– Ну как?
– С мамой все очень плохо, со всех сторон трубки.
– Мог бы приехать вместо меня и твой папаша. Эта история встанет мне в копеечку.
– Он сказал, что приедет в понедельник и на другой же день увезет меня домой.
– Остаться он, значит, не намерен? Совсем обнаглел. Все заботы и все расходы на меня переваливает.
– Amona, я не хочу, чтобы ты плохо говорила о моем папе.
Одна из медсестер по имени Карме, очень приятная на вид, заботилась об Айноа с первых дней и до приезда Мирен. Сразу сказала девочке, желая утешить, очень ласково сказала, чтобы та не тревожилась, что она ей поможет. Карме свозила ее на машине в гостиницу в Кала-Мильор за вещами. По дороге объяснила кое-что про состояние матери и снова постаралась утешить:
– Ты, наверное, сильно ее любишь.
Карме поселила девочку у себя дома в Пальманове, где жила с мужем и двумя маленькими детьми. Муж был таким толстым, что весил, кажется, не меньше ста пятидесяти кило. Хотя не исключено, что до того как растолстеть, был голубоглазым красавцем. Он приехал из Германии, и лицо у него было чуть красноватое (ну, может, даже и не чуть), а при разговоре был заметен акцент. С детьми общался по-немецки, а с Карме на том баскском языке, который был в ходу на Майорке.
Когда стала известна дата приезда Мирен, Карме нашла для бабушки с внучкой комнату с двумя кроватями в пансионе – подальше от туристических мест, хотя далеко и от больницы, но тут уж ничего не поделаешь. Она выполняла инструкции, полученные по телефону от Мирен:
– Только пусть будет подешевле, мы люди небогатые.
– Постараюсь.
Постаралась? Более чем. Комната без завтрака, без вида на море, у шумного шоссе, далеко от центра, зато дешево, как Мирен и пожелала, предвидя, что прожить ей здесь придется долго. Она очень волновалась, прикидывая, в какую сумму все это обойдется. И как мы повезем отсюда Аранчу, если от дома нас отделяет море? Святой Игнатий, помоги мне справиться, очень тебя прошу. А Гильермо? Почему всем этим не занимается Гильермо, он ведь ей муж? Нет, ему, видите ли, надо работать. Нет, его начальник, видите ли… Нет, только через несколько дней, не раньше… Короче, сплошные отговорки.
Айноа рассказала бабушке, что теракт случился совсем близко от дома Карме – аж все задрожало. В гостиной со стены свалилась картина. На картине разбилось стекло, а еще разбилась стоявшая под ней лампа, и толстый муж Карме начал жутко ругаться на своем языке, а дети испугались и плакали. Айноа подумала, что плакали они не только из-за грохота, но еще из-за отцовских криков. Карме и Айноа только что вернулись из больницы. Они как раз договаривались вместе приготовить еду, когда грохнул взрыв. За несколько улиц от них. Где? Как сообщили по радио, перед казармой гражданской гвардии
[28]. И тотчас истошно завыли сирены, а в воздухе появился какой-то странный запах.
– Знаешь, бабушка, вчера в то самое время мы ехали с Карме по той самой улице. А ведь бомба могла подорвать и нас с ней.
– Не говори так громко, вокруг люди.
Айноа, широко распахнув глаза, возбужденно продолжала:
– Так вот, одна соседка рассказала, что пожарным пришлось снимать куски тел аж с дерева.
– Ладно, хватит тебе, мы ведь за столом сидим.
Они вдвоем зашли в бар неподалеку от пансиона и заказали несколько бутербродов.
– Заруби себе на носу, что все эти дела с твоей матерью будут стоить мне кучу денег. Поэтому я должна тратить их с оглядкой. Завтра купим еду в каком-нибудь супермаркете и за милую душу поедим у себя в комнате, пусть и всухомятку. В любом случае с голоду не умрем, поняла?
Айноа опять о своем:
– Мне не нравится, когда убивают. Это ведь очень далеко от Страны басков. Разве виноваты те, кто живет здесь, в том, что происходит там?
– Послушай, мы пришли сюда ужинать или болтать?
– Но ведь бомба могла убить и нас с Карме.
– Нет, еще до взрыва они все хорошо проверяют. Или ты что, думаешь, они бомбы-то всем подряд подкладывают? Ты когда-нибудь видела, чтобы бомба взорвалась в школе или на футбольном поле, когда на стадионе полно народу? Бомбы, они нужны, чтобы защитить права басков, их используют против наших врагов. Против тех, кто пытал твоего дядю Хосе Мари и кто до сих пор пытает его в тюрьме. Если ты даже этого не понимаешь, уж не знаю, на что тебе вообще голова дана.
Мирен строго смотрела на внучку. А внучка старалась смотреть вправо, влево, куда угодно, только не в глаза своей бабушке. Они сидели за столиком в углу, и девочка без всякой охоты обкусывала бутерброд.
– А моему папе тоже не нравится, когда убивают.
– Твой папа, видно, и вбил тебе в голову такие идеи.
– Я ничего не понимаю про идеи, бабушка. Я только говорю, что мне не нравится, когда убивают.
– Они убивают, да, а их разве не убивают? Так всегда бывает на войне. Мне тоже не нравятся войны, но ты что, хочешь, чтобы баскский народ гнобили из века в век?
– Хорошие люди не убивают.
– Это, конечно, тебе тоже сказал Гильермо.
– Это говорю я.
– Когда подрастешь, сама все поймешь. Ладно, доедай свой бутерброд и пошли, я за сегодняшний день достаточно набегалась, чтобы теперь выслушивать твои глупости.
И тогда Айноа, словно разговаривая сама с собой, сказала/пробормотала дрожащим от слез голосом, что она не хочет есть, и положила недоеденный бутерброд – больше половины – на тарелку. Мирен, нахмурившись, тоже не стала доедать свой.
20. Преждевременный траур
Утром в субботу Айноа пережила большое разочарование. Нет, даже не большое, а просто огромное. И оно было не первым после приезда бабушки, с которой они никак не могли поладить. Как говорил Гильермо: “А кто, интересно знать, способен поладить с этой железобетонной женщиной?”
Субботнюю обиду Айноа восприняла как пощечину. Перед поездкой в больницу девочка спросила бабушку, не купит ли та ей карточку для мобильника. Как только Мирен услышала слово “купить”, она нахмурилась. Потом: мы, мол, и так опаздываем, где, мол, их покупают, эти карточки, и сколько они стоят. И едва внучка самым сахарным голоском сообщила цену, Мирен отрезала: нет и нет. А по дороге стала перечислять свои нынешние расходы.
– Все никак с подружками не наболтаешься? Можно и подождать, ты ведь во вторник уже домой вернешься. Видишь, как тебе везет! А я останусь здесь ухаживать за твоей матерью.
– А вот мама наверняка купила бы мне карточку.
– Так я же не твоя мама.
Мирен продолжала говорить и все жаловалась и жаловалась, в то время как Айноа, разозлившись, смотрела куда угодно – на других пассажиров автобуса, на дома и уличных прохожих, только не в лицо бабушке, всем своим видом показывая, что разговаривать с ней не желает.
В больнице, оставшись одна, она все рассказала по телефону отцу. Вот почему, папа, я не смогу тебе больше позвонить – и так далее.
Он:
– Дочка, потерпи до понедельника.
И они договорились встретиться в понедельник в холле гостиницы, где Гильермо забронировал себе номер. Задолго до условленного часа Айноа уже ждала его, тщательно наряженная, с чемоданом, куда уложила все свои вещи, поскольку решила ни за что на свете не возвращаться в пансион.
Ну а Мирен, что сказала она? А что она могла сказать? Что отец с дочкой сыграли с ней злую шутку. Вернувшись к себе около восьми вечера и увидев, что в шкафу нет внучкиных вещей, Мирен сразу все поняла. Ну и ладно, так даже лучше. Больше будет места для меня и меньше расходов.
Гильермо вышел из такси у дверей гостиницы. Айноа, сияя от счастья, выбежала на улицу, чтобы обнять его. Вопросы, ответы, быстрые реплики и наконец объятие, как будто он говорил ей: спокойно, теперь я с тобой, теперь все будет хорошо. Она: это была просто жуть кошмарная, как здорово, что ты приехал. Про Аранчу они почти не упоминали. Каждый день Гильермо по телефону узнавал новости о состоянии жены – вопреки убеждению Мирен, что он человек бездушный и до Аранчи ему нет никакого дела. Сейчас он только спросил у дочери, нет ли чего нового, и Айноа ответила, что нет, мама по-прежнему лежит вся в трубках, и:
– Знаешь, мне кажется, она больше никогда не сможет двигаться.
Они поднялись в номер, Гильермо принял душ, а потом отец с дочкой отправились погулять по центру Пальмы, завернули в универмаг, и Айноа купила себе карточку для мобильника, а прежде чем вернуться в гостиницу, они поужинали на террасе ресторана, откуда открывался вид на порт.
– До чего же мне надоели ее бананы и бутерброды!
В сумеречном свете вырисовывались мачты кораблей. Дул легкий ветер, поэтому сидеть на террасе было особенно приятно. Вокруг улыбки, загорелые лица, элегантные дамы. По земле прыгали воробьи в ожидании вкусных подачек. Айноа попросила официанта принести ей второй, а вскоре и третий стакан кока-колы, чтобы восполнить, как она объяснила, то, в чем отказывала ей все последние дни Мирен.
– Aita, я бы лучше не ходила завтра в больницу. Понимаешь, не хочу видеть бабушку. Иди ты один, я подожду тебя в гостинице, а после обеда мы спокойно сядем в самолет. Все равно ведь мама ничего не понимает.
Нет, ни на какой самолет они завтра не сядут. Почему? Планы переменились. Девочка сначала не поняла. Гильермо впервые попал на Майорку и, разумеется, захотел воспользоваться случаем. Начальник отпустил его до четверга.
– Вот это да!
Он замахал руками, призывая ее успокоиться:
– Завтра в больницу пойду я один. Надеюсь, кто-нибудь из врачей объяснит, какое будущее ожидает твою маму. И мне без разницы, встречу я там бабушку или нет. Но если мы встретимся и можно будет трезво обсудить с ней ситуацию, в чем я сомневаюсь, сообщу ей о своем решении и о том, о чем вы с Эндикой уже знаете. Потом заеду за тобой, и у нас будет два дня в нашем полном распоряжении. Мы сможем объехать весь остров, сможем прокатиться по морю. Короче, что тебе захочется. Одни только развлечения, обещаю. Да, бабушка не должна ничего об этом знать, не хочу, чтобы она отравляла нам жизнь.
Трубки, дыхательный аппарат, зонды, провода, а на кровати неподвижное тело, открытые глаза. Гильермо в белом халате, в бахилах, вытянул шею, чтобы его лицо попало в поле зрения Аранчи. Реакция? Никакой. Как и после поцелуя в щеку. Только легкий взмах ресниц. Веки до конца не сомкнулись. Тихим голосом (его проинструктировали, как надо себя вести) он сказал ей, что приехал, чтобы позаботиться об Айноа, но обращался все равно что к статуе. А еще он сказал, что очень огорчен тем, что с ней случилось. Кто знает, может, жена его и услышит, она ведь точно не спит.
– Ты меня слышишь?
В ответ ничего. В качестве проверки он медленно отодвинул свое лицо, и она чуть-чуть скосила следом глаза, чуть-чуть. Тогда Гильермо, надеясь, что Аранча его слушает, поблагодарил ее за те годы, что они прожили вместе, за их общих детей и за разного рода хорошие мгновения; а за плохие попросил прощения и уже начал шептать ласковые и сочувственные слова, когда в палату вошла, враждебно хмуря брови, теща. Правила, естественно, гласили, что навещать больных можно только по одному и в течение весьма ограниченного времени, но медсестры, судя по всему, прихода Мирен не заметили.
Та с ходу начала осыпать зятя упреками. Во-первых, из-за черной рубашки. Рановато он облачился в траур. На нем действительно были черная рубашка, серые брюки и черные мокасины, но он решил одеться в темное, после того как дочка сказала по телефону, что священник причастил Аранчу. И Гильермо, честно говоря, подумал, что жена может вот-вот отойти в мир иной, и только поэтому, а вовсе не со зла положил в чемодан черную рубашку. Кроме того, он в таких вещах плохо разбирался, поскольку заботы о них всегда взваливал на Аранчу: она сама покупала ему одежду и каждый день говорила, что следует надеть.
И вообще, этот вопрос так мало волновал Гильермо, что он даже не подумал оправдываться в ответ на упреки тещи. Боже, до чего у нее мерзкая рожа. Хотя сейчас он особенно на нее не смотрел. Однако старуха не унималась, словно позабыв о том, что у постели больной следует говорить тихо. И вскоре совсем разбушевалась, перейдя на денежные/человеческие отношения, но тут уж Гильермо решил дать ей отпор. Припомнил это, сослался на то – очень спокойно, не повышая голоса, предельно вежливо. А еще, чтобы поставить точку, сказал:
– Да, я твердо решил развестись с Аранчей, но это ни в коем случае не связано с ее болезнью. Мы с ней давным-давно все обсудили. Наши дети знают о нашем решении и его принимают. Так что нечего все валить на меня и придумывать, будто весь воз одной тебе приходится тянуть. Пора бы научиться хоть немного уважать людей – уж если не меня, то хотя бы свою дочь, которую я, кстати, никогда не назвал бы возом. А ты называешь.
Он швырнул ей несколько купюр по пятьдесят евро:
– Вот, бери, это за то, что ты потратила на мою дочь.
И ушел.
21. Она лучшая из всех этих
Он помнил свое обещание: если узнает что-то еще, сразу сообщит матери. И обещание решил исполнить. Как только выпала передышка в работе, он заперся у себя в кабинете и позвонил.
На письменном столе компьютер, бумаги, то да се, а еще – фотография в серебряной рамке. Отец. Взгляд прямой, открытый, мягкий, но брови приподняты так, словно он хочет сказать: я запрещаю тебе быть несправедливым. Лицо человека трудолюбивого и энергичного, наделенного не столько глубоким умом, сколько трезвым пониманием жизни – и безошибочным деловым чутьем.
Биттори трубку не брала. Вряд ли она опять укатила в поселок. Шавьер долго слушал длинные гудки. Четырнадцать, пятнадцать… Если понадобится, он будет слушать их целый день. Пока мать не поймет, что звонят ей не по ошибке и не потому, что телефонная компания проводит опрос среди своих клиентов, и не потому, что очередной ловкач решил впарить ей рай земной в виде выгодного (для кого?) контракта, а что звонит он – я ведь отлично знаю, что ты там, дома. Шестнадцать гудков. Он считал их, одновременно отбивая ритм кончиком шариковой ручки по блокноту. И тут мать взяла трубку.
Голос едва слышный, настороженный:
– Слушаю.
– Это я.
– Что случилось?
Он спросил, помнит ли она Рамона.
– Какого Рамона?
– Рамона Ласу.
– Который был водителем “скорой”?
– Он и сейчас там работает.
Так вот, этот самый Рамон Ласа – человек спокойный, по взглядам националист, но ни в какие их свары не лезет, – уже не живет в поселке, однако часто туда наведывается, у него там родители. К тому же он продолжает состоять в тамошнем гастрономическом обществе. Шавьер столкнулся с ним недавно в больничном кафетерии. Ага, вот уж кто точно должен что-нибудь знать. Ну а не знает, так не знает. Попытка не пытка. Шавьер подошел к нему вроде как поболтать, вроде как любопытство вдруг разобрало, когда он увидел старого знакомого, который стоял у стойки и помешивал ложечкой кофе.
– Ты помнишь Аранчу?
– Еще бы, бедная она несчастная. Приезжает, кстати, регулярно сюда к нам на физиотерапию, обычно после обеда. Я и сам ее как-то раз привозил.
Шавьер матери по телефону:
– Чтобы он не подумал, будто у меня какой-то особый интерес к этому делу, я сказал, что только недавно узнал про Аранчу, про ее болезнь. А потом упомянул кое-какие детали: Майорка, лето две тысячи девятого, ну, сама понимаешь. Оказалось, он в курсе всего. Ужасно жаль ее. По-настоящему жаль, искренне, потому что она лучшая из всех этих.
– Лучшая? Нет, только она одна и была в той семье хорошей.
– Я постарался выжать из Рамона какие-нибудь подробности, но исподволь.
– Ладно, давай короче. Что ты узнал?
Несколько деталей, которые в поселке ни для кого не секрет. Первое: как только с ней это случилось, муж ее бросил. Общее мнение в передаче Рамона такое: мерзавец, настоящий мерзавец, без смягчающих обстоятельств.
– Ну, про смягчающие обстоятельства – это, разумеется, я от себя добавляю. Но можешь быть уверена, что слово “мерзавец” он произнес, так что все было понятно. А еще он сообщил, что заботу о детях этот тип все-таки взял на себя. Вернее, заботу о дочери, потому что их парню уже за двадцать.
– А живет он с отцом?
– Этого я не спросил.
– Напрасно.
Альберто (на самом деле он Гильермо, но я нарочно так его назвал, чтобы не показать, что в действительности знаю больше, чем говорю) сошелся с другой женщиной. Женился он на ней или нет, этого Рамон достоверно не знает, как и того, развелся ли он с Аранчей. Во всяком случае, в поселке муж не бывает. Дети – да, появляются, приезжают навестить мать.
Потом Рамон спросил меня:
– А тебе что, и вправду интересно, развелись они или нет? Моя мать наверняка знает все в точности. Если надо, я ей позвоню. Она к этому часу уже наверняка проснулась.
– Нет, зачем же. Просто я только что услышал о том, что случилось с бедной Аранчей, и это для меня было как гром среди ясного неба.
Но было еще кое-что. Этот самый Альберто (ну, Гильермо, черт бы его побрал) продал квартиру в Рентерии и отдал Аранче ее часть. А еще в поселке собрали деньги: поставили кружки в барах и магазинах, устроили лотерею, провели благотворительный футбольный матч и прочее, и прочее. Рамону не все известно, но якобы очень многие люди поучаствовали, помогая набрать нужную сумму, чтобы перевезти Аранчу из больницы на Майорке домой и оплатить лечение в специальной клинике в Каталонии.
В этот миг Шавьер словно посмотрел матери в глаза. Будь справедливым, будь честным, будь верным себе, что бы ни случилось и что бы кто ни говорил. Мать молчала.
– Ты меня слушаешь?
– Продолжай.
– Рамон не сообщил мне названия клиники, а я не спросил, чтобы он не догадался о моих детективных ухищрениях. Да и незачем было спрашивать. Я и так без труда выяснил, что Аранча восемь месяцев провела в Институте Гуттмана. Сейчас вкратце объясню. Клиника находится в Бадалоне, и там занимаются лечением и реабилитацией больных с повреждением спинного и головного мозга. Это лучший из вариантов. Но стоит такое лечение, естественно, дорого, их семье не по карману.
– Сколько я их знаю, с деньгами у них всегда было туго. И твой отец иногда втихаря им помогал, не надеясь на отдачу. Сам знаешь, как они нам отплатили.
– Так вот, Аранчу лечили в этом Институте Гуттмана, потом она смогла вернуться в поселок, а сейчас проходит нейрореабилитацию здесь, у нас в больнице.
– А что еще?
– Больше ничего. Теперь скажи, ты вчера ходила на консультацию к Арруабаррене? Что он сказал?
– Ох, совсем забыла. И где у меня только голова?
– Пойми, это важно, он должен тебя посмотреть.
– Важно или срочно?
– Важно.
Они, две истерзанных души, простились со сдержанной любовью и с любовной сдержанностью. И Шавьер уставился на чернильные точки, оставленные им на верхнем листке блокнота. Потом посмотрел в глаза отцу – не позволяй себе быть несправедливым, береги вместо меня мать, – потом перевел взгляд на белую дверь кабинета, расположенную позади стола. Когда-то давно, много лет назад – сколько? двенадцать, тринадцать? – эта самая дверь вдруг распахнулась, и там, на пороге, стояла со скорбным лицом она:
– Я пришла сказать тебе, что я сестра убийцы.
Он пригласил ее войти, но Аранча и так уже вошла. Предложил сесть, она отказалась.
– Я представляю, как вашей семье сейчас тяжело. И от всей души вам сочувствую, Шавьер. Прости.
Она всхлипнула, и нижняя губа у нее поползла вниз. Может, именно поэтому она говорила так быстро – чтобы от слез не сорвался голос.
Аранча, заметно нервничая, сказала какие-то слова про общую ответственность, про мучительные переживания, про стыд, а потом очень решительно положила на стол что-то зеленое и золотистое, и Шавьер не сразу понял, что это такое. Он был ошеломлен, смущен и, возможно, чуть ли не испуган. Даже слегка отпрянул назад, решив/опасаясь, что ее жест таит в себе некую угрозу. Нет, на стол она положила простой дешевый браслет, детскую безделушку.
– Мне его подарил твой отец, когда я была совсем маленькой, во время какого-то нашего местного праздника. Мы шли все вместе по улице, хотя ты, скорее всего, этого не помнишь, и Чато купил браслет Нерее. А я, конечно, позавидовала. Мне захотелось такой же. Но моя мама: нет, и все тут. И тогда Чато, не говоря ни слова, повел меня к негру, который продавал безделушки, и купил браслетик. Я пришла, чтобы вернуть тебе его. Нашла дома и поняла, что недостойна хранить браслет у себя. Я бы возвратила его Биттори, но мне не хватит духу посмотреть ей в глаза.
Шавьер, человек замкнутый, закрывшийся в своей скорлупе, только кивнул в ответ. И ни слова больше. Только кивнул, словно говоря: хорошо. Или: я понимаю, успокойся, я ничего не имею против тебя лично.
Несколькими днями раньше Высокий суд приговорил Хосе Мари к 126 годам тюремного заключения. Шавьер узнал об этом от Нереи, которая услышала новость по радио. Они никак не могли решить, стоит ли рассказывать о приговоре матери. Шавьер счел, что скрывать было бы нечестно, и позвонил, но Биттори уже была в курсе дела.
Прошли годы. Считать их Шавьеру лень, и он по-прежнему сидит тут, в своем кабинете. Он только что поговорил с матерью, потом посмотрел на дверь, потом открыл один из боковых ящиков письменного стола, где хранил, бог знает зачем, пластмассовый браслет Аранчи рядом с початой бутылкой коньяку.
22. Воспоминания в паутине
Этого не знает никто, кроме меня. А она? Ну, пожалуй, тот поцелуй помнит еще и она, если поражение мозга не опустошило ее память. Хотя, возможно, в ту пору она раздавала столько поцелуев и стольким парням, что сама потеряла им счет, или в тот вечер выпила лишнего и не сознавала, что делает и с кем.
По правде сказать, те девчонки – сейчас сорокалетние женщины – не знали удержу, стоило им положить на кого-то глаз, зато тогдашние мальчишки были в вопросах любви и секса полными профанами, по крайней мере я точно был профаном. И чего наверняка не знает Аранча, так это что она стала первой девушкой, которая поцеловала меня в губы.
После окончания рабочего дня Шавьер, как всегда, заперся у себя в кабинете. На столе – фотография отца и бутылка коньяку. А сам он с унылой обреченностью шарит глазами по окружающим предметам, по потолку и стенам в поиске воспоминаний.
Он мог бы уже уйти, но сама мысль о том, чтобы провести дома вечер рабочего дня, приводит его в ужас. Даже если он зажжет все лампы, это не избавит от неотвязного и непонятного полумрака, намертво въевшегося во все вокруг подобно слою цепкой плесени, и от этого полумрака веки наливаются безотрадной тяжестью. Каждый взмах ресниц – дин-дон – удар колокола из погребального звона, и так будет продолжаться, пока не окажет свое действие снотворное. Часто Шавьер сражается с одиночеством, участвуя в социальных сетях, всегда под вымышленными именами. Обменивается непристойными шутками. С кем? А кто его знает. С Паулой, например, или с Паломитой, но за этими никами вполне могли скрываться как похотливый старик из провинции Сория, так и девушка-подросток из Мадрида, которая еще не легла спать, несмотря на поздний час. Он заходит на форумы, чтобы спорить и отстаивать – с намеренным обилием орфографических ошибок – отвратительные для него самого политические позиции. А еще он выкладывает язвительные тексты в качестве комментария к статьям в электронных версиях той или другой газеты, исключительно ради удовольствия кого-то позлить или оскорбить, а также чтобы порезвиться под защитой придуманной маски. Таким образом он пытается побороть свою неизлечимую робость и чувствует себя кем-то другим, а не одиноким мужчиной сорока восьми лет, каким на самом деле является.
Вот почему очень часто после окончания рабочего дня Шавьер на час или два задерживается в своем кабинете – а вдруг кто-нибудь из медперсонала или какой-нибудь сотрудник администрации, проходя по коридору, заметит свет из-под двери и зайдет, чтобы немного с ним поболтать. И еще потому, что у него есть суеверное чувство, будто здесь, в кабинете, воспоминания получаются более приятными, чем те, что память обычно подкидывает дома. Заодно он читает специальные журналы, пролистывает отчеты или раздумывает над старыми и желательно греющими душу историями из прошлого, пока под влиянием коньяка не начинает терять власть над ходом мыслей. Дойдя до той точки, когда опьянение становится очевидным для него самого, он уходит из больницы до следующего утра.
Но сейчас такой момент еще не наступил, и Шавьер медленно, смакуя, пьет коньяк и внимательно, неторопливо осматривает стену в поисках той или иной картины из минувшего. В углу под потолком уборщицы не заметили крошечную паутину, но обнаружить ее способен лишь опытный взгляд. Это был лишь остаток серой вуали, уже покинутой тем, кто ее сплел. Однако в едва заметную сеть попало-таки воспоминание о поцелуе Аранчи. Сколько же лет мне тогда было? Двадцать или двадцать один. А ей? На два года меньше.
Таким вещам обычно не придают никакого значения, они нередко случаются на праздниках в небольших поселках, где все друг друга знают. Там танцуют, выпивают, потеют, и если ты молод и тебе под руку подвернулась девичья грудь, ты начинаешь ее тискать, а если совсем близко оказываются чьи-то губы, ты впиваешься в них поцелуем. Мелочи и пустяки, поглощенные забвением, и тем не менее порой, когда Шавьер глядит на паутину, его память ни с того ни с сего вдруг снова извлекает их на поверхность.
Это случилось еще до призыва на военную службу, он изучал тогда медицину в Памплоне. У него была репутация скучного, правильного, замкнутого парня, репутация человека, которого считают чересчур уж серьезным, если выразиться точнее. Друзья? Обычная компания, пока она не распалась из-за последовавших одна за другой женитьб. Он не пил, не курил, не чревоугодничал, не увлекался спортом или, скажем, альпинизмом; но при всем при том относились к нему хорошо, так как он составлял часть человеческого пейзажа, характерного именно для этого поселка. Он вместе с остальными ходил в школу, и вообще, он, Шавьер, был своим, такой же принадлежностью здешней жизни, как балкон мэрии или липы на площади. Можно было бы сказать, что будущее ожидает его с распростертыми объятиями. Высокий, видный собой, хотя у девушек почему-то успехом не пользовался. Слишком рассудительный, слишком робкий? По мнению знакомых, чем-то таким это и объяснялось.
Он делает еще один глоток коньяку, не спуская глаз с маленькой паутины. Почему он улыбается? Да просто ему приятно вспомнить один случай. На краю площади пылает костер святого Хуана
[29]. На улицах толпы людей. Носятся дети, сияют счастливые лица, все едят мороженое, жители поселка ведут себя раскованно и перекрикиваются через улицу. Жарко. А он, разве он тогда не жил в Памплоне? Жил, но приехал провести несколько дней со своей семьей (и чтобы мать постирала ему кое-что), порадоваться празднику и пошататься с приятелями по барам. Уже под самый конец, когда они шли по улице, к ним присоединились Аранча с подругами. Смех, новые бары, она что-то говорит ему. Что? Он почти не слышит ее, такой гам стоит вокруг. Но она что-то говорит ему, это он отлично понимает, она говорит, приблизив лицо к его лицу. Он видит подведенные глаза, помаду на губах, но для Шавьера Аранча прежде всего – старшая дочь лучших друзей его родителей, почти что двоюродная сестра, которая столько раз играла при нем с Нереей.
Поэтому, когда в красноватой полутьме паба она вдруг, вроде бы ненароком, кладет руку ему на ширинку, Шавьер не сразу понимает, что, собственно, происходит. Ему это кажется шуткой, рискованной выходкой, которой он не находит объяснения. И вот сейчас он словно во сне смотрит на крошечный кусочек паутины и видит, как его целует та, кого он считал почти что своей кровной родственницей. Ее жадный язык ищет его язык, но тот не отзывается. Шавьер как будто одеревенел от изумления, а еще – от растущего ужаса, ибо понимает, что поцелуй длится слишком долго, и дело вроде бы идет всерьез, и кто-нибудь из родственников, из знакомых, из друзей или Нерея, наконец, которая находится в глубине зала, в любой момент могут обратить на них внимание. Аранча – пот и духи – прижимается к боку Шавьера. Она шепчет ему на ухо: слушай, я уже совсем готова, – и спрашивает, разве ему не хочется пойти с ней в такое место, где их никто не увидит. Но для Шавьера – даже еще и сегодня – это предложение граничит с инцестом.
Сейчас, когда он сидит у себя в кабинете, его разбирает смех. Надо же упустить такую возможность! Девушка хочет его, он хочет ее, она уже на все готова. Но – Памплона, но – дело… Его тогда одолел стыд, да и смелости не хватало, ведь он жил в своем убежище, в одинокой студенческой комнате, руководствуясь законами онанистов, которые точно так же приводят к семяизвержению – зато никаких заморочек с девицами и со всякими там ухаживаниями. Он смотрит на паутину – и смеется. Смотрит на спокойные брови отца – и смеется. Наливает себе еще порцию коньку из бутылки – и смеется. Смеется, сам не зная чему, потому что чувствует себя запачканным, заляпанным и покрытым печалью как плесенью. Будь справедливым, будь честным. Да, aita. Он чувствует, что дошел до критической точки, после которой еще одна капля спиртного – и придется оставлять машину на больничной парковке и брать такси. Поэтому он убирает бутылку обратно в ящик, видит там золотисто-зеленый браслет и говорит себе: завтра верну браслет ей. Но, черт побери, почему я тогда ее не трахнул? Ответ: потому что ты был/есть му-ди-ла. Отец с фотографии кивает, и Шавьер взрывается: а ты-то уж молчал бы там. Нет, все-таки лучше будет вызвать такси.
23. Невидимая веревка
Он думал, что это займет у него не больше пяти минут. Спущусь и тотчас вернусь обратно. И заранее уточнил время, когда она приезжает. Но, уже дойдя до коридора, который ведет в отделение физиотерапии, услышал, что сзади его зовет Ициар Уласиа. Доктор пыталась догнать Шавьера и возбужденно размахивала руками, чтобы привлечь его внимание. Они были хорошо знакомы и обращались друг к другу на “ты”.
– Хочу тебя предупредить, что сегодня она приехала не с сиделкой, а с матерью. Имей в виду.
Шавьер поблагодарил Ициар и повернул назад.
На следующий день примерно в тот же час доктор Уласиа позвонила ему на мобильник. Если он хочет увидеться с Аранчей, может спокойно спускаться, сегодня при ней Селесте.
– Кто?
– Эквадорка, которая за ней ухаживает.
На сей раз Шавьер не был настроен так решительно, как накануне. Идти или нет? С одной стороны, его матушка каждый день ездит в поселок, выходит из автобуса на одной из центральных улиц, посещает лавки – то есть всячески демонстрирует свое присутствие. А теперь вот и я вздумал воспользоваться случаем, чтобы встретиться с их дочерью. Потом Аранча расскажет об этом дома. Она ведь без проблем общается с кем угодно при помощи айпэда. И что подумают ее родители? Они, видно, и так уже решили, что мы разработали специальный план и преследуем их, вознамерившись отомстить.
Но Шавьера на встречу с Аранчей тянуло сострадание – словно невидимая веревка, обмотанная у него вокруг шеи. И не вздумай этого отрицать. Ты чувствуешь к Аранче такую жалость только потому, что она составляет очень личную часть твоего прошлого. А может, это и вообще хитрая уловка, то есть обходной способ пожалеть себя самого, а? Он рассуждал вслух, не замечая, что привлекает к себе внимание. Двое в белых халатах, встретившись с ним в коридоре, остановили его, не скрывая удивления. Шавьер, с тобой все в порядке? Да, все нормально. И он опять вернулся к себе в кабинет, хотя намеченное дело не терпело отлагательств. Однако ему требовалось хоть немного побыть одному.
Жарко. Шавьер расстегнул верхние пуговицы на рубашке, словно пытаясь ослабить узел веревки, которая с каждым разом все туже сдавливала шею, но это не помогло. Веревка продолжала тянуть – то сильно, то исподволь, и в конце концов ему пришлось подчиниться – другого выхода у него не было.
Кто бы поверил: целые дни он проводит среди искалеченных, нередко уже агонизирующих тел, среди тел, у которых не осталось никакой надежды, среди тел, которым жить осталось считанные часы, он видит матерей, которых дома ждут двое-трое детей и которые не доживут до ближайшего Рождества. Он видит молодых ребят (в большинстве своем мотоциклистов), на которых смерть остановила свой выбор. Он видит тела людей, чьи имена и фамилии очень скоро можно будет прочесть в газетах в траурной рамке. Неужели все это происходит с ним, человеком, неуязвимым для сострадания, всегда спокойным, умеющим сухо и профессионально выражать соболезнования безутешным родственникам, человеком, который с полной отдачей выполняет свою работу (будь справедливым, будь честным, будь верным себе)? И тем не менее сейчас он чувствовал нечто иное, и это при том, что как врач не нес за Аранчу никакой ответственности. А может, именно поэтому? Потому что у него не было спасительной возможности установить с ней такие же отношения, как с любым другим пациентом? И поэтому ее история так сильно подействовала на него? Вопрос повис в воздухе, в блеклом свете ламп дневного освещения. Но на поиск ответа у Шавьера не было времени, так как он уже вышел из лифта и быстрым шагом, какого требовала от него туго натянутая веревка, двинулся в отделение реабилитации.
В глубине коридора он увидел эквадорку, она сидела на скамейке у стены. Женщина маленького росточка, с внешностью, типичной для уроженцев Андских стран. Рядом с ней стояла инвалидная коляска. Заметив проходившего мимо доктора, она быстро вскочила и сделала легкий поклон. Шавьер ответил – сдержанно, даже церемонно, однако стараясь не глядеть ей в лицо.
Потом он вошел в кабинет. Два молодых физиотерапевта шутили с мальчиком лет десяти – двенадцати. Его пристегнули ремнями к кушетке, поднятой в вертикальное положение. Шавьер опытным взглядом сразу определил: цитомегаловирус. Он поздоровался, ему ответили, мальчик глянул на него своими большими глазами через увеличивающие очки, а чуть дальше, на другой кушетке, Шавьер увидел Аранчу, прежде чем она заметила его самого. Девушка, которая ею занималась, сделала весьма красноречивый жест, подтвердив, что о его визите была предупреждена. Она осторожно выполняла с пациенткой упражнение – то сгибала, то выпрямляла ее ногу в колене. И Шавьер, подходя, отметил про себя: гипертония, лишний вес. Он рассматривал Аранчу в профиль – и не узнавал. Потом-то, разумеется, узнал, но только когда оказался у кушетки и мог вблизи разглядеть черты ее лица. Наверное, чтобы снизить эффект неожиданности, физиотерапевт сочла за лучшее небрежным тоном предупредить Аранчу:
– А вот к тебе и высокое начальство пожаловало.
Шавьер подождал реакции Аранчи, прежде чем протянуть ей руку. Первая секунда – изумление, а может, даже и страх. Потом она одарила его улыбкой, если можно так назвать результат спастического сокращения мышц лица. Правая половина ее тела сохранила относительную подвижность. И Аранча пожала ему руку правой рукой. Потом на лице ее появилась гримаса, которую Шавьер не смог расшифровать.
– Как у тебя дела?
Аранча, по-прежнему лежа на кушетке, помотала головой, и в то же время губы ее изобразили слово, которое физиотерапевт озвучила:
– Песец.
Он, смущаясь, сбивчиво сказал, что очень сочувствует ей, что доктор Уласиа описала ему ситуацию. Аранча слушала Шавьера с радостью, даже словно зачарованная, как будто все никак не могла поверить, что этот вежливый мужчина в белом халате – действительно Шавьер.
– К тебе здесь хорошо относятся?
Она кивнула.
Шавьер задал физиотерапевту какой-то подходящий к случаю вопрос об упражнении, которое они с пациенткой сейчас делали, и пока врач давала нужные объяснения, Аранча пыталась что-то сказать и трясла здоровой рукой. Поначалу они ее не понимали, но тут другая врач, та, что занималась с мальчиком в нескольких метрах от них, сообразила, что Аранча просит свой айпэд, и, выйдя в коридор, взяла его у эквадорки. Аранча приподнялась на кушетке, сняла чехол и написал ловким пальцем: “Ты всегда мне нравился, козлина”.
И всеми силами заставила лицевые мускулы изобразить улыбку. В уголке губ у нее появилась капля слюны. Она выглядела совершенно счастливой, просто сияла. И вот тут-то – сейчас или никогда! – Шавьер вынул из кармана халата тот самый дешевый браслетик, взял Аранчу за правую руку, как если бы решил посчитать ей пульс, и надел браслет:
– Я берег его для тебя все эти годы. И пожалуйста, не вздумай мне его возвращать.
Она какое-то время серьезно смотрела на Шавьера, потом написала: “Ну и чего ты ждешь? Поцелуй меня”. Он поцеловал ее в щеку. Потом сказал, что ему пора, что он желает ей всего самого лучшего, потом произнес еще какие-то вежливые слова. Аранча знаками попросила, чтобы он подождал еще минутку. И, отстучав по клавишам пальцем, повернула к нему экран: “Если и у тебя случится удар, мы с тобой поженимся”.
24. Игрушечный браслет
Настроение ей испортила обычная герань, а теперь прибавилось еще и это. Но это куда хуже герани, хотя на самом деле (что они о себе возомнили? что я дам слабину?) составляет лишь часть все того же хитрого замысла. Если бы я сама обнаружила проклятый горшок с геранью, особо волноваться не стала бы. Ну и что – горшок и горшок, подумаешь, невидаль какая. Так нет же, то одна ко мне прибежит, то другая – новость на хвосте несут.
Сначала Хуани:
– Видала? Она поставила на балкон герань.
Мирен в ответ промолчала и смотреть на герань не пошла. Вскоре на улице к ней подскочила другая знакомая:
– Слушай, ты уже видала?
Но и тогда у нее не появилось ни малейшей охоты пойти и лично удостовериться, хотя от ее дома до дома этих всего-то пара шагов, не больше.
По-настоящему она взбесилась вечером, когда Хошиан вернулся из бара и не только сообщил про герань, но еще и передал, будто кто-то сказал: что, интересно, подумает Мирен, когда ее увидит. Вот почему на следующий день она отправилась глянуть на чертову герань. Да, разумеется, там она и стояла. Самая обычная герань с двумя красными цветками и словно говорила голосом той: я вернулась, я водрузила здесь свое знамя, и теперь вам придется со мной считаться.
Мирен Хошиану:
– Ну герань, ну и что с того? Вот наступят холода, и если та ее не уберет, никакой герани больше не будет.
– Дом ее. Пусть выставляет на свой балкон все, что хочет.
Но едва Мирен убедила себя, что лучше всего будет забыть историю с геранью и думать о своих делах, от которых у нее и без того голова идет кругом, – а что мне сделает та, если весь поселок в любом случае на моей стороне? – как в дверь позвонили, и, прежде чем Селесте закатила инвалидную коляску в квартиру, Мирен узнала браслет. Только этого мне и не хватало! Сперва герань, теперь браслет. Мирен нагнулась, чтобы поцеловать дочь, а заодно и получше рассмотреть безделушку. Никаких сомнений. В памяти у нее всплыли картинки из далекого прошлого: лето, конец дня, жарко, в поселке праздник. Франко умер год назад – это она тоже помнит. Два их семейства прогуливаются по улицам вместе со всем своим выводком. Они посмеялись, слушая bertsolari
[30]. Хотя Мирен было не до смеха, потому что Хосе Мари уже успел довести ее до белого каления. Трудный ребенок, непоседливый, вечная головная боль для матери. Он несколько раз пытался вскарабкаться на деревянную сцену, так что один из bertsolari даже отругал его. Потом решил на ходу соскочить с карусели. Непонятно когда умудрился посадить жирное пятно на рубашку… А вот Хошиан, тот вроде бы даже гордился, что сынок у него вертлявый как обезьяна.
– Какая еще обезьяна? Что ты придумываешь? Обычный здоровый мальчик.
В довершение всех бед у этого сорванца с одного бока распоролись по шву брюки, и мне хотелось прямо там, прямо посреди улицы, отлупить его. Конечно, шить и стирать на всю семью – это моя забота. Мирен процедила сквозь зубы:
– Погоди, вот вернемся домой, тогда ты у меня получишь.
Хошиан купил всем детям по пирожному с кремом. Обжора Хосе Мари проглотил свое в два приема. Потом кусанул пирожное Нереи, после чего та, разумеется, есть его отказалась. И Хошиан купил девочке другое пирожное – хотя мы не такие уж богачи. Потом Хосе Мари попытался отнять пирожное у Горки, которому тогда было годков пять, не больше, но бедняга ни за что свое пирожное отдавать не хотел или чем-то там еще разозлил братца, во всяком случае, тот взял и размазал весь крем Горке по лицу, так что нам пришлось попросить в баре салфеток и вытирать его.
Как раз тогда Чато с Биттори собирались поехать в отпуск на остров Лансароте, вскоре они туда и отправились вместе с детьми и привезли нам сувенир – одногорбого верблюда, страшного как смертный грех, но мы в конце концов, чтобы не обижать их, поставили верблюда на телевизор, а то придут как-нибудь в гости и, не дай бог, спросят про него. От Биттори только и слышно было: ах, Лансароте, ах, гостиница, – хвалилась, а может, и посмеивалась над ними, ведь ни Хошиан, ни Мирен и знать не знали, где это такое – Лансароте.
Так вот, дело шло к вечеру, и оба семейства решили вернуться домой, чтобы накормить малышей ужином и уложить спать. А после этого можно будет выйти снова, уже без детей, и поразвлечься в свое удовольствие, хотя на самом деле Мирен мечтала только об одном – как бы поскорее оказаться в постели и отдохнуть.
По дороге домой они прошли мимо выстроившихся в ряд уличных торговцев. Продавали здесь все: фигурки из глины, альпаргаты, сумки – то есть буквально все. Чато, который с такой же готовностью выхватывал кошелек из кармана, как гангстер выхватывает свой пистолет, остановился перед негром, продававшим бижутерию, и купил Нерее браслетик. И тем самым они, понятное дело, поставили нас в дурацкое положение, потому что конечно же Аранча немедленно захотела такой же, а у нас трое детей, а не двое, как у них, и Хошиан зарабатывал в своем литейном цеху гроши. Это Чато хватало денег и на то, чтобы съездить на Лансароте, и на всякую другую роскошь. Поэтому я сказала: нет и нет. Аранча чуть не в слезы: купи да купи. Короче, такое устроила, что Чато схватил ее за руку и, не спросивши нас, ни Хошиана, ни меня, вернулся к негру и купил ей браслет. И вот теперь, больше тридцати лет спустя, Аранча вдруг является домой в том самом чертовом браслете, а браслет точно тот самый – из зеленых бусин и словно бы с золотом. Тот самый и есть. Сколько заплатил за него Чато? Пять дуро? Мирен тогда, кстати сказать, страшно разозлилась, хотя виду не подала. Они ведь, получалось, преподали нам с Хошианом урок, как надо радовать своих детей.
Или я все-таки обозналась? Мирен буквально поедала глазами браслет. Аранча с увлечением смотрела телевизор, Селесте уже простилась, произнеся обычные свои милые и любезные слова, которые здесь, в нашей семье, если честно, не в ходу, но звучат очень даже приятно. Аранча ответила сиделке на свой манер – улыбнулась и помахала здоровой рукой, а Мирен – на свой, то есть немного сухо. Зато проводила Селесте до дверей и, вместо того чтобы закрыть дверь, вышла с ней на лестничную площадку.
– Послушай, ты, случайно, не знаешь, где моя дочь взяла браслет, который теперь у нее на руке.
– Его подарил ей сегодня один доктор. Браслет красивый, правда?
– Да, очень красивый. Если я правильно тебя поняла, браслет подарил какой-то мужчина, который работает в отделении?
– Нет, нет. Пришел доктор, как звать, не знаю. Никогда раньше я его не видала. И еще подумала, что он какой-то ваш родич, потому как пришел специально повидаться с Аранчей, а через несколько минут поцеловал ее так нежненько в щечку, а она все время, что провела с ним, была довольна и счастлива. Они разговаривали. Вернее, доктор, тот говорил, а Аранча отвечала ему на своем айпэде, и под конец он подарил ей этот детский браслет.
– А имени доктора ты, случайно, не запомнила?
– Ой, нет, к несчастью, нет, не запомнила, сеньора Мирен, знаю только, что физиотерапевты называли его доктором. Но если вам хочется, я завтра же могу узнать. Он высокий такой, волосы с боков уже седые, а еще – очки. Нет, никогда раньше я его не встречала. А что, что-то не так?
– Все в порядке. Просто любопытно.
Хошиан вернулся домой в свое обычное время, с обычным блеском в пьяных глазках и, как обычно, почесывал бок в области печени. На сковородке скворчали обваленные в сухарях анчоусы, окно было распахнуто настежь, чтобы чад выходил на улицу. Аранча словно загипнотизированная смотрела на пар, который поднимался от стоявшей перед ней тарелки с супом. Хошиан поцеловал ее в лоб. Потом, усаживаясь за стол, устало вздохнул:
– Только вот есть что-то ни хрена не хочется.
Мирен с суровым видом:
– А руки мыть ты разве не пойдешь?
Он потер ладони одна о другую, словно держа под струей воды:
– Они у меня и так чистые.
– Не будь свиньей…
И Хошиан отправился в ванную мыть руки, ворча, но не смея ослушаться. Когда он вернулся на кухню, Мирен за спиной Аранчи энергично делала ему какие-то знаки, которых он не понимал.
– Ну, чего тебе?
Она, поджав губы, бросила на него гневный взгляд, чтобы он ее не выдавал. И одновременно качала головой, словно говоря: Господи, да что же за терпение надо иметь с этим мужчиной.
Наконец Хошиан заметил браслет. Но притворяться он не умел, и Мирен готова была разбить ему голову сковородкой.
– Какой красивый! – И обращаясь к дочери: – Купила, что ли?
Аранча энергично замотала головой, несколько раз ткнув указательным пальцем себя в грудь, а потом изобразила губами два слова: он мой. Хошиан поискал объяснения в угрюмом взгляде жены. Напрасно. А потом, до самого конца этой сцены, предпочел помалкивать, чтобы не попасть впросак.
Позднее, уже в постели и при погашенном свете, супруги перешептывались:
– Да ладно тебе, быть такого не может.
– Провалиться мне на этом месте! Этот самый браслет ей купил Чато во время праздника, много лет назад, когда дети были маленькими и мы с теми еще дружили.
– Ну и черт с ним, с браслетом, какая теперь разница. Аранча, видать, отыскала его в каком-то ящике и нацепила.
– Ну и дурак же ты! Ничего она не отыскивала. Браслет ей подарил какой-то доктор.
– Нет, с тобой просто спятить можно. То говорила, что браслет ей Чато купил…
– Ш-ш-ш, не ори так.
Хошиан опять шепотом:
– Чато купил браслет Аранче, когда она была маленькой. Тут я все понял. И теперь, через много лет, какой-то доктор подарил нашей дочке браслет нашей дочки. Хоть режь меня, ничего не понимаю.
– Зато я с точностью знаю только то, что есть один-единственный доктор, который мог сделать что-то в таком роде. А еще он поцеловал Аранчу в щеку.
– Кто?
– Их старший сын. И еще он почему-то – почему, не спрашивай – хранил у себя этот браслет.
– Ты, мать, сериалов по телевизору насмотрелась.
– Нет, что-то они замышляют. Неужели до тебя не доходит? Они взяли и влезли в нашу жизнь, они уже здесь, в нашем доме, у нас в спальне, даже, считай, в этой вот постели, ведь мы с тобой без конца о них говорим. Подумай сам, зачем эта вернулась в поселок, и герань на балкон выставила, и по здешним лавкам ходит? А затем, что они хотят сжить нас со свету. Надо что-то делать, Хошиан.
– Ага, надо поспать.
– Я ведь серьезно говорю.
– И я тоже.
И он тут же захрапел. Мирен лежала, повернувшись на бок, но не спала, мрак для нее наполнился лицами, огнями, звуками. Перед глазами мелькали то герань, то браслет. Была тут и одиннадцатилетняя Аранча, которая устроила сцену, потому что хотела такой же браслет, как у Нереи. Был и Хосе Мари – он размазывал по лицу Горки крем от пирожного. И был Чато с его манерой выхватывать кошелек из кармана, как ковбои в фильмах выхватывают пистолет из кобуры. А еще Мирен видела ту, чье имя давно не произносит, потому что оно обжигает ей губы. Ту, что вернулась в поселок с дурными намерениями, но если та думает, что я испугаюсь… Пусть не надеется. Заснуть Мирен не могла. Еще одна ночь без сна. Голова забита всякими мыслями, мрак населен призраками. Она пошла на кухню, когда уже перевалило за полночь, и написала на листке бумаги: Alde hemendik
[31]. Пойду суну ей записку под дверь, и тогда мы еще посмотрим, кто кого сильнее напугает. Мирен уже собралась выйти на улицу… А вдруг та узнает ее почерк? Мирен взяла новый листок. Повторила прежнюю фразу, но теперь печатными буквами. Вышла на лестничную площадку, держа тапочки в руках, чтобы спящие не услышали ее шагов, обулась на коврике, спустилась к выходу из подъезда и открыла дверь. Сделала шаг через порог и остановилась. Почему? Потому что шел дождь. Дождь с ветром. Настоящий ливень. Да еще косой. Вот уж ночка выдалась. И она сказала себе:
– Ну и ладно.
Потом разорвала лист бумаги, сунула обрывки в карман и вернулась в постель.
25. Не приезжай
Позвонили в дверь. Короткий, резкий звонок застал Биттори врасплох, когда она сидела в гостиной в кресле и просматривала обложки своей коллекции старых виниловых пластинок. С тех пор как ей вздумалось вернуться в поселок, этот пронзительный звонок, так хорошо знакомый по прошлым временам, раздался впервые.
Биттори не удивилась. Ждала кого-то? И да, и нет, во всяком случае, допускала, что рано или поздно один из них, а скорее одна из них, явится полюбопытствовать, поразнюхать, порасспрашивать ее о намерениях.
Кстати сказать, несколькими днями раньше она столкнулась на улице со старой знакомой, но последовавшая за этим сцена выглядела до того фальшивой, что не осталось никаких сомнений: встреча не была случайной.
– Господи, Биттори, сколько же лет мы не виделись! Я страшно рада! А ты все такая же красивая, какой была всегда.
У Биттори на языке вертелись самые язвительные ответы: да, знаешь ли, любой из нас только на пользу идет, когда убивают твоего мужа, а ты остаешься одна, становишься вдовой. Но Биттори сдержалась. Эту женщину она заметила издали, когда та еще стояла на углу. Наверняка меня поджидает, сейчас начнет задавать вопросы, какие ей велено задать. И женщина их действительно задала, притворяясь, будто они только что пришли ей в голову. Это была одна из тех знакомых, что не явились на отпевание, из тех, что не выразили ей свои соболезнования, из тех, что перестали здороваться с нами, когда на стенах поселка появились надписи. Ты не должна никого ненавидеть, Биттори, ты не должна никого ненавидеть. Поэтому сейчас она отвечала уклончиво и неопределенно и улыбалась неискренней улыбкой, от которой у самой во рту оставалось ощущение чего-то студенистого, словно там сдохла медуза.
Биттори пошла открывать дверь. Дон Серапио. Сколько приторности во взгляде, сколько кротости в чуть приподнятых бровях. Бледные изнеженные руки то соединяются, то расцепляются. Брыжи, лосьон после бритья. А вот у Биттори лицо – каменная маска, и на нем при виде священника не дрогнул ни один мускул. Удивилась ли она? Ни капли. Как если бы, распахнув дверь, вообще никого не обнаружила на пороге.
Священник сделал было шаг вперед, явно вознамерившись обнять ее, приложиться щекой к щеке. Этот человек всегда любил выражать свою приязнь с помощью прикосновений. Биттори отпрянула, лицо ее напряглось еще больше, словно предупреждая, что лучше ему держаться от нее на расстоянии. Священник объяснил на баскском языке, что решил навестить ее. Она пристально смотрела на него, уперев руку в дверной косяк и красноречиво давая понять, что, если он вздумает лезть не в свое дело, она захлопнет дверь у него перед носом. Потом, обращаясь на “ты”, ответила/пригласила войти. По-испански.
В доме Господа пусть командует священник, а у себя дома командовать буду я. И дон Серапио, которому уже перевалило за семьдесят, зашел в квартиру, по пути разглядывая пол и стены, мебель и украшения, и казалось, будто вместо глаз у него фотокамера. Нос священника тут же учуял – было два часа дня – запах морсильи
[32] с фасолью, которую Биттори поставила разогреваться на кухне.
– Ты живешь здесь?
– Конечно, ведь это мой дом.
Биттори уступила ему кресло, где до этого сидела сама, перебирая свою коллекцию пластинок. А уступила она кресло нарочно, чтобы каждый раз, поднимая глаза, он утыкался взглядом в фотографию Чато, висевшую на стене. Себе она принесла с кухни стул. Священник завел подходящий к случаю разговор. Расточал ей похвалы и не скупился на лесть, каждым своим жестом выражая добрый настрой и пуская в ход выражения, исполненные преувеличенного смирения, но старался при этом направлять беседу в нужное русло. А вот Биттори, если изредка и включалась в разговор, то демонстративно переводила его на испанский язык, так что дону Серапио, который ни в коем случае не хотел накалять обстановку, пришлось, в свою очередь, отказаться от баскского.
Их разговор как непоседливая лягушка перескакивал с какой-нибудь самой ничтожной темы – или полутемы, или подтемы – на другую, не менее случайную, чуть задерживаясь на погоде, здоровье и семье, пока Биттори, которая так и не успела пообедать и имела весьма скудный запас терпения, не спросила его в лоб:
– Почему ты не говоришь о том, о чем явился поговорить со мной?
Дон Серапио невольно направил взгляд поверх головы своей угрюмой собеседницы на фотографию Чато:
– Хорошо, Биттори. Я не знаю, поняла ты или нет, что твое присутствие в поселке создает своего рода напряжение. Хотя “напряжение” – не совсем точное слово.
– Лучше сказать переполох?
– Я неудачно выразился. Прости меня. Лучше сказать так: люди видят, что ты каждый день сюда приезжаешь, они удивляются и задаются разными вопросами.
– А ты-то откуда знаешь, какими вопросами они задаются? Неужто специально идут в церковь, чтобы поделиться с тобой?
– Новости по поселку разносятся быстро. И конечно, с тех пор как ты стала сюда наведываться, слухи не утихают. Ты приезжаешь в свой поселок, и никто не станет тебе этого запрещать. Я бы даже сказал: добро пожаловать. Однако ситуация складывается гораздо более сложная, чем может показаться на первый взгляд, и то, что ты имеешь законное право вернуться в свой дом, не означает, что и у других жителей поселка не должно быть своих прав.
– Например?
– Например, права начать устраивать собственную жизнь по-новому – чтобы и у нас здесь наконец воцарился мир. Вооруженная борьба нанесла жестокий удар по нашему народу, как, впрочем, не будем забывать об этом, и некоторые действия государственных сил безопасности. К несчастью, были погибшие – среди них твой муж, царствие ему небесное, и те двое гвардейцев, которых убили на заводском полигоне. Это ужасные трагедии, и мы скорбим всем сердцем, вспоминая о них, но мы не должны отвращать наши взоры и от страданий других людей. Имели место репрессии, в наших домах без всякого повода проводились обыски, аресту подвергали невинных, с ними плохо обращались или, если выражаться точнее, их пытали в полицейских участках. Вот и сейчас девять сыновей из нашего поселка отбывают многолетние сроки в тюрьмах. Не берусь судить, заслужили они или нет такое наказание. Я не юрист и уж тем более не политик, я простой священник, который хочет помочь здешним людям жить в мире.
– Не желаешь ли ты сказать, что этому миру что-то угрожает из-за того, что вдова убитого приезжает на несколько часов в свой собственный дом?
– Нет, ничего подобного у меня и в мыслях не было. Я пришел лишь просить тебя об одолжении от лица жителей поселка. Если ты это одолжение сделаешь, буду тебе очень благодарен, если нет, смиренно приму твой отказ. Я знаю, как ты страдала, Биттори. Я никогда не усомнюсь в искренности твоих чувств и никогда не осмелюсь в чем-то тебя упрекнуть. Вы, ты и твои дети, всегда присутствовали в моих молитвах. И поверь, если твой муж сейчас не пребывает рядом с Господом, то не потому, что я сто и тысячу раз не молил о том Всевышнего. Но как Бог печется о душах умерших, так я должен печься о душах тех, кто обитает в моем приходе. Хорошо я с этим справляюсь или плохо? Разумеется, мне случается совершать ошибки. Разумеется, я не всегда нахожу нужные слова и не раз говорил не то, что хотел сказать. Или же говорил, когда следовало промолчать. Или промолчал, когда следовало высказать свое мнение. Я далек от совершенства, как и любой другой человек, и тем не менее обязан до конца дней своих выполнять возложенную на меня миссию. Из последних сил и не позволяя себе падать духом. Пойми, я не могу явиться в одну из тех несчастных семей и сказать: сожалею, но ваш сынок был членом ЭТА, так что теперь мне нет до вас никакого дела. Разве ты поступила бы так, окажись на моем месте?
– На твоем месте я говорила бы прямо. Что ты от меня хочешь?
На сей раз священник, вместо того чтобы поднять глаза на Чато, уставился на некую точку на полу, где-то между своими ногами и ногами Биттори.
– Чтобы ты не приезжала.
– Чтобы я не приезжала в собственный дом?
– Хотя бы какое-то время, пока воды не войдут в прежнее русло и не наступит мир. Бог милостив. За то, что тебе довелось вытерпеть здесь, на земле, Он вознаградит тебя в другой жизни. Не позволяй злым чувствам воцариться в твоей душе.
На следующее утро, все еще задыхаясь от ярости, Биттори отправилась на кладбище Польоэ, чтобы рассказать обо всем Чато. Говорить пришлось стоя, так как лил сильный дождь, и она не решилась сесть на край мокрой плиты.
– Да, так он мне и сказал. Чтобы я не приезжала в поселок и не мешала процессу установления мира. Сам видишь, жертвы, они мешают. Эти люди хотят взять метлу и замести нас под ковер. Чтобы нас не было видно, и если мы исчезнем из публичной жизни, а они тем временем вытащат своих узников из тюрем, это и будет называться миром. Тогда все останутся довольны: здесь, у нас, ничего не произошло. Он сказал, что настала пора нам всем простить друг друга. И когда я спросила, у кого же должна просить прощения лично я, ответил, что ни у кого, но, к несчастью, я была частью конфликта, в который оказалось вовлеченным все общество, а не только отдельная группа граждан, и нельзя исключать, что те, кто должен был бы попросить прощения у меня, в свою очередь ждут, что кто-то попросит прощения и у них самих. А так как все это очень сложно, священник считает, что лучше было бы сейчас, когда прекратились теракты, дать обстановке успокоиться – пусть напряжение спадет, пусть время поможет утихнуть боли и обидам. Что ты на это скажешь, Чато? Я держала себя в руках, но и промолчать не смогла. И кое-что ему высказала.
Биттори посмотрела священнику прямо в глаза:
– Послушай, Серапио. Если кто-то не желает видеть меня в поселке, пусть меня пристрелят, как пристрелили Чато, потому что я собираюсь приезжать сюда столько раз, сколько захочу. И вообще, единственное, что я могла бы потерять, это жизнь, а мне ее разрушили уже много лет назад. Я не жду, что кто-то попросит у меня прощения, хотя, если честно, вот сейчас подумала об этом и решила, что такой поступок выглядел бы очень по-человечески. На этом я ставлю точку, потому что мне уже давно пора обедать. Скажи тому, кто послал тебя сюда, что я не успокоюсь, пока не узнаю всех подробностей гибели моего мужа.
– Биттори, ради бога, зачем растравлять раны?
И тогда я ответила ему:
– Чтобы выпустить весь гной, который там накопился. Иначе рана никогда не затянется.
Больше мы не сказали друг другу ни слова. Он ушел от меня с унылым видом, но еще как будто и обиженный. А мне плевать. Как только я глянула сквозь щелку в жалюзи и убедилась, что он шагает прочь от моего дома, я бегом кинулась на кухню и съела большую тарелку фасоли, потому что просто умирала от голода. Ну и что ты об этом думаешь, Чато? Правильно я поступила? Ты ведь знаешь, что характера мне не занимать.
26. С кем ты, с теми или с нами?
Дождь, падая на могильные плиты, звучал по-осеннему – свежо и приглушенно, и это нравилось Биттори. Да, нравилось, потому что дождь не только немного промыл все вокруг, он, как ей воображалось, донес до покойных что-то живое… Во всяком случае, мне хочется так себе это воображать.
Раздумывая над подобными вещами, она шла, обходя лужи, и вдруг заметила улиток на могильных плитах, и ее кольнуло желание (и не в первый раз) собрать их и унести домой себе на обед. Биттори старалась спасти под зонтом сделанную дома прическу. Дождь не прекращался. Едва она вышла за ворота, как увидела подъезжающий автобус и села на него. Что теперь? Биттори перебирала в голове варианты и взвешивала свои возможности. У меня еще осталась вчерашняя фасоль, миску для кошки я кормом наполнила, дома меня никто не ждет. Больше всего ее бесила мысль, что дон Серапио может решить, будто она согласилась на его просьбу некоторое время не появляться в поселке. Поэтому Биттори сошла у бульвара, купила в ближайшей лавке две булки и – нет, не будет по-вашему, не дождетесь! – на первом же автобусе поехала в поселок.
У себя дома она снова подогрела остатки вчерашнего обеда и поела. Сделала одно, сделала другое. Потом взялась соединять какие-то провода, восстанавливать контакты, все то, чем прежде обычно занимался Чато. В результате проигрыватель все же заработал. И в промежутке между двумя старыми песнями до нее донесся звон колокола. Была суббота, она схватила зонтик и пошла. Куда? Понятно куда. К семичасовой мессе. Войдя в церковь, хотела было сесть в первом ряду, как в тот далекий день, когда отпевали ее мужа, но тотчас передумала, решив, что это будет выглядеть слишком уж вызывающе. Поэтому она выбрала крайнее место на скамье в последнем ряду справа – оттуда была хорошо видна вся церковь и можно было без опаски наблюдать за молящимися.
К началу мессы народу было уже довольно много, хотя и не столько, сколько собиралось в прежние времена. Никто не сел поблизости от Биттори, из чего она сделала вывод, что ее присутствие не осталось незамеченным, – а мне плевать, я и не ожидала, что меня встретят аплодисментами в этом Божьем доме, где якобы проповедуют любовь к ближним.
Из-за этой пустоты вокруг Биттори сразу привлекала к себе внимание, и как только из двери ризницы вышел священник в зеленой ризе, она, стараясь двигаться как можно незаметнее, перебралась на одну из скамей левой половины. И выбрала себе место за спинами людей, которых не знала. Ненароком метнув взгляд в сторону, Биттори увидела перед колонной инвалидную коляску.
Мирен, еще не заметив Биттори, почувствовала, что та находится в церкви. Мирен вошла, толкая перед собой коляску, за несколько минут до семи. Кто-то предупредительно придержал перед ними дверь. Кто именно? Какая разница, это мог сделать кто угодно. И Мирен заняла свое обычное место – коляска Аранчи рядом, статуя Игнатия Лойолы чуть впереди, у боковой стены, окутанная полумраком. И тут она будто услышала, как чей-то голос зашептал ей на ухо. Мирен незаметно тряхнула головой в знак того, что все поняла, но вправо ни разу не глянула – ни тогда, ни в течение всей мессы.
Эта ведет себя с каждым днем все наглее. Мирен была возмущена святым Игнатием и бросила в его сторону сердитый взгляд – между колонной и затылком Аранчи. С кем ты, в конце-то концов, – с теми или с нами? Хотя месса только началась, ей очень захотелось уйти. Нет, ну кто же мог такое вообразить – чтобы эта еще и в церковь явилась! Сами же мира требовали – и на своих демонстрациях, и в газетах, а когда мир вроде бы наступил, сразу же принялись делать все, чтобы его к чертям собачьим разрушить. Мирен уже приготовилась встать, но успела еще раз хорошенько подумать. Чтобы я ушла? Нет уж, пусть уходит эта. А потом повернулась к святому Игнатию: если ты встал на ее сторону, тогда вдвоем отсюда и убирайтесь.
Проповедь. Две женщины сидят на разных концах одной и той же скамьи, между ними еще три-четыре человека. Дон Серапио сразу увидел обеих с амвона. Он не назвал их по именам, чего не было, того не было, зато внезапно свернул с накатанной темы и принялся импровизировать, сперва, правда, слегка спотыкаясь, но потом из уст его потоком полились фразы про мир и примирение, про прощение и добрососедство, и были они обращены – тут уж вы со мной не спорьте! – в первую очередь, если не исключительно, к двум этим женщинам.
Он рассказал какую-то историю, или случай, или притчу – называйте как угодно – о двух людях, связанных крепкими узами дружбы, которая делала их счастливыми; но как-то раз они поссорились и стали несчастными, однако Господь возжелал, чтобы они примирились, и хотя это было непросто, время спустя примирение состоялось, и таким образом к ним вернулось прежнее счастье. Потому что, как говорил Иисус, возлюби… И так далее. Священник разошелся не на шутку, и у него получилась пылкая проповедь на целых двадцать минут – хотя обычно он говорил наставительно и взвешенно.
Мирен между тем уже прекратила свою беседу с Игнатием де Лойолой. Ты никогда не даешь мне того, о чем я прошу. И теперь сидела насупившись. Занятая своими обидами и раздумьями, она не сразу заметила, что Аранча здоровой рукой посылает приветы той женщине. Только этого нам и не хватало! У Аранчи даже голова стала покачиваться под тяжестью улыбки. Она улыбалась глазами, улыбалась губами, лбом, ушами. Срам один, а не улыбка. Или у нее опять удар случился? Хотя, если подумать как следует, может, Аранча и не приветы посылала, а показывала свой чепуховый браслет, который дома с нее никакими силами невозможно было снять. Слышь, дочка, это ведь всего лишь игрушка. Мирен незаметно подняла тормоз на коляске. И, надавив ногой, развернула ее так, что Аранча оказалась лицом к алтарю, но и теперь эта дурища – Господи, дай Ты мне побольше терпения! – все силилась оглянуться, и мать еще немного подтолкнула коляску, потом еще чуть-чуть – ближе к стене, так что Аранча больше уж никак не могла обмениваться знаками с той.
Биттори то и дело поглядывала влево, после того как заметила, что Аранча подает ей знаки. Вытянув шею, за профилями трех или четырех разделяющих их прихожан она могла увидеть частично мать и всю целиком дочь. Пока вдруг не обнаружила – вот странно! – что коляска уже не стоит в прежнем положении и что нет никакой возможности ответить Аранче улыбкой на ее улыбку.
Скрестив руки над грудью, Мирен пошла причащаться. А ведь та наверняка сейчас смотрит на меня, прямо кожей чувствую, как впиваются иголки ее взглядов. И Биттори действительно не отводила от нее глаз: это надо же, какое благочестие, надеется небось прямиком в рай попасть. Интересно, что ей там скажут, когда увидят, что рубашка у нее залита кровью моего мужа. К священнику уже образовалась небольшая очередь. И Биттори вдруг захотелось тоже присоединиться к цепочке причащающихся. Что с того, что она не верит в Бога и не соблюдает никаких обрядов? Зато когда та, другая, с гостией на языке будет возвращаться по центральному проходу на свое место, возможно, их взгляды хотя бы на миг пересекутся. Биттори представила себе эту сцену. И сразу же почувствовала всплеск эйфории. Даже дернулась было, чтобы встать. Но ей помешал острый укол в живот, третий или четвертый за последние дни. Она пережила пять мучительных минут, боясь потерять сознание, так ей было плохо. Закрыв глаза, она сделала несколько медленных вдохов и постепенно пришла в себя – как раз к тому мигу, когда месса закончилась и прихожане двинулись к выходу. Биттори смогла подняться на ноги и сразу увидела, что инвалидной коляски на прежнем месте уже нет.
Биттори покинула церковь в числе последних. Когда она оказалась на площади, шел дождь, и, скорее всего, именно из-за дождя люди так быстро разбежались по домам. Не прошла Биттори и пяти шагов, как перед ней выросли две расплывчатые фигуры.
– Ты нас узнаешь?
Голос показался ей незнакомым, лица были видны плохо, но она все-таки узнала их, хотя и не сразу, однако очень быстро – да, конечно, узнала: такой-то и такая-то, пожилая супружеская пара, жители поселка. Говорили они шепотом: