Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Да, — спокойно отвечает Шара и поглаживает девочку по волосам и по подбородку. — Сигруд, это моя дочь, Татьяна. Татьяна, это мой старый друг.

Мой брат, понимавший, какие опасности таит в себе подобная чистота, позаботился о том, чтобы поскорее выдать меня замуж, но даже он оказался бессилен, когда меня призвали ко двору вновь.

— А как он попал в зеркало? — спрашивает девочка.

— Это особое зеркало, — отвечает Шара.

Начало лета семьдесят восьмого года Лоренцо с придворными проводили на его вилле в Кареджи. Я была в числе нескольких приглашенных гостей… Это было так давно. – Она снова умолкла, и я вдруг подумала, что на этом ее рассказ оборвется, что она действительно заставила себя забыть прошлое. Но она, вздохнув, продолжила: – Там была музыка, разговоры, искусство, природа – одни сады являли собой рай земной. Красота тела была таким же предметом обсуждения, как красота духа. И то и другое рассматривалось как ступени на лестнице, ведущей к любви Господней. Я не воспитывалась в жеманстве. Я была такой же серьезной и в каком-то смысле такой же невинной, как ты. Но, как и тебя, меня притягивала мудрость, образованность и талант, И если однажды я нашла в себе силы противиться, то к тому лету моя влюбленность длилась так много лет, что я не сумела устоять.

— А-а-а-а… — Похоже, этот ответ вполне устраивает малышку.

Мне снова вспомнились ее слезы при виде тела Лоренцо в часовне Сан Марко. Что мне нашептывал Томмазо в тот день: что, несмотря на его уродство, герцог умел своими любовными стихами разжигать огонь в самых холодных женских сердцах? Я вздохнула и поглядела на сияющее безмятежностью личико дочери, спящей у меня на руках. Как знать, насколько вытянется ее нос, когда она подрастет, или заострится подбородок? Хотя это будет зависеть еще и от того, кто же на самом деле ее отец.

— Ты… ты удочерила континентскую девочку? — спрашивает Сигруд.

– Что же, теперь я, по крайней мере, знаю, отчего я уродлива, – сказала я тихо.

— Да, — отвечает Шара. — Когда снова приехала в Мирград. Там был один приют… Им там приходилось… — тут она смотрит на девочку, — туговато. Она попросилась поехать со мной. Я ее взяла. Но я это не афиширую. Может, потому, что в глазах общественности я и так слишком тесно связана с Континентом. А может, потому, что я не хочу, чтобы публика имела хоть какие-то сведения о моей частной жизни. Когда меня уберут с этой должности, я уеду с Татьяной куда-нибудь за город и попробую жить обычной тихой жизнью. А еще мне не хочется, чтобы мою политику ассоциировали исключительно со мной — проектам это совершенно не на пользу. Мое присутствие пагубно сказывается на них. Поэтому мне нужно оставить на Континенте кого-то, кто смог бы их защищать.

— Так ты думаешь… Ты считаешь, что это сможет сделать Мулагеш?

– Нет, Алессандра, ты не уродлива. Ведь своей красотой ты почти вскружила голову содомиту!

Шара распрямляется, и сразу становится понятно, почему эту женщину избрали премьер-министром.

Мать произнесла это с удовольствием и гордостью. Тишину тускло освещенного старомодного зала нарушало только сладкое сопение моей дочки, и был какой-то покой в мысли о том, что больше между нами не осталось никаких тайн.

— Да. Генерал Турин Мулагеш — прирожденный лидер. Она множество раз сражалась за родину, в шестнадцать пережила серьезнейшую травму, но сумела выйти из этого испытания лучшим человеком, чем была. Она уже дважды защитила сайпурских солдат от божественных сил, и все это случилось на глазах у публики. Ею восхищаются и военные, и гражданские. Она приличный человек и умеет признавать свои ошибки. А в делах военных она разбирается всяко получше любого политика в нынешнем правительстве. Словом, она — прекрасный кандидат, за которого наверняка проголосуют.

– Ну а что же будет теперь? – наконец спросила я. Мать немного помолчала.

— Ты хочешь втянуть ее в политику? — в ужасе спрашивает Сигруд.

– Ты не хуже меня знаешь, какой остается выбор.

— Я должна оставить после себя человека, который бы продолжил мое дело, Сигруд, — тихо говорит Шара. — Кого-то, кто мог бы сразиться за него. Когда Мулагеш ушла в отставку, для меня это стало серьезным ударом. Но мне кажется, я поняла, почему она так поступила. Турин Мулагеш — из тех людей, которые посвятили свою жизнь тому, чтобы остальные люди жили лучше и жили в мире. Она посвятила себя, так скажем, служению. А если она считает, что не служит, то кажется себе бесполезной. Я отправила ее в Вуртьястан, чтобы пробудить ее, напомнить ей об этом, чтобы она снова пообщалась с обычными солдатами и вспомнила, кто она и зачем все это делает.

– Я не выйду замуж снова, – твердо заявила я. – Второй брак лишит мою дочь наследственных прав, а этого я не допущу.

Шара склоняет голову.

– Это верно, – спокойно согласилась матушка.

— Я чувствую, что Турин Мулагеш действительно очнулась ото сна. Очнулась, да так, что я сама такого от нее не ожидала. Она сейчас невероятно активна.

– Вернуться домой я тоже не могу. У меня теперь должна быть своя жизнь. А значит, я останусь здесь и буду жить одна.

— После всего, через что ей пришлось пройти, — говорит Сигруд, — после всего, что она видела и делала, — ты хочешь, чтобы она баллотировалась на самые высокие должности? — Он качает головой. — Шара, Шара… ты много чего мне рассказала, но это слишком. Слишком жестоко по отношению к ней.

– Алессандра, такое решение представляется мне крайне неблагоразумным. Наш город жесток к вдовам. Вы с дочерью окажетесь изгоями – одинокими и отверженными.

– Но у нас же есть вы.

– Я не вечна.

— Все мы вынуждены идти на компромиссы, если хотим сделать мир лучше, — почти жалобно говорит Шара. — Это всего лишь один из них, а мне пришлось много раз так поступать. Сайпуру скоро предстоит выяснить, каким государством ему быть: все той же страной, что полагается на слепую силу, без оглядки на последствия для себя и для других стран? Или попытаться стать чем-то… другим? Возможно, кем-то более мудрым, более разумным? Мулагеш лучше всех может помочь моей стране принять историческое решение, и процесс уже запущен, Сигруд. Когда на следующей неделе она приедет сюда, я официально попрошу ее согласия на это.

И эта мысль обдала меня ледяным холодом.

– Что же мне тогда делать?

— А если она откажется?

– Есть еще один выход. Мы об этом еще не говорили. – Голос ее звучал очень ровно. – Обручиться с Богом.

— Я умею убеждать, — говорит Шара. — Ты это знаешь не хуже меня.

– Обручиться с Богом? Мне? Вдове с кистью, ребенком и черной невольницей! Скажите на милость, матушка, какой же монастырь нас примет?

— Да, ты весьма талантлива в этом, — с горечью отзывается Сигруд. — У тебя хорошо получается вкладывать свои идеи в головы людям… Вот только не знаю, простит ли нас мир за то, что мы натворили, Шара.

И тут на ее лице появилась лукавая улыбка.

— Что ты имеешь в виду?

– Какой монастырь, Алессандра? Ну конечно же тот самый, о котором ты всегда мечтала.

— Что я имею в виду… Иногда мне кажется, что это судьба отобрала у меня дочь, — говорит он. — Я слишком много убивал в своей жизни. Детей, возможно, мужей, жен, родственников. Наверное, это справедливо, что я теперь обречен на ту же судьбу. И, думаю, это справедливо, что тот, кто много воевал, должен бежать от войны.

46

Он смотрит на девочку в руках Шары и пытается вспомнить, каково оно было много лет назад — какая она была маленькая, теплая, как блестели ее глаза.

10 мая 1498 года от рождества Христова мы – вдова с кистью, черная невольница и дитя – покинули город. Тот день стал прощальным не только для нас. На большой площади перед зданием Синьории в течение последних недель складывали большой костер: Савонаролу и двух его верных доминиканцев должны были казнить через повешение и сжечь. Флоренция наконец дожила до запаха жареной человечины.

— Если бы неделю назад ты спросила меня, стоит ли оно того, я бы сказал тебе да. Но если ты спросишь меня сейчас, Шара Комайд, если ты спросишь меня сегодня, стоило ли оно того, — я отвечу: нет, нет, тысячу раз нет. Ни одна война не стоит таких жертв.

Моя Эрила рвалась поглазеть на казнь – просто чтобы своими глазами увидеть заключительный миг этой истории, – но я ей запретила. Мир вокруг моей дочери сверкал яркостью и новизной, и я не хотела, чтобы до нее долетел даже запах страдания. Мы ехали мимо людских потоков, стремившихся к площади, но на карнавал это не было похоже. При всей ненависти к Савонароле многие его все-таки любили, и в дни насилия, разразившегося после его ареста, нашлось, наверное, немало людей, пожалевших о падении нового Иерусалима, пускай на деле не столь совершенного, как в помыслах.

Он проводит по стеклу пальцем, и Шара и ее дочь исчезают.

* * *

И все же враги Монаха не отступались. За несколько дней до суда по городу, словно едкий дымок, разносимый ветром, поползли новые слухи об отступничестве Савонаролы. В частности, из тюрьмы просочился рассказ о самом преданном его стороннике – том самом монахе Брунетто Датто, который дрался в последней битве с отчаянным остервенением и должен был умереть вместе с ним. Оказалось, он помешался на благочестии и под пыткой сознавался в самых страшных грехах: в том, что заколол юную девушку, которую встретил на улице после наступления темноты, и разрывал зубами ее плоть, в том, что оторвал срам у потаскухи и ее дружка в церкви Санто Спирито, и даже в том, что отмужичил молодого содомита, вогнав ему в задницу его собственный меч. Но весь ужас заключался даже не в самих признаниях, а в упоении, с которым монах рассказывал об этих зверствах, похваляясь тем, что Бог избрал его своим вестником и орудием, дабы вернуть грешников на верную стезю. Он изрыгал эти мерзости до тех пор, пока его мучители не выдержали: они затолкали ему в рот кляп и пригрозили поджечь его, если тот не прекратит выкрикивать свои непристойности.

Мулагеш медленно просыпается, слушая рокот волн. «Не забывай, где ты. Помни, где ты».

В тот день, когда Эрила принесла мне эти новости, я в первый и единственный раз в жизни увидела ее потрясенной. Особенно поразило ее, по-видимому, последнее деяние – она рассказала мне о нем, усевшись на край моей кровати, где рядом со мной лежала крошка и глядела вверх своими серьезными глазенками. Оказывается, прежде чем тому монаху заткнули рот, он объяснил, что тело последней жертвы – молодой потаскухи, которой он отрезал груди, – он бросил разлагаться в крипте церкви Санти Апостоли.

Она не сразу понимает, что уже не спит. Открывает глаза и смотрит в потолок — она все в той же обветшалой дрянной гостинице. Потом она садится, делает глубокий вдох и осматривается.

Тут я вспомнила замогильный голос, спугнувший меня на улице в ночь накануне моей свадьбы, а также громадного монаха, который окровавленными руками поманил нас в темный переулок, и поняла, что, хоть я порой и чувствовала себя обделенной Божьей милостью, на самом деле я пребывала под Его мощной защитой. И вновь ощутила горячую и нежную благодарность к Господу.

Через заляпанные шторы просачивается солнечный свет, который время от времени перекрывают тени птиц, ныряющих за добычей и снова взлетающих над доками за ее окном. Она слышит, как перекрикиваются портовые грузчики, проклиная неповоротливость и криворукость товарищей или обмениваясь сальными шутками. В воздухе стоит запах морской соли, дизеля и сигарет.

Впрочем, в тот день, сидя в моей спальне, мы с Эрилой не говорили о подобных вещах. Вместо этого мы принялись во второй раз наполнять свадебный сундук, складывая в него рисунки, книги и – самое ценное сокровище – толстый непереплетенный манускрипт, извлеченный из шкафа в кабинете моего мужа и бережно упрятанный в ворох пестрых сорочек и бархатных покрывал.

Другими словами, пахнет цивилизацией во всем ее грязном и шумном величии. Двадцать три дня назад она села на корабль в Вуртьястане и оказалась здесь — это последняя ее пересадка на пути в Галадеш. Аханастанские доки — место неспокойное, и она вправду не понимает, почему ей здесь так легко и приятно. Тут она вспоминает, как Сигруд много лет назад в Мирграде сказал: «Многие люди терпеть не могут порты. Считают, что они грязные и опасные. Возможно, так оно и есть. Но морской порт — это еще и ворота в лучшую жизнь».

Турин поворачивается к тумбочке, на которой лежит, поблескивая, металлическая рука. Пальцы на ней согнуты под интересным углом — словно рука кому-то машет, прощаясь. Механизм ее частично поврежден клинком Панду, и некоторые сочленения плохо сгибаются. Но ей плевать. Мулагеш берет ее с тумбочки и приставляет к левой руке — та до сих пор перевязана после поединка с Панду. Пять щелчков — и протез пристегнут.

Незадолго до отъезда мы навестили моих родных в старом доме у Сант Амброджо. Лука, чье ангельское лицо еще было покрыто синяками от последних стычек, держался угрюмо и явно не находил себе места (как, бывало, и в прежние времена). Однако, прежде чем, ссутулившись, уйти к себе в комнату, он успел пожелать мне на прощанье всего хорошего. Плаутилла, у которой живот возвышался как гора, плакала до тех пор, пока Маурицио не одернул ее так строго, что она ошеломленно замолкла. А мой отец… отец подарил мне штуку своего любимого алого сукна, чтобы было из чего шить платья в моем новом доме. Я поцеловала его, пожелала ему всяческого добра и не стала ни единым словом выводить его из заблуждения. Потом он покорно взял руку моей матери и позволил ей увести себя обратно, к счетам и книгам. Такими я увидела родителей в их доме в последний раз – материнский взор, чистый и ясный, и закрывающиеся двери отцовского кабинета.

Значит, не так уж сильно она сломана. Все работает. И этот протез все равно удобнее того, что она носила раньше.

И вот майским утром мы выехали из города с конюхом моего мужа и двумя другими его слугами, которые стали для нас проводниками и носильщиками, побуждаемые к тому обещанием отпустить их на свободу по окончании нашего странствия. Было тепло и солнечно, утренняя дымка предвещала дневной зной. Мы выехали через Порта-ди-Джустициа – ворота Правосудия и, оставив позади городские пределы, услышали гул, подобный мощному раскату грома. Мы поняли: это пушечный выстрел, знаменующий зажжение костра на площади, – стало быть, палач сделал свое дело и троица монахов уже болталась на виселице в ожидании пламени. Мы перекрестились и произнесли молитву за тех, кто ныне предстал пред Господом, призывая Его смилостивиться над всеми грешниками, мертвыми и живыми.

Она собирается, забрасывает за плечо сумку из толстой шерсти и отправляется в порт, на ходу изучая выданные ей билеты на корабль. Однако, приблизившись к пристани, она смотрит вверх и застывает, ошеломленная.

И, медленно взбираясь по склону долины к видневшимся вдалеке холмам, мы увидели далеко позади столб дыма, который поднимался над морем черепичных крыш и растворялся в ароматном летнем воздухе.

— Ах ты, дерьмо какое, — ругается она. — Сука удача…

Завещание сестры Лукреции

В нескольких сотнях футов от нее высится ослепительно-белый корпус круизного лайнера «Кайпи». Только этого ей не хватало — провести следующие три дня в компании с почтенными семействами, орущими детишками и воркующими любовниками. Хорошо еще, что она в штатском, а то бы все на нее таращились.

Монастырь Санта Вителла, Лоро-Чуфенна,

Но, подойдя ближе, она обнаруживает, что большинство пассажиров молоды, это правда, вот только они совсем не такие, как она ожидала.

Август 1528

На пристани стоит толпа из тридцати с лишним рядовых солдат в походной форме. Вещмешки лежат у них под ногами, и все они нервничают, ожидая посадки на борт. Судя по форме — это седьмой пехотный полк, размещенный где-то в глубине Континента — либо в Мирграде, либо в Жугостане. Возможно, ребят отправляют обратно в Галадеш готовиться к новому назначению. Поэтому они немного на взводе — похоже, у родины есть на этих ребят планы, и планы весьма амбициозные, — иначе с чего бы снимать солдат с мест и выкупать для этого целый «Кайпи». А что амбициозные — это понятно после всего, что тут случилось. Сайпур стоит крепко, Сайпур неуязвим — вот что родина хочет показать всему миру.

Часть четвертая

Мулагеш даже не удивлена, что ее об этом не информировали. Родина еще явно не придумала, что с ней делать дальше.

47

Турин встает в очередь за ребятами и бросает под ноги вещмешок. Доски причала жалобно скрипят — мешок набит доверху. Кто-то оборачивается на звук и смотрит, как она прикуривает сигариллу. Один из ребят оглядывает ее синяки, повязки, шрамы и протез на левой руке. И кивает ей — так приветствуют друг друга равные. И правильно, была бы она старше по званию, надела бы форму. Она кивает в ответ.

Мое второе обручение – обручение сестры Лукреции с Господом – оказалось гораздо счастливее первого. Что я могу рассказать о своем новом доме? Когда мы впервые сюда попали, тут был поистине рай на земле. Монастырь Санта Вителла спрятался в тосканской глуши, далеко к востоку от Флоренции, где леса, покрывающие округлые холмы, постепенно переходят в виноградники и оливковые рощи на покатых склонах: при виде этого пейзажа невольно приходит в голову мысль, что Господь Бог был первым и лучшим художником на свете. Внутри монастырских стен в ту пору жизнь била ключом: две крытых галереи (над украшением одной из них, большей, потрудился Лука делла Роббиа: с арок глядели изображения тридцати двух святых из бело-голубой майолики, и каждое неуловимо и восхитительно отличалось от соседнего); пышные сады, не только красивые, но и полезные, ибо снабжали почти всем необходимым монастырский стол; трапезная и часовня – еще маленькая в те дни, но в последующие годы ей предстояло разрастись и украситься. И всем этим управляли женщины. То была настоящая женская республика, основанная если не на добродетели, то на творчестве.

Она приглядывается к их форме.

Нас было там очень много – женщин, которые по разным причинам не ужились в миру, женщин, которые любили жизнь не меньше, чем Бога, но оказались отрезанными от нее, заточенными в монастырские стены. Наша судьба была следствием преуспеяния городов (приданое полагалось все богаче, и потому все меньше знатных семей могло выдать дочерей замуж), а новая свобода и образование наделили нас смелостью. Но мир оказался не готов принять нас, и очень многие закончили жизненный путь в местах вроде монастыря Санта Вителла. И если каждую в отдельности едва ли можно было счесть богачкой, наше общее приданое составляло немалое состояние, обеспечивавшее нам свободу. В конечном счете это была простая логика: если исключений становится слишком много, меняются правила. Нам с Эрилой повезло. Мы явились как раз тогда, когда это случилось.

— Седьмой пехотный, да? — спрашивает она.

Все мы принесли с собой опыт зрелости и воспоминания. О былых нарядах, или о прочитанных книгах, или о юношах, которых целовали – или хотя бы мечтали целовать. За стенами обители мы почитали Бога и возносили Ему молитвы, но часто давали волю своему воображению, и оно уносило нас в разные пределы. Иные, более легкомысленные, превращали свои кельи в настоящие обиталища кокетства, все свободное время щебеча о своих платьях или повязывая апостольники так, чтобы выпустить на волю завитой локон, или перешивали рясу, дабы из-под нее могла мимолетно сверкнуть лодыжка. Наибольшее удовольствие им доставляло слушать собственные голоса в хоре или предаваться беседам, и хотя монастырские стены были высоки, а ворота заперты, иной раз ночью можно было услышать их смех, к которому примешивались более низкие, мужские голоса, эхом отдававшиеся под арками галерей.

Солдаты оборачиваются.

Но не все наши грехи были плотскими. Одна женщина из Вероны была одержима такой страстью к слову, что целыми днями сочиняла пьесы, полные благородства и страдания, повествующие о безответной любви. Мы их ставили: лучшие швеи шили костюмы, а те из нас, кто был наиболее склонен к публичной игре, исполняли все роли – и женские, и мужские. А еще была монахиня из Падуи, чья страсть к учености превосходила даже мою: она годами противилась родителям, отказываясь выходить замуж. Когда те наконец поняли, что из нее не выбить любви к мудрости, ее отправили к нам. В отличие от ее родителей, мы с радостью приняли ее. Ее келья стала нашей библиотекой, а ее ум – нашей сокровищницей. В первые годы после поступления в монастырь я часто проводила с ней вечера, беседуя о Боге, о Платоне и об устремленности человека к божеству, и временами она заставляла меня задумываться куда глубже, чем учителя моей юности. Эта ученая монахиня была среди нас самым уважаемым человеком, и, когда Плаутилла выросла, то она – наряду со мной – стала ее наставницей.

— Точно, — подтверждает молоденькая девушка.



— Вроде ж вы стояли… в Жугостане, да?

Плаутилла…

— Именно.

Первый месяц у моей дочери не было имени. Но когда из Флоренции пришло известие о том, что моя сестра умерла, родив крепкого сына, я, оплакав ее, нарекла ее именем дочь и сохранила таким образом память о ней.

— Отличное место.

Девушка фыркает:

Разумеется, она сделалась в монастыре всеобщей любимицей, В первые годы она вытворяла что хотела – всеми обласканное, избалованное дитя. Но едва она немного подросла, мы взялись за ее образование с таким усердием, словно воспитывали юную герцогиню. К двенадцати годам она уже умела читать и писать на трех языках, вышивать, играть на музыкальных инструментах, исполнять роли в спектаклях и конечно же молиться. В отсутствие сверстников у нее естественно развилась недетская серьезность, но это ей шло, а как только я заметила, что она обладает легкой, послушной глазу рукой, я извлекла из своего кассоне затрепанного Ченнини, заточила уголь и залевкасила самшитовую дощечку толченой костью со слюной, чтобы дочка попробовала рисовать серебряным карандашом. А поскольку здесь она могла не стесняться своего таланта, то смело взялась за дело, и я поняла, чья она дочь, не только по отцовским зелено-серым кошачьим глазам.

— Да не то чтобы…

Эрила тоже расцвела. Должность конверсы, придуманная специально для невольниц, традиционно была низкой – служить тем, кто служит Богу, – но поскольку наш монастырь не был вполне традиционным, я заплатила выкуп за ее освобождение, и вскоре она нашла себе другую роль: выполняла разные поручения, разносила сплетни и служила гонцом между монастырем и ближайшим городком (с которым у нас велась оживленная торговля запретными предметами роскоши), так что ей удалось скопить на этом немалое состояние. Вскоре ее уже в равной степени боялись и любили: так, наконец, Эрила стала свободной женщиной. Впрочем, к тому времени она была настолько необходима сестрам и сделалась такой родной нам с Плаутиллой, что предпочла не расставаться с нами.

— Ну как, отличное в плане того, что в батлане практикуйся не хочу. Так я слышала. А служил кто из вас, ребята, под командованием майора Авшрама?

Что до меня самой… В ту зиму, когда мы прибыли в монастырь, там затеяли строительство новой часовни, а с нею появилось и дело для меня – дело, о котором я мечтала всю жизнь. Мать настоятельница была проницательной женщиной – не случись ей подпасть чарам женатого богача-соседа, она могла бы стать матерью знатного семейства в Милане. В каком-то смысле здесь ей досталось под начало семейство не менее благородное. Памятуя о том, что наши вольности следует искупать нашими подвигами, она распоряжалась монастырскими средствами с большей рачительностью, чем банкиры Медичи, и за короткое время у монастыря появились деньги на украшение новой часовни. Епископ, наделенный меньшим обаянием, чем она, но заслуживавший большего снисхождения (костлявая рука Савонаролы никогда не добиралась до здешней глуши), навещал нас дважды или трижды в год. В обмен на наше изысканное гостеприимство (утонченная кухня была для нас одним из многих нетрадиционных способов прославления Господа) он приносил нам последние сплетни из больших городов об искусстве и о художниках и давал свое благословение на новые замыслы, которые зарождались в основном в голове настоятельницы, имевшей склонность к зодчеству. Она видела мысленным взором свет и пространство, отвечавшие классическим пропорциям, однако стены, когда наконец их возведение было завершено, оказались голыми.

— О… Да. Я служила, — говорит девушка.

— Он до сих пор сраные усы свои носит?

Солдаты смеются.

— Носит-носит, — говорит девушка. — Оскорбляет, так сказать, наше чувство прекрасного.

Тут-то, наконец, мне и поручили расписывать алтарь.

И оглядывает Мулагеш:

В то лето, прежде чем приступить к росписи, я сидела у себя в келье и работала над предварительными набросками, а Плаутилла плела цветочные гирлянды во фруктовом саду, в окружении смешливых молоденьких послушниц, которые видели в ней свою любимую игрушку. Мне предстояло изобразить жития Иоанна Крестителя и Девы Марии. Имея в распоряжении лишь воспоминания, лишенная руководства мастера-наставника, я взяла за образец иллюстрации Боттичелли и старательно изучала манеру его молниеносного пера – как оно едва ли дюжиной штрихов одушевило каждую из тысяч несхожих человеческих фигур, населявших рай и ад, подробно повествуя об отчаянии и радости.

— Тоже служили?

— Было дело. А может, еще и будет. Приеду домой — узнаю.

Они понимающе кивают. Да уж, жизнь солдата ему не принадлежит.

На создание фресок ушел немалый кусок моей жизни. Плаутилле было почти семь лет, когда я приступила к росписям. Поначалу я мало чему могла ее научить, потому что сама знала слишком мало: полжизни, проведенные за книгами, да складки юбок святой Екатерины не сделали из меня художника. Но Эрила, используя свои связи, отыскала в Вероне молодого человека, недавно закончившего обучение у мастера; по ее мнению, он был достаточно предан своему делу и благоразумен, чтобы проводить время в обществе столь мирских монахинь. И вот он взялся нас учить, а мы – учиться. А когда он уехал двадцать месяцев спустя, леса уже были возведены, и я стала сама покрывать стены штукатуркой, а Плаутилла – толочь и смешивать для меня краски. Пройдет еще совсем немного времени – и она начнет помогать мне с росписями. По мере того как часовня заселялась святыми и грешниками, рассказы епископа об иноземных гениях все больше разжигали мое любопытство. Он приезжал из Рима и хотя ничего не мог поведать о моем художнике, зато вовсю превозносил величие этого города, превзошедшего в любви к искусству саму Флоренцию. Он рассказывал, что во многом слава Рима держится на даровании строптивого молодого флорентийца – художника, обладающего столь великим даром Божьим, что даже Папа бессилен приказывать ему. Последним произведением, которое заказал ему родной город, стала гигантская статуя Давида, высеченная из цельной глыбы мрамора, – образ столь величественный и исполненный такой мужественной человечности, что беднягам флорентийцам, покоренным его красотой, пришлось разбирать арки и разрушать дома, чтобы перевезти статую из мастерской на главную площадь города. Теперь, говорил епископ, она стоит перед входом во Дворец Синьории, и готовность Давида сокрушить Голиафа служит постоянным предостережением всем, кто осмелился бы впредь покуситься на Флорентийскую республику. Величавые пропорции этого каменного тела очаровывали каждого, кто его видел, однако иные люди, продолжал епископ, с не меньшей теплотой отзывались о другой, гораздо более ранней работе этого мастера, которую он выполнил еще подростком. Это было распятие в человеческий рост из белого кедра, хранившееся в церкви Санто Спирито: тело Иисуса казалось таким юным и совершенным, что у всех, кто его видел, на глазах проступали слезы.

— А где служили? — спрашивает девушка.

Так, спустя много лет, я наконец услышала имя Микеланджело Буонарроти и подивилась тому, что судьба занесла и моего художника, и того, кто стал проклятием его жизни, в один город. Но хотя такие рассказы и подстегивали во мне интерес, я не позволяла им растравлять мне душу. Пускай поэты утверждают иное, но страсть угасает, если ее ничем не подпитывать. А может быть, это лишь новое доказательство Божьей милости ко мне: с тех пор, как родилась Плаутилла, Он избавил меня от тоски по тому, чем я не могла обладать. И подобно тому, как блекнут на солнце краски, постепенно поблекли мои воспоминания о художнике.

— Ну… Теоретически, — говорит Мулагеш, — я была в отпуске.

Та смеется — не верит:

Им на смену пришло известное удовольствие, которое доставляли мне обряды и монастырские правила. Дни мои протекали просто: после пробуждения на рассвете и молитвы я проводила первые утренние часы, покрывая штукатуркой участок стены, который предстояло расписать в течение дня. Затем – утренняя трапеза: летом мы ели холодное мясо с овощами, зимой – копченые окорока, пироги с пряностями и бульон. Поев, я наносила краски на стену, прежде чем штукатурка успевала высохнуть, а солнце – опуститься за окно: тогда моей кисти уже недостало бы света. Если когда-то я мечтала посмотреть на мир, расстилавшийся за пределами дома, то теперь все мое внимание было сосредоточенно на малом квадрате стены, влажном от штукатурки, который мне предстояло заполнять цветом и линией, весь смысл которых станет понятным лишь тогда, когда будет закончена вся фреска.

— Ничего себе отпуск у вас был!

Так, спустя годы, Алессандра Чекки наконец научилась добродетели терпения, и когда каждый вечер, с наступлением сумерек, она откладывала кисти и проходила под сводами галерей, возвращаясь к себе в келью, пожалуй, всякий сказал бы, что она счастлива и спокойна.

— А то.

И это ощущение сохранялось много лет – вплоть до весны 1512 года.

И они, ожидая посадки, болтают, и шутят, и стреляют друг у друга сигареты. Один храбрый мальчишка-рядовой пытается раскурить одну из сигарилл, которые Мулагеш купила на пристани, — гадость редкую. Парнишка затягивается и тут же зеленеет, и над ним все хохочут и подшучивают. Мулагеш улыбается, глядя на них, упиваясь их молодостью, оптимизмом, наивностью, дурацким цинизмом. Да, ее молодость осталась далеко позади, но беречь, учить и наблюдать за ней — прекрасно. В действительности, это самое замечательное, что есть в жизни.

48

Что же могло случиться с этими ребятами, не возьми она меч, не прислушайся к нему, не обратись она с речью к адептам? И что же могло случиться, если бы она во всем разобралась раньше, если бы слушала и наблюдала за Радой чуть повнимательнее. Критическая ситуация — все равно критическая, даже если ее успели разрешить. Сотни людей погибли, а этого можно было избежать. И не умерли бы Надар, Бисвал, Панду и Сигню.

Мулагеш смотрит, как играют на волнах солнечные зайчики, отражаясь в снежной белизне корабля. Все они погибли. Все. А она — выжила.

Роспись часовни была уже наполовину завершена, когда однажды, ближе к вечеру, мне сообщили, что ко мне пришел гость. Учитывая вольность нашего устава, гости посещали монахинь нередко – хотя обо мне нельзя было этого сказать. Мать навещала меня раз в два года, она гостила здесь по нескольку недель, любуясь подросшей внучкой. Но с недавних пор зрение у нее стало ухудшаться, к тому же в последнее время она неотлучно находилась с отцом, который сделался немощным и совсем нелюдимым. В последний раз письмо от нее гонец привозил несколько месяцев назад. Луку наконец женили на девушке, крепкой как вол, которая принялась печь ему сыновей одного за другим, словно вознамерилась снарядить целый полк; Маурицио же, после смерти моей сестры взявший себе другую жену – с приданым побогаче, зато воспитанием похуже, – снова овдовел. От Томмазо и Кристофоро никаких известий не приходило. Они словно в воздухе растворились. Иногда я представляла себе, как они живут на окраине какого-нибудь городка, на изысканной вилле, словно двое бойцов, уцелевших в жестокой войне, окружая нежной заботой тело и душу друг друга – до тех пор, пока одного из них не настигнет смерть. И все эти годы я не слышала никаких вестей, которые развеяли бы эти мои фантазии.

Рука болит. Но меньше, чем раньше. Но все равно болит. Возможно, теперь это на всю жизнь.

Итак, ко мне пришел гость.

Солдатик, который пытался раскурить ее сигариллу, пробует теперь скормить ее чайкам. Над ним снова хохочут. Мулагеш улыбается. Неизвестно, будет ли она и дальше носить форму, но защищать их, сражаться за них она станет всегда.

Я попросила провести его в библиотеку, где помещалось наше небольшое, но достойное собрание книг и рукописей как светского, так и духовного содержания, и сообщить ему, что я приду чуть позже, когда отмою от краски руки и кисти. Я и позабыла, что там, за письменным столом в библиотеке, уже сидит Плаутилла, трудясь над иллюстрациями для недавно переписанной псалтыри, так что когда я тихонько отворила дверь, то увидела их прежде, чем они – меня. Они сидели рядышком за столом, омываемые медовым светом позднего, уже предзакатного солнца.

Очередь начинает двигаться вперед. Они закидывают на плечи вещмешки, наклоняются и идут по мосткам на «Кайпи».

– Теперь видишь? Так линия выходит тоньше, – говорил он, отдавая ей перо.

Солдатик оборачивается к ней и говорит:

Она мгновенье глядела на бумагу.

– А кто вы?

— Ну что… Не знаю, что вас ждет в Галадеше, но надеюсь, вы отдохнете. Мирно и спокойно.

– Я старый друг твоей матушки. Ты часто иллюстрируешь Священное Писание?

Плаутилла повела плечами. Хотя с тем молодым художником, что обучал нас, ей удавалось беседовать вполне непринужденно, она по-прежнему робела мужчин. Совсем как я в ее возрасте.

— Мирно? — удивляется Мулагеш. — А впрочем, почему бы и нет.

– Я спрашиваю об этом, потому что у тебя живое перо. Я даже думаю, что такое ловкое владение им порой должно отвлекать тебя от самих слов.

Они поднимаются на борт. Совсем скоро они будут дома.

Я услышала, как моя дочь цокает языком: эту ужимку, означавшую сдерживаемую досаду, она переняла у Эрилы.

– Ax, да как же вы можете так думать! Ведь чем лучше получается изображение, тем ближе оно подводит молящегося к Христу. Напишите имя Господа нашего, потом изобразите рядом Его самого и скажите: что рождает больше чувства – слово или образ?

Благодарности

– Не знаю. Разумно ли задаваться таким вопросом?

Благодарю Брента Уикса, который прочитал «Город лестниц» и дал мне хороший совет о здоровье Сигруда.

– О, еще как разумно! Человек, который сказал это, – очень мудрый художник. Вы, наверное, его не знаете – он прославился совсем недавно. Его зовут Леонардо да Винчи.

Художник рассмеялся:

Благодарю моего издателя, Джулиана Павия, за то, что помог мне вырезать целую книгу из середины этого романа и таким образом улучшить его.

– Леонардо? Никогда про него не слышал. А откуда ты знаешь, что говорит этот Леонардо?

Благодарю Деанну Хоук и Джастина Лэндона, чьи замечания к этим книгам дали мне много идей для следующих. Новое иногда рождается из чьих-то ошибок.

Плаутилла поглядела на него серьезным взглядом:

– Мы здесь не настолько отрезаны от мира, как может показаться. А среди новостей всегда есть действительно важные. А откуда вы?

Огромное спасибо Майку Коулу за то, что, несмотря на занятость, уделил мне время, чтобы проконсультировать насчет армейских реалий в этом романе. Я теперь знаю разницу между скрытыми и тайными операциями.

– Он из Рима, – сказала я, выступая из сумрака навстречу их медовому свету. – А до того побывал во Флоренции и в монастыре на самом берегу моря, где зимы такие холодные, что ресницы покрываются инеем, а на носу повисают сосульки.

Большое спасибо Эшли и Джексону, которые почему-то до сих пор терпят меня в своей жизни.

Он обернулся, и мы поглядели друг на друга. Я бы узнала его сразу – и в этом модном наряде, и без него. Он был теперь куда крепче телом – от юной худобы не осталось и следа. И красив – теперь это было очевидно; впрочем, наверное, еще и потому, что он сам это сознавал. Уверенность в себе – опасная вещь: если ее недостает – ты пропал, если ее чересчур много – из нее проистекают другие грехи.

И большое, большое спасибо тем, кто прочитал «Город лестниц», за поддержку, без которой эта книга не была бы написана.

А я? Что увидел он в монахине, которая предстала перед ним в рясе, запачканной краской, с лицом, потным от сосредоточенной работы? Фигура моя не переменилась. Я была по-прежнему нескладной, по-прежнему смахивала на жирафа, хотя рядом с ним, таким высоким, я всегда забывала о собственном росте. В остальном… что ж, хотя в ту пору в нашем монастыре и имелись запретные ныне зеркала, я давно перестала в них глядеться. Было даже приятно отказаться от всех этих искушающих прихорашиваний и охорашиваний. За годы, проведенные в монастыре, наши кокетки иногда склоняли меня к своего рода обмену мастерством, и я украсила полдюжины келий благочестивыми росписями – в обмен на одежду лучшего покроя или притирания для кожи. Но в мои намерения никогда не входило никого прельщать. Мои пальцы привыкли к мужскому труду – и работая с кистью, и – порой – наведываясь в мои собственные кущи (как поэтически выражалась Эрила). В результате я незаметно для самой себя превратилась из девушки в зрелую женщину.

– Матушка!

– Плаутилла!

Она глядела теперь во все глаза на нас обоих. Теперь в комнате сияли две пары кошачьих глаз. У меня даже голова закружилась. Я легонько коснулась головы дочери:

– Почему бы тебе не прерваться, дитя мое? Сейчас такое чудесное освещение – ступай в сад, попробуй запечатлеть дела Божьи в природе.

– Но я уже устала рисовать!

– Тогда полежи на солнышке, пускай его лучи позолотят тебе волосы.

– Правда? Можно?

Боясь, как бы я не передумала, она быстро собралась и вышла из библиотеки. Провожая ее взглядом, я вновь увидела перед собой ее тетку, торопливо расплетавшую такие же пышные каштановые косы, чтобы скорей выбежать из комнаты и оставить меня наедине с матерью, – и как потом мы в воцарившейся тишине повели тяжелый разговор о брачных делах. Сколько времени уже миновало – а то мгновенье запечатлелось в моей памяти так ярко, словно все это было вчера.

Мы стояли молча, и между нами сразу словно пролегло полжизни.