Замученная кровать, разобранная постель, тетради, книги, окно открытое… Она вылетела из него, как птица, оставив за собой след энергии жизни. Девушки онемели от ужаса, от незнания причины происшедшего. Испугались милицейского мундира, но одна из них, рыдая, осмелилась объяснить, как было дело…
Я поплелась к троллейбусной остановке. Сашки нету. Но осталась сердцевина ее — голос, талант, душа…
Суетится Москва и не знает, что на узкой улице Саша лежала еще теплая, унося с собой неоценимое богатство — дар показывать людей и воспевать их.
Истинно народный талант угас.
…За прошедшие годы я беспрестанно думала о талантах. На Тверском бульваре в Москве соорудили памятник прекрасному мальчику с чубом — Сергею Есенину. До чего он обласкан рукою скульптора, как свободно выставлено перед всем честным народом произведение искусства!
Появляется талант, и бросаются на него мечущиеся люди, облепляют своим вниманием и любопытством; крутятся, крутятся в его ауре, успокаиваются лишь тогда, когда найдут способ осадить, притушить вырвавшуюся личность молвой или действием.
Почему открытое полезное ископаемое ценят, радуются прибыли от него, а родившемуся таланту человека не радуются? Попользуйтесь! Испейте, обогатитесь! В развитых странах считают престижным признать талант — это как бы приобщиться к нему. Есть и искренние поклонники, знают, что появившийся источник полезен для здоровья души. У нас и для здоровья не берут.
Когда-то я, еще начинающая актриса, снималась на Алма-Атинской студии в фильме «Шторм». Снимал его Владимир Борисович Фейнберг, худенький прокуренный старик. Жил он на студии в отведенной ему комнате. В ней — тахта и гора книг. Был он одинок, много курил. А мы липли к нему, будто он медом был обмазан: не успев умыться и поесть после съемки, мчались к Владимиру Борисовичу. Это было интереснейшее времяпрепровождение: он рассказывал нам о прежней жизни, о своих давних друзьях. К примеру, о Сергее Есенине.
Наш режиссер был когда-то в свите известного поэта и находился возле него до последнего вечера, вернее ночи. Гибель Есенина, говорил Владимир Борисович, ясно и логично свершилась по закону жизни. Он попал в капкан под названием «алкоголь вульгарис». Тут слились гениальность и доступность. Каждый, кому не лень, протягивал пальцы к золотым кудрям, бил свойски по плечу. В последнее время Есенин беспрестанно кричал свои стихи; роняя голову на стол, вздремнув, снова орал во всю мощь. Стали избегать его, не садиться за один с ним стол. Человек пошел в расход.
У Ильи Эренбурга в книге «Люди, годы, жизнь» рассказывается, как перед гибелью Есенин лихорадочно метался меж Ленинградом и Москвой и как они ночью сидели в сквере на лавочке, а Есенин сказал: «Какое прекрасное слово «покойник»! Покой… Как это хорошо — покой, покойник…»
Типичное разрушение нервной системы от роковой болезни. Да и не поклонники ли считали своим долгом угощать, подливать, услаждать своего кумира?
В мое время Сергей Гурзо, исполнивший роль Сергея Тюленина в фильме «Молодая гвардия», быстро стал всенародным любимцем. Когда он снимался в фильмах и жил по гостиницам разных городов, ему приходилось есть в буфетах, ресторанах. Неистовые поклонники протягивали и протягивали рюмочки, он морщился, надеялся, что завтра заживет по-другому. Но завтра вновь прибывшие почитатели восхищались им и подносили рюмку.
В конце своей короткой жизни Гурзо ходил между ресторанными столиками и ждал угощения…
А уж о Есенине и говорить нечего. Он втянул в себя всех и вся. Тут тебе и эгэпэушники, и завистливые литераторы.
Владимир Борисович был рядом с ним в последние дни: «Он должен был с собой что-то сделать… Он был уже невыносим ни для себя, ни для окружающих». В горячке повесился, прекратив свои мучения. Поэт был слаб физически. Веревка оборвалась, упал виском к батарее… Накройте простыней, исполните христианский долг: помолитесь, поплачьте о потере Гения для России. Нет! Копошня, «изыскания»…
До сих пор пыхтит на экране телевидения бригада по дознанию причин гибели Есенина. В который раз с придыханием что-то мерят сантиметром, смотрят на потолок, и, как обычно, передача заканчивается посмертной фотографией лежащего на кровати Есенина с вмятиной на лбу. Они, изыскатели, сопят, возятся — и который год ни с места!..
Сергей Есенин заболел неизлечимой болезнью и от нее умер. Рассмотрите его новый памятник, перечитайте его стихи, возгордитесь отечественным Гением…
А тот писатель, который сообщил нам, что в составе советской делегации направляется в ЮНЕСКО, чтобы в конце концов отмести всякие сомнения по поводу того, кто истинный автор «Тихого Дона»? Помните, как вы вернулись и мы окружили вас, чтоб рассмотреть чудо-документ? Заключение ЮНЕСКО: считать Михаила Шолохова автором «Тихого Дона», автором шедевра. Да, шедевр неоспорим, как небо, солнце и земля.
Чего ж вы, дорогой писатель, все молчком да молчком? Показали бы документ по первой программе телевидения, опубликовали бы его в газетах. Наверное, в Союзе писателей «обмолвились», но писатели «порадовались» молча, без понту и шумихи…
Сейчас живет и здравствует идол, чудо, гений — Майкл Джексон. Короли мира ежегодно вручают почетный приз, считая его актером эры. Бедный мальчик, сколько он претерпел, чтоб воздействие своего таланта распространить на всю Землю!
Завистливые пустозвоны знай себе твердят: пластические операции, высветление кожи, пересадка носа…
Посетил долгожданный гость нашу страну — пошло, поехало: «Шея накрашена губной помадой, лицо закрывает, старый мальчик…» Он всегда шел к вам, дарил себя вам, оттого и терпел всевозможные манипуляции над собой, чтоб создать свой образ. Измеримы ли его труд, поиски, отдача? Он живет, сгорая. А «изыскатели» не дремлют — им подавай клюковки. Мучаются, сучат ножками, облачаются в одежды знатоков… Лишь бы хоть как-то быть с ним. Но с ним не будешь — гений недоступен, и по плечу ему только души людей. Никогда он не будет близок к поднаторевшим в бульварном стиле, к пошлой суете. Вдохновение не поддается описанию, да и не надо…
Часть V
Чай малиновый
Закадровые страсти-мордасти
Фестиваль «Киношок» в городе Анапа.
Одни наслаждаются морем, встречами со зрителями, болтовней с коллегами, другие из любопытства впиваются в экран, смотрят рекомендованные фильмы или так называемые свои, где сам участвовал.
Самые главные люди — это члены жюри. Мы их называем героями, потому что с утра до заката солнца они должны честно, без отлынивания просмотреть четыре-пять фильмов. Они и едят отдельно от нас, и в море купаются отдельно, потому что не дай бог раскрыть тайну дискуссий о фильмах до момента награждения. Куда там!.. Все равно просачивается. С середины фестиваля уже витают ориентиры, намеки и собственные предположения.
Люди — навсегда дети. Ну, ты ему хоть эскимо на палочке дай, но отметь, поощри, выдели… И вот кувыркались, кувыркались разные фильмы на экране фестиваля, да и смело их прочь из решающей битвы за призы. В финал выходят две картины: «Барышня-крестьянка» по А. С. Пушкину режиссера Алексея Сахарова и «Ширли-мырли» Владимира Меньшова.
Наблюдать за финалистами было одно удовольствие!
Сахаров, тучный, добрый, с влажным лбом, все курил и курил, ходил и ходил по коридору неподалеку от просмотрового зала. (За дверью шла азартная игра — просмотр фильма при полном аншлаге.) Смолоду мечтал похудеть — и никак! Так и остался милый «бегемотик» — медлительный, вежливый и очень талантливый. Я у него снималась в фильме «Случай с Полыниным» — именины души! Знает и свою профессию, и жизнь, и людей. К примеру, привез он съемочную группу аж в Сибирь. Фильм этот был у него первый по счету. И вот первый съемочный день, знакомство с коллективом, и надо не ударить в грязь лицом при первой разводке кадра. Кругом заснеженные кедры и непроходимые сугробы. «Светики» и «технари» ждут, куда волочить нешутейную по величине и весу «амуницию». Леша и так, и так объясняет оператору, возле какого кедра обосновываться. Оператор смотрел-смотрел на красавцев кедрачей и не понимал, какой из них тот самый. Леша оглянулся, пошарил глазами, увидел спасительный плотницкий топорик и запустил его вперед. Топорик пролетел метров восемьдесят и воткнулся в ствол дерева.
— Видишь? — Белозубый Леша, с красным от мороза лицом, улыбнулся.
Съемочная группа восхитилась его мастерством. Зауважала. Познакомились… Личный пример — это сила, это основа.
Вот и сейчас на фестивале Алексей Сахаров личным примером призвал наконец бросить всяческую бузу, мутившую в последние годы киноискусство. Он выставил фильм, на котором мы будто испили ключевой воды, надышались свежим воздухом, напитались чем-то нашим, родным.
После просмотра облепили его с поздравлениями. Сенсация! Леша, взволнованный, оглядывал всех с благодарностью. Коллеги признали и поняли: блестящий фильм! Я расплакалась.
Растеплился фестиваль. На обеде обнимали создателя фильма. Те места за столом, где сидели режиссеры картин о «сексе с трупом», были пусты. Об этих не будем.
Назавтра выставлялась картина Владимира Меньшова «Ширли-мырли».
Прочитав сценарий, я отказалась сниматься. Еще бы! Володя сказал, что роли нет, но я должна прийти и «привнести».
— Да не привнесется, Володя! Если нет, на чем привносить…
— Ну, ты… сможешь. Заплатим хорошо…
Я замолчала в раздумье. Таких денег, как обещал Меньшов, я в то время и в руках никогда не держала: перестройка шла, денег вечно ни на что не хватало, талоны появились…
— Согласна?
— Согласна.
Ну ничего! «Пропутаню». Бочком, бочком, незаметненько и отработаю. На съемках всячески увиливала от кинокамеры, потому что артисту необходима конкретность в действии. А этого нема! Меньшов — настырный: то рюмку даст подержать, то велит станцевать с «послом». Хорошо, что спиною. И набралось «гениальной» игры — не нужной ни мне, ни зрителю. Особенно торт, брошенный мне в лицо…
Три миллиона отсчитали и разошлись по-хорошему. Больше никогда не буду сниматься за деньги!
Остальные работали с душою, каждому было что играть. И вот Анапа, фестиваль. Володя на просмотр не явился. Его видели купающимся в море в одиночку, потом отдельно от всех на ужине. Несмотря на аншлаг в просмотровом зале и на успех в Москве в кинотеатре «Россия», он знал, что после фильмов «Любовь и голуби» и «Москва слезам не верит» планка успеха резко упадет вниз. Так и вышло: «Ширли-мырли» кинематографисты приняли спокойно и тихо. «Барышня-крестьянка» смела с пути и этот фильм.
Видим, Меньшов является к обеду, ужину один, ни с кем не общается… Обиделся! Как мальчик — обиделся… На рейде стояли корабли. Моряки с удовольствием приглашали к себе на творческую встречу тех, кто свободен. Володя деловито уходил к машине, присланной за ним, к вечеру возвращался. Морякам до лампочки оценки фестивалей! Главное — увидеться с известным актером и режиссером. Однажды Володя приходит к обеду, держа в руках подарок — бескозырку. Слегка просветлело лицо «поверженного героя».
Когда улетали, он с благоговением поставил в проходе самолета спортивную сумку, в которой сверху лежала бескозырка. Через проход возле сумки сидела я. Мы разговорились с ним и с его соседкой по креслу Инной Макаровой. Инна защебетала что-то о необходимости выпить водки. Чего там говорить, все побаиваются летать на самолете, а рюмочка-другая снимает страх. И правда — выпили, осмелели. Набрали высоту, табло погасло. Вижу, как протискивает себя между креслами Леша Сахаров. Он, наверное, вспомнил мои восторженные слезы, когда я поздравляла его с картиной, и решил потолковать обстоятельно. Он дошел до меня, неся две рюмки водки, как в светском собрании. Неторопливо уселся на сумку с бескозыркой и подал мне выпить. Мы чокнулись, выпили, я увидела, что Леше хорошо. Он приготовился к долгому разговору со мной. Тем более давно не виделись. Друзья все же.
— Леша! — закричал Володя Меньшов. — Леша! Встань, встань! Ты сел на мою сумку!
Он взял его двумя руками за локти, но куда там! Леша блаженно курил сигарету, затянулся дымком и приступил к беседе. Володя, негодуя, попытался поднять его, но центнер не поднимешь, тем более «расслабленный» центнер…
Тут Володя сбивает его собою вбок, Леша не замечает, как оказывается на ковровой дорожке, и продолжает беседу. В гневе Володя, чуть не плача, берет в руки искореженный подарок. Мнет его, выпрямляет, но тщетно — бескозырочки не стало. Сел, уперся лбом в иллюминатор, так до посадки в Москве ни разу и не повернул лица в салон.
Неподалеку сидел маститый, богатый и славный актер театра. Я смотрела на него: важный стал, тихий, степенный, семейный. А раньше бывало — разлетайтесь кто куда! Чуть что — в драку. Из Сибири приехал, когда и рюмочку примет, а когда и вторую. Большой, мускулистый красавец шахтер встал перед экзаменационной комиссией да как крикнет, расставив руки: «Не шуми, мати зеленая дубравушка, не мешай мне, добру молодцу, думу думати!» Талант пришел, человек из народа пришел, от самой русской земли… Весь женский род задохнулся: выбирай любую! А ему только роли учить да книги читать в общежитии, по всем предметам сплошные пятерки. На семестровый экзамен Сталина сыграл. Еще больше тогда актер славился, если вождя сыграет. А он — и Кирова, и дядю Ваню, и Эзопа. Уж так внимательно слушал режиссера — хоть в кино, хоть в театре. Сам такой буйный, неуемный — в ролях, а в жизни — мягкий, нежный и… суровый.
Явление в искусстве становится известным еще на корню, то есть еще во время учебы. Разные театры и студии приглашали его в штат, а он не мычит, не телится, будто что-то задумал. А задумал не он. Задумала зазноба из Харитоньевского переулка. Красивая, чопорная однокурсница, обиженная актерскою судьбою. Таланта в ней ни на копеечку. Она металась, искала себе применение, но… Один раз даже Надежду Крупскую пыталась сыграть в учебном спектакле о революции — не получилось. Хотели отчислить за профнепригодность, но она вступила в партию, и ее оставили учиться до конца. Дальше задача была полегче — приручить этого шахтера в штопаном свитере и кирзовых сапогах. Стали они иногда исчезать и жить на ее барской двухэтажной даче. Машина «форд» привозила и увозила их. Он ничего такого сроду не видел. Не заметил, как оказался в золотой клетке. Что делать?! Захотелось на волю. Бросился в общежитие, к своим. Наварил картошки, бутылку поставил и пригласил ребят «на возвращение». Уж так баловался с ребятами, так щекотал девчушек — любо-дорого.
Но ненадолго вернулся. Началась игра — перетягивание каната. Один раз даже ее мамаша пожаловала за ним на машине. Он опять поддался комфорту, отмылся хорошенько, отъелся, отпился, а в понедельник утром — «по-над забором, по-над забором — и до Колчака». От этого перетягивания каната защищался только неистовой работой в театре и в кино. Вскоре стали вручать ему ордена, звания, вплоть до Ленинской премии. Отменный актер и сейчас. Я с ним не раз снималась в разных фильмах, у нас до сих пор приятельские отношения.
Привезут, бывало, его на съемку, а он ляжет на траву и, глядя в небо, как заорет: «Ой, девчата! Ой, как с вами хорошо! Вы, как картошка, никогда не надоедите!» Однажды после такого вступления помолчал, потом тихо сказал: «Тяжело мне живется… Ну я когда-нибудь расскажу…» Вдруг вскочил как ошпаренный, красный как рак, и закричал на весь лес:
— Сейчас вот Леньке проспорил бутылку — не на что купить! Не на что! Меня из дому выпускают с рублем, не верите? Правда. У нас целый дом фарцы всякой, спекулянтов… Только и слышишь: «Шуба, сервиз, ковер, дубовый паркет…» И никто никогда не спросит: «Не тяжело ли тебе играть главные роли в кино, в театре?» И на ра-ди-о теща не рекомендует отказываться!.. Валидол сую в рот… Вот только с вами и отдохнешь… Втянулся я… Она баба неплохая, но больно клетка золотая… С вами лучше…
Приезжаю я как-то в Касимов на съемки, останавливаюсь в Доме крестьянина, бывшей церкви, глядь — старинной массивной ручки на двери уже нет.
— Да тута ваш артист был, ручищи большие, сильные… Он ее и свернул… Два мешка церковной лепнины набрал. Сказал — для дачи. А мне что? Церква заброшенная. Все растаскали… Не охраняется.
Догадалась я, о ком речь. Значит, свыкся окончательно с золотой клеткой.
Так он и ужился с женой, сделался солидный, важный. Преподает, ставит спектакли. И вот заворачивается грандиозный фильм. Орава известных актеров приглашена со всей страны. Он на самую главную роль.
Для съемок выехали в экспедицию, расположились среди русских красот средней полосы.
Утром за завтраком появляется буфетчица. Модно одета и накрашена. Игриво облизывает губы, спрашивает: «Что прикажете?» Посмотрела завлекающим взглядом на нашего героя: «Ой, какой вы!» Покраснела, прикусила пухлые губки.
— О-те-то-да-а! — оценила ситуацию пожилая, с юмором актриса. — Откуда вы, такой пончик? Как вас зовут?
— Ничего особенного, Зина. — И залилась звонким смехом: — Зин, поди-ка в магазин! Ха-ха-ха!
— А выпить у вас есть? — спросил он.
— Для вас любой каприз! Ха-ха-ха!
Съемочная группа насторожилась, зная об очень редких, но метких запоях маэстро. Пропустили момент, когда буфетчица Зина и маститый артист с корнем были вырваны из земли и похищены неведомой силой. Паника. В мегафоне звучит призыв искать. Облазили все улицы и дворы деревни. Вдруг в один из вечеров главный «сыщик» — помреж, глядя на компас, уверенно сообщил: последний раз его видели ночью, когда он перебегал шоссе, а потом махнул мимо пахоты.
Режиссер тяжело дышал, глядя себе под ноги. Каждый день простоя стоил больших денег…
— Чего вы ищете? — спросила проходившая мимо бабка с ведром. — Артиста?
— Да! Где он?
— Где она, там и он, — ответила бабка и рукой указала на окна избы.
В избе на столе натюрморт длительного запоя. Укрытые тонкой простыней, гуляки спят крепко…
К вечеру примчалась жена, подогрела воду, помыла своего амурчика мочалкой с мылом. Поди ж ты! Талантливый, бурный в разговорах, интересный и остроумный, он при виде жены моментально затих. Ничего из себя не представляющая жена убедила муженька, что тот Богу должен молиться за подарок в лице супруги. Это она снизошла до него, подарила себя ему.
Съемки идут. Жена сидит под деревом, от мух отмахивается, а Зинка в купальнике загорает неподалеку. Вдруг наш ненаглядный наклонился над плотницкими инструментами, собрал в кулак штук шесть гвоздей-двухсоток, засунул за ремень молоток, деликатно взял свою супругу под руку и повел на второй этаж дачи, где они квартировали.
Слышатся мощные удары молотка, потом наш герой спускается и кивком головы подает Зинке знак к отходу.
— Дорогой! — кричит режиссер.
— Креста у тебя на животе нету, — отвечает ему «дорогой» и тает с Зинкой в зарослях.
Что за фокус? Оказывается, жена заперта на втором этаже — вернее, замурована за забитой дверью, а нашему герою — несколько часов свободы от всего и всех…
А между тем Москва свои жернова крутила. Как-то зазвонил телефон.
— Нонночка! Наш кинотеатр «Космос» устраивает юбилейный вечер, творческий отчет героя вашего фильма.
— Отлично… А я при чем?
— Ну как же! Вы в стольких фильмах с ним встречались! Расскажете, вы можете…
— Хорошо, я согласна.
Времени было еще достаточно, но дама из кинотеатра дергала меня чуть ли не каждый день, да и не только меня — всех почти из нашей съемочной группы.
— Раз сказала — буду.
И вот по закону подлости ближе к юбилейному вечеру ненаглядный наш и канул со съемок с буфетчицей.
Я ничего не знаю, продумываю, что надеть, как выглядеть хорошо, что сказать…
В назначенный день долгожданный звонок.
— Нонна Викторовна, мы вышлем вам машину к семнадцати часам, начало в восемнадцать.
Выхожу, сажусь, еду… Водитель молчит. Чувствую, витает напряженка. Подъезжаем. У входа стоит бледный, словно мелом припудренный, наш администратор Эдик.
— Что с тобой? Ты болен?
— Хуже.
— Юбилей-то будет?
— Обязательно, но… без юбиляра.
Мы переглянулись с пришедшими актерами… Стали думать.
— Ну, Нонна, что вы, не выкрутитесь? Такая бригада!.. Я предлагаю так: все выходим на сцену, аплодируем и садимся на стулья под экраном. Вы по очереди будете рассказывать о нем все, что только можно. Шалевич пусть как от театралов начинает, а ты — как от киноактеров. Я за это время съезжу в Монино на съемки и упаду в ноги режиссеру, чтоб отпустил его на вечер.
— А почему так уж падать? Всегда отпускают. Что мы его, съедим, что ли?
— Вы же знаете, какой режиссер вредный! Он никогда не отпускает актеров из экспедиции, кроме как на спектакль. Ладно, ребята, я поехал, а вы начинайте.
Первый выступающий задал стиль неспешной дружеской беседы. Из кабинета администратора несло винегретиком и жареным луком…
— Ничего, выкрутимся!
Выходили мы друг за дружкой, говорили, говорили. Зритель доволен, слушает, аплодирует. Мы и по второму разу подходим к микрофону. И когда вконец обалдели, я как раз стояла у микрофона, слышу: сзади стул скрипнул, — обернулась. Эдик садится. Я выразительно глянула: «Ну как?» Он отрицательно покачал головой: «Не отпустил».
Потом Эдик встал рядом со мной, зааплодировал, зал тоже… И сказал:
— Дорогие зрители, съемки закончились, актер переодевается — и сразу к вам. А чтоб время зря не проходило — сделаем небольшой перерыв и покажем вам двухсерийный фильм с участием нашего героя.
Публика вышла в фойе, а мы — к винегрету. Кончился перерыв, и Эдик попросил меня объявить фильм.
— Ой, я боюсь! Мне кажется, они стащат с меня юбку и начнут лупасить за обман.
Выхожу на сцену, а зрителей-то всего человек пятнадцать осталось, а ведь был полный зал. Может, обман почуяли, а может, просто утром рано на работу, да и всегда в Москве с транспортом проблемы…
Разные характеры и всякие ситуации бывают в кино. Он, актер, потом и сам мучается, стыдится своего поступка. Зато как отлетит в дали дальние, в думы творческие, то и не вспомнит ни о каком таком случае, и люди радуются, глядя на экран или на сцену: он ли это? Откуда такой талант в человеке? Актер рождается с запасом на бесконечное сострадание, на крайности в поступках своих и постоянную надежду. Актер не копит свои силы, не думает о безбожном расточении себя.
Наше орудие производства — душа, анализ, поиски живой крови, искренности и многого не видимого никому. Со стороны незаметно, но «прижигание» души временами бывает нестерпимо жарким. Вот и ответь тут зрителю, как мы работаем в кино. Ведь все равно, рассказывая о съемках, актер будет крутиться вокруг да около, потому что передать лепку роли, проследить за каждой стадией ее развития он не сумеет. Процесс актерской работы непоэтичен и неромантичен. Это грызня, споры, поиски и попытки и снова попытки, то есть дубли. Много дублей. Попадание в яблочко — радость, восторг всей съемочной группы. Но это яблочко нарабатываешь иногда целую смену. Я не говорю о кинематографе, скатившемся к бессмыслице, когда легкой походкой ходят актеры, лежит на раскладушке под зонтиком режиссер, примитивный текст сам выговаривается, что над ним суетиться… Режиссеру остается только уловить момент, когда высказать свое резюме: «Ну что, ребятки, отстрелялись?» Потягушечки, сладкий зевок — и к машине. Дело сделано. Но зато с какими значительными лицами они, сидя рядом с вождями, слезно просят деньги на высокое и нужное народу дело — искусство кино. И таким — дают деньги.
Так вот, те фильмы, что десятки лет не стареют, не обесцвечиваются и волнуют и по сию пору весь мир, снимаются не так.
Надо подобраться к нам вплотную во время споров, репетиций, взглянуть в наши глаза и увидеть, как в такт сердцу бьется кончик воротника режиссера и как трудно дышать актеру, так трудно, что вопль вырывается наружу.
Торт
Помню, ездила я по Сибири с творческими вечерами. Машина теплая, водитель, Иван Герасимович, упорный такой. Гололед не гололед — гонит с любой скоростью. Надо поспеть. Люди ждут. Неразговорчивый: налег на руль — и вперед. Я все же сумела разузнать, что у него пятеро детей, живут в маленьком поселке, жена валенки катает на фабрике, а дети любят рисовать. В каком-то городе накупила цветных карандашей и альбомов для рисования. Купила не от щедрости, а от воспоминаний детства. Собственно, и вспоминать-то нечего: этого добра у нас в детстве не было. Когда уже в старшие классы пошли, и то уроки писали на ненужных книгах между строк… Я покупала все это и представляла онемение детишек при виде альбомов и цветных карандашей.
Потом заехали мы на какую-то ферму. Я раздухарилась, выступаю, народ доволен. Перед дорогой не только ужин был, но и убийственный подарок. Сначала гром аплодисментов, потом вижу: дом едет на колесиках размером с собачью будку. А это не будка, а огромный торт-теремок. Вот это да!
Водитель с каким-то дяденькой хорошенько пристроили торт на багажник на крыше. Мчимся дальше. Я сперва сама мозговала свою мысль, а потом и Ивану Герасимовичу сообщила: решила вашим детям торт подарить. Во радости будет — на всю жизнь!
— Да что вы, Нина Викторовна…
Я не поправляла его, потому что он не знал, что, кроме Нины, есть еще и Нонна.
— Не о чем говорить! Завезем торт детям.
— Спасибо, спасибо…
— Обрадуются?
— О! Не то слово!
Ну вот отлично. Опять я не из щедрости. Я не знаю, что такое щедрость и скупость. Представилось мне чудо чудное — въезжает дом, а его можно есть. Когда я маленькая была, то мечтала, чтоб скамейка или кадушка была из конфет. Укусил и дальше пошел…
Вот и закончились мои гастроли. Вздохнула с облегчением, приустала я за восемь дней. Подъезжаем к вокзалу. Провожающих немного, но есть. И из местных руководителей, и просто зрителей. Обычная вокзальная суета, размещение по купе. Сердце екнуло: не забыть бы проститься с Иваном Герасимовичем.
Поезд цокнул колесами и тихо начал двигаться… Я увидела машущую руку своего водителя и то, как он спускался по лестнице в темноту. Крикнула ему что-то на прощание. Чую, неспокойно у меня на душе. Поезд маленько ускоряет ход. Вспомнила: торт!
— Стойте! Стойте! — кричу во все горло.
Проводница с недоумением взглянула на меня.
— Миленькая, остановите! Он забыл… Понимаете, торт для детей забыл.
— Не могу, дорогая, не могу.
— Остановите!
— Не хулиганьте! Думаете, если артистка, то вам все можно?
Из купе высунулись люди.
Я побежала к стоп-крану, дернула рукоятку вниз, а сама спрыгнула на ходу на заснеженный кустарник. Тапочка по пути слетела с ноги — черт с ней! Вижу, Иван Герасимович протирает стекла машины.
— Ива-а-ан Гера-симович!
Он выпрямился, пшикнули тормоза всего состава, а я, едва дыша, ругаюсь:
— Ну как же вы забыли торт?!
— Я не забыл… Неловко было без вашей команды.
— Так бы и уехали? Поезд стоит…
— Быстрей в машину! — скомандовал он. — Простыть в наших краях ничего не стоит.
Я юркнула на сиденье рядом с ним, и мы поехали к моему вагону
Несколько железнодорожных фуражек появились возле вагона. Как могла, ерничала, умоляла, просила. Иван Герасимович вошел в вагон и попросил помочь вынести торт на перрон. Фу-у! Вот теперь до свидания… «Так это такой торт?!» Я только молча кивнула. Душа начала успокаиваться, но ни одна дверь не открылась, никто не пригласил на чай. Проводница и та успела сообщить: «Чай будет утром».
Слышу: «Что хотят, то и делают», «Ну, это же Мордюкова», «Самолет остановит», «А что ей!», «Такие торты получать!». Я поменялась местом с одной дамой, чтоб укрыться на верхней полке. Укуталась одеялом и стала «думу думати». Представила, как дети раскроют глазки, им будет непонятно, что калитку от заборчика можно положить на тарелку и съесть.
«Дающая рука не скудеет», — гласит мудрость. Насчет отдать, подарить, помочь — это я всегда готова. Наверное, и дающая душа не скудеет. Уж так хочется до донышка выложиться в каждой роли, чтоб аж подрумянилась, как хлеб… Тогда и подавай зрителю.
Колеса поезда мягко постукивают, а я взялась похваливать себя, чтоб снять неприятный осадок («Такая да растакая эта Мордюкова!»). «Да, — говорю себе. — Ей все можно! Остановила поезд, видите ли…»
Ну, не выходить же мне в коридор и не сообщать всем, что детям торт подарить хотела, радость доставить…
Я еще и не то могу… Знали бы вы, как прекрасный режиссер Григорий Чухрай («Баллада о солдате», «Чистое небо») приступал к фильму «Трясина». Сколько актеров мечтали в нем сняться! Сценарий, роли заворожили всех. Жанр — трагедия. Ну, сначала, как обычно, кинопробы. Режиссер пригласил на них шестьдесят актрис. Но даже репетиции и пробы были интересны. Старались, искали, находили. Лишь Людмила Гурченко посчитала это унижением и добровольно вышла из «очереди». Да еще одна актриса, боевая, физически сильная, додумалась пойти к жене Чухрая, пыталась убедить ее в том, что была не в форме и поэтому сыграла на кинопробе плохо. От этого Григорий Наумович остыл к ней окончательно и вычеркнул из претенденток. Семь раз я играла самые трудные, самые драматические эпизоды. Как-то не выдержала и заныла:
— Я не доведу, не дойду, больше не могу…
Так горько рыдала в темном павильоне, что чуть не потеряла сознание.
— Дойдете! Кто другой не дойдет, но только не вы…
С театром мы поехали на гастроли. И от синего моря и красот юга дважды приходилось выезжать по телеграмме в Москву на пробы.
«Опять к Чухраю?! Он сошел с ума», — сказал на проходной студии редактор Карен. А я сдаваться не хочу. Вдруг?! Меня вся группа жалеет, обещает — скоро конец, мол, пробам.
И вот однажды — я стирать собиралась — звонок. Мыльной рукой взяла телефонную трубку: меня утвердили на главную роль.
Машинально подошла к ванне с замоченным бельем, села на табуретку. «Ну, вот, — сказала я себе. — Победила!»
Дурка
Ой, чай малиновый, Один раз наливанный, Один раз наливанный, А семь раз выпиванный…
Ой, чай малиновый! Хорошо тому, кто родился в капусте… Тихий, добрый хутор. Трудовой народ нажарился за день на солнце, накрутился в поле досыта. Ночь пришла. Угомонились, млеют в постелях. Глаза закрыты, думу думают, «убаюкалку» поджидают. Вот она уже слышна. Знакомый сипатый голос приближается и мурлычет из года в год одно и то же четверостишие. Это блаженный Коля-Портартур. Появился он здесь с незапамятных времен, как и хутор. Люди уважают Колю — боязно брать на себя право оценивать тайны внутреннего мира нормой привычного типа человека. Всех устраивает его простая сущность, в которой только и есть что послушание, беззащитность, трудолюбие и всегдашнее ожидание поозоровать с детишками.
— Коля-я-я! Скажи «Порт-Артур»!
— Па-та-туи! — счастливо выкрикивает он, предварительно поставив ведра с водой на землю.
— Покатай, Коля (на плечах)!
Он выставляет указательный палец и отвечает: «Ни-изь-ля! Ни-изь-ля!» Дескать, дело на безделье менять нельзя.
Наутро хутор как мертвый — все до единого в поле: страда. Пекло, тишина. Мне девять лет. Я посажена мамой встретить самый-пресамый дорогой груз…
«Не пропущу, мамочка! Я тебя люблю, и то, что везут, мне тоже позарез нужно. Я тут, у хаты. Я жду!» Сижу не шелохнусь, позволяю себе только кусачую муху отогнать. Вижу лишь ту часть дороги, что ныряет вниз… Наконец-то с провального места повалила пылюка! Я вскочила, прыгаю. Дядя Ваня с деревянной ногой толкает впереди себя двухколесную повозку, а на ней поперек что-то продолговатое. Будь она неладна, эта пыль, стоит на месте и не дает как следует увидеть обнову. Вижу наконец прилипшую к мокрому телу майку и качающегося от хромоты человека и понимаю: поперек повозки лежит шифоньерка!
— Шифоньерка! — кричу я.
Дядя Ваня заводит повозку во двор и ставит красавицу в тень под яблоню. Обтирает пыль, достает рисунчатый гребешок и надевает наверх. В гребешке выжжен кораблик.
— Ну вот, Петровна попросила… Сама и рисунок составила.
— Мама не составила рисунок! Она срисовала у Кукаречихи в городе!
Дядя Ваня набрал воды ковшиком из кадушки и, припав к ковшу, замер. Высосал весь ковшик, крякнул, сел в тень и стал крутить цигарку. Я вынесла из хаты железную коробочку из-под зубного порошка. На ней негр смеялся большими белыми зубами. Мама любила чистить зубы щеточкой.
— Вот вам деньги. Мама наказала взять сколько надо.
Он достал все деньги из коробочки, потом часть из них взял, а остальные положил на место.
— На, поставь куда следует… На что оно, такое высокое?
Как в городе! Мама сказала: «У нас будет шифоньерка. Как в го-ро-де!»
Отец по ее просьбе поставил обнову углом, как икону, и от нее мама протянула к двери домотканую дорожку. Жизнь стала интереснее. И вставалось утром, и ходилось как-то по-новому: глянешь на шифоньерку — и сердце радуется. Мы стали другие — по хате дух богатства и красоты стал летать. Первые дни я и из дому не хотела выходить, потом привыкла, стала бросать шифоньерку и бегать с детьми на край села.
— Е-е-дут, е-дут!
Мы наперегонки. Это на арбах наши мамы с песнями возвращаются с работы. У каждой в торбе засохшие крошки хлеба. Считалось — от зайчика. Мы верили и уплетали с радостью — как же, от зайчика! В сельпо дети не ходили, потому что деньги нам еще не давали. Конфет ни у кого никогда не было, вместо них стояла патока на прилавке…
И на тебе — попадаем в сельпо! В нем не сразу приморгаешься. Окон нету — лампа керосиновая висит, да двери здоровенные разведены по сторонам. А приглядишься, тут и увидишь: хомуты, сбруи, коромысла, платки, материя, бусы. Поправей — соль, уксус и пряники.
Вдруг в раскрытую настежь дверь заглянуло солнце. Я испугалась, слезы подступили к горлу… Ой, боже ж ты мой! Откуда оно, это чудо? Висит и светится синим-пресиним огнем!.. Это матросочка из такой материи, как у мамы платье, кашемировое, праздничное. Юбочка в крупную складку, кофточка с флотским воротником. Манжеты и воротник окантованы белой и красной тесьмой. По синему полю да по шерсти шелк белый и синий. И главное — белая тесьма с палец шириной и рядом красная, как узкая соломка!.. Тут солнце зашло за двери, шумно стало в сельпо, предметы попрятались, но матросочка светилась синим фосфором, сопротивляясь темноте.
Тут и началась моя никому не известная трагическая жизнь. «Мамочка, были б мы с тобой счастливые люди, если б матросочку купили…» Я стала каждый день захаживать в сельпо, чтоб проверить: не купил ли кто? А может, это как пояснение для людей — учитесь шить?
Сидим ли мы в канаве, купаемся ли в реке — где только нас не носит! — матроска не отпускает мою душу. Залезли как-то на высокую грушу. Жара. Двор пустой. Листья шлепают зеленым глянцем. Одинокая бабка спряталась от жары в хату да и прилегла. Мы — с дерева вниз. Откушали огурчика, увидели печку, на ней чугунок. Подползли по-пластунски, жменями подчерпнули похлебки — не понравилось: сильно рыбная. А «сторож», собака Шарик, вот-вот сдохнет, но раз среди людей, то еще живой. (Это мы таращим глаза, орем, требуем помощи, когда нам плохо, а собаки уходят с глаз долой, пропадают безвозвратно.) Ох, Шарик, Шарик… Кости местами оголились, шерсть вытерлась. Хочет залаять, а получается «пук». Посмотрит в сторону хвоста и вздохнет печально. Большой, нескладный, из последних сил пытается встать, чтоб оправдать роль сторожа. Вынимает из-под себя одну лапу — кость, потом вторую; мордой по земле мажет, стараясь ее приподнять. С великими муками встает на все четыре лапы и хах, хах — тут же падает.
Перед сном жалко стало Шарика, и мама отвлекла меня хорошим, родным голосом. «Эх, не успела заснуть», — посетовала я. Сейчас поставит мои ноги в таз с холодной водой. «Ножки мои, ножки, и кому ж вы только достались?» Я канючу, зеваю, вскрикиваю, когда она ногтем больного места коснется. Падаю, погружаюсь в глубокий сон, а мамочка еще вытирает мои непутевые ноги.
Наступает утро, пахнет молоком, оладьями и зубным порошком.
— Дочка, вставай, поедем в степь. Там начальство из района будет, сделаем маленький концертик. Ты закончишь.
— Ой, мама, мамочка! — вскочила я.
— Шо таке? — напугалась она.
— Мама, я поеду в степь… но, мамочка, сперва в наше сельпо зайдем.
— А чего мы там не видали? Ну, зайдем, все одно мимо.
— Тетя Ася, — кричу я, — открывайте двери!
— Шось горыть?! Чи шо? — отзывается продавщица.
Мы заходим. Матросочка на месте. Вроде туманом взялась, живая…
— Мама, бачишь?
— Бачу, дочка.
Мама услышала от меня просьбу такого рода впервые. Она спокойно оглядела матросочку и попросила продавщицу подать ее.
— Дорого, Петровна. Дуже дорого, як за платье на здорову людыну.
Мама неторопливо взяла мою мечту, понюхала, отставила на вытянутые руки и цокнула языком.
— Якая кра-со-та-а…
Она разложила матроску на прилавке и с легкой улыбкой задумалась.
— На шо она тебе? По огородам лазить и чужие груши рвать? — решила поддержать маму тетя Ася.
— Побудь тут, дочка. У батьки там шось есть…
Она пошла быстрым шагом, а тетя Ася, увлекшись авантюрой, предложила:
— А ну, давай померяем.
— Нет! — крикнула я. — Мерить не надо — подходит! Понятно?.. Ну ладно, давай померяем!
Я прижала к себе матросочку, понюхала, как мама, и быстро поменяла сарафан на чудо-обмундирование. Тут и мама вернулась. Я возле магазина попрыгала, счастливая, мама расплатилась, и мы пошли. Я впереди, она сзади, держа в руке мой сарафан.
— Ну и матросочка… Ну и люди! Придумали такую одежду для девочки, — негромко восхищается она.
Я до самого «концертика» бегала по хатам и дворам. Просили покружиться — пожалуйста! Юбка поднималась, как зонтик.
Мальчик, медленно проходя мимо меня, грустный, с влажными глазами, шепнул:
— Мне тебя жалко…
Ему было девять лет, как и мне. Я опешила от непонятной доселе печальной ласки. «Жалко» получилось как «люблю». Кинулась прыгать с телеги на телегу, чтоб скрыть испуг и согласие с его «жалко».
В степи, на концерте, ели много, а дядьки выпивали. Мама шепнула: «Те стишки, что про Ежова, не рассказывай». — «Ладно».
Угомонился хутор, лежу и я, подложив ладонь под щеку. Хороший день получился: тут матросочка, а тут еще и пацан со своим «жалко». Хороший…
Ох, и сладко Коля завел:
Ой, чай малиновый,
Один раз наливанный,
Один раз наливанный,
А семь раз выпиванный.
Утром мама дыхнула зубным порошком и приказала:
— Сегодня и завтра будь дома! Я в Краснодар. Завтра вечером обратно.
Днем на хуторе появились заезжие начальники. «Дан приказ ему на запад, ей в другую сторону», — заорала детвора, увидев их. Посовещались начальники мимоходом в правлении, раки выпили и наметом поскакали на большак. К вечеру зажурились люди. А нам и байдуже (все равно) — купаемся в речке Уруп. Хорошо!
Увидала своего «жалкого» — быстрей в хату. Матроску надела — и на улицу. Что это по всем лавочкам и завалинкам тетки шепчутся?
А на следующий день никто на работу не вышел — все ловили поросят на сдачу. Дурка, как всегда, первая.
Вообще-то ее звали Шурка, но после одного случая за ней навсегда закрепилось имя Дурка. Но об этом позже. Так вот, Дурка растопырила руки — и ну ловить своего шестимесячника. Поросенка и пасти-то трудно, а поймать… Он то прыгает, визжит, а то, хитрец, подлез под вагончик и ну носом толкаться в дно. Прыгнет — ткнется; отдохнет, визгнет — и опять сначала. Он будто увлекал Дурку в игру: дескать, не лови меня, лучше посмотри, как я пятачком до вагончика достаю.
Отец наш без одной ноги, стоит, опершись на костыли, и вздыхает:
— Куда его уничтожать?.. Он еще маленький. Вырос бы к зиме…
Куда там! Наказ есть наказ.
По всем дворам суета, все норовят поймать своего порося — и в сетку. «А то еще и за рогатый скот примутся», — ворчат женщины.
Мама была председателем колхоза. Вернулась из Краснодара, а тут такое.
— Кто распорядился? — спросила она.
— Из района прискакали, — сообщила Дурка.
— Кто такие?
— Бэба Григорий, Кузьма Хуецкий и Хыдыный Тимоха.
Крыть нечем. Кому-то помощь понадобилась. Значит, поможем.
А вечером мы сидим с мамой на берегу Азовского моря, буксирчик ждем, чтоб утром в Ейске на базаре я тюльку продала.
Солнце село, пивнушка в три стола опустела. Мама улыбнулась и показала на соседний столик. Матрос, шатаясь, сел к нам спиной и уронил голову на кулак. Подсела женщина, вытянув к нему шею, что есть силы стала убеждать его, говорить о каком-то флигельке, где можно будет устроиться жить.
— Я буду вспоминать тебя в море, — отвечал он на все, что бы она ни говорила.
Женщина напрягалась, еще и еще страстно сулила своему собеседнику какие-то перспективы.
— Я буду вспоминать тебя в море…
— Смотри, смотри! — Мама положила мне руку на плечо.
Из-за кустов показался красавец казак Еремей. Фуражка в руке, голова опущена, на ней катаются кольца черных кудрей. Кончик шашки скребет береговые ракушки, он не пьяный, просто печальный.
— Ерема, — шепчет мама. — Свою подружку ищет.
Тут и она, Дурка, появляется из-за кустов. Села за свернутый канат. Ерема опустился на освободившееся место напротив матроса. Тот, не заметив смену собеседника, сказал погромче:
— Я буду вспоминать тебя в море.
Едва сдерживая хохот, мы пошли к буксиру. Устроившись возле чьих-то коленей, я проводила взглядом любимую фигурку своей мамы. И, глядя на воду, вспомнила вчерашнюю перепалку в правлении между Еремеем и Дуркой.
Атаман негромко постучал по столу и призвал утихомириться.
— Цыть, дамочка! Еремей, гутарь дальше!
— Ну, пошли мы на обрыв отдохнуть. Сели культурно. «Ера, мине холодно», — заявляет. Я снимаю китель, собрался накинуть ей на плечи. А она как с цепи сорвалась! Ка-ак схватит за грешное тело, я чуть не крикнул… Ну, не стерпел и врезал ей по первое число…
Дурка все это время придерживала марлю на правой щеке, а тут забыла — с синим подглазником и вздутой щекой кинулась в наступление.
— Ось послухай, батько! Послухайте, люди добрые! Усе пошли на кладбище. Мы тоже с Еремеем. Бес попутал — хлеба забыла взять. Все взяла — и закуску, и раки взяла. Сами знаете — поминальная. Ну, он и пошел до соседней могилы хлеба взять. А там эти блидя сыру купили, стали его угощать. — Сыр, замечу, в те времена был редким лакомством. — Жду-пожду… Уже и рюмочку выпила — сердце чуть не лопается, а его чуб все ветерком колышет и колышет. Уселся — и ни с места! Я и дернула с кладбища, аж тырса загорелась. В сарае поплакала, потом заснула как убитая. Тут он и является. Позвал на обрыв для примирения… Ну, там я не сдержалась, истинный бог…
Дружный смех.
Атаман достал кисет, скрутил цигарку. Встал.
— Цыть! Не затем я вас позвал. Поважнее есть дело.
Все затихли.
— Так, Мешкова, назначаю тебя в гурт на Москву, — обратился он к Дурке. — Поедешь с делегатами района на получение грамоты нашему колхозу от товарища Калинина. А когда — скажу.
И вот как-то ранним утром атаман стукнул Дурке в окошко.
— Бери документы — и в правление.
— Якие документы? У меня нема. Паспорт у колхози.
— Метрики, свидетельство…
Он ушел, а она быстренько сполоснулась, причесалась в момент — и уже на табуретке перед ним в правлении. Тут же и председатель, и парторг.
— Юбка черная есть?
— Есть.
— А кофточка белая?
— Есть, батько, прошвой вышитая.
— Шаль хорошая есть?
— Трошки потертая.
— Жинка моя принесет хорошую.
— Благодарствую.
— Завтра верхи (верхом) двинемся. Коня смирного дам тебе — и в район.
Дурка струхнула от незнания ситуации, но сработало «как все, так и я».
Так мы и жили: не дослушав как следует задания, кидались выполнять.
Приехали в Москву. Целый день они потели в одном из залов Кремля, зажатые охраной… Колхозы все шли и шли… Выкликали области, районы, деревни, станицы… Наконец наши услышали: «“Мировой Октябрь” Кущевского района». Как на подбор, казаки и казачки пошли по ковровой дорожке. Аплодисменты. Красиво прошли, будто пританцовывая. Взгляды устремлены на лесенку, по которой будут подниматься. Стали подходить к сцене. Калинин улыбается, ждет, держа грамоту в руке. Поздоровался за ручку со всеми. Его улыбка была мятая и усталая, а наших распирал восторг. Дурка не просто подала руку Калинину, а и встряхнула ее как следует. В зале негромкий смешок.
— Идите назад, — шипели незнакомые люди. — Возвращайтесь…
Ну, наши с достоинством пошли к лесенке, чтоб спуститься со сцены.
И тут произошел исторический казус, о котором долго потом вспоминали в селе. Дурка подождала, пока все спустятся, и твердой походкой вернулась к центру сцены, минуя Калинина. Все изумленно замерли. А она подняла правую руку и крикнула:
— Товарищи делегаты! От имени нашего колхоза про-си-мо нас обложить хоть каким-нибудь налогом!
Тут она низко поклонилась с особым казачьим шиком: выставила ладонь и дотронулась ею до пола. Выпрямилась, поаплодировала залу и гордо пошла к лестнице. Раздалось несколько неуверенных хлопков. Никто не знал, как реагировать на эту незапланированную выходку. А Дурку окружили «вежливые», взяли под руки и проводили в комнату, где молча пили чай с баранками растерянные станичники.