Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Лиана Полухина



Инна Гулая и Геннадий Шпаликов

Союз любви с трагической развязкой

Вместо предисловия

…В кругу вгиковских друзей был обычай — писать друг другу коллективные послания не только «по поводу», а просто так, по настроению.

«Сегодня вечером, — писалось в одном из них, — мы пришли к Шпаликову. Тра-ля-ля… Он был трезвый и серьезный, а мы — пьяные и глупые. Не сердись на нас, пожалуйста, Гена. Мы очень любим тебя и твой сценарий, и режиссера Хуциева, и его творчество, и „новую волну“, и все такое интересное и необычайно талантливое, как все молодые кинематографисты, которые есть теперь, хотя они и очень любят пить водку, да и не только водку, но все равно они хорошие, а самый хороший среди них, и самый умный, и самый юный, и новый, и талантливый, и полосатый, в полосатой рубашечке, и такой красивый и любимый всеми девушками города Москвы. Да и не только Москвы — других городов тоже. Будь здоров, Гена!»

Его любили не только девушки. Он был центром своей студенческой компании. Дружить с ним было интересно, дружбой с ним гордились.

«Я познакомился со Шпаликовым очень забавно, — вспоминает кинорежиссер Юлий Файт. — Первого января мне позвонили, сказали: „Нам нужно с тобой поговорить по делу“. Надо было только перейти через Гоголевский бульвар, чтобы к ним попасть, в квартиру Финна. В этой компании были сценаристы Финн, Рязанцева, Шпаликов; операторы Княжевский, Ильенко — и не было режиссера, ни одного… Вернулся я через неделю. И с тех пор мы не расставались практически несколько лет. Мы тогда целый день веселились, гуляли, потом мы ложились спать, а Шпаликов ухитрялся за ночь написать страниц десять нового сценария».

Наталия Рязанцева стала женой Шпаликова еще в институте. Всем нравилась эта пара: оба талантливы, красивы. Но союз их просуществовал недолго. Рязанцева ушла, поняв, что тяга к выпивке превращается у Геннадия в болезнь, с которой она бороться не умела. Он-то работал, а она при таком образе жизни заниматься творчеством не могла.

Некоторое время спустя Шпаликов встретил Инну Гулая, в свои двадцать лет уже прославленную актрису. Помимо прочего, она была необычайно красива — в ее красоте отмечали многие что-то колдовское. Вспыхнула любовь.

Они поженились — самый молодой знаменитый сценарист и восходящая кинозвезда. И были счастливы, и мучили друг друга.

Инна снималась, но уже реже: она ждала ребенка. Геннадий много работал, но удача покинула его. Хроническое безденежье не способствовало миру в семье. Да и вообще трудно найти человека, менее приспособленного к семейной жизни: творить, «делать себя» — эгоистическая вещь. Быть может, Шпаликов не требовал этого, но получилось так, что Инна Гулая принесла в жертву ему, их любви, свою артистическую карьеру, свои небывалый талант.

Конец их жизни был трагичен, но оба они оставили свой след в отечественном искусстве и продолжают жить в сердцах тех, кто их знал, кто ценил их творчество и просто любил.

Пусть эта книга послужит памяти Геннадия Шпаликова и Инны Гулая.

Родом из детства

В автобиографии при поступлении во Всесоюзный государственный институт кинематографии Шпаликов писал:


«Я, Шпаликов Геннадий Федорович, родился в сентябре 1937 года в г. Сегеже Карело-Финской ССР, где мой отец, Шпаликов Федор Григорьевич, строил Сегежский бумажно-целлюлозный комбинат. Он был военный инженер.
В 1939 году после окончания строительства мы вернулись в. Москву.
В 1941 г., как только началась война, нас вместе с академией им. Куйбышева, где служил и работал отец, эвакуировали в г. Фрунзе. Жили мы, вернее, в деревне Аларга — это недалеко от города.
Зимой 1945 года вернулись в Москву. 28 января 1944 г. в Польше погиб мой отец, инженер-майор Шпаликов.
В 1945 году я поступил в школу, а в 1947 году военкоматом Ленинградского района г. Москвы был направлен в Киевское суворовское военное училище, как сын погибшего офицера.
В Киевском суворовском военном училище я находился с 1947 по 1955 г. В училище был членом комсомольского бюро взвода, редактировал газету. В июле 1955 г. окончил Киевское суворовское военное училище и был направлен в Московское Краснознаменное училище им. Верховного Совета РСФСР.
В октябре 1955 года приказом начальника училища был назначен на должность командира отделения с присвоением звания мл. сержанта.
В январе 1956 г. на батальонных учениях я повредил колено правой ноги и до марта 1956 г. лежал в Хлебниковском военном госпитале.
7 марта 1956 г. Окружной медицинской комиссией был признан негодным для дальнейшего обучения в военном училище, а несколько дней спустя приказом начальника училища по состоянию здоровья я был уволен из армии. Сейчас живу в городе Москве, по ул. Горького, д. 43, кв. 110, с матерью.
С 1952 года — член ВЛКСМ.
Г. Шпаликов. 26.06.56 г. Москва».


Любое художественное произведение, это общеизвестно, в той или иной мере отражает личность автора, пережитое им. В этом смысле фильм по сценарию Шпаликова «Я родом из детства» режиссера Виктора Турова можно назвать автобиографическим. Грустная и светлая картина доносит до нас, сегодняшних, страдания, радости, надежды не только ее героев-мальчишек Игоря и Женьки, но целого поколения, чье детство пришлось на войну.

Это тоска о детстве, горьком, трудном, и все-таки детстве, той поре жизни, когда человеку открывается что-то новое, неизведанное — и в собственной душе, и в окружающем мире.

«…Эта пауза была огромна и полна всех самых лучших слов, которые они так и не сказали друг другу. Они стояли рядом в эти минуты, два самых близких на земле человека, и молчали, и поезд все никак не уходил» — так описано у Шпаликова расставание Игоря и Женьки.

Он оставляет своих героев на пороге отрочества. «Им не обещали легкой жизни, — читаем мы в сценарии, — но в будущем она оказалась еще сложнее, чем это можно было предполагать, и никто не знает, какие испытания и какие победы предстоят им впереди».

В своих сценариях, прозе, стихах Шпаликов редко возвращается к суровой военной поре, но война останется и пребудет в нем до конца его дней. Прошлое не забывалось, притягивало его, не отпускало…

Кинорежиссер Юлий Файт, друг Шпаликова со вгиковских времен, вспоминает:

«В конце теплого летнего дня Гена позвонил мне и позвал в Покровское-Стрешнево, где они жили после войны. Он давно там не был.

На окраине Москвы стоял десяток трех-четырехэтажных домов, построенных просто, без затей. Небольшие палисадники под окнами, врытые в землю столы, предназначенные для игры в домино. Мы присели за такой столик, Гена достал четвертинку.

Почему-то вокруг никого не было — ни души, стояла странная тишина. Только далекий, смутный шум большого города да журчание маленького самолета над Тушинским аэродромом.



А в Тушине — лето как лето, —
И можно смотреть без билета,
Как прыгают парашютисты —
Воздушных парадов артисты.



Мы и смотрели. Молча.

И вдруг женский голос отчетливо и ясно позвал: „Гена!“ Мы заоглядывались. Никого — ни вокруг, ни в окнах. Посидели, помолчали. И опять: „Гена!“ Голос звучал будто сверху и был какой-то… славный, другого слова не подберу.

Неловко улыбаясь, мы поднялись и… уехали».

Прошлое окликало его…

Может быть, под впечатлением таких вот поездок Шпаликов написал одно из лучших своих стихотворений. Кинорежиссер Сергей Соловьев назвал его гениальным:



По несчастью или к счастью,
    Истина проста:
Никогда не возвращайся
    В прежние места.


Даже если пепелище
    Выглядит вполне,
Не найти того, что ищем,
    Ни тебе, ни мне.


Путешествие в обратно
    Я бы запретил,
Я прошу тебя, как брата,
    Душу не мути.


А не то рвану по следу —
    Кто меня вернет? —
И на валенках уеду
    В сорок пятый год.


В сорок пятом угадаю,
    Там, где — боже мой! —
Будет мама молодая
    И отец живой.



Это стихотворение использовано режиссером Николаем Губенко в фильме «Подранки». Мнится мне, что написал его такой же подранок, как и герои этого фильма. И у них, и у Шпаликова в детстве была война. У многих погибли отцы…

«Путешествие в обратно я бы запретил…» Решусь нарушить этот запрет и вернуться к началу путешествия Шпаликова в будущее, чтобы лучше понять Шпаликова-человека, проникнуть к истокам его творчества.

Писать Шпаликов стал еще в суворовском училище. В стихах того периода, откровенно ученических, ощущается явное влияние Владимира Маяковского.



Откуда у неба столько воды,
Тут помутнеешь в рассудке.
Дождь,
           наливая
                     с краями пруды,
Хлещет вторые сутки.
Кто там, на небе,
                        давай разберись,
Пожалуйста, не авральте.
Нам же не сеять китайский рис
На заливном асфальте.



Это строки из стихотворения «Обвинение дождю». В духе Маяковского и названия стихотворений: «Грустное», «Надоело!» и т. п.

Ну что ж! Как сказал другой поэт, начнем, пожалуй, с подражанья. Показательно, что начал Шпаликов с подражания, допустим, не Блоку или Есенину. Его умонастроению был близок Маяковский — энергия стиха поэта-трибуна, оптимистическое восприятие мира. Стихотворение «Жизнь» подтверждает это:



На каждый дается день
Нам солнца
                 и неба
                         высь,
Лучи сквозь себя —
                            продень
И к жизни сильней привяжись.



А перед этими, патетическими строками, — более земные:



Я эту люблю
                  жизнь,
Дни люблю пить,
Буду сухарь грызть
И все равно —
                     любить.
Даже без рук
                    и ног
И с пустотой впереди
Я б добровольцем
                           не смог
В небытие уйти.



Под стихотворением дата: 1954 год. Запомним…

Немного спустя Шпаликов напишет в дневнике (его он вел всю жизнь, начиная с училища): «Ровно 25 лет назад застрелился Владимир Владимирович Маяковский. Все мое лучшее — к нему. Покойный не любил признаний, ненавидел всяческие юбилеи… Так пройти по жизни — вот моя мечта».

В 1955 году одно из стихотворений Шпаликова появляется в печати. На это поистине знаменательное событие он откликается стихотворением:



Не смотри на будущее хмуро,
Горестно качая головой…
Я сегодня стал литературой
Самой средней, очень рядовой.


Пусть моя строка другой заслонится,
Но благодарю судьбу свою
Я за право творческой бессонницы
И за счастье рядовых в строю.



Период подражания Маяковскому закончился — поэтом-трибуном Шпаликов не стал. Он пошел своим собственным путем, а поэзия нашла к нему дорогу сама:



По белому снегу
я палкой вожу,
стихи — они с неба,
я — перевожу.



В его поэзии не ощущалось и отголоска влияния Маяковского. И вообще он не ставил своей целью заниматься поэзией, как, впрочем, и кино, — он просто очень хотел писать. «Конечно, я родился писателем — по призванию, по влечению», — напишет он незадолго до своей смерти. А тогда, двадцатилетний, уволенный из армии по причине серьезной травмы, он выбирал институт, который дал бы ему возможность осуществить свою мечту.

Поиски привели его во ВГИК. Ему очень здесь понравилось — вся эта атмосфера, девушки с актерского факультета… Он понял, что это то место, где он хотел бы быть.

«Замечательно и знаменательно было появление во ВГИКе Геннадия Шпаликова, — пишет в своей книге „Территория кино“ Армен Медведев. — Он пришел, когда мы учились на втором курсе. Его не хотели зачислять, хотя он прекрасно сдал все экзамены. Ректор Александр Николаевич Грошев выразил сомнение, сказав примерно так: „Ну, мальчик пришел из суворовского училища, у него нет никакого опыта, никаких представлений о жизни, он ведь очень скоро выдохнется“. Я тому свидетель, как Кира Константиновна Парамонова, профессор ВГИКа, бегала в кабинет ректора, где заседала приемная комиссия, и отстаивала Геннадия. Если бы те, кто решал тогда судьбу абитуриентов-кинодраматургов, почитали дневники суворовца Гены Шпаликова, которые были опубликованы много лет спустя в журнале „Искусство кино“, я убежден, они бы ахнули, уж точно не приняли его в институт, однако в незнании жизни обвинить не посмели бы…

Он нес свой мир, странный, причудливый, красивый. Во ВГИКе первым его публичным самопроявлением была пьеса „Гражданин Фиолетовой республики“… Эта вещь была сделана, мне кажется, не без влияния Шварца, в ней были стихи, были куплеты о герое и среди них — афоризм, который вышел за стены ВГИКа: „Элегантный, как рояль“».

…Шел 1956 год, год XX съезда партии, на котором был развенчан культ личности Сталина. Было закрытое письмо по этому поводу, которое зачитывали на закрытых партийных собраниях… Были венгерские события, вызвавшие студенческие волнения… Два года просуществовала некоторая вольница. Затем наступило время закручивания гаек.

Всесоюзный государственный институт кинематографии

«Надо представить себе ВГИК того времени, — рассказывает сценарист Павел Финн, — ареопаг выдающихся талантов. Практически весь кинематограф, который стал отечественной классикой. Кинематограф 60-х годов и последующих лет — это был ВГИК того времени.

По коридорам института в виде мальчишек и девчонок ходили, можно сказать, гиганты советского кино. И вот среди всего этого звездного неба одной из самых ярких звезд был Шпаликов. Хотя почему? Ничего особенного он тогда не сделал, был просто студентом. Но уже пользовался необычайной любовью всех и авторитетом. Уже Тарковский к нему приглядывался. Они собирались вместе делать фильм со странным названием „С февралем в голове“, но потом эта идея отпала».

В мир кино Шпаликов вошел легко и, свободно. В институте он чувствовал себя в своей среде. Суворовское училище он так и не полюбил. «Долой ваши порядки, приказики и приказы», «Снова и снова в поле зрения стены напротив скучно-белые, как все до омерзения надоело», «Серых дней лента», — рубит он сплеча в стихотворении «Надоело». Армейская служба тоже не пришлась ему по душе. Его вольнолюбивой натуре претили любые рамки и ограничения.

Наконец он обрел свое истинное призвание. С мальчишеской гордостью он пишет об этом:



Я жил как жил,
Спешил, смешил,
Я даже в армии служил.
И тем нисколько не горжусь,
Что в лейтенанты не гожусь.
Не получился лейтенант,
Не вышел. Я — не получился,
Но говорят во мне талант
Иного качества открылся:
Я сочиняю — я пишу.



Наталия Рязанцева, в то время студентка сценарного факультета, вспоминает:

«Шпаликов был невероятно обаятельный, такой модный студент, он уже писал, его уже все знали, и когда Марлен Хуциев позвал его делать вместе фильм, он, видимо, решил, что Гена как раз и есть тот самый герой, которого он замыслил.

Шпаликов носил бархатную толстовку с бабочкой. Он был младше меня курсом, хотя по возрасту старше меня. Я мало кого знала с его курса, а его знала. Шпаликов был такой звездой ВГИКа. Он всех заинтересовал, он как-то умел со всеми ладить. Щелкал каблуками (суворовец!), ухаживал за всеми артистками — у нас было много красивых актрис. Он ходил их развлекал с котом. У него такая малица была, он засунет кота за пазуху и ходит в гости».

Одной из первых работ Шпаликова на факультете был небольшой сценарий под названием «Человек умер» о самом ВГИКе. Сценарий вызвал неоднозначную реакцию, ибо центром сюжета служила собственная смерть сценариста. Что это? Шутка, розыгрыш, игра с чертом или предчувствие, провидение?

С высоты сегодняшних знаний о том, что случилось 1 ноября 1974 года, читать это страшно.

Начинался сценарий с доски объявлений, где среди других было извещение в траурной рамке, на листке, вырванном из тетради:


«Деканат сценарного факультета с грустью сообщает, что на днях добровольно ушел из жизни ШПАЛИКОВ ГЕННАДИЙ. Его тело лежит в Большом просмотровом зале. Вход строго по студенческим билетам. Доступ в 6 час., вынос тела — в 7.
После выноса будет просмотр нового художественного фильма!!!»


Возле доски объявлений — несколько человек. Они что-то жуют. Голоса совсем спокойные.

— Как это его угораздило?

— Говорят, повесился.

— Повесился?

— Ага, в уборной.

— Некинематографично. Лучше бы с моста или под поезд. Представляешь, какие ракурсы?!

Дальше, после небольшого препирательства с некой Колодяжной (все фамилии подлинные), уверенной, что все собрались возле зала ради кинопросмотра, за проведение которого отвечала она («Почему закрыт зал?» — «Понимаете, человек умер…» — «Это — его дело, а у меня расписание»… И т. д. и т. п.), идет легкий треп, иного слова не подберу, этакое упражнение в остроумии на тему самоубийств.

«Что нам смерть — раз, два и повесился. На то мы и писатели». «Я знаю одно: сам я не вешался и ничего определенного сказать не могу». «Кому как, а мне это нравится. Я бы сам сделал что-нибудь похожее — времени не хватает. Завален этюдами». «Я так считаю: самоубийство — это плагиат. Ничего оригинального. Меня эта смерть не обогатила»…

И еще много чего «смешного». Обхохочешься…

Но с какой целью это написано? И к какому жанру можно отнести «Человек умер»? К комедии?

«Самоубийца» Н.Эрдмана — это острая социальная сатира, пьеса несет глубокую мысль. А здесь? Ну, повеселились у гроба товарища, как на хорошем просмотре, скинулись на поминки…

Повторю вслед за одним из персонажей: меня эта смерть не обогатила. Я лишь поняла, что Шпаликов не такой уж добрый и что ради красного словца он, как говорится, не пожалеет ни мать, ни отца, ни сотоварищей своих.

Скажете — пародия, гротеск, «капустник». Но есть все-таки темы, к которым, верующий ты или нет, надо относиться с пиететом, с осторожностью, чтобы не оскорбить чувств других, не накликать беду. Использовать в качестве эпатажа, а к нему был склонен Шпаликов, извещение о собственной смерти, не значит ли притянуть трагедию?

Только молодостью, бесстрашием перед жизнью, перед будущим можно как-то объяснить этот «сценарный ход».

Шпаликов, вообще как ребенок, не чувствовал края, не знал разницы между прямолинейностью и прямотой. При всей аудитории, к примеру, мог бросить в лицо кинорежиссеру Григорию Александрову, профессору ВГИКа, по поводу его фильма «Русский сувенир»: «Ребята, сегодня вот нам показали — и хорошо показали, лучше нельзя, — какое кино нам делать не надо. Никогда!»

Мнение тогда еще не состоявшегося, но уже почитаемого сценариста было справедливым: «Русский сувенир» был явной неудачей мастера. И все же, все же, все же…

Думаю, не только меня заденет размашистость шпаликовского стихотворения «Утро»:



Не верю ни в бога, ни в черта,
Ни в благо, ни в сатану,
А верю я безотчетно
В нелепую эту страну.


Она чем нелепей, тем ближе,
Она — то ли совесть, то ль бред,
Но вижу, я вижу, я вижу
Как будто бы автопортрет.



Возможно, стихотворение это и отражает в ка-кой-то мере самоощущение поэта. Но вряд ли составителям книги «Геннадий Шпаликов», изданной в Екатеринбурге («У-Фактория», 1999), стоило помещать его на первой странице в качестве эпиграфа: оно не отражает дух творчества Шпаликова, сложность и противоречивость его личности.

«Не верю ни в бога, ни в черта» — скорее всего фигура речи. Бог был в его сердце, открытом людям, состраданию, радости жизни, земной красоте.

И Россия не такая уж нелепая, и Шпаликов — тоже.

С чудесной и яркой улыбкой, на всех он производил хорошее впечатление.

«Шпаликов был особенно сияющ, — говорила о нем Белла Ахмадулина. — Солнце отражалось в его глазах, и вообще он был здраво и радостно настроен, и можно было про этого молодого человека сказать: он несомненно рожден для радости, для успеха».

А от Петра Тодоровского при первом знакомстве с начинающим сценаристом тот вмиг получил прозвище — Генацваликов.

Он был всегда окружен друзьями. Ядро компании составляли, помимо самого Шпаликова, сценаристы Финн, Рязанцева, операторы Княжевский, Ильенко, режиссеры Файт, Митта. Иногда к компании присоединялись Николай Губенко, Никита Михалков, Белла Ахмадулина, Андрей Тарковский…

Жили веселой студенческой жизнью. Гуляли, бездельничали, бывало, днями не расставались. А когда ложились спать, Шпаликов ухитрялся за ночь написать страниц десять нового сценария. Сценарий «Причал», к примеру, был написан на глазах друзей за несколько ночей. Стихи и песни он сочинял буквально на ходу.

Павел Финн рассказывал в одной из телепередач:

«Шестидесятые годы, их начало, представляют собой особое время, какой-то такой остров во времени: это еще недалеко от войны, это и постоянная радость от того, что можно чувствовать себя свободным. Такая большая московская компания людей, живущих в искусстве. Об этом никогда не говорили, что мы живем в искусстве, это просто было бы стыдно сказать так, потому что пафос не позволялся. Но мы жили с общим ощущением открытого шампанского… Не все шестидесятые годы, а те годы конца ВГИКа — начала какой-то иной жизни. До сих пор я ощущаю какой-то идущий от них свет.

Мы были как будто бы беспечны, но в этой беспечности было очень много серьезного. За фасадом этой беспечности шла работа, которая и делала из нас тех, кем мы стали или кем мы не стали. И самым, безусловно, ярким лучом в нашей жизни тогда, конечно, был Гена, хотя мы об этом не думали. Мы это чувствовали, мы это знали, да он и сам это чувствовал, сам это знал.

Гена был такой Моцарт среди нас, и, к счастью, то, что он Моцарт, было прекрасно, а еще прекраснее, что среди нас не было Сальери. Он был абсолютно уверен в своем предназначении, в своей власти над этой жизнью, в своей неординарности».

В 1958 году на сценарном факультете, на курсе, где училась Наташа Рязанцева, случилось серьезное ЧП.

У студентов курса сложилась традиция: по окончании очередной сессии устраивать курсовую вечеринку. Гвоздем каждой встречи был магнитофонный «капустник». На пленку записывались эпиграммы на однокурсников, шутливые песенки, пародии, сценки из студенческой жизни. Будущие сценаристы просто дурачились.

В тот раз дело не заладилось. Кто-то вовремя что-то не написал, не было эпиграмм…

«Мы собрались и стали импровизировать на ходу пародию на историко-революционную тему, — рассказывает Наталия Рязанцева. — Я даже текст помню: „Еще не успел смолкнуть залп „Авроры“, а у колонн Таврического дворца…“ и так далее. Изображали Сталина. Была сцена с Лениным, который принимал академика, крестьянина, татарина, — ну, как в этих пьесах было. Все это записывалось на магнитофон. А потом кто-то сказал: „Ну, ребята, вы дров наломали!“ Решили все стереть и стерли».

А на следующий день в институт поступил сигнал из КГБ и одновременно из ЦК комсомола об антисоветской акции в стенах ВГИКа. Началось страшное. Студента, игравшего Ленина, вызвали на Лубянку. Он вернулся совершенно белый. Все стали гадать, откуда там стало известно о вечеринке, кто донес, ведь записи не было. Пошла ужасная полоса собраний, заседаний комитета комсомола, парткома. Поначалу участников «акции» осудили, наиболее активным вынесли по строгому выговору. Но в ЦК комсомола решение не утвердили — только исключение!

И ребят исключили. Тем временем выяснилось, кто «стукнул». И было решено отомстить таким образом, чтобы и доносчицу тоже выгнали из комсомола. «Это было такое действо толпы, — рассказывает Рязанцева. — И вот в этом действе, я заметила, Гена Шпаликов, Володя Китайский, с которым они вместе потом работали, и еще третий, к ним примкнувший, не стали голосовать, как все. Защитить ее уже было невозможно от исключения, но все равно три человека (вот интересно: я и сама сомневалась, но проголосовала, как все), не обращая внимания на зал, подняли руку „против“.

С Геной мы как-то познакомились ближе, а потом встретились на переписи населения. Я переписывала население то ли в гостинице „Восток“, то ли „Алтай“. Потом приехал Гена, и мы повеселились, конечно, над этими анкетами… Вообще все, что связано со Шпаликовым, весь этот роман, после наших тяжелых историй был такой веселый».

«Ты была важнее, чем все на свете…»

«Я иду вслед за памятью и вижу вечер, и склад, и мы перетаскиваем картошку в корзинах. Ты в куртке и в косынке, и всю ночь мы ничего не делаем полезного — мы смеемся, выпрашиваем холодные арбузы, и ты сидишь рядом со мной, и я еще не знаю тебя и говорю тебе „вы“.

Потом была весна и Первое мая. И пыльный весенний день в середине мая — твои открытые белые руки, твое лицо взволнованно, и снова ты такая легкая, готовая улететь.

…И позже мы встречались часто и дружески, и всегда я забывал все на свете, потому что ты была важнее, чем все на свете, и ты знаешь это».

Так писал в своем дневнике Шпаликов летом 1958 года. Строки эти посвящены Наталии Рязанцевой.

«Это был такой странный роман, не студенческий, старомодный роман. Гена сразу сделал предложение, — рассказывает Наталия Рязанцева. — Мы поехали в Ленинград играть в волейбол, как всегда. Нас поселили в Доме колхозника. Там стояли кровати, по четыре в комнате. Я оказалась там с тремя лилипутками — артистками из ансамбля.

Приехал вдруг Гена. Он заявился в наш Дом колхозника целой компанией, с лыжами, рюкзаками: они решили поехать в Карелию кататься на лыжах. И поехали. А Гена остался в Ленинграде. Он приходил ко мне, и это было очень забавно. Лилипутки его полюбили. У них был баянист, и он пел вместе с ними под баян.

Он всем представлял меня как свою невесту, хотя ничего еще не было решено…

На нашей свадьбе он сказал замечательную речь. Женщины плакали. Наши мамы плакали тоже. Что он такое говорил, я не помню, но необыкновенно трогательно».



Вместе с собой он дарил ей весь мир.
Любимая, все мостовые,
Все площади тебе принадлежат,
Все милиционеры постовые
У ног твоих, любимая, лежат.


Они лежат цветами голубыми
На городском, на тающем снегу.
Любимая, я никакой любимой
Сказать об этом больше не смогу.

(«В Ленинграде»)


Семейная жизнь началась при абсолютном безденежье. Зарабатывали, чем могли. «Рекламу писали замечательную, нанимались за полцены, — рассказывает Рязанцева. — Нам даже образец выдали, как нужно писать. Мы долго хохотали над образцом, а потом сами сочиняли нечто подобное. Песни сочиняли эстрадные. Гена прославиться хотел, хотел песни написать, которые бы народ запел. И действительно, запели его песни. И до сих пор они остаются. Петр Ефимович Тодоровский до сих пор их поет. Даже в фильм „Военно-полевой роман“ взял „Городок провинциальный“…

Однажды Гена принес большие деньги и подбросил их вверх. Мы нашли потом на абажуре какую-то десятку — это было так кстати!»

Жили по-студенчески безбытно, общими интересами, не наворачивая проблем, — они, как водится, возникали сами собой и решались «по мере поступления». Но были и перманентные — безденежье, бездомность (впрочем, в те годы мало какая молодая семья имела свое жилье). Помимо прочего, Наташу все больше и больше стала тревожить растущая тяга Геннадия к выпивке.

В воспоминаниях «Майский день — именины сердца», посвященных известному писателю С.А.Ермолинскому, Рязанцева рассказывает об одном из эпизодов своей семейной жизни со Шпаликовым.

«Мы поженились в 59-м, — пишет она, — а в 61-м наш студенческий „экспериментальный“ стал трещать по швам, и весной Гена затеял примирение. Мы решили начать новую жизнь. Из прежней жизни — с моими родителями — мы были изгнаны, вернее, сами ушли. Для новой жизни были все основания — Гена получил аванс на „Мосфильме“ и, узнав, что я тоже скитаюсь, живу у подруги, купил два билета на Кавказ и преподнес их как спасенье: ехать и не рассуждать».

Прибыв в Гагры, они остановились в гостинице «Гагрипш» и зажили на широкую ногу. Им должны были прислать гонорар за сценарий. Но почему-то не присылали. Они продали, что могли, но все равно пришел момент, когда им не на что было поесть. Среди живущих в гагринском писательском Доме творчества попадались знакомые лица, но ведь не у всякого можно попросить взаймы.

И неизвестно еще, чем бы дело кончилось, если бы Шпаликов не встретил Сергея Александровича Ермолинского, который узнал его. Сергей Александрович выручил их деньгами, и оставшаяся неделя пребывания бедных, промотавшихся студентов на юге превратилась в сплошной праздник. А Шпаликов — и в том была его трагедия — хотел, пишет Рязанцева, чтобы каждый день был праздником, но это редко получалось.

Под крылом Ермолинского в их семье ненадолго воцарился мир. Все невзгоды начинавшейся взрослой жизни отступали, узнавали свое место в масштабах иных трагедий и потерь.

Трудности быта, добывания денег их тяготили не очень. Они жили по воле чувств и профессии. Их окружали друзья. Они принимали гостей у себя, ходили в разные компании, где собирались интересные люди. Со Шпаликовым скучать было невозможно. Серьезно относился он далеко не ко всему, любил валять дурака. Над многими вещами мог посмеяться и многое увидеть из прошлого и будущего — в этом смысле он был поэт. Иногда обманывал. Устраивал розыгрыши, мистификации…

«Всего вранья Гены не перечислить, — вспоминает Рязанцева. — Бывало и такое, когда его песни выдавали за чьи-нибудь чужие. Некоторые его песни выдавали за песни Галича, а на самом деле Галич добавлял к Гениным песням окончания политические. Гена про это знал, они ведь были знакомы, и никак не реагировал. Он и сам мог выдать за свою чью-нибудь песню».

«А еще Гена любил дарить себе книги, — добавляет Юлий Файт, — от имени Льва Толстого, Олеши, к примеру. Таких книг с „дарственной“ подписью у него собралась целая полка».

В телепередаче «Людей теряют только раз», посвященной Шпаликову, забавную историю рассказал Павел Финн:

«В 1961 году Гена с Наташей Рязанцевой въехали в коммунальную квартиру на Арбате. Гена, естественно, завладел вниманием всей квартиры: он был необычайно обаятельный, необычайно вежливый, сразу в него все влюблялись, он никогда не вызывал раздражения у людей. Та жизнь, которую он принес в коммунальную квартиру, для пожилых дам, которые там существовали, конечно, была несколько экстравагантна, потому что там сразу же началось бог знает что. Единственно, чем можно было обуздать Гену, — это коммунальным порядком. Шпаликов был внесен в график уборки мест общественного пользования, который должен был неукоснительно соблюдаться. И вот однажды в квартиру позвонил некий господин и с сильным английским акцентом пригласил к телефону господина Геннадия Шпаликова. Подошедшая к телефону дама сказала, что Шпаликова нет, и спросила, что ему передать. Тогда этот господин сказал, что это говорят из шведского посольства и просят передать господину Шпаликову, чтобы он посетил посольство, потому что получено известие из Стокгольма о присуждении ему Королевской академией Нобелевской премии по литературе за этот год. Вся квартира оживилась, всполошилась. Все стали перезваниваться.

А господин с английским акцентом звонил из автомата, и рядом с ним стоял Гена Шпаликов. А этот самый, с английским акцентом, был наш друг, оператор Митя Федоровский, он знал более или менее английский и был подучен Геной позвонить в квартиру и сообщить благую весть.

Эффект был фантастический! Когда Шпаликов вечером вернулся домой, полагаю, что в несколько возбужденном состоянии, первое, что он увидел, был график „сортирного регламента“, где его фамилия торжественно жирным карандашом была вычеркнута, поскольку все понимали, что лауреат Нобелевской премии ну никак не может убирать сортир.

Когда он через некоторое время был разоблачен, репрессий никаких не последовало, однако фамилия его была возвращена в список».

На лекциях в институте рядом с Геной сидел Наум Клейман. Как-то Шпаликов вытянул из-под его руки тетрадку и подсунул ему свою. Там было написано: давай переговариваться через тетрадку. Клейман согласился.

Однажды Гена неожиданно исчез. А через несколько дней так же внезапно появился.

«Я был в Венгрии», — написал в разговорной тетрадке. Клейман ответил: «Врешь!» — «Меня взял с собой мой дядя генерал».

То, что его дядей был известный генерал-полковник С.Н.Переверткин, было сущей правдой. Шпаликов в своих фантазиях был настолько органичен, что порой трудно было отличить правду от выдумки.

Наум заколебался. Гена сидел с абсолютно серьезным лицом. «Знаешь, что я видел своими глазами?» — написал он в тетрадке. И дальше шел рассказ о противостоянии русского парнишки, сидящего в танке, и венгерских ребят, его ровесников. Ребята должны бросить в танк зажигательную смесь, а танкист должен выстрелить в них. Кто кого опередит?.. Этим и кончается рассказ.

Гена переждал паузу и сказал, что никто не выстрелил и никто не бросил смесь…

«Шпаликов уловил какую-то вибрацию эпохи, какие-то открывшиеся пути, — говорит Клейман, — увидел то, что другие не увидели, — в этом был весь Гена. Конечно, он не был в Венгрии. Он ее отсюда видел, и видел лучше, чем те, кто там был».

…А однажды он позвал к себе друзей и сказал: «Вот я получил кубок на кинофестивале в Бергамо». И действительно, показывает кубок на малахитовом или мраморном основании. «Этот кубок мы должны обмыть!»

Файт высказал сожаление, что Шпаликов сам не съездил за этим кубком в Италию. «А я только что оттуда,» — говорит тот. И рассказывает, как он возвращался из Загорянки, как его встретили на перроне и в приказном порядке отправили в Италию. Прямо в том, в чем он был одет. Его спросили, на каком же языке он там говорил. На русском, ответил он. Там, мол, половина Италии грузины, все по-русски говорят.

Друзья, что интересно, ему поверили. Тут пришел Андрей Тарковский, и они сообщили ему радостно, что Гена был в Италии! «Ну, послушайте! — охладил их пыл Андрей. — Вы сами бываете за рубежом и знаете, что нужен загранпаспорт. Ну как Гена мог так, с электрички, попасть в Италию?» Шпаликов врал именно друзьям, те ему верили.

Иногда он рассказывал фантастические истории, и ему не верили, а потом выяснялось, что это правда. В нем, в его рассказах и фантазиях странно соединялись ирреальность и абсолютная реальность.

Справедливо сказал хорошо знавший Шпаликова Павел Финн, что тогда, в шестидесятых, он весело жил, был абсолютно уверен в своем счастливом пути, в том, что у него будет долгая счастливая жизнь. Так и фильм его называется. Он был уверен в своей власти над жизнью, над будущим. И когда он придумывал про себя все эти забавные истории, на самом деле это были возможные эскизы его существования. Он придумывал для себя различные варианты жизни.

«Застава Ильича»

Еще студентом Шпаликов был приглашен на большую картину — «Застава Ильича».

В письме Юлию Файту он написал, что у него будет, как у Висконти, — две серии. Тогда двухсерийность была большой редкостью.

То, что режиссер Марлен Хуциев, тогда уже светило, стал работать не с маститым сценаристом, а со студентом ВГИКа, было необычайным событием.

Шпаликов привел с собой целую когорту юных талантов, чьи имена впоследствии составят славу советского кинематографа. На экране азартно спорили и веселились вгиковцы: Андрей Кончаловский, Андрей Тарковский, Светлана Светличная, Павел Финн, Дмитрий Федоровский с операторского… Играли они не себя, а персонажей, которых в основном сами и придумывали. Это были дети 41-го, ужасы войны отложились у них на уровне подсознания, у некоторых не сохранился образ живого отца. Шпаликов был типичным представителем этого поколения.

Они очень трудно и не сразу, и далеко не всем открывались, эти будущие мастера. Их условно зачислили в «шестидесятники», потому что слава ко многим приходила на излете той эпохи, но потенциал, которым они обладали, не укладывался во временные рамки.

Диапазон знаменитого поколения «шестидесятников» был очень широк: от Петра Тодоровского до Геннадия Шпаликова. У этого поколения в цене было не отличие, а сходство. Сходство же было в основном в том, что все они, и бывшие фронтовики, и дети войны, переживали весну Жизни, пору надежд, «громадье» планов. До космоса ближе, чем до подмосковного Загорска.

…Первый разговор между Хуциевым и Шпаликовым произошел в кафе «Москва». Присутствовала и Наташа Рязанцева.

И началась работа.

— Я помню, — рассказывает Марлен Хуциев, — как Гена с Наташей приходили к нам на Подсосенский с бутылкой вина. Все было красиво, никакой опасности в этом не виделось. Сидели допоздна, говорили о будущей картине, и не только о ней. Читали стихи.

У Хуциева со Шпаликовым сложились хорошие, можно сказать, нежные отношения. Гена называл Марлена «Мен». Это не мешало им собачиться. Верный себе, свободолюбивый Шпаликов устраивал Хуциеву разные штуки. Как-то, к примеру, исчез куда-то, а появившись, объяснил, что подхватил дизентерию и был три дня на карантине. На самом же деле он был на кинопробах у Тодоровского — тот начинал снимать «Верность». Гену выдали подкрашенные волосы.

Когда началась «Застава», частым гостем на съемках был писатель Виктор Некрасов в неизменной ковбойке с закатанными рукавами. Все с ним подружились. А Шпаликову, как он напишет в стихотворении, посвященном Некрасову, 29 октября 1974 года, буквально за два дня до своей смерти, он стал самым близким из людей.

В «Заставе Ильича» шло разрушение стереотипа. Очеловечивалось, оживлялось, одушевлялось все то, что и должно было быть живым. То же происходило и в жизни. В этом смысле фильм был воплощением духа оттепели. Обнадеживающие перемены ощущались людьми искусства, литературы прежде всего как возможность свободы творчества, расширения диапазона поисков, отмены ограничений, предписанных официальной идеологией, смягчения цензуры. И действительно, стало легче дышать, думать, мечтать.

Но до полной свободы было еще далеко.

Съемочный период длился нескончаемо долго из-за бесконечных переделок, сокращений, дополнений.

В ходе съемок фильму заменили название на, так сказать, более нейтральное, дабы не тревожить тень вождя революции: «Мне двадцать лет».

Но это не положило конец придиркам. От фильма с таким названием, фильма, где главными героями были молодые, требовался комсомольский пафос, устремленность в коммунистическое будущее. «А мы ужасно боялись впасть в пафос, — говорил кинокритик Н.Клейман. — В нашем собратстве Шпаликов был лидером и больше всех противился этому вот внешнему пафосу, велеречивому монологу, диалогу. Ему не чужд был пафос внутренний, спрятанный в глубине, а на поверхности был воздух, пронизанный солнцем. Поэтому диалоги у Шпаликова так легки».

Фильм Хуциева и Шпаликова знаменовал собой новое слово в отечественном кинематографе. Пересказать фильм нельзя. Сюжет здесь растворен в общем потоке повествования, в атмосфере его. Композиционная непринужденность «Заставы», приближенность ее к реальной жизни отражает мироощущение автора и с первых же кадров воспринимается зрителем, будит его воображение, заставляет сопереживать происходящему на экране, домысливать, «дочувствовать» сказанное героями. Потому что герои эти — сами зрители, и этот фильм о молодых, двадцатилетних, наполненный теплом, доброжелательством, нежностью и любовью, — и про них, людей разных поколений.

«Мне всему человечеству надо счастья!» — под этими словами одного из своих героев мог бы подписаться и сам Шпаликов.

В своей книге «Тогда деревья были большими… Лев Кулиджанов в воспоминаниях жены» кинодраматург Наталья Фокина рассказывает о трудностях, которые испытывали Марлен Хуциев и Геннадий Шпаликов с самого начала работы — с момента подготовки фильма к запуску в производство.

«Сценарий по размеру тянул на две серии. А запустили его как одну. Кинозрелище из размеров повести выросло и тяготело к роману. Кроме того, продленность времени фильма насыщалась подробностями и полутонами, это давало возможность пристальнее и внимательнее рассмотреть человека. Фильм Марлена Хуциева был несомненно новаторским, и это многих раздражало. Особенно тех, кого это лишало премии за выполнение плана. Каждое утро в объединение приходил начальник планового отдела студии и, посмотрев сводку об отснятом метраже, возмущался: „Ну что, ваш гений опять отстает?“ Это раздражение накапливалось и просачивалось за пределы студии.

Как-то днем на студию был высажен десант с Гнездниковского (там располагалось Госкино. — Л.П.) во главе с главным редактором Ириной Кокаревой. Вызвали Марлена. Пошли в директорский просмотровый зал. Я никогда не забуду того высокомерного презрения, с которым „через губу“ они общались с Марленом. Материала было много, и материал был хороший, если не сказать превосходный. Смотрели они плохо, переговаривались между собой. Потом просили выключить проекцию. Кончился их „рабочий“ день».

Единственное замечание, которое они успели высказать, вспоминает Н.Фокина, это то, что в квартире родителей Ани, где шел ремонт и стены были оклеены газетами, газета «Правда» была наклеена в перевернутом виде, так что название ее выглядело как бы ниспровергнутым. Хуциев удивился: «Я не обращал внимания на это, мне важно было, чтобы интерьер во время ремонта выглядел достоверно». — «Ну, вот видите, если вы не обращаете внимания на такие вещи… В общем, разбираться с вашим материалом надо серьезно. Вам придется приехать к нам на Гнездниковский». Марлен оказал, что это невозможно, что все эти дни группа работает и днем и ночью, что прерывать съемки нельзя.

В самом деле, Хуциев сутками не покидал студию. Причем даже в этом аврале он не допускал никакой халтуры. Так работали далеко не все.

После окончания съемок фильм долго еще будут мучить цензоры, пытаясь сделать из него идеологически здоровое произведение.

…Самым тяжелым для всех было запрещение картины «Застава Ильича».

«Объяснить и понять логику этого было невозможно, — пишет Наталья Фокина. — Кинематографисты на студии или в Госкино видели картину, восхищались, удивлялись и многие заимствовали оттуда, по крупице растаскивали открытия, внося их, как бы невзначай, в свои картины. Так что когда наконец картина была выпущена, она не казалась уже такой новаторской. Но это все произошло позднее».

За свой фильм Шпаликов бился с безоглядностью честного человека. Армен Медведев рассказывает: «В тот год я работал в Союзе кинематографистов и оказался на одном из партийных активов, которые время от времени собирал горком КПСС. Там выступал Егорычев, который теперь (2001 год. — Л.П.) пытается представить себя жертвой брежневского застоя (просто в свое время невпопад что-то сказал и оказался послом в Скандинавии). Помню, как он вел это собрание, как „проводил линию партии“, как после выступления Шпаликова, который с недоумением говорил: „Но ведь эти рабочие не видели нашего фильма…“ (а в какой-то газете было опубликовано коллективное письмо рабочих против картины), — Егорычев проорал ему в спину, когда Гена сошел с трибуны: „Вы спасибо скажите Виктору Некрасову!“ (В.Некрасов после первых просмотров фильма написал о нем восторженную рецензию, которая также не понравилась начальству.)»

Ругал фильм и Никита Сергеевич Хрущев — разумеется, с подачи секретаря ЦК партии по идеологии Ильичева.

Ильичев с Хуциевым стали даже героями фольклора.

Был такой стишок:



ЦК решило сгоряча,
Что здесь порочности основа,
И пред «Заставой Ильича»
Встает застава Ильичева.



Фильм вышел на экраны в 1965 году в очень сокращенном варианте. И сразу же на него обрушился водопад критики. Шпаликова и Хуциева обвиняли в подражательстве образцам западного кино и в поверхностном решении вопросов, волнующих современную молодежь.

Картина получила специальную премию Венецианского международного кинофестиваля, но крупным событием не стала, уступив место более ярким кинопроизведениям шестидесятых. Постепенно она затерялась в зрительской памяти.

Настоящая премьера фильма «Мне двадцать лет» («Застава Ильича»), который зрители смогли увидать без купюр, состоялась в 1988 году. И конечно, того впечатления, которое он произвел бы в своем первоначальном, неизуродованном, виде в шестидесятые, быть не могло: изменилось время, изменились люди, изменился кинематограф, изменились критерии искусства.

Наверное, и самого Шпаликова, которого к тому времени не было на свете уже 14 лет, картина не порадовала бы.

Наташа, ты не наша

Шпаликов вел вольный образ жизни. Он появлялся с гитарой в разных домах и компаниях — всюду его любили, всюду он был свой. Он создавал праздничную атмосферу. Конечно, не обходилось без возлияний. Он не ограничивал себя, потому что писать, а это было главное, по свидетельству жены, он мог в любом состоянии. Мог пьяным прийти и писать без знаков препинания, без больших букв, а так — подряд, подряд, подряд…

«Его сначала все прекрасно принимали, — рассказывает Рязанцева, — он действительно мог пойти куда угодно. И мы ходили в какие-то кафе, в гости, на какие-то свадьбы… Он был везде уместен, пока не стал пить неуправляемо. Это было уже совсем невыносимо. Я с этим бороться не могла, как борются по-настоящему женщины, которые понимают в этом толк. Взрослые женщины, которые выходят замуж за писателей, за актеров пьющих. Но они взрослые и знают, что с этим делать и как этим управлять. А когда это меняет личность и человек становится совершенно непредсказуемым, — с этим невозможно жить».

Они все больше отдалялись друг от друга.

«Все последние вечера, — писал Шпаликов в дневнике, — мы проводили врозь. Вот так все и кончается. Как это называют: смеясь расставаться с прошлым? Посмеиваясь — боевая ничья».

В другом месте он пишет (к сожалению, все записи не датированы): «Я заставляю себя не думать про тебя, но, в сущности, я понимаю, что здесь все определилось давным-давно, и все-таки я держусь за это, не знаю почему — знаю: привык и еще потому, что жалко отдавать кому-нибудь. Наверняка знаю, что если бы ты умерла (простите, пожалуйста), мне было бы проще… Я не очень понимаю, зачем ты вышла за меня замуж, хотя нет, понимаю, и ты сейчас понимаешь, что ошиблась и никакое тут не пьянство…»

Пьянство ни при чем? Но как же тогда относиться к признанию самого Шпаликова, доверенному дневнику?

«…Около двух лет я беспрерывно пью, и теперь это стало уже „нормой“ поведения… У меня такое горе на душе, и все еще было бы ничего, если бы я не понимал внутренне, что и Наташе я тоже не нужен и что много раз с ней я чувствовал себя почти так же, но сейчас я держусь за нее, мне ни к чему себя обманывать, я не верю, что мы можем помочь друг другу, но я так хочу этого… Раньше у меня бывали вот такие дни такой пустоты, но это проходило. Вот уже месяц я живу так, и это не проходит».

Юлий Файт объясняет причину их разрыва по-другому: «Два очень талантливых человека, у Гены свой характер, у Наташи — свой, оба очень индивидуальные, очень самостоятельные люди, писатели настоящие, им, наверное, трудно было вместе».

Я думаю, дело было не в разладе с Наташей, а в разладе Шпаликова с самим собой. Алкоголь усугублял этот разлад, усугублял творческую неудовлетворенность. И он же, алкоголь, успокаивал, веселил. «Примешь с утра — и весь день свободен!» — знаменитый шпаликовский афоризм.

А ведь еще не так давно, 14 мая 1956 года, он написал в дневнике: «Вчера покончил с собой Фадеев. Сегодня во всех газетах его портреты и медицинское свидетельство: „Страдал тяжелой болезнью — алкоголизмом, во время душевной депрессии, вызванной острым приступом алкоголизма, покончил жизнь самоубийством“.

Жалости нет, алкоголиков не жалеют. Какими же руками он писал, как мог говорить о светлом, чистом и высоком — пьяница по существу. Братья-писатели, конечно, наплетут к случившемуся всякую душевную ерунду, но нужно сказать прямо — человек, который учил целое поколение молодежи твердости, непримиримости и чистоте — просто пьяница, талантливый болтун с сожженными водкой внутренностями. Оправдать его нечем».