Эми в качестве блюстителей порядка на Ларксокенской мельнице.

Да к тому же еще всякое зверье. Эми была неизлечимо сентиментальна по отношению к малым мира сего, и жизнь в фургоне редко обходилась без какого-нибудь заброшенного, искалеченного или умирающего от голода существа. Эми приносила домой чаек с облепленными нефтью крыльями, отмывала их, держала в клетке, пока они не приходили в себя, и отпускала на волю. Несколько недель у них жил приблудный пес-дворняга, они назвали его Герберт. Пес страдал дискоординацией движений, и на морде у него было написано мрачное неодобрение всего и вся. Ненасытный аппетит Герберта требовал таких затрат на собачьи бисквиты и мясные консервы, что в бюджете образовалась весьма значительная брешь. К счастью, Герберт через некоторое время сбежал и, к величайшему огорчению Эми, больше не появился, хотя его поводок так и остался висеть на двери фургона, бесполезным напоминанием тревожа душу. А теперь здесь обитали два черно-белых котенка, которых она обнаружила на травянистой обочине прибрежной дороги, когда вместе с Нийлом возвращалась на машине из Ипсвича. Эми крикнула Нийлу, чтобы он остановил машину, подхватила котят и, в ярости откинув назад голову, принялась выкрикивать ругательства в адрес всего жестокосердного человечества. Котята спали на кровати Эми, лакали молоко или чай из первого попавшегося блюдца, с замечательным терпением переносили шумные ласки маленького Тимми и, к великому счастью, довольствовались самыми дешевыми кошачьими консервами, какие можно было отыскать. Но Нийл был рад, что они здесь, это казалось ему еще одним доказательством, что Эми не собирается уходить.

Нийл нашел Эми — он говорил «нашел» так, словно речь шла о необычайно красивом камешке, выброшенном на берег волной, — в один прекрасный день в конце июня. Это было в прошлом году. Она сидела на галечном пляже, глядя в море, охватив колени руками. Тимми спал на коврике у ее ног. На нем была пушистая голубая пижамка с капюшоном, по которой гуляли вышитые утята. Круглое личико, спокойное и розовое, словно кукольное, казалось, не вмещается в капюшон, шелковистые ресницы лежали на пухлых щеках, словно нарисованные тонкой кистью. И в самой Эми виделось что-то от прекрасно задуманной и точно выполненной куклы: очаровательная, почти идеальной формы голова на точеной шее, курносый носик с россыпью веснушек, небольшой рот с полными, красиво очерченными губами и гребешок коротко стриженных волос — золотистых от природы, но у концов окрашенных в ярко-оранжевый цвет. Волосы вспыхивали золотом в солнечных лучах и трепетали от легкого ветерка, так что казалось, голова живет своей собственной жизнью, отдельно от тела; потом этот образ сменился другим, и девушка представлялась Нийлу ярким экзотическим цветком. Нийл помнил каждую мелочь этой первой встречи. На Эми были выцветшие голубые джинсы и белая футболка, плотно облегавшая высокую грудь с выпуклыми сосками; казалось, тонкая хлопчатобумажная ткань не может защитить ее от прохладного ветерка. Он осторожно подошел к ней, стараясь не встревожить девушку и всем своим видом выказывая дружелюбие. Она обратила к нему взгляд удивительных фиалково-синих глаз с приподнятыми к вискам уголками. В них светилось любопытство. Он сказал тогда, глядя на нее сверху вниз:

— Меня зовут Нийл Паско. Я живу вон в том фургоне, у обрыва. Как раз собираюсь чай вскипятить. Может, хотите выпить чашечку?

— Не откажусь, если вы и правда собираетесь чай пить. — И она сразу же отвернулась, снова устремив взгляд в море.

Минут через пять, скользя на песчаных дюнах, Нийл спустился к ней, держа в каждой руке по кружке; в кружках плескался горячий чай. Неожиданно для себя самого он произнес:

— Можно сесть рядом с вами?

— Дело ваше. Места на пляже бесплатные.

Он опустился на гальку рядом с ней, и теперь они вместе молча смотрели вдаль. Вспоминая об этом, он поражался и собственной дерзости, и кажущейся неизбежности, и естественности этой первой встречи. Прошло несколько минут, прежде чем он набрался решимости спросить, как она добралась до пляжа. Она пожала плечами:

— Автобусом до деревни, потом на своих двоих.

— Это ведь далеко — пешком, да еще с ребенком на руках.

— Я привыкла далеко ходить пешком с ребенком на руках.

И тут, отвечая на его робкие вопросы, она рассказала ему свою историю. Девушка говорила спокойно, не жалуясь и, казалось, не испытывая особого интереса к тому, о чем говорила, будто все это случилось с кем-то другим. Нийл подумал, что ее история не так уж необычна. Эми жила на пособие и снимала комнату в маленьком частном пансионе в Кромере. Раньше она жила в Лондоне, в пустующих домах, а потом решила, что летом ребенку неплохо будет подышать морским воздухом. Только это не очень-то получилось. Хозяйка пансиона была в общем-то недовольна, что у жилички ребенок, а кроме того, приближался курортный сезон, и она могла получить за комнату гораздо больше. Эми не думала, что ее могут выставить, но не собиралась оставаться там, с этой стервой-хозяйкой. Нийл спросил:

— А что, отец ребенка не мог бы помочь?

— А у него нет отца. Отец был, конечно… то есть я хочу сказать, он же не Иисус Христос. Но теперь отца у него нет.

— Вы хотите сказать: он умер? Или просто ушел?

— Могло ведь быть по-всякому, и то и другое, верно? Слушайте, если бы я знала, кто отец, я бы знала, и где он, понятно?

Снова воцарилось молчание. Она время от времени отпивала чай из кружки, а ребенок крепко спал, посапывая и почти не шевелясь. Через несколько минут Нийл заговорил снова:

— Слушайте, если вы ничего другого не найдете в Кромере, вы можете пожить какое-то время вместе со мной в фургоне. — И поспешно добавил: — Ну, я хочу сказать, там есть вторая спальня. Очень маленькая, места хватает только на одну койку, но на время и это подойдет. Я понимаю, это место слишком уж изолированное, зато близко к берегу и для ребенка хорошо.

Она снова обратила к нему взгляд своих удивительных глаз, и Нийл был смущен и растерян, впервые разглядев в них ум и холодный расчет.

— Ладно, — сказала Эми, — если ничего другого не найду, завтра вернусь.

Всю ту ночь он не мог заснуть, полунадеясь, полуопасаясь, что она вернется. И она вернулась — с Тимми на бедре и всеми своими пожитками в рюкзаке за спиной. С тех пор и фургон, и жизнь Нийла безраздельно принадлежали ей. Нийл не был уверен, что за чувство он к ней испытывает: любовь, привязанность, жалость? Или все вместе? Он знал только, что в его полной тревог и волнений жизни второе по важности место занимает страх, что Эми уйдет. Он прожил в этом фургоне чуть больше двух лет, получив грант в своем университете на Севере для исследования влияния промышленной революции на сельские районы Восточной Англии. Он почти закончил диссертацию, но в последние полгода забросил работу над ней, посвятив себя целиком главной страсти своей жизни — крестовому походу против использования ядерной энергии. Из фургона, стоявшего у самого моря, открывался вид на Ларксокенскую АЭС, мрачным силуэтом рисовавшуюся на фоне неба, олицетворяя собой и символ, и угрозу, столь же бескомпромиссную, как и его воля бороться с ней. Именно отсюда, из фургона, Нийл руководил небольшой группой людей, участников движения «Народ против атома» (НПА). Он был и организатором, и лидером этого движения. Вообще с фургоном Нийлу невероятно повезло. Владельцем Клифф-коттеджа был канадец, которого тоска по родине привела назад, в Англию, так сказать, вернула к корням. На миг поддавшись ностальгии, он и приобрел Клифф-коттедж, собираясь наезжать сюда на отдых. Лет пятьдесят тому назад здесь, в этом коттедже, было совершено убийство. Вполне заурядное бытовое убийство: задерганный женой и доведенный до крайности муж поднял топор на сварливую бабу. И хотя случай этот не таил в себе ничего загадочного и не вызвал особого интереса, крови было пролито немало. Уже после того, как канадец приобрел коттедж, его жене рассказали об убийстве во всех подробностях, ярко описав и расколотый череп и забрызганные кровью стены. Женщина во всеуслышание заявила, что ноги ее в этом доме не будет ни летом, ни в какое иное время. Уединенность дома, когда-то считавшаяся его главным достоинством, теперь казалась отталкивающей, даже зловещей. Вдобавок ко всему местные власти не выразили сочувствия далеко идущим планам канадца и не разрешили ему перестроить дом. Разочарованный и утративший иллюзии из-за проблем, связанных с неудачным приобретением, канадец забил окна коттеджа досками и возвратился в Торонто, решив, что когда-нибудь снова приедет и тогда уж окончательно разберется, что делать. Предыдущий владелец дома оставил у черного входа большой старомодный жилой фургон, и канадец легко согласился сдать его Нийлу за два фунта в неделю: он верно рассудил, что не будет вреда, если кто-то станет присматривать за его собственностью. Так фургон стал одновременно и домом Нийла, и его служебным кабинетом, откуда он руководил антиядерной кампанией. Нийл старался не думать о том, что будет с ним через полгода, когда истечет срок его гранта и ему придется искать работу. Он знал только, что во что бы то ни стало должен остаться здесь, на мысу, всегда видеть перед собой это чудовищное здание, этого монстра, искалечившего пейзаж и его, Нийла, жизнь.

Однако теперь к неопределенности его будущего финансового положения прибавилась еще более страшная проблема. Месяцев пять тому назад он присутствовал на Дне открытых дверей, устроенном на АЭС для местного населения. Исполняющая обязанности главного администратора станции Хилари Робартс произнесла краткое вступительное слово. Нийл Паско бросил вызов всему, что делается в округе, заявила она, и то, что планировалось как предварительная информация для установления более тесного контакта с жителями округи, закончилось чуть ли не публичным скандалом. В следующем номере издаваемого им бюллетеня Нийл сообщил о скандале в выражениях, которые позднее сам счел не очень-то уместными. Хилари Робартс подала на него в суд за клевету. Дело должно было слушаться через четыре недели, и он прекрасно знал, что независимо от того, выиграет он дело или проиграет, ему грозит разорение. Если Хилари до тех пор не помрет — а с чего бы ей вдруг помирать? — наступит конец его жизни на мысу, конец организованному им движению, конец всем его планам и надеждам.

Эми печатала адреса на конвертах: надо было разослать последние экземпляры бюллетеня. Уже готова была целая пачка, и он принялся складывать листки и заклеивать конверты. Работа была не из легких: Нийл экономил на размерах и качестве бумаги, и конверты грозили вот-вот лопнуть. В списке адресатов значилось двести пятьдесят имен, из них лишь незначительное меньшинство активно поддерживало НПА. В большинстве своем участники движения не считали нужным платить членские взносы, и многие экземпляры бюллетеня часто отправлялись наугад, без запроса, в местные органы власти, общественные организации, фирмы и промышленные предприятия в районе Ларксокена и Сайзвелла. Нийлу хотелось бы знать, сколько экземпляров из этих двухсот пятидесяти будут и в самом деле прочитаны. И вдруг с горечью и отчаянием он подумал, во сколько же ему обойдется даже это небольшое мероприятие. Кроме того, бюллетень в этом месяце вышел не очень-то удачным. Перечитав один из экземпляров перед тем, как вложить его в конверт, Нийл пришел к выводу, что текст плохо организован и не имеет четкого сюжета. Сейчас главной целью было опровергнуть все шире распространявшееся утверждение, что при использовании ядерной энергии можно избежать парникового эффекта и она не принесет никакого вреда окружающей среде. Но путаные идеи и предложения — вроде того, чтобы перейти на использование энергии солнца или заменить обычные электролампочки такими, которые потребляют на семьдесят пять процентов меньше электроэнергии, — казались наивными и малоубедительными. В своей статье он утверждал, что электроэнергия, производимая атомными электростанциями, не сможет на самом деле заменить такие энергоносители, как нефть и уголь, если все государства мира не начнут строить по шестнадцать новых реакторов в неделю в течение пяти лет, начиная с 1995 года. Такая программа практически неосуществима, а если и осуществится, то ядерная опасность возрастет в непереносимой прогрессии. Но все его статистические данные, как и все приводимые им цифры, были собраны из разных источников: им не хватало достоверности, они не убеждали. Все, что он писал, казалось ему чужим, словно выходило не из-под его пера. Остальная часть бюллетеня была заполнена мешаниной пугающих историй о нарушенных обещаниях безопасности, о сокрытии фактов превышения уровня радиационного фона, о сомнениях, вызываемых использованием устаревших АЭС типа «Магнокс» и нерешенными проблемами складирования и транспортировки ядерных отходов. Обо всем этом он писал уже много раз. Что же касается проблемы складирования и транспортировки ядерных отходов, ему пришлось немало потрудиться, чтобы найти одно-два хоть сколько-нибудь разумных письма для раздела «Письма читателей»: иногда ему казалось, что все психи северо-западного Норфолка читают бюллетень НПА. Но больше никто.

Эми сражалась с западающими клавишами пишущей машинки. Она сказала:

— Нийл, эта проклятая машинка ни к черту не годится. Было бы куда быстрей писать адреса от руки.

— Ну, она же стала гораздо лучше работать теперь, когда ты ее почистила. И новая лента смотрится отлично.

— Все равно ни черта не выходит. Почему ты не купишь новую? В конце концов, это сэкономит тебе кучу времени.

— Не могу.

— Не можешь купить новую машинку и думаешь, что можешь спасти весь мир?

— Чтобы спасти мир, вовсе не нужно ничего иметь. Иисус Христос ничего не имел: ни дома, ни денег, ни собственности.

— Мне помнится, когда я впервые здесь появилась, ты говорил, что ты неверующий.

Его всегда удивляло, что Эми, которая, казалось, не обращает на него никакого внимания, всегда могла напомнить ему, что он говорил несколько месяцев тому назад. Он ответил:

— Я не верю, что Христос был Богом. Я вообще не верю, что Бог есть. Но я верю в то, чему Он учил.

— Ну, если Он не был Богом, я не вижу, почему надо верить в то, чему Он учил. Правда, я не очень-то помню чему, только что надо подставлять другую щеку. А вот уж в это я никак не верю. То есть я хочу сказать, это бессмыслица какая-то. Если кто-то даст тебе по левой щеке, дай ему по правой, только посильнее. Ну я, конечно, знаю, что Его распяли на кресте, так что все это не очень-то пошло Ему на пользу. Вот тебе, пожалуйста, — подставляй другую щеку.

Нийл сказал:

— У меня тут где-то Библия есть. Ты могла бы почитать о Нем, если есть охота. Начни с Евангелия от Марка.

— Нет уж, спасибо огромное. Мне и в приюте этого с избытком хватало.

— В каком приюте?

— В обыкновенном. Перед тем как Тимми родился.

— И долго ты там жила?

— Две недели. Ровно на две недели дольше, чем надо. А потом сбежала и нашла пустующий дом.

— Где это?

— В Айлингтоне, Кэмдене, на Кингс-Кросс, в Сток-Ньюингтоне.[12] А тебе не все равно? Я ведь теперь здесь, верно?

— Верно, Эми.

Погруженный в свои мысли, Нийл не заметил, что перестал вкладывать бюллетень в конверты.

Эми сказала:

— Слушай, если ты не хочешь тут помогать, пойди-ка смени прокладку у крана, он уже сколько недель течет. И Тимми постоянно шлепается в грязь.

— Хорошо, — согласился он. — Сейчас поменяю.

Нийл снял ящик с инструментами со шкафа — его убирали туда, чтобы Тимми не мог дотянуться. Хорошо было выйти из фургона на воздух. В последние недели Нийлу все чаще казалось, что в захламленном фургоне его душит клаустрофобия. Выйдя наружу, он наклонился над решетчатым манежем, в котором, словно в клетке, возился Тимми. Вместе с Эми они собрали на пляже камушки покрупнее, отыскивая те, что с дыркой посередине, и Нийл нанизал их на крепкую бечевку. Потом он привесил их вдоль одной из боковин манежа, и Тимми часами с восторгом играл камушками, то гремя ими о решетку, то постукивая их друг о друга, а то пытаясь затащить какой-нибудь в рот. Иногда он беседовал с каким-нибудь из них, произнося бесконечные назидательные речи на своем собственном языке и время от времени издавая торжествующие вопли. Опустившись на колени и взявшись руками за прутья, Нийл потерся носом о носик Тимми, и малыш наградил его широкой улыбкой, отозвавшейся в сердце Нийла нежностью и болью. Мальчик очень походил на мать: та же круглая головка на нежной шейке, такой же прекрасной формы рот. Только глаза были совсем другие — широко расставленные, большие и круглые, ярко-голубые, они сияли под прямыми пушистыми бровями, которые почему-то напоминали Нийлу светлых пушистых гусениц. Нежность, которую пробуждал в его душе малыш, была столь же, хоть и по-иному, велика, как и нежность, которую Нийл испытывал к матери Тимми. И он не мог теперь себе представить жизнь на мысу без них обоих.

А в борьбе с краном он потерпел сокрушительное поражение. Как ни работал он ключом, как ни прилаживался, повернуть винт он так и не смог. Даже такая мелкая работа по хозяйству явно была ему не по силам. Он уже слышал презрительный голос Эми: «Ты хочешь изменить мир, а сам не можешь даже прокладку сменить!» Через пару минут он сдался, поставил ящик с инструментом у стены коттеджа и прошел к самому краю обрыва. Потом, скользя по склону, спустился к берегу. Хрустя галькой и перешагивая через наносы, он подошел к самой кромке пляжа и нетерпеливо сорвал с ног ботинки. Когда гнет несбывшихся надежд и неосуществленных стремлений, мысли о будущем, не сулившем ничего хорошего, непереносимо тяжким бременем ложились ему на плечи, только здесь обретал он покой. Он стоял без движения, глядя, как изгибается вздымающаяся вверх волна и низвергается, расплеснув пенные заверти и обдавая брызгами его босые ноги; как нагоняющие друг друга широкие округлые языки лижут гладкий песок, и волна отступает, оставляя на берегу узоры кружевной пены. Однако сегодня даже это бесконечно повторяющееся чудо не приносило облегчения. Он смотрел вдаль, на горизонт невидящим взором и думал о своей сегодняшней жизни, о безнадежном будущем, об Эми, о родителях. Сунув руку в карман, он нащупал смятый конверт — последнее письмо из дома, от матери.

Нийл понимал, что родители разочарованы в нем, хотя ни отец, ни мать никогда не говорили об этом открыто. Ему хватало и намеков: «Миссис Рэйли все спрашивает, а что ваш Нийл, чем занимается? Мне не хочется говорить ей, что ты живешь в фургоне и у тебя нет постоянной работы».

И матери, разумеется, не хотелось никому говорить, что он живет в этом фургоне с девушкой. Он написал родителям об Эми, потому что они постоянно грозились приехать посмотреть, как он живет. И хотя не похоже было, что такое может на самом деле случиться, это добавило лишних тревог в его и без того полное волнений существование.

«Я лишь на время приютил одинокую мать с ребенком, она платит мне тем, что перепечатывает на машинке мою работу. Не беспокойтесь, я не собираюсь ни с того ни с сего подарить вам незаконнорожденного внука».

Уже когда письмо было отправлено, он устыдился: дешевенький юмор был слишком похож на предательство, а ведь Нийл и вправду любил Тимми. И все равно мать не нашла в его словах ничего забавного, и письмо нисколько ее не успокоило. Оно вызвало целый поток маловразумительных предостережений, обид и упреков, и завуалированных ссылок на возможную реакцию миссис Рэйли, если та когда-нибудь услышит о происходящем. Только два его брата в глубине души были довольны той жизнью, какую он для себя выбрал.

Им обоим не удалось поступить в университет, и теперь разница между ними давала им обоим лишний повод самодовольно, часто и долго сравнивать его и свой собственный стиль жизни: у обоих комфортабельные дома в районе, где живут не самые незначительные служащие фирмы; ванные при спальнях; у каждого — фальшивый камин в той комнате, что они называют гостиной; у обоих жены работают; каждые два года и тот и другой приобретают новые машины и, в складчину купив таймшер, они проводят отпуск на Майорке. И вывод — Нийл знал это совершенно точно — всегда был один и тот же: ему, разумеется, следовало бы взять себя в руки, он ведет себя неправильно, и это после всех жертв, на которые пошли родители ради того, чтобы он мог поступить в колледж, а вот теперь видно, что все эти деньги потрачены впустую.

Эми он ничего про это не говорил, однако с радостью поверял бы ей все свои горести, выкажи она хоть малейший интерес. Но она не задавала вопросов о его прошлом и ни слова не говорила о своем. Голос ее, ее тело, ее запах были теперь знакомы Нийлу нисколько не меньше, чем его собственные, но, по существу, он знал о ней сейчас не больше, чем когда она впервые появилась на берегу. Она не желала получать никаких вспомоществований от благотворительных организаций. «Мне вовсе не хочется, чтобы проныры из министерства здравоохранения и соцобеспечения совали сюда нос, пытаясь выяснить, не спим ли мы вместе», — говорила она. Нийл соглашался. Ему тоже не хотелось. Но ради Тимми, думал он, все-таки стоило бы получить то, что ей могли предложить. Денег он ей не давал, но питались они на его счет, и это было вовсе не так уж легко: университетский грант таял с невероятной быстротой. Никто ее не навещал, никто не звонил. Иногда ей приходили открытки, обычно с видами Лондона и ничего не значащим текстом. Насколько он знал, она на них не отвечала.

Между ними так мало было общего. Периодически она помогала ему с делами НПА, но он не мог с уверенностью сказать, насколько глубоко она сочувствует его делу. Однако он знал, что его пацифизм она считает глупостью. Вспомнить хотя бы их разговор сегодня утром…

— Слушай, если я живу по соседству с врагом, у которого имеется нож, ружье и пулемет, а у меня все это тоже есть, я вовсе не стану избавляться от всего этого вперед него. Я скажу ему: валяй брось нож, потом ружье, потом и пулемет. Он и я — одновременно. С какой это стати я первая брошу свое оружие, а его останется при нем?

— Но кто-то же должен начать, Эми. Нужно положить начало доверию. Отдельные люди или целые государства, но мы должны найти в себе силы открыть сердца доверию и, протянув другим раскрытые ладони, сказать: «Смотрите, я безоружен, все, чем я обладаю, — это человечность. Мы все живем на одной планете. Мир полон страданий и боли, зачем нам увеличивать их? Страху не должно быть места на земле».

— А я не вижу, почему бы мой сосед вдруг бросил оружие, если я безоружна, — упрямо возразила Эми.

— А зачем ему тогда оружие? Ему больше незачем тебя бояться.

— Да он просто захочет его сохранить, потому что ему нравится, что он вооружен. И ему, может, захочется в один прекрасный день его применить. Потому что он любит власть и хочет, чтобы я знала свое место. Честно, Нийл, ты иногда кажешься ужасно наивным. А люди такие, какие есть.

— Но мы ведь не можем больше так рассуждать, Эми. Мы ведь говорим не о ножах, не о ружьях, даже не о пулеметах. Мы сейчас говорим об оружии, которое нельзя применить, не уничтожив самих себя, а может быть, и всю нашу планету. Но ты молодец, что помогаешь с делами НПА, хоть и не сочувствуешь нам.

Эми ответила:

— Ну, НПА — это совсем другое дело. Тут я очень даже сочувствую. Просто я считаю, что ты только время зря тратишь на все эти письма, статьи и выступления. От всего этого никакого толку не будет. Бороться с людьми надо их же оружием.

— Но мы ведь уже кое-чего добились. Во всем мире простые люди организуют марши, демонстрации протеста, заставляют власти предержащие услышать свой голос, заявляя, что хотят мира на земле для себя и своих детей. Простые, обыкновенные люди, такие, как ты.

И тут она вдруг чуть не сорвалась в крик:

— Я тебе не «простые люди»! И не называй меня «обыкновенной»! Если и есть на свете простые, обыкновенные люди, я к ним не отношусь!

— Извини, Эми, я вовсе не в этом смысле…

— Тогда нечего было так говорить.

Единственное, в чем они походили друг на друга, было их нежелание есть мясную пищу. Вскоре после того, как Эми поселилась в фургоне, Нийл сказал ей:

— Я вегетарианец, но тебе и Тимми вовсе не обязательно отказываться от мяса.

Говоря это, он подумал, что не знает, полагается ли ребенку в этом возрасте есть мясо. И добавил:

— Время от времени ты можешь, если захочешь, покупать отбивную в Норидже.

— Я буду есть то же, что и ты. Животные ведь меня не едят, и я их есть не стану.

— А Тимми?

— Тимми ест все, что ему дают. Он не капризуля.

И правда. Нийл и представить себе не мог ребенка более покладистого, чем Тимми, и такого почти всегда всем довольного, как он. Нийл углядел на доске объявлений в Норидже, что продается подержанный манеж, и привез его домой на крыше машины. В манеже Тимми мог ползать часами, иногда поднимаясь на ножки; он с трудом удерживал равновесие, а ползунки сползали и путались у него в ногах. Если что-нибудь выводило его из себя, он приходил в ярость, зажмуривал глаза, задерживал дыхание и издавал вопль такой устрашающей силы, что Нийл не удивился бы, если бы весь Лидсетт примчался посмотреть, кто из них мучает несчастного младенца. Эми в таких случаях никогда не шлепала сына. Она выхватывала его из манежа, сажала на бедро и относила к себе на кровать со словами:

— Чертовски громко орет.

— Слушай, может, тебе побыть с ним? Он так надолго задерживает дыхание, что вполне может задохнуться. Просто убьет себя.

— Ты что, псих? Убьет себя! Когда это такие дети себя убивали?

И вот теперь Нийл знал, что жаждет ее всем своим существом, она нужна ему, а он ей — нет, она не позовет его больше, не рискнет снова получить отказ.

Поселившись в фургоне, Эми на вторую же ночь отодвинула перегородку, отделявшую ее койку, и молча подошла к кровати Нийла. Совершенно нагая, она стояла и без улыбки смотрела на него сверху вниз. Он сказал ей:

— Послушай, Эми, тебе вовсе не надо со мной расплачиваться.

— Я никогда ни с кем не расплачиваюсь. А если и расплачиваюсь, то не так. Ну, дело твое. — Она помолчала. Потом спросила: — А ты, часом, не гомик?

— Нет. Просто не люблю случайных связей.

— Не любишь или считаешь, что не следует их иметь?

— Наверное, я считаю, что не следует их иметь.

— Ты, значит, верующий?

— Да нет, не верующий. Ну если и верующий, то не в принятом смысле слова. Просто дело в том, что для меня секс — слишком важная штука, я не могу к этому относиться как к чему-то случайному. Понимаешь, если бы мы стали спать вместе и я… ну, скажем, разочаровал бы тебя, мы могли бы поссориться и ты ушла бы… Ты могла бы подумать, что тебе следует уйти. И ушла бы… И Тимми забрала.

— Ну и что? И ушла бы.

— Мне бы не хотелось, чтобы это было из-за меня, из-за того, что я сделал.

— Или из-за того, чего ты не сделал. Ладно. Ты, наверное, прав. — Она опять помолчала. — Значит, тебе было бы неприятно, если б я ушла?