— Я имею в виду, что кто-то здесь уже побывал. Причем недавно. Я вижу следы сапог там и здесь. — И она показывает на землю. — Это современная обувь, у вуртьястанцев такой нет. След покуда ни разу не обрывался. Во всяком случае, его прекрасно видно везде, где ты по нему не потопталась.
— Ты думаешь, это… Чудри?
— Вполне возможно, — фыркает Мулагеш. — Ну что, пойдем посмотрим, что там и как?
* * *
Тропинка не из камня, как лестница, — это извилистая грязная дорожка под ветвями перекрученных ветром деревьев. Остров погружается в ночную темноту, и им приходится зажечь фонарики, которые заливают шелестящий лес призрачным бледным светом.
Мулагеш идет по следу, тщательно всматриваясь в оставленные в грязи отпечатки.
— Они не свежие. Им уже несколько месяцев, а то и больше. Кто-то сюда частенько наведывался.
— Может, племена до сих привозят на остров детей для обряда инициации?
— Возможно. Но тогда они умудрились приволочь сюда тачку.
И она показывает на след колес, четко видный на мягкой земле.
— На них… непохоже, — говорит Сигню. — Я ду… ох, а это что?
— Что? — Мулагеш поднимает взгляд и видит, что луч фонарика Сигню уперся во… что-то.
Это похоже на мавзолей или крипту — высокое, с арочной крышей сооружение, вытесанное прямо в скале. К каменной двери ведут белые ступени — точнее, вели бы, если бы дверь не была разбита. Куски камня до сих пор валяются перед дверным проемом.
Мулагеш подходит поближе и направляет фонарик на стены и крышу здания. Оно прекрасно в своей элегантности: белые стены и арки заливает неверный свет луны, в котором видно, что они сплошь покрыты резьбой: киты, рыбы, мечи, морские свиньи и волны-волны-волны.
— Я так понимаю, они приходили сюда. Но что, демон побери, это такое?
— Думаю, склеп. Мы нашли пару таких в донном иле, когда расчищали бухту. Но те были не такие большие — величиной с саркофаг самые крупные.
Сигню подходит к выбитой двери и направляет внутрь луч фонарика.
— Да, это оно. Подойди и посмотри.
Мулагеш присоединяется к ней. Внутри склеп оказывается меньше, чем казалось снаружи, — во всяком случае, он точно меньше, чем покрытая резьбой площадка перед дверным проемом: максимум четыре на пять футов. Внутри пусто и голо, и только в центре возвышается небольшой постамент.
— Тело здесь не захоронишь, — говорит Сигню. — Только оружие — меч.
— Возможно, они вовсе не хоронили тела. Ведь их души жили в мечах, разве нет? Так зачем возиться с трупом, если у тебя есть такая штука? Поэтому они просто припрятывали меч, чтобы он тихо лежал себе…
— До тех пор, пока в нем не возникала нужда… — продолжает Сигню, — и тогда совершали жертвоприношение. Кто-то брал его в руки, и… — тут она ежится от страха.
— Может, ты и права, и Клыки Мира — это одно большое кладбище… — говорит Мулагеш. — Место, где пребывают оружие и души самых почитаемых святых. Вот только сейчас… да, кто-то сейчас заделался разорителем могил…
Она переводит лучик фонаря на лес.
— Может быть, они именно так заполучили активный вуртьястанский меч.
— Возможно, тот самый, что пытались передать тебе?
— Возможно. А еще возможно, что они нашли несколько таких мечей.
— Неутешительная новость…
Мулагеш выходит и начинает рассматривать площадку перед дверью: должно же здесь что-то такое быть, какая-то наводка — лицо, к примеру, — чтобы идентифицировать хозяина захороненного тут меча… Но нет, ничего такого, только декоративная резьба…
— Может, это кто-то такой известный, — говорит она вслух, — что можно было не подписывать захоронение. Я так понимаю, это не та могила, которую искала в городе Чудри?
Сигню, бледная и растерянная, выходит из склепа.
— Могила, в которой пребывают души всех вуртьястанских воинов? Нет, не думаю. Во всяком случае, им тут было бы тесновато. — Она ежится. — Что-то мне не хочется больше бродить по Клыку в поисках других разоренных могил…
— Я тоже. Пойдем. Отведи меня на вершину.
* * *
Подниматься в гору становится все тяжелее и тяжелее, причем, скорее всего, это из-за тропы: чем дальше они взбираются по влажным, блестящим булыжникам, тем выше кажутся деревья и чернее темнота вокруг.
— Что-то тут не так, — говорит Сигню.
— Не так, да. Знакомое ощущение. В Мирграде были такие места, — соглашается Мулагеш. — Которые вроде бы здесь и в то же самое время… не здесь. Похоже на шрамы?
— Шрамы на чем? — спрашивает Сигню.
— На реальности.
Наконец они выбираются на вершину. Там стеной стоят высокие деревья, а через последние ступени лестницы перекинута большая, идеальной окружности каменная арка. За ней угадывается какое-то строение.
Мулагеш замедляет шаг и останавливается, рассматривая здание. Оно похоже на купол — большой, коричневый, округлый, тридцать или сорок футов в ширину. Но сделан он из сломанных и расплавленных клинков: клинков мечей и лезвий топоров, ножей, серпов, наконечников копий и стрел, смятых в единую многослойную массу, бурую от ржавчины и ощетинившуюся остриями. Дверь в купол обрамлена мечами, торчащими как зубы в пасти огромного животного. Турин впервые сталкивается с таким злобным архитектурным чудищем.
— Это оно и есть, да? — говорит Мулагеш.
— Да, оно, — отвечает Сигню.
— Ты когда-нибудь сюда заходила?
Сигню качает головой:
— Мы приближались, смотрели, но… никогда не заходили дальше ступеней лестницы. Здесь все как-то… неправильно, что ли… Один мальчишка набрался храбрости и закричал, хотел, чтобы старик вышел, но мы в ужасе сбежали, а мальчишка потом спустился и сказал, что ничего не видел. Ты реально думаешь, что это сюда хотела попасть Чудри?
— Думаю, да.
— А… мы туда пойдем?
Мулагеш смотрит на купол. Она кожей чувствует чей-то взгляд, устремленный на нее из темноты. И тут ей кажется, что там, в глубине купола, кто-то вздохнул и ветерок подхватил это легкое дуновение.
— Я пойду, — говорит она. — Мне там не нравится, но я пойду. А ты?
Сигню некоторое время молчит. Потом качает головой и выговаривает:
— Не мой корабль — не мои крысы.
— Видимо, это такая дрейлингская пословица, потому что смысл твоего глубокого утверждения от меня ускользает.
— Я хочу сказать, что это ваше задание, генерал, не мое. Я лучше тут постою посторожу.
Мулагеш проходит под аркой.
— Согласна. Я тебя понимаю.
Она стоит перед входом в купол с винташем на изготовку.
— Если я не выйду через тридцать минут, — говорит она, — кинь туда гранату.
— Что? — чуть ли не подпрыгивает от удивления Сигню. — Кинуть гранату? И тебя убить?
— Если я не выйду через тридцать минут, значит, я уже умерла, — говорит она. — И я не хотела бы, чтобы это демоново место прожило больше, чем я.
Тут она поднимает винташ, низко пригибается и делает шаг в темноту.
* * *
Внутри темно, хоть глаз выколи. Потом глаза Мулагеш различают лучи света, просачивающиеся через мрак наверху. Затем она понимает, что лунный свет проглядывает сквозь отверстия в откованном из тысяч клинков куполе. Но это какой-то неправильный лунный свет: он неяркий и желтоватый, словно над куполом — неправильное небо. Турин припоминает, как это было во время Мирградской битвы, когда Божество появилось и навязало городу свою реальность. Тогда даже небо изменилось — и здесь происходит то же самое: это не настоящий свет, а его грубое подобие, и над куполом небо вовсе не похоже на то, что она видела, входя сюда.
Свет завивается кольцами, клубится и волнуется у нее над головой. Она делает глубокий вдох и понимает, что здесь полно дыма.
Резкий запах заполняет легкие, и у Мулагеш начинается жуткий приступ кашля. Такой вони она еще не нюхала — пахнет какими-то маслами, деревом и разлагающейся плотью. Она смаргивает набежавшие от кашля слезы. Глаза постепенно привыкают к темноте.
Пол здесь выложен скованными встык щитами, как крыша — клинками. В дальней стороне — интересно, насколько велико это место? — во мраке она различает человеческую фигуру: кто-то сидит рядом с бледным серебристым… кустом?
Значит, он существует. В это трудно поверить, но он и правда реален.
Человека плохо видно в темноте, но, похоже, у него в руках богато украшенная длинная белая трубка, похожая на ветку коралла. Она достает ему до колен, а вверху завивается вокруг плеч, петлей захлестывает ему шею, поднимаясь к губам. Она видит, как окутанный тенями человек посасывает ее, и тогда чаша над его коленями вспыхивает бледно-оранжевым светом. А потом он выдыхает целое грозовое облако завивающегося кольцами вонючего дыма.
— Я так понимаю, ты тот самый человек с вершины Клыка, — громко говорит Мулагеш.
Если он ее и слышит, то виду не подает. Он делает новый вдох, откидывается назад и выпускает клуб дыма в потолок.
И тут на его лицо падает луч скудного света.
Мулагеш застывает на месте: проклятье — это же труп!
Она смотрит, как старик наклоняет голову и луч света скользит по его лицу. Высохшая, пергаментного цвета кожа вся покрыта светлыми пятнами депигментации — так мох затягивает стены старого дома. Глаза у него большие, белые и слепые, а глазные впадины и щеки провалились так глубоко, словно он не ел… в общем, вообще никогда не ел. На нем намотаны какие-то полупрозрачные тонкие обрывки ткани, и он не может полностью закрыть рот, поэтому черные мелкие зубы всегда видны и выглядят точь-в-точь как оскал черепа.
Мулагеш крепче сжимает винташ. Старик, понятное дело, могучим силачом не выглядит, но он явно божественного происхождения, а тут внешность бывает страшно обманчива.
Она делает шаг вперед:
— Кто ты?
Он вперяет в нее взгляд слепых глаз. И да, он услышал ее, потому что голова едва заметно поворачивается. А потом из костлявой груди поднимается голос — и шелестит, словно море накатывает на гальку.
— Я не кто, — медленно выговаривает он.
С каждым словом у него из губ вылетает по клубу дыма.
— Хорошо, — медленно отвечает Мулагеш. — Тогда что ты?
— Я — память, — говорит старик.
Он затягивается трубкой и снова выдыхает дым.
— Что ты имеешь в виду? Что значит — я память?
— Я имею в виду, — отвечает он, — что я то, что помнит.
— Ну ладно. Значит, ты… просто помнишь, да?
Он затягивается трубкой, не удостаивая Мулагеш ответом.
— Что ты помнишь?
— Моя память хранит, — говорит он, — все, что я помню.
Мулагеш хмурится. Он дает закольцованные ответы, потому что его разум устроен иначе, чем у людей? Или она задает неправильные вопросы?
— Как… Как получилось, что ты сидишь здесь?
Повисает молчание. Затем он причмокивает губами и нараспев говорит:
— Я — триста семьдесят четвертый сосуд памяти Императрицы Могил, Стальной Девы, Пожирательницы Детей, Королевы Горя, Той, что расколола землю надвое. На этом месте я заменил триста семьдесят третий сосуд, сорвал листок с Древа Памяти и вдохнул все знание, обещанное Великой Матерью. Во мне — память о тех, кто исчез, пожертвовал собой, был убит. Во мне — деревни, армии, поколения. Я помню убитых и умерших, победителей и побежденных. Я — память.
Мулагеш присматривается к кустику рядом с ним:
— Древо Памяти?
— Да.
— Что это значит? Что это такое — Древо Памяти?
И снова он говорит нараспев:
— В честь тех, кто поклялся в верности Ей, Великая Мать выпустила стрелу в камень, и камень расцвел и стал великим деревом, деревом, пустившим корни подо всеми камнями этого края.
И он поднимает иссохшую руку и указывает на хилый серебристый кустик.
— То дерево питает кровь народов, тех, кто погиб на войне и пожертвовал собой, и память о том, что они совершили, течет через их сосуды — в меня, — говорит он, выдыхая дым, — в то, чем я являюсь, творение из плоти и крови. Я — последний сосуд этой памяти. Я — озеро, в которое впадают горные реки.
Мулагеш видит костлявые запястья, болезненно тонкие лодыжки.
— Как… как долго ты был здесь?
Он наклоняет голову, словно ему нужно обдумать ответ. Потом:
— Я здесь, в этом месте, свидетельствовал наступление девяноста шести зим.
— Как это возможно? — тихо спрашивает Мулагеш.
— Я — память, — отвечает он. Дым поднимается над его головой, как призрачная корона. — Мне ничего не нужно. Мой долг — помнить. И я помню.
— Но ведь это все… это же чудо, разве нет? — спрашивает Мулагеш. — Разве Вуртья не мертва?
Молчание. А потом:
— Великая Мать ушла из этого мира. Это я помню.
— Тогда почему ты все еще здесь?
Повисает молчание, словно ему нужно заглянуть в тайную часть своей души.
— Уйди из этого мира, — наконец говорит он, — но твои обетования все равно останутся. Твои договоры, клятвы и долги тебя переживут. Были даны обещания. И некоторые из них сдерживаются. Я тут, чтобы помнить о мертвых. Когда клятвы исполнятся, я тоже угасну. — Он вздрагивает. — Я перейду из этой комнаты в свет. В свет… В воздух мира, который я некогда знал…
И он прикрывает глаза.
Мулагеш подавляет дрожь. Так, хватит с нее.
— До меня сюда приходила женщина, — говорит она. — Она спрашивала про один ритуал. Я думаю, что про ритуал для перехода в посмертие, в… в Город Клинков. Это так?
— Я помню это.
— Мне нужно знать, что ты ей сказал.
Серый сухой язык высовывается из глубин его рта и проходит по мелким черным зубам. Мулагеш борется с тошнотой — до того это мерзко выглядит.
— Что ты ей сказал? — спрашивает она. — Как я могу попасть в Город Клинков?
Он протягивает руку к дереву и срывает один серебристый листик. Кладет его в чашу своей трубки и затягивается дымом — и вдруг замирает, словно его посетила какая-то важная мысль. Пустые белые глаза расширяются, и он поворачивается к Мулагеш — и в первый раз за все время она чувствует, что на нее смотрят, смотрят пристально и в полном сосредоточении.
Он глядит на нее и затем тихо говорит:
— Я… я помню тебя.
— Что?
— Я помню тебя, — повторяет он. И снова затягивается трубкой — похоже, это помогает ему вспоминать. — Молодая, смышленая. Ты была полна холодного гнева. Я помню тебя. Ты прошлась по этим краям как свирепая буря. В одной руке ты держала ярость, а в другой — смерть.
Мулагеш холодеет.
— Что ты такое говоришь?
— Воплощенная война, — говорит он. — Битва во плоти. Так я тебя запомнил. Так я помню тебя сейчас — ибо ты пролила кровь в краях к востоку отсюда. О, долго же пришлось этой крови течь, чтобы достигнуть главных корней серебряного дерева… но, когда кровь прилила, ты вспыхнула в моем разуме, как ярчайшая из звезд. Как бы Великая Мать обрадовалась, заполучив такую стрелу в свой колчан. Каким ценным приобретением ты была бы…
Мулагеш борется с тошнотой. Сама мысль о том, что это — она не может думать о нем как о человеке — это знает, что она делала во время Желтого похода, знает и одобряет, — сама мысль ей отвратительна.
— Закрой свой рот! Я об этом не просила!
Он затягивается и критически оглядывает ее.
— Ты хотела попасть в Город Клинков, — говорит он. — Я это помню. Почему?
— Я иду по следу женщины, которая побывала здесь до меня.
Он отрицательно качает головой.
— Нет. Нет, это не так. Я наблюдал за тобой все время, пока ты ехала сюда из западных земель. Я помню, как ты пришла, помню, как ты сражалась за то, чтобы попасть сюда, ко мне. Ты пролила кровь на мои горы, на землю моей родины. И когда ты сделала это, я заглянул в тайный уголок твоего сердца. — Он закрывает глаза. — Я помню… Я помню… — Глаза резко распахнулись. — Ты хочешь найти там Армию Победы, хочешь ступить на белые берега Города Клинков. Ты хочешь отыскать их и остановить, не дать им вступить в их последний бой.
Мулагеш молчит.
— Почему? — спрашивает он. В голосе его звучит вежливое недоумение.
— П-почему? — переспрашивает Мулагеш. — Почему я хочу остановить армию, собирающуюся уничтожить мир? Ты это хочешь у меня спросить?
— Ты говоришь так, — произносит он, — словно они — нечто противоестественное. Словно война — нечто временное.
— Я прекрасно знаю, что не хочу их однажды увидеть у своего порога!
Он качает головой:
— Но это неправильно. Война — свет. Война и конфликт — энергии, питающие мир. Думать иначе — значит думать, что в твоих жилах не течет кровь, что твое сердце не бьется. Ты уже познала это. Однажды, среди холмов моей родины, ты поняла, что вести войну — значит жить, а проливать кровь — значит нежиться в лучах солнца. Почему же ты это забыла? Почему ты хочешь сразиться с ними, а не присоединиться к ним?
— Присоединиться к ним? — потрясенно спрашивает Мулагеш. — Присоединиться к солдатам, которые некогда поработили мой народ?
— А разве сейчас вы не обращаете людей в рабство? — спрашивает старик. — Из чего только не куют нынешние цепи. Например, из бедности. Из страха. Ритуалы, обычаи — это тоже цепи. Все действия есть лишь формы рабства, способ заставить людей делать то, что им совершенно не хочется делать. Разве твой народ не заставил мир склониться перед собой в раболепном поклоне? Когда ты надеваешь форму и идешь по этим землям, разве люди не испытывают сильнейшего желания встать на колени и склонить голову?
— Мы не оставляли за собой проклятых массовых захоронений! — рычит Мулагеш. — Мы не пытали, не убивали и не калечили людей, чтобы получить от них то, что хотели!
— Ты так уверена? По ночам ты поджигала дома, и целые семьи погибали в пламени. Я это помню. А теперь ты оглядываешься назад с чувством вины и говоришь: «Это была война, и я поступала неправильно». — Он наклоняется вперед, вкладывая все силы в то, что готовится сказать: — Но это же ложь. Ты видела свет. А теперь, когда ты вернулась во тьму, ты хочешь убедить себя в том, что света вовсе не было. Но он есть. Ты не можешь стереть то, что запечатлено в сердцах людей. Даже если бы Великая Мать не ходила среди нас, ты все равно бы знала это.
Мулагеш чувствует, как по щекам ее текут слезы.
— Времена, — в ярости говорит она, — времена сейчас другие. И я изменилась. Солдаты теперь не посвящают свои жизни завоеваниям и убийствам.
— Ты не права, — говорит старик. Голос у него низкий и гулкий. Железные стены купола, все ножи, и мечи, и копья — все отзываются дрожью на каждое из его слов. — Ваши правители и пропаганда внушили тебе фальшивые представления о войне, о воине под ярмом цивилизации и ее прихотей. Но, несмотря на хорошие манеры и самопровозглашенную цивилизованность, ваши правители с преогромным удовольствием отправят солдата на смерть, чтобы улучшить свой имидж и чтобы не поднималось в цене сырье. Они отправляют на смерть чужих детей и вспоминают о них только тогда, когда есть возможность громко и пышно поспекулировать на их смерти, восхваляя великую жертву, которую они принесли.
Старика окутывает столь плотная завеса дыма, что Мулагеш уже едва его видит.
— Только дикарь может так говорить о мире!
— Нет. Это правда. И ты это знаешь. Ты была намного честнее с собой, когда убивала своих.
Мулагеш замирает на месте. В воздухе все так же висит дым. Старик медленно смигивает своими белыми глазами и попыхивает трубкой.
— Что ты сказал? — шепотом спрашивает Мулагеш.
— Ты знаешь, что я сказал, — спокойно отвечает он. — Однажды люди под твоим командованием отказались подчиняться приказам. И когда это случилось, ты сделала то, что было необ…
Она вскидывает винташ на плечо и быстро идет вперед, прорываясь через клубы дыма. Старик не ворчит и вообще не издает никаких звуков, когда дуло винташа упирается ему в лоб, прижимая спиной к стене из ножей.
Мулагеш нагибается над ним.
— Ты говори, говори, — шепчет она. — Рассказывай, старик, и мы посмотрим, получится ли у меня вылить воды памяти через дырку в твоей поганой башке.
— Ты видишь, чем ты стала, — невозмутимо говорит он. — Ты видишь, куда ведут тебя инстинкты. Почему же ты отрицаешь то, чем являешься?
— Говори про демонов ритуал! Рассказывай, как мне попасть в Город Клинков!
— Ритуал? Но зачем, ведь ты знаешь его. Ты знаешь, как вызвать к жизни «Окно на Белые Берега».
— Но оно меня туда не пропускает!
— Но ты же знаешь, что есть еще один важный элемент, который как раз переправит тебя на Белые Берега, — говорит старик. — Ты часто проливала ее в свое время, и она течет у тебя в жилах — кровь убийцы. Что же еще…
Мулагеш крепче прижимает дуло к его голове.
— Что ты имеешь в виду? Учти, начнешь опять говорить загадками — пожалеешь.
— Ты видела статую, — шипит старик. — Статую Великой Матери, сидящей перед большим котлом. Заполни котел морской водой и кровью убийцы, возьми столько крови, сколько уместится в мочевом пузыре козла, и проведи ритуал «Окно на Белые Берега», и тогда ты сможешь перенестись туда — через море, через наш мир, прямиком в страну мертвых.
Мулагеш задумывается. Да, точно, она увидела Город Клинков в цехе со статуями, перед огромным изваянием Вуртьи… а у ее ног была емкость, похожая на гигантскую ванну.
— Живая сущность жизни смерти, — говорит она, — отправит живого человека в страну мертвых.
Она отступает на шаг, убирая оружие.
— Какая ирония судьбы…
Старик смаргивает своими пустыми глазами.
— Ты думаешь, что это вторжение. Что ты штурмуешь позиции врага. Но ты не права. Ты возвращаешься домой. Ты достойна этой жизни после смерти.
— Задери тебя демоны, — сердится Мулагеш. — Ну-ка, расскажи мне о мечах, о мечах адептов. Кто-то их нашел? Или научился делать? Кто это был?
— Это мне неведомо, — тихо отвечает он. — О таких вещах я не знаю.
— Кто-то разграбил ваши священные могилы! Они не могли не прийти к тебе!
— Я не помню их, — произносит старик. — У меня нет этих воспоминаний.
— Кто-то, мать его, воскресил святого Жургута! Только не говори мне, что ты не в курсе, кто за этим стои́т!
— Я помню тех, кто пролил кровь, — отвечает старик. — Я помню мертвых. Я помню битвы, победителей, побежденных. Я помню то, что имеет значение. Остальное — пустяки.
— Кто-то пытается приблизить Ночь Моря Клинков! Как это может случиться? Как это работает?
— Работает? Словно какой-то механизм, машина? То, что ты описываешь, — оно неизбежно. Спроси еще, почему звезды танцуют в небе, почему вода течет вниз по склону холма. Спроси, как это работает.
Он опускает веки.
— Она обещала, что это случится. Значит, это случится. Таковы законы мироздания.
— Я убью тебя, демон тебя задери! — кричит Мулагеш, поднимает оружие. — Убью, если не ответишь на мой вопрос!
— Если бы я мог умереть, — говорит старик, — я бы позволил тебе это сделать. Я не боюсь смерти. Но ты сейчас в моем мире, и это место не даст мне умереть.
— Спорим, я сейчас как…
Он качает головой:
— Ты думаешь, что вытрясла из меня правду. Но ты не права — я хочу, чтобы ты снова увидела Город Клинков, ибо там ты узришь истину. Истину о мире, истину о твоем тайном сердце. А теперь иди и смотри.
Он широко открывает рот, оттуда вылетает горячее облако едкого дыма. Его так много, что Мулагеш отшатывается, прикрывая глаза локтем. Она различает вдали поблескивающий лунный свет, шатаясь, идет на него и с благодарностью втягивает в себя свежий воздух.
* * *
Мулагеш падает в грязь, запускает в нее пальцы и радуется: холодная, влажная земля, что может быть лучше. Она наконец-то выбралась из этого жуткого места.
— Он там был? — спрашивает Сигню. — Что произошло? Ты получила то, что хотела?
Мулагеш поднимает на нее взгляд. Сигню смотрит на нее большими глазами, в руке у нее граната. Палец Сигню держит на чеке. Потом она нервно улыбается и опускает гранату в карман.
— Ну вот. Ты же сказала — тридцать минут.
Мулагеш откашливается и сплевывает.
— Ублюдок, — хрипит она.
— Что с тобой? — спрашивает Сигню. — Ты в порядке?
— Нет. Нет, я, мать его за ногу, совсем не в порядке.
Мулагеш поднимается — ноги еле держат ее. И тут она оглядывается на купол из клинков.
— Назад! За деревья — быстро!
Сигню пятится.
— Что? Зачем?
Мулагеш снимает с пояса гранату и выдирает зубами чеку. Сигню вскрикивает у нее за спиной, когда Турин с размаху забрасывает гранату в дверь купола из клинков. Потом они с Сигню бегут прочь со всех ног.
Мулагеш проскакивает арку, бросается на землю и съезжает по склону холма, прикрывая голову. И ждет. И ждет.
Ничего не происходит. Взрыва не слышно.
Она ждет еще немного. Потом поднимает голову и видит, что Сигню лежит на животе в кустах.
— Что… не разорвалось? — спрашивает она.
— Нет! — злится Мулагеш. И встает. — Нет, не в этом дело. Оно не дает ему умереть — вот что он сказал. Ублюдок! Оно не дает ему умереть!
Она подходит к арке и всматривается в купол, дрожа от гнева.
— Пошел ты! — орет она. — Ты слышишь? Пошел ты на хрен!
Ей никто не отвечает. Только деревья шелестят под ветром.
Сигню тоже встает:
— Генерал Мулагеш, я думаю, нам… пора. Пора уходить отсюда.
Мулагеш хочет попробовать еще раз, снова кинуть гранату в этот проклятый купол и услышать эхом отдающийся грохот, просто чтобы хоть как-нибудь уязвить того говнюка…
— Генерал Мулагеш?
— Что? — выныривает она из своих мыслей. — А?
— Нам пора, — повторяет Сигню. — Пойдемте. Не надо было сюда приходить.
Словно во сне Мулагеш поворачивается и идет вниз по тропе. Дойдя до середины пути, она обнаруживает, что по щекам у нее катятся слезы.
* * *
Они уже давно вышли в открытое море, а Мулагеш все сидит на палубе и смотрит на отражение луны в океане. Сигню у руля, она уверенно правит яхтой, и та послушно бежит по темным волнам. Прошло уже три часа, но они ни разу друг с другом не заговорили.
Наконец Сигню решается спросить:
— Ты видела его, да?
Мулагеш не отвечает. Как было бы здорово — просто соскользнуть с палубы в эти темные воды и почувствовать, как течение затягивает тебя ко дну.
— С тех пор как ты оттуда вышла, на тебе лица нет, — говорит Сигню. — Словно ты заболела. И вообще ничего не рассказала. Он… он что-нибудь с тобой сделал? Может, я не знаю, отравил?
— Нет. Мать твою, не знаю. Может быть.
Сигню выскальзывает на палубу и садится рядом с ней. Мулагеш не смотрит на нее.
— Может, я сама себя отравила. Причем давно. Просто я только сейчас это поняла.
Турин смотрит в воду, потом на свой протез. Локоть болит. Голова тяжелая, глаза закрываются. Как же трудно веки разлепить, не то что двигаться.
И она начинает говорить.
Она рассказывает Сигню о походе, о Шовейне, захолустном городке неподалеку от Мирграда, куда они пришли сорок лет тому назад. Она рассказывает, как следующей ночью встали лагерем и резали угнанных свиней, а кругом слышалось их жалобное хрюканье и пахло кровью. Рассказывает, что они оставили за собой дымящиеся руины городка.
Она рассказывает, как сидела, затачивая кинжал, у палатки Бисвала. И как подошли Санхар и Банса, нырнули в палатку и о чем-то с ним тихо говорили.
Бисвал позвал ее. Она вошла, а он произнес:
— Лейтенант Мулагеш, эти двое молодых людей решили, что не могут далее идти с нами.
И она сказала:
— Вот, значит, как, сэр.
— Да. Вот так. Они считают, что то, что мы делаем… как ты там выразился, Банса? Совершенно аморально?
И Банса ответил:
— Да. Да, сэр. Я… Мы считаем, что заниматься этим — неправильно. Мы больше не можем делать это. И не будем. Простите, сэр, но просто не готовы в этом участвовать. Вы, конечно, можете нас посадить под замок, но мы тогда просто попытаемся сбежать.
Бисвал сказал:
— Это все красивые слова. У нас нет ресурсов, чтобы запереть вас, и я не могу терять время на то, чтобы вас отстегали. Поэтому у нас, похоже, нет выбора — надо вас двоих отпустить.
Как они удивились. Прямо в шоке были. А когда они вышли, Бисвал посмотрел на нее и сказал:
— Болты на них не переводи, ладно?
И она все поняла. Впрочем, она поняла, чем это кончится, когда Банса заговорил.
Они вышли, и тут Бисвал остановил их прямо у палатки. Он повернулся к ним, улыбнулся и сказал:
— Ребята, можно вас еще на минуточку…
Голос у него был такой веселый, словно он действительно хотел пообщаться. А потом посмотрел на Мулагеш, и глаза его блеснули — она уже стояла с ножом наготове.
В темноте визжали, кругом разливался запах свежей крови.
Они смотрели, как она это сделала. Целый лагерь. Просто смотрели, и все. Ну да, выслушали Бисвала, который сказал, что эти двое были дезертирами и трусами, таким не место в Желтой роте. Не место ни при каких обстоятельствах. «Тот, кто не воюет с нашими врагами, — сказал он всем, — тот сам наш враг».
Она вытерла лезвие о рукав. Какая яркая-яркая кровь.
— И мы будем обращаться с ними соответственно, — сказал Бисвал, развернулся и пошел к себе в палатку.
Сигню и Мулагеш сидят и молчат.
Потом Сигню спрашивает:
— Сколько тебе лет было?
— Шестнадцать.
— Во имя всех морей…
Но она говорит Сигню, что это не оправдание. Она ведь знала, что так делать нельзя. Эти ребята — они же доверяли ей. Но если бы они дезертировали и навели на Желтую роту континентцев, тогда… тогда все оказалось бы впустую. Все те ужасы, которые они творили, — все впустую.
Или возможно… А возможно, Мулагеш просто не хотела, чтобы их поход заканчивался. Так она и думала тогда: покинь их Банса и Санхар — чары спали бы.
Но чары все равно спали, когда Лето закончилось. Как же она тогда хотела умереть. Она была в отставке, предоставлена самой себе в цивилизованном мире — о, и вот тогда она в ужасе вспоминала, что наделала. Как она хотела бы приманить этот мир, чтобы он убил ее. Потому что самой пороху не хватало. Но нет, миру оказалось не до нее. Жизнь продолжалась, дни сменяли друг друга как ни в чем не бывало.
Мулагеш пытается объяснить Сигню, объяснить, какое это проклятие — вот так жить, когда жить не хочется. Когда с тобой ровно ничего не происходит.
И вот однажды в ее жизни появился полковник Ади Нур. Появился и предложил ей вернуться в армию, нашел ее в том дрянном баре, где все пропахло табаком и гниющим деревом. И тут ей в голову пришла мысль: а ведь она может все исправить. Прошлое не сотрешь, но ведь она могла попытаться сделать так, чтобы это прошлое больше никогда не вернулось. Чтобы подобного больше не случилось с молодыми ребятами, сайпурцами и континентцами. Многие тогда не вернулись домой по ее вине. Но ведь можно же как-то сделать, чтобы других молодых ребят не постигла та же судьба. Чтобы их смерть не была напрасной. Ты, Мулагеш, поломала — ты и плати.
И так прошло сорок лет. Сорок лет она пыталась что-то сделать. А потом грянула Мирградская битва, и все разлетелось в мелкие осколки. А Шара Комайд сидела в темноте рядом с ее койкой в госпитале и рассказывала, рассказывала про союзников, генералов и повышениях в звании…
Тогда все должно было измениться. Но не изменилось. Чем выше Мулагеш поднималась по карьерной лестнице, тем бесполезнее она себя чувствовала. Все эти аналитики, чиновники и политики говорили о смерти холодным, расчетливым языком банкиров. Естественно, ведь все эти люди — они же не на передовой, а в глубоком тылу, очень далеко от запаха рыхлой влажной земли и жалобного визга свиней по ночам. Так что ничего не поменялось, просто она больше не видела такого своими глазами.
Все это стало далеким прошлым, но оно никуда не делось, оно стало приходить к ней во сне, раз за разом Турин просыпалась в холодном поту, а в ушах стоял грохот Мирградской битвы. И рука болела и болела, и никакие лекарства не помогали. Некоторые доктора говорили, очень вежливо и осторожно, что, возможно, боль — она не в теле, а в голове. Другими словами, тело болело, потому что Мулагеш хотела, чтобы оно болело.
А однажды она приехала в военный госпиталь — это был первый за долгое время случай, когда она видела солдат, вернувшихся с передовой. Молодые ребята, юноши и девушки, лежали на своих койках, словно их прожевала и выплюнула какая-то чудовищная машина. И каждый, каждый из них пытался отдать честь генералу Мулагеш.
И тут боль в руке враз стала невыносимой, в локоть словно ножи вонзились, а кости пилили и втыкали туда шприцы, и безжалостные термиты вгрызались в плечо, готовое разлететься мелкими костяными осколками. Турин вышла на лестницу и упала на колени, подальше ото всех; она была вся белая от боли, вся в испарине, она скрежетала зубами, чтобы не закричать, не позвать докторов, не умолять их отрезать, отрезать от нее эту штуку, отрезать сейчас, прямо сейчас.
И она потеряла сознание. Дежурный нашел ее там, на лестнице, она лежала труп трупом, и он привел ее в сознание и спросил, не случилось ли чего. А она сказала — случилось, еще как случилось.
Только теперь она знала, что именно.
Это же ложь, благонамеренная ложь, вот это все. Война продолжается, а Мулагеш беспомощна, совершенно беспомощна, и тогда была, и сейчас — ну и что, что у нее вся грудь в медалях и большие полномочия, это же все ерунда; она все равно не может изменить к лучшему судьбу вверенных ей людей. Солдаты, гражданские — все они умирают, до сих пор умирают, — вот только раньше она могла об этом забыть, а сейчас — нет, не может.
— Поэтому я сбежала, — говорит Мулагеш. — Я не знала, что еще можно сделать. Оставаться было больно, и я не хотела врать ни себе, ни другим, а пришлось бы. Потому я взяла и спряталась на том острове.
Но и это не помогло. Каждую ночь она просыпалась от звуков выстрелов, от грохота битвы, и каждое утро рука ее невыносимо болела.
И вот однажды она получила письмо от премьер-министра. От маленькой, но смертоносной Шары Комайд, женщины, которая уничтожила бесчисленное множество правительств и чиновников, причем в последний раз это были сайпурские правительство и чиновники. И как-то так получилось, что Шара знала заветные слова, которым Мулагеш не могла сопротивляться, потому что это было ее заветное желание, то, что она столько лет пыталась сделать, а никак не получалось, слова, нацарапанные на листочке бумаги, которую привез ей мокрый от пота Питри Сутурашни…
— Она предложила мне выход из ситуации, — говорит Мулагеш. — Она предложила мне заняться тем, чем мне всегда хотелось заниматься, — изменить мир к лучшему. Чтобы все это было не напрасно.