Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Антип Петрович.

— Мы тут все, Антип Петрович, не шибко образованные, особенно в военном деле. Но ничего — жизнь научит.

— Это верно, жизнь всему научит, — усмехнулся Глымов. — И что с моей должности? Чего я кому должен?

— Ты должен выполнять все мои приказания.

Глымов на эти слова согласно кивнул.

Много с чем навсегда (или почти навсегда) покончила революция, но только не с нашим хамством российским!.. Хамством, которому ничто не укорот, не указ: ни монархия, ни демократия, ни тоталитаризм… Господи! Да когда же мы всем миром поймем, ощутим, что только просвещение, одно-единое спасет нас? Ни православие, ни марксизм, ни монархизм, ни социализм, ни приватизация, ни экспроприация, «ни Бог, ни царь и ни герой», а единое просвещение.

— И ты должен командовать ротой, — продолжил Твердохлебов. — Солдаты должны выполнять все твои приказания, а ты за них отвечаешь передо мной и выше меня стоящими командирами.

«Молодой человек! Если записки мои попадутся в твои руки, вспомни, что лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от улучшения нравов, безо всяких насильственных потрясений». (A.C. Пушкин «Капитанская дочка», глава VI, «Пугачевщина».)

— А ежли кто из моих деру даст, я тоже отвечаю?

А чем «улучшаются нравы»? Единственно — просвещением! И больше — ничем. Или «записки» Петра Андреича Гринева никому из нас в руки не могут попасть, или, хоть и попадают, но мы никак не можем «вспомнить», понять, уразуметь — от чего «лучшие и прочнейшие изменения» «происходят»… Не капитализм блестящие результаты дал на Западе и на Востоке, а просвещение, цивилизованность. Южная Корея скачок свой сделала не от введения «приватизации», а от того, что лет 15–20 назад догадалась и все силы, все средства бросила на просвещение. И в Америке, и в Европе, и в Японии то же: цивилизованность, просвещенность, образованность. А у нас?.. Гоголи, Островские, Салтыковы и иже с ними с капитализмом, с монархией боролись? С хамством они русским боролись. Да куда им?! Они хоть и титаны были, да люди, смертные, а хамство у нас… ну, может, хоть и не вечно, не совсем уж бессмертно, но очень долговременно, намного протяженнее во времени, чем жизнь одного, пусть даже очень выдающегося, человека…

— Тоже.

Вот такие у меня «корни». Слилась в моей крови кровь, ну, хоть не со всей необъятной России, но с довольно-таки обширной ее территории: Пенза, Владимир, Москва да вон и Литву еще прихватили.

— Тогда извиняй, комбат, но я от такой должности отказываюсь, — категорически заявил Глымов.

— Чего боишься, Глымов? Что твои блатари разбегутся после первого боя?

Остальное, как говорится, было делом техники. Потянуло, или направили, возвращающегося из Маньчжурии после Русско-японской войны «деда» А.А.Назарова в университетский культурный город Томск, остановился он на квартире у Анны Прокопьевны Глазковой, а, может, к тому времени ставшей уже и Ершовой, а к той сестренка молодая «сдобная» приехала с Салаирского рудника с темно-каштановыми пышными волосами, с нежной прозрачной кожей, а квартирант хоть и рябой был (незадолго перед тем оспу перенес), но уж такой положительный, такой обходительный, деликатный, ну просто замечательный (с точки зрения старшей сестры). Дусенька, к тому времени уже давно и прочно привыкшая ощущать себя царицей, а то и богиней, конечно же, для начала зафордыбачилась, как и следует уважающей и понимающей себя царице, но Анна Прокопьевна не дрогнула: пообещала самовар (!) подарить, если Дусенька снизойдет до молений маньчжурского героя — и дрогнуть пришлось «царице», самовар ее доконал!

— Во-во, того самого и боюсь, — пыхнул дымов Глымов. — Они и до первого боя могут когти рвануть.

— Не рванут, — спокойно заверил его Твердохлебов.

А там немного погодя прибыли в Томск молодые специалисты Шарловские, Степан Игнатьевич и Анна Васильевна. И у Назаровых 29.XII.1909 (по новому стилю в 1910 уже году) получился сын Владимир, а у Шарловских 1.XII.1914-го — дочь Марина. Росли они, росли, развивались, бегали на каток, куролесили, но в конце концов каждый в свое время, не без сложностей и приключений, но оказались-таки студентами Томского политехнического института, где и встретились, и… Мать и институт не успела кончить, как уже появился я. Родился я, говорят, с очень «сурьезным» насупленным лбом и лихо задранным кверху носом, так что получалось впечатление как бы слегка вдавленной переносицы — по этому поводу шутили, что это мама вдавила мне переносицу, когда, готовясь к защите диплома, очень усердно налегала животом на чертежную доску. Родился я в Новосибирске, потому что туда был переведен из Томска Институт усовершенствования врачей, с которым приехала работавшая в нем баба Настя — ну а где дочке было рожать, как не у мамы под крылом? Родила — и скорей обратно, в Томск, диплом защищать. Пока мама готовилась к защите и защищала диплом, а баба Дуся лелеяла свое здоровье и красоту (у нее всегда были «проблемы со сном»), меня нянчил деда Саша: в 6 утра, до начала работы, ходил на молочную кухню, кормил, обряжал меня и перед уходом на работу сдавал меня, сытого, чистого, сухого, всем довольного, освеженной сном бабе Дусе. Это все происходило в Томске, где мама завершала учебу. А отца уже давно «распределили» в Новосибирск. Защитив диплом, мы с мамой вернулись в Новосибирск и там, при Новосибирской ТЭЦ-1, зажили все трое вместе на Колыванской, 3, квартира 19.

— Ой, ой, начальник, ты ровно дите малое. Ты нашего брата не знаешь?

Во что верил

— Ты можешь рвануть когти? — спросил Твердохлебов.

— Покудова не знаю… — Глымов помолчал. — Покудова не осмотрелся…

По сусекам дневников и записных книжек

— В трех километрах сзади наших позиций заградотряд стоит. НКВД, — сказал Твердохлебов. — За дезертирство — расстрел на месте.

31 декабря 54 г. Опять Новый год… По московскому без 12 минут 8 ч. веч., стало быть, у нас (в нашей Кривощековке!) через 12 минут наступит Новый… «счастливый?..» 1955 год. Где они, все наши? Витька, Валька (Каган), Ритка… Нас, поди, дураков, вспоминают… И никому ведь в ум не влетит та глупость, что: «Ну его, этот Новый год…» Едем с Эрькой встречать. Опять придется притворяться, что я счастлив наступлению Нового года, нового «счастья».

— Во как! — выпучил глаза Глымов. — Ох, власть советская! Уж так она свово гражданина любит, уж так любит… Ну даже на войне охраняет!

Это два семнадцатилетних новосибирских «покорителя столицы»: «мой первый друг, мой друг бесценный «Эрька», тогда студент 1-го курса Московского химикотехнологического института им. Д. И. Менделеева (тоже сибиряка! нашего! из Тобольска) и я, студент 1-го курса Театрального училища им. Б.В. Щукина.

Кто-то пустил тихий смешок, но большинство молчали, с тревогой смотрели на Твердохлебова.

В те поры солнце всходило в Новосибирске на 4 часа раньше, чем в Москве. Границей часовых поясов была наша Обь: восточное правобережье — 4 часа разницы, западное левобережье — 3. Начинался когда-то Новосибирск на правом берегу и жил по правобережному времени; потом, естественно, разросся, перекинулся и на левый берег, где была железнодорожная станция Кривощеково… А область Новосибирская почти вся на запад от областного центра раскинулась — так что, может, и правильно, что перешел Новосибирск на трехчасовую разницу с Москвой… Но мы-то с юности привыкли встречать солнце на 4 часа раньше москвичей.

— Ну, положим, ты эту власть тоже… очень любишь, — проговорил Твердохлебов. — Зачем тогда добровольцем вызвался? Сидел бы в лагере… ты в законе, не работал, ел сытно, спал сладко, срок догорал. Зачем пошел?

А ехали мы с другом на встречу Нового года на электричке в Москву, в гости. Из Жаворонков. Администрация Эрькиного института, пока дипломники не защитились и не освободили места в общежитии на «Соколе», своим первокурсникам на первый семестр снимала по дешевке (рублей за 50 в месяц с человека, старыми) веранды или комнаты в дачном поселке Жаворонки по Белорусской ж.д., почти за 40 верст от Москвы.

— Ел сытно, спал сладко? — Глымов с усмешкой взглянул на Твердохлебова. — Я тебе горбатого лепить не буду, комбат, я тебе напрямки скажу — окромя советской власти еще мать-родина есть, земля родная… Ты думаешь, ежли вор, то ничего святого у меня нету? Да поболе, чем у тебя, комбат. Я вот родом с-под Орла, из села Ивантеевка, а там теперь немец хозяйничает, а у меня там мать-старуха, сестренка совсем малая — это мне хуже ножа в сердце… Не пойму что-то, комбат, до тебя доходит, че я трекаю, или мимо ушей пропускаешь, как все советские начальники?

И меня друг, конечно же, сразу к себе в Жаворонки перетащил, хотя Щукинское училище обеспечило меня общежитием, чуть ли не единственного со всего курса, в Москве, на Трифоновке, не за 40 верст и бесплатно! Но — дружба!..

Опять дневник.

— Значит, заметано, — хлопнул себя по коленям Твердохлебов и поднялся. — Выйдем на пару минут.

— Во пахан врезал комбату, — с торжеством проговорил Леха Стира, когда Твердохлебов и Глымов вышли. — За милую душу!

Да! 8!: 12! Новый год в Новосибирске! Толкнул в бок Эрьку, обменялись взаимным матом, дружеским, ласковым… Ну, а нашим всем — счастья, СЧАСТЬЯ! Большого, настоящего, дай им бог…

— Ты лучше сахарком бы поделился, шулер, мать твою!

Счастья всем: и Витьке, представителю рабочего класса (Лихоносову, который, не поступив в театральное, вернулся домой и был в это время на заводе «Сибсельмаш» учеником зуборезчика), и Ритке (тоже не поступила в Москве, устроилась на завод «Динамо», и осень прожила с нами в Жаворонках, к зиме уехала домой), и Кагану, и Эрьке, и Вальке Сабитовой (любовь моя с 6-го по 8-й класс), и Пищику с Инкой, нашим ленинградцам, хотя до последних, начиная с Эрьки, Новый год еще не дошел». («Пищиком» мы почему-то звали Юрку Пичугина — проходили в конце 9-го класса «Вишневый сад», а там у Чехова один персонаж был «Симеонов-Пищик»— вот Юрку кто-то и окрестил. «Саливон Пищик»— так и присохло. Юрку приняли тогда в 1-е Высшее Балтийское военно-морское училище, а Инка поступила в Ленинградский университет — ничего выпуски бывали в Сибири в 50-е годы?



То же 31 декабря 1954-го: а мое счастье? А? Где оно? И есть ли оно вообще где-нибудь?..

Плотная темнота окружала позиции штрафников. В окопе на охапках соломы сидели несколько человек. В темноте светились живые огоньки цигарок.

— Ты это… насчет власти попридержи язык, Глымов, — негромко проговорил Твердохлебов.

О дружбе

— За себя боишься, начальник? — усмехнулся Глымов.

— За тебя. Кто-нибудь стукнет в заградотряд, приедут, захомутают и…

— Шлепнут? — перебил Глымов.

…Нет другого существа, которое было бы столь неуживчиво и столь же общительно, как человек: первое — по причине его пороков, второе — в силу его природы. Мишель de Монтень. «Опыты»
— Именно так. За антисоветскую агитацию и пропаганду, — подтвердил Твердохлебов. — А я хочу, чтоб ты воевал, Глымов. Ты хорошо воевать будешь.

— Два дня. — Глымов плюнул на ладонь, загасил в слюне цигарку и окурок спрятал в карман. — А на третий убьют.

— Глядишь, пронесет.

Я был в высшей степени жаден до благородной дружбы и лелеял ее с величайшей верностью. Франческо Петрарка
— Стал быть, на четвертый убьют, — сказал Глымов.

— Ну вот, заладил, как тетерев на току. Тебе так погибнуть охота?

— Не скажи, еще малость пожил бы… — вздохнул Глымов, глядя в глухую темноту, в ту сторону, где вдалеке затаился враг.

И если я… безбожно наврал, то простите меня, друзья. Я не хотел, и как ни плохо, как ни далеко мною написанное от того, что было, оно все-таки похоже на нашу жизнь, которой уже нет и никогда больше не будет… Виктор Лихоносов. «Когда же мы встретимся»
— Так и живи, Антип Петрович, — сказал Твердохлебов. — Живи врагам назло.

Уже вроде понятно, что были мы не индивидуалистами, к чему усиленно толкает людей (всех возрастов!) нынешняя жизнь, а очень какими-то тесно и душевно между собою связанными, общественными… Девчонки наши из параллельной 70-й женской школы, с которыми танцевали на «вечерах» (у нас не дискотеки, а вечера были), занимались в драмкружке, готовились к экзаменам, влюблялись в которых (!) — они, чуть ли не с легкой руки Ритки, нашу компанию так и называли: «община» (фамилий девчонок не называю, они столько раз их меняли, что и сами давно запутались, когда под какой ходили). Ведь «человек — общественное животное»? Где-то сказано, не то у классиков марксизма-ленинизма, не то еще у кого-то… Вот мы и были! И не в тягость, не в обузу эта «общественность»-то нам была. В радость! В поддержку! В опору! Не так, как стараются это изобразить идеологические холуи нового времени, что все, мол, только «строем маршировали»… Врете, подлипалы! У А.С.Макаренко строем ходили, но из трех тысяч выпускников — да не простых благополучных детей, а бывших беспризорников, малолетних преступников — ни одного случая рецидива, возврата к преступному прошлому! Вырастали защитники Родины, воспитатели, врачи, инженеры, рабочие — созидатели. Вот и нас в этом направлении воспитывали и «созидали». И сами мы старались! И «направление» это по сей день считаем единственно верным и перспективным!

— Получается так, комбат, что враги у меня и спереди и сзади.

1946 год. Переехали мы с мамой из «города», с Колыванской, с правого на левый берег Оби, в Кривощеково, в четырехэтажку. Перевели или перешла мать работать с ТЭЦ-1, что в городе, на правом берегу у железнодорожного моста (построенного еще Н.Г. Гариным-Михайловским!) — на ТЭЦ-2, а та (ТЭЦ — теплоэлектроцентраль) — за рекой, за Обью, в Кривощеково.

— Не один ты такой красивый. У всех у нас, — нахмурился Твердохлебов.

— У кого у всех? — глянул на него Глымов.

Переезжали в феврале. По степи, по снегозавалам, что вокруг «хуторка» нашего намело, грузовик с вещами к самым домам не пробился, застрял в снегу, тут же в «степи» выгрузил нас и ушел. Шкаф, кровать, диван, узлы и что помельче мы… «Мы»!! «Мы пахали…» Мне не было еще 9 лет, учился я во 2-м классе, но — мы! А кто же матери первый и единственный помощник был? Пока она за саночками бегала, я в чистом поле вещи сторожил, потом вместе возили, как-то на четвертый этаж таскали. Все свезли, снесли, и только до поздней ночи, как в каком-нибудь современном фильме абсурда, стояло в чистом поле на белом снегу наше черное полированное со старинными подсвечниками пианино «Schmidt&Wegener», пока уже к ночи не привела мать со станции, с ТЭЦ своей, лошадь с розвальнями, какие-то мужики подсобили, наверно, сослуживцы, а может, и друзья, однокашники матери по Томскому политехническому институту, которые все тут же, на ТЭЦ-2, и работали.

— У штрафников…

И тут, в Кривощекове, в пятиэтажке, началась моя новая кривощековская жизнь. Уже не младенчество-детство, а детство-отрочество, так скажем, так назовем.

И в это время вновь засвистели в черном небе мины и взрывы заухали совсем рядом. Раз, два, три, четыре… потом минутный перерыв, и снова — раз, два, три, четыре, пять…

Они лежали на дне окопа рядом с другими штрафниками, обнявшись, как родные, и земля сыпалась им на спины, и Глымов при каждом взрыве бормотал:

Первым делом, когда все труды, заботы и хлопоты по переезду были закончены, вышел я погулять. Обнюхаться, ознакомиться с новым местом обитания. Справа, если выйти из нашего 1-го подъезда, за углом, с торца четырехэтажки было высокое деревянное крыльцо с лестницей в ларек, где «царствовала» наша соседка по новой квартире Муза. За крыльцом и лестницей открывалась довольно высокая, крутая ледяная горка, с которой каталась ребятня. Катались кто на чем: кто на картонке, кто и без. Ну разве что развернет кого, но в той же позе, на том же месте. И только один мальчик, не то в курточке, не то пиджачке (когда все были по-сибирски, всерьез, в зимних пальто, вот этот в курточке садился наверху как все, на что и все люди садятся, а прибывал вниз, уже как-то извернувшись, на четвереньках, причем тем местом, на котором сидят, — вперед! И пока все, приехавши, поднимались, скользили, чухались, вставали, этот, с четырех-то точек, моментально вскакивал и впереди всех снова оказывался наверху, на горке. Конечно, предположить, что это передо мной в такой интересной позе съезжает с горки будущий доктор химических наук, лауреат Ленинской премии Эрнст Георгиевич Малыгин, — заподозрить сразу было трудновато, но непредвзятому наблюдателю еще на той ледяной горке было ясно, что неординарность мышления и действия этого человека изобретением спуска с горки на 4 точках не ограничится.

— Во дает, туды-т твою… во дают, сучьи выродки…

— Дурят фрицы… — отозвался Твердохлебов, — небось спросонья дурят.

Через несколько дней повела меня мать в новую для меня, 73-ю мужскую среднюю школу. Пришли мы в первой половине дня, во время уроков — пустота и тишина в коридоре. Мать пошла, видимо, к директору или завучу, а я остался ждать. Это был коридор второго этажа, где обычно учится малышня. Дверь одного из классов была открыта. Шел урок, у доски что-то отвечал мальчик в какой-то украинской, вышитой по вороту рубашке, стриженый наголо (как все мы тогда в мужских школах в военное время), с маленькой, с острой макушкой головкой, с очень заметно торчащими в стороны ушами. Я узнал в нем моего четырехэтажкинского героя, приезжавшего с горки на четырех точках. Вернулась мать. Я робко высказал свое пожелание учиться вот с этим мальчиком, а мать, оказывается, меня туда уже и определила: во 2 «А» класс, к старой, опытной учительнице, Надежде Васильевне. После уроков, пока я возился с портфелем (старым, маминым, институтским еще), с учебниками (не знаю, как сейчас, но тогда, на заре отрочества, да, по-моему, и порядочное время после, я был страшным копушей), пока я собирался, одевался, мальчик исчез. Я бросился догонять (это я умею — догонять. Всю жизнь культивирую это. «Медленно запрягать, но быстро ездить в обычае этого народа», — отмечал еще Н.В. Гоголь — это как раз про меня.) Догнал я своего избранника уже где-то переходящим трамвайную линию и довольно-таки швыдко устремляющимся к саду Кирова и дальше.

Минометный обстрел прекратился так же внезапно, как и начался. Наступившая тишина показалась еще оглушительней, и ночь чернее. И как спасение из глубины окопа донеслись протяжные звуки гармоники. Над полем, разделявшим две армии, поплыла печальная мелодия:

— Мальчик! Ты в четырехэтажке живешь?



Степь да степь кругом, путь далек лежит,
В той степи глухой замерзал ямщик…



— В четырехэтажке…

Но сразу же, заглушая тягучую печальную мелодию, глухо и сильно застучал пулемет. Трассирующие пули синими и красными стрелами полосовали ночную темень, улетали вглубь.

— И я в четырехэтажке! Будем друзьями!?



Уговорил!

Рано утром, когда штрафникам раздавали горячую пшенную кашу из полевой кухни и сухой паек, в расположение батальона прикатил обшарпанный, весь в дырках от пуль, с многочисленными вмятинами «виллис» с открытым верхом. Из машины выпрыгнул подтянутый майор Белянов, спросил у штрафников, стоявших в очереди за кашей:

И — началось… Больше этот мальчик вовремя домой из школы приходить не будет, хорошо — там волноваться вроде было некому: мама мальчика, Клавдия Алексеевна, была учительницей и вкалывала с утра до ночи, за мальчиком постольку-поскольку приглядывали соседи. А у мальчика, как мне кажется (как и у набившегося ему в друзья!), началась новая жизнь. Дорога от школы до дома, на которую, по расчетам моей мамы, должно было уходить никак не больше пятнадцати минут. Ну, в школу-то я потом выходил и за десять, и за пять, и за три, а то и после начала занятий, случалось, — с этим моим «обычаем», невзирая на все строгости и жестокости сталинско-бериевских времен, школа по десятый класс ничего поделать не могла… Ну а уж из школы мы с Эриком возвращались часа полтора-два, а то и больше.

— Комбат где, ребята?

Была такая замечательная сибирская кривощековская игра: в «коробочку». Инвентарь для игры — самый простой и непритязательный: кусок смерзшегося конского навозу (который и считался «коробочкой»; льдышка — хуже, она тяжелей, и больнее ноги в валенках отбивала, навоз — то, что надо!). Конная тяга широко распространена была тогда в стране, и у нас в Кривощекове, естественно, — так что с инвентарем проблем не было. Кто-нибудь первый кричал: «В коробочку, чур, не мне водить!» Замешкавшийся, не успевший вовремя крикнуть: «Не мне!» — становился водящим. Его задачей было: пиная эту «коробочку», попасть ею в ногу кого-нибудь из игравших, тогда водящим становился тот. Ничего хитрого, но на добром, сухом сибирском морозе, на свежем, не загазованном еще воздухе, мне кажется, эта простая игра и замечательно тренировала физически, и развивала ловкость, смекалку, и укрепляла, и закаляла. Бывала «простая» коробочка, а бывала и «с колотушками» — это когда ударенная водящим «коробочка» пролетала мимо, никого не задев, и пока он до нее добежит и коснется ее или наступит на нее валенком — в это время все играющие имели право колотить его по спине. Но если ты добежал и успел встать на «коробочку», а тебя в этот момент кто-то стукнул, т. е. через тебя «коснулся» коробочки, — водящим становился тот. Вот такая замечательная игра: водящий с «коробочкой» охотится за играющими, а те с «колотушками» — за водящим..

— А вона блиндаж в низинке. Правее идите — там тропка есть.

Майор углядел тропку, ведущую к окопам, и бодро зашагал вперед. Шинель его была расстегнута, и при ходьбе сверкали на груди орден Боевого Красного Знамени и несколько медалей.

Ну не только «коробочка» была, и других дел хватало… Незадолго до поступления в школу я как-то очень интенсивно, углубленно и с живейшей заинтересованностью освоил русский мат. Грешен. Ну, не весь еще, естественно, но самые начала, краеугольную его основу. Эрик мой в этом вопросе к тому времени, казалось, не столь преуспел. Ну мог ли я по-жлобски, отчужденно хранить в тайне богатства своих познаний и широко, по-русски, бескорыстно не поделиться с новообретенным другом? Конечно же, не мог. Клавдия Алексеевна, мама Эрика, кажется, приложила в то время немало сил, чтобы как-то приостановить столь бурное «просвещение» сына в данной области, но… С третьего класса мы уже с Эрькой никогда больше вместе не учились. Я остался в «А», а его как в третьем классе мать перевела в «Б», от меня подальше, так он в «Б» и школу закончил, между прочим с серебряной медалью, может, действительно какую-то роль сыграла частичная изоляция от «друга». Друг закончил школу без медали. Ну, правда, и без «троек».

Потом у меня — Щукинское училище с перерывами, у него — Химико-технологический им. Д.И.Менделеева (МХТИ), потом я в Москве застрял, он вернулся на родину. Развела жизнь, растащила… Но мы как-то не унываем: по сей день остаемся веселыми кривощековскими пацанами, где-то с вкраплениями романтизма, где-то — авантюризма, с годами и приличествующий возрасту консерватизм начал проглядывать, но в общем-то…

Твердохлебов пил чай, сидя у буржуйки. В углу у рации сидел радист и ординарец Митька Сенников, бывший студент истфака МГУ, штопал суровой ниткой телогрейку.

Все те же мы: нам целый мир чужбина:

— Хватит чаи гонять, комбат, — еще в дверях сказал Белянов. — Поехали! В штабе дивизии ждут.

Отечество нам…

— Кривощеково!

Твердохлебов поставил кружку на снарядный ящик, заменявший стол, поднялся и стал надевать телогрейку.

Беляновский «виллис» трясло немилосердно, и слова отлетали куда-то в сторону.

Да, в общем-то, и мир нам не чужбина, просто у Александра Сергеевича… может, слова и не все к нам подходят, но — музыка! Общий настрой души, отношения, любви друг к другу — наши! Мои! Да какой же бы он и классик был, если б каждое последующее поколение не находило у него таких щемящих отзвуков, так поразительно точно соответствующих их, последующих поколений, позднейшим всплескам и разливам души? Конечно же «все те же мы»! И «куда бы нас ни бросила судьбина, и счастие куда б ни повело»… Кагана вон нашего не то под Бостон, не то в Канаду куда-то унесло — ну и что? Все равно: «все те же мы»! И отечество, исток наш, исход — это Кривощеково, первые послевоенные годы, 73-я мужская средняя школа и все, что было вокруг, с чем встретилась, соприкоснулась, приняла в себя пробуждающаяся, входящая в мир душа наша, и общая, и индивидуальная, каждого в отдельности, личностная, неповторимая, ни на кого не похожая, каждая со своими генами, но и от общей нашей послевоенной судьбы, души неотделимая! И Валек Каган наш… Я был способный к музыке, Валек — работоспособный; я закончил музшколу на тройки, он — на пятерки. Теперь — тоже доктор, только технических наук, какую-то хреновину изобрел, система «Секстет» называется (как «музыкально» назвал он свое детище), вокруг которой японцы с 1978 года кругами ходили, прямо пропадали без этой системы, ни дохнуть, ни охнуть не могли. Им — надо, нам — нет. Нам — лишнее. У нас и так свободно дышится, нам и без «Секстета» хорошо. Нет, по телевидению новосибирскому Кагана показали, похвалили, ну а «Секстет»? Куда его нам? К чему нам его пристроить?

— Ну как пополнение, Василий Степаныч?

Вот Каган и уехал… И дачу с баней в Каменке оставил, и «Секстет», да и еще поди что было… Не мне его судить. Не нам, друзьям. Да мы и не судим: там у него дочь с ребенком — куда ему от них?

— Нормальное. Другого не ждал, — ответил Твердохлебов.

— Я уже тебе говорил и еще раз скажу, — наклонившись к Твердохлебову, опять закричал ему в ухо майор Белянов. — В атаку пойдете — вперед не лезь, понял?! У наших соседей тоже штрафники на левом фланге стоят — комбат там Игорь Тоболкин был…

Но вот душа наша общая, кривощековская, изначальная… что с ней-то будет у Кагана?.. И кто бы как сейчас криво и снисходительно ни ухмыльнулся по этому поводу, я-то знаю моего Валька: икнется ему наша общая душа… Не раз икнется. И не больно-то икнется сладко.

— Был?! — переспросил Твердохлебов.

— В атаку людей поднял, вперед полез — кто-то ему в спину и шмальнул! — кричал майор Белянов. — Наповал! Ты его знал?

Из дневников и записных книжек

— В штабе дивизии встречал пару раз. Хороший человек… надежный…

22 июля 1955. 18 лет, период метаний и болтаний. Год, как окончили школу; я бросил театральное училище в Москве, проработал 4 месяца, с февраля по июнь, в Северном Казахстане на строительстве железнодорожных мостов, вернулся домой, к маме, в Новосибирск; друг В.Лихоносов год отработал учеником зуборезчика на заводе «Сибсельмаш». И тут двинули — опять же с другом! — сдавать вступительные экзамены в Новосибирский сельхозинститут. В этом не столько тяги к сельскому хозяйству было — ее совсем не было, — сколько романтической гражданственности: надо идти к людям, в народ! Но не с пустыми же руками, а хотя бы специалистами сельского хозяйства. «Так, бешеный человек…» (все к себе, «нежные»-то обращения…) что-то вроде надумал. Грызли, пилили, кидали, болтали меня вместе с моей и без того баламутной душой. Чуть не кинулся в мед, да опять раздумал… А сегодня приехал домой да и вместо химии (предстоял вступительный экзамен!) вспомнил про… «Васька Трубачева» (самое чтение для восемнадцатилетнего обалдуя, никак не определившегося в жизни, бросившего один институт, во время подготовки и сдачи приемных экзаменов другой…). Дураку и чепуховины достаточно… Уйдем, Трубачев, в море! — и к черту институты!.. И мед, и сельхоз! Витьку только предал…

— Нету больше надежного человека! По своей дурости! Я и тебе для чего говорю — чтоб не лез наперед всех! Поостерегся!

— Я воробей стреляный, — улыбнулся Твердохлебов.

Не «предам», а «предал».. Хотя ничего еще не сделал, только возжелал, возмечтал в душе о МОРЕ… В общем так: в военкомат! Проситься досрочно в армию… Во флот! Эх, гадство, здоровьишко не подгадило бы… Флот!.. Ей-богу, это цель… Путь! И даже опять хочется придурку думать и верить, что — счастье… Только добиться, добиться в армию-флот!.. Господи, помоги ему! Пронеси его (меня, то есть) Господи!

Может, еще что и выйдет?.. А? Господи!

«Виллис» петлял по лесной дороге и скоро выскочил на небольшое поле, поперек которого тянулись земляные брустверы с торчавшими рылами пулеметов. Дальше виднелась минометная батарея, стоял танк, и полно было солдат НКВД.

18 августа 55. Море! МОРЕ!.. Дальние страны… Бешусь, с ума схожу…

«Виллис» въехал в редкий перелесок. Над большим блиндажом был натянут маскировочный полог и выставлена охрана. Водитель Белянова поставил машину рядом с «газиками» и «виллисами», на которых приехали командиры других полков и артдивизиона дивизии. Белянов и Твердохлебов выпрыгнули из машины, зашагали к блиндажу.

Они спустились по земляным ступенькам в блиндаж. Командиры полков, стоявшие вокруг длинного, сколоченного из грубо обтесанных досок стола, при их появлении разом обернулись.

Эх, ты, подлюка, жисть моя, жистянка… Завидую страшно, до боли, курсанту «1-го Балта», будущему подводнику, минеру-торпедисту — Пищику-морде… Моряк! «Пусть кто скажет: не моряк! Я, бл…!» Эх, Пичуга… Ладно, завтра химия (вступительный экзамен в сельхоз). Четвертый час уже (утра), еще не брался (за химию)… В Одессу, в море: хоть в военное, хоть в гражданское, хоть просто во флот… Эх, гад, только бы здоровье не подкачало…

— Вы опоздали на три минуты! — раздался голос командира дивизии Лыкова. Подняв голову от расстеленной на столе оперативной карты, он строго смотрел на вошедших.

Подкачало… не вышло тогда с морем…

— Виноват, товарищ генерал, — вытянулся и щелкнул стоптанными каблуками сапог Белянов. — Проверял боеприпасы личного состава батальона, запоздал.

А сегодня (1991 г.), когда кинематография наша, очертя голову, ринулась в какой-то «чернушно-порнушный» рынок, забыв о гордости, о совести, воспользовалась предоставленной свободой не для поиска истины, художнической ли, личностной, философской ли, общественной, не для честного искреннего поиска самого себя, самовыражения, в коих ее раньше командно-административная система якобы ограничивала, а воспользовалась этой дарованной свободой… для подражания (?). Причем для подражания не лучшим западным образцам и направлениям: лучшему подражать — это все-таки трудиться надо, дотягиваться до лучшего-то. А мы ринулись подражать самому массовому, самому низкопробному, давно уже самим Западом отринутому и проклятому. По пути с этим подражательством продаем и совесть, и обыкновенную порядочность. Когда-то Запад склонял головы и почтительно гнул поясницы перед Эйзенштейнами и Довженками, потом перед Тарковским, а сегодня мы, со свободой-то, бросились подражать тем, кто и мечтать не смел достигнуть уровня Эйзенштейна, Довженко или Тарковского.

— Твердохлебов, ты тоже боеприпасы проверял? — спросил генерал.

И пока кинематография наша занялась столь благодатным делом, в коем я ни понимать ничего не понимаю, ни участия принимать не желаю — не умею я и не привык заниматься тем, чего не знаю и не понимаю, — так вот в это «замечательное» время моего Эрика, пардон, д. х. н. Малыгина Э.Г., приглашают в кругосветное плавание на научном судне по маршруту: Владивосток — Сан-Франциско — острова Полинезии, Микронезии, Меланезии — Австралия — Сингапур — Владивосток. Пять месяцев.

— Никак нет. Моему пополнению до сих пор оружие не выдали.

— Как так? — Лыков вопросительно взглянул на майора с малиновыми петлицами. — Значит, завтра штрафники в атаку безоружными пойдут?

А стать моряками мы с Эриком мечтали чуть не с первых дней знакомства и дружбы!.. А, может, еще каждый самостоятельно и до знакомства! И вот тогда, когда меня от родного кинематографа в дрожь и предтошнотные судороги бросало, так сладко вдруг возжелалось: эх! Уйти бы в море! Да с другом! Пусть всего на пять месяцев, но подальше от кино, от всего нашего сегодняшнего маразма и бравого массового идиотизма…

— Заминка вышла, товарищ генерал. К вечеру пополнение штрафников получит оружие, — ответил майор НКВД Харченко, кашлянув в кулак.

Звоню другу в Новосибирск, ошарашиваю его этим своим… бредом? мечтой? фантазией?.. И что же друг? А вот что: (письмо, правда, шло две недели, сервис наш, как всегда, на высоте) 1991 год, друзьям шестой десяток лупит, но…

— Твердохлебов, иди-ка поближе! — позвал генерал.

Офицеры раздвинулись, освобождая Твердохлебову место. Оперативная карта с двух сторон освещалась снарядными гильзами со сплющенным верхом и воткнутыми в них фитилями.


«Юрочка! Сидел я, скреб в затылке и высидел эту «рыбу». Ты присмотрись, может быть, в этом есть рациональное зерно?
«Глубокоуважаемый… (имя-отчество руководителя экспедиции я опущу, Эрик-то мне его сообщил)! Рейсы Вашего научного судна скупо освещаются в печати, однако неофициальные сведения, которыми мы располагаем, позволяют судить о важном вкладе в развитие отечественной биологической науки, который вносят эти экспедиции.
В связи с этим у нас возникло возможно неожиданное (еще бы не неожиданное!) для Вас предложение по участию в очередном рейсе народного артиста РСФСР (тут слегка прибавил: всего-навсего заслуженным тогда еще был) Юрия Владимировича Назарова, актера студии «Мосфильм»…
Юрий Владимирович давно вынашивает идею по созданию фильма о советских ученых-биологах (ну, это уже чистая… помягче выразиться — фантазия). Перечитал множество книг, восхищен образами Н.К. Кольцова, Н.И. Вавилова. Участие в научной экспедиции, как он думает, позволило бы ему вплотную познакомиться с современными учеными, с их мыслями и устремлениями, понять движущую силу их деятельности.
Юрий Владимирович — опытный путешественник. С киноэкспедициями побывал практически во всех уголках нашей страны, не раз работал в ГДР, Польше, Чехословакии, снимался в Италии, Вьетнаме, был в Индии. Был гостем Тихоокеанской флотилии, выступал с концертами на разных кораблях. Человек он общительный, легко сходится с людьми, в быту прост и непритязателен, никогда не унывает (ну, в общем-то портрет верен… И к Вавилову с Кольцовым хорошо отношусь). Если Вы видите возможность участия Ю.В. Назарова в экспедиции, прошу сообщить…
Искренне Ваш народный артист СССР…
(ну, допустим, С. Бондарчук)».
Замечу, что при таком обращении ссылка на меня, как на друга, которого нельзя пускать в одиночку, рискованна. Лучший вариант — встреча на палубе с возгласами: «Какими судьбами?!»
Крепко обнимаю. Эрик».


— Смотри, Твердохлебов… — Палец генерала полз по карте. — Вот здесь после артподготовки твои люди пойдут на прорыв.

А?!

— Там же минное поле, — невольно вырвалось у Твердохлебова.

«Пусть не сладились, пусть не сбылись эти помыслы розовых дней…». Но это ли не друг?! Это ли не радость моя вечная, непреходящая и неиссякающая на протяжении… с 1946 года! Считайте.

— Его еще вчера разминировали, — ответил генерал и продолжил: — Твои люди должны зубами вцепиться в позиции немцев, захватить их и удерживать во что бы то ни стало, понял? Немец будет пытаться тебя выбить, а ты будешь держаться и притягивать к себе все новые и новые силы фрицев. А главное направление атаки будет левее — там пойдут батальоны Белянова. Слышишь, Белянов?

Да ведь и не один он у меня такой! А Витя Лихоносов? Из той же нашей новосибирской кривощековской школы! Из того же параллельного «Б» класса. Только вот не из четырехэтажки. С Озерной улицы, что за базаром, у Демьяновского болота.

— Так точно! — гаркнул перепуганный Белянов.

С Витей Лихоносовым дружба возникла несколько позже.

— К тринадцати ноль-ноль ты должен взять высоту 114 и дать возможность пройти танкам Кудинова…

— Но там минное поле. Его никто не разминировал, — снова негромко перебил Твердохлебов.

Уже с 3-го класса я как-то сразу и прочно закрепился в нашей школьной «партократии»: с 3-го класса до 7-го, до вступления в комсомол, был бессменным председателем совета отряда с неизменными двумя красными лычками на рукаве (ну, на безрыбье-то что ж было не «председательствовать»? ведь все мои светочи, мои добрые гении учились в «Б»: и Эрька, и Каган, и Витька). Потом, в комсомоле, тоже дважды попадал в руководство: один раз был комсоргом класса, другой, уже в Щукинском, — курса, но оба раза почему-то полный срок, на который выбирался, — на учебный год, не выдерживал: зимой, в середине учебного года, меня с треском смещали. Что уж тому бывало причиной: нелады с дисциплиной — вечные, неискоренимые, регулярные опоздания на уроки и лекции или неумение врать, с которым в пионерской организации как-то еще мирились, прощали, снисходили до такого недостатка, а может, верили, что с возрастом пройдет, а уж в десятом-то классе, а тем более в институте… Официально-то, конечно, громили и низвергали меня за опоздания, и все громыхали правым гневом: «Комсорг, а еще опаздывает!«…Да, наверно, лукавлю я насчет «неумения врать» как о возможной причине моих досрочных смещений с ответственных постов: опаздывал бессовестно, давал повод «громыхать» — вот и громыхали… Только почему-то избранные на мое место новые комсорги (и в десятом классе, и в училище) смотрели потом на меня с какой-то прямо-таки собачьей нежностью, все мне готовы были простить, только б вернули мне обратно так неожиданно и ненужно свалившуюся на них среди года обузу: пост комсорга класса, позже — курса.

Стало тихо. Генерал оторопело смотрел на Твердохлебова, потом перевел взгляд на майора НКВД, спросил:

И вот, значит, где-то с третьего — четвертого класса, когда я постепенно начал входить в бурное русло нашей общественной школьной жизни, промежду всех прочих новых знакомств и общений мелькал где-то на слетах наших, районных и городских, пионерских, тоже с двумя лычками на рукаве, в аккуратненьком кителечке с белым подшитым воротничком, лобастенький, стриженый, как все мы, а к концу шестого класса, когда нам милостиво было разрешено отпустить шевелюры, уже и закучерявившийся… К самому уже концу учебного года наш шестой «А» чего-то всем коллективом набедокурил и в качестве наказания приказом директора был вновь острижен под «ноль». Как же мы были горько — но не смертельно! — обижены и унижены, когда соседние «бэшки» — и Витька, и Эрька, и Каган в их числе, щеголяли уже отросшими, вьющимися чубами…

— Как не разминировали?

— Не успели… товарищ генерал, — неохотно ответил майор Харченко. — Саперов не было.

Ну мелькал себе Витя Лихоносов и мелькал. Не только на слетах мелькал, и в спортивном зале, где к концу седьмого класса имел уже 3-й спортивный разряд по гимнастике (и на аккуратном кителечке рядом с комсомольским значком красовался кругленький с зеленым ободком значок 3-го разряда!), и на футбольном поле, куда меня и за класс-то играть только в самых безвыходных случаях, сильно и кисло скриворотившись, брали, — числился в самом бесперспективном «дубле»… А Виктор блистал в школьной команде! В новеньких бутсах (откуда?), в нападении (мне если и доверяли от безвыходности, то только защиту), на левом краю (предмет особой гордости: на правом и дурак сыграет…)! Как они с Вовкой Кирилловым «болтали» и «мотали» защиту всех противостоящих нам команд!.. На футбольном поле Витя был бог! Но и позже, на баскетбольной и волейбольной площадках, он всегда и везде был заметен, хотя ростом был пониже и Эрьки, и меня. У меня прыжок, может, был получше, но выпрыгивал я около сетки всегда как-то не вовремя, удара не было никакого, а если случалось угадать и попасть по мячу, то или за площадку, или в сетку. Сперва в футболе, а позже в баскетболе… ну не цепкость, конечно, а так, добросовестность, что ли, или, вернее, настырность была. Но что и куда я со всей своей добросовестностью и настырностью?.. Витька — тот звезда был! Но и это все к дружбе пока не вело…

— К-как не успели? К-как не было? Да вы что, майор? Завтра наступление… Приказ уже подписан командармом… Вы соображаете, что говорите? Да я вас…

Где-то конец седьмого класса, 1951-й, наверно, год…

— У меня был приказ генерал-лейтенанта НКВД Шумейко перебросить саперов в расположение дивизии генерала Глазычева. Я этот приказ выполнил. И позвольте напомнить, Илья Григорьевич, что я подчиняюсь только генерал-лейтенанту НКВД Петру Ильичу Шумейко.

Снова стало тихо. Генерал Лыков достал пачку «Беломора», выудил папиросу, стал прикуривать — спички ломались и не хотели зажигаться. Наконец прикурил, глотнул дыма и закашлялся. Потом сказал:

На каком-то не то «вечере», не то празднике ставили у нас в школе пьесу, вроде А.Симукова «В начале мая» (может, не совсем так, но что-то там в названии с маем было связано). Что это была за пьеса? О чем? Кто в ней играл, участвовал — убей меня сейчас, распни — не помню. Но врезалось навек мне в память лишь одно: где-то в середине пьесы — раз «В начале мая», стало быть, как же могла обойтись пьеса без грозы? — гроза разразилась. Естественно, не на сцене, не в школьном зале, где шел спектакль, а, так сказать, отраженно: выскакивал на сцену пацан, в закатанных брюках, босиком, в майке, с мокрыми кудряшками на голове, со спасенными от грозы и грязи спортивными белыми тапочками (то, что сегодня «кроссовками» называется) в руках. Нынешней молодежи трудно все это представить и понять: как «экономика» в наших семьях была экономной, каких героических трудов и подвигов самоотвержения стоило нашим матерям добыть, «справить», как они говорили, ребенку одежку: пальто, костюмчик, обувь… Потому-то и берегли! Пес с ними, с ногами, что промочишь, или что вода за шиворот забежит: «Не сахарные! Не растаем!» — главное: обувь спасти! Одежонку! Другой не будет.

— Все свободны. Приказ о наступлении получите по рации. Готовность номер один.

И вот выскочил этот пацан на сцену — и со сцены в зал пахнуло весенней грозой! Молодостью! Жизнью! Правдой! Простой, не высокопарной, а живой, понятной, доступной каждому и — радостной! И от узнавания, и от сопереживания… И так захотелось — тоже, туда же, на сцену! Чтобы вот так же выскакивать. И такое же с собой приносить! Ведь если у меня, сидящего в бездействии в зале, душа переполнялась каким-то щенячьим восторгом и счастьем только при созерцании этого скачущего на одной ноге, пытающегося вытряхнуть из ушей воду и смеющегося от радости, что спас тапочки парня, если мне, только глядя на это, становилось на душе так светло, и хорошо, и… озонированно, что ли, как действительно в очищенном и промытом грозой воздухе, — то каково же было ему, пацану, который вынес все это на сцену и подарил нам, зрителям?! А это опять же был Витя Лихоносов.

Офицеры стали один за другим выходить из блиндажа. Генерал вдруг сказал резко:

И вся моя дальнейшая судьба прямо тут же и была решена: только туда, только за этим пацаном!

— Твердохлебов, останься!

Твердохлебов остановился, медленно вернулся к столу. В голове гудело и пересохло во рту — шершавый язык царапал нёбо.

Не все дальше в моей судьбе было гладко и несворотимо магистрально. Метался туда-сюда, что-то бросал, чего-то искал, но из обширного русла искусства вывернуться уже так никогда и не смог. А первым, кто меня властно и могуче втянул, вовлек в это русло, был Витя Лихоносов. Нет, учила меня с детства, с третьего класса, мама музыке, пел у меня отец незадолго перед смертью в новом, открытом в конце войны Новосибирском театре оперы и балета, посещал я с детства и театр, и кино, и книжки у нас в доме читались, и романсы пелись, — но все это было как бы беспорядочным накоплением впечатлений, наряду со многими другими, не менее, пожалуй, сильными: деревня, река, пароход, лошади, сеноуборка, море (мечты о море, вживую впервые увидел море 19 лет, в Одессе, в период поисков и метаний). Но вот когда я сам себе точно и определенно сказал: да! я хочу туда, на сцену! — это было на том самом школьном спектакле. И последней каплей, переполнившей чашу впечатлений, а, главное, давшей направление, в котором этой чаше впечатлений, моего опыта, моих жизненных устремлений изливаться, — был Витя Лихоносов из параллельного «Б».

Лыков сидел на табурете и курил, глядя в угол блиндажа. Он словно забыл про майора. Потом взял телефонную трубку, сказал радисту, сидевшему в углу перед зеленым ящиком с мигающими лампочками:

Ну а дальше все пошло само собой: драмкружок, где Виктор был уже «примой-балериной», сопутствие и содействие ему на этой стезе везде и во всем, не без доли здорового соперничества, но, главным образом — сопутствие и содействие. Соперничество выражалось в основном в том, чтоб не слепо подражать и следовать за ним, а искать что-то свое и стараться достигнуть его уровня. Пальму первенства я всегда безропотно и чистосердечно отдавал ему.

— С Авдеевым соедини-ка.

Ну, а как мы дружили? Как друг к другу относились? Непростые были взаимоотношения… Разные.

— Готово, — через секунду отозвался радист.

Так ведь и жизнь тоже не гладко катилась. Тоже непростая жизнь была. И разная.

— Авдеев, ты? Первый говорит. Ты вот что… когда угощать яблоками начнешь, брось несколько яблок на поле перед позициями штрафников, ты понял? Побольше, побольше покидай. Аккуратней только, по своим не ударь. Координаты у тебя есть. Все, отбой. — Генерал положил трубку, взглянул на Твердохлебова, пробормотал: — Это все, что могу для тебя сделать…

Из дневников и записных книжек

— Благодарю вас, гражданин генерал. Разрешите идти?

— Бойцам говорить про мины будешь?

9 февраля… 1955-й, Новосибирск, Заельцовка, восемнадцатый годок на излете… Проводили Эрьку обратно в Москву долбить химию; я намылился в Казахстан жизнь изучать, себя проверять: гожусь ли на что-нибудь дельное или только лелеять в душе светлые идеалы и произносить красивые слова?..

Пол АНДЕРСОН

— Надо сказать, гражданин генерал, — развел руками Твердохлебов.

Вернулся из клуба горбольницы с фильма, «взятого в качестве трофея после Победы над фашистской Германией в 1945 г.» — с фильма немецкого «Кто виноват?«…Счастье, великое счастье не уметь… «рассуждать аналитически», а уметь делать, делать что-нибудь, делать для людей». (Опять «наезжал» на собственную тягу к философствованию!..)

— Буза не начнется? Народ у тебя в батальоне… всякий…

АВАТАРА

С коммунистических, альтруистических, общинно-соборных позиций, но — наезжал! Конечно, еще большее счастье: при умении делать уметь еще верно, правильно думать. Но без умения делать… да будь она проклята всякая «диалектика», «анализирование», всякая трепология. Нет, для социализма, для коммунизма, для счастья человеческого надо воспитывать людей, а не подгонять планы да цифры для отчетов… К черту «рассуждающих», «анализирующих» «диалектиков» — болтунов! Ведь как ни хороши образование и умение диалектически мыслить, а и эта палка — по закону той же диалектики! — о двух концах: если ты человек — это поможет. А чуть слаба у тебя жилка насчет совести, честности, скромности, трудолюбия, любви к людям — и все!..

— Да тут любому народу скажи — бузить начнут, — ответил Твердохлебов. — Жалко людей — полягут все. Половина — необстрелянные… ни в одном бою не были.

— Ладно, сам решай. Мне только одно нужно — чтобы твои штрафники захватили позиции немцев. Чтобы батальоны Белянова не атаковали с фланга. Мы должны обеспечить прорыв для танков Кудинова — они за нами пойдут в наступление, весь корпус.

И делал ты тихо-мирно свое маленькое дело, да нахватался верхушек — и уж надо тебе в «начальники», командовать, да чтоб уважали тебя, маленькое дело уже не по тебе… А для большого — ни ума, ни силы нет. А то и циники еще получаются… скептики и другого рода паразиты из тех, кто с образованием, но без души… Без человечности в душе… Нет, прежде всего человеком надо быть! И Ленин, и Сталин прежде всего человеки были. Без этого не быть бы им ни вождями, ни классиками марксизма. Их марксизм — для людей. Не будь им нужны люди, зачем бы и марксизм им понадобился?..

ПРЕДИСЛОВИЕ

— А нас, стало быть, сразу на мясо? — спросил Твердохлебов.

«Ну будет на сегодня… Все. С богом, спать. Полчетвертого утра уже… А к девяти — в кассу, за билетами в Акмолинск, в Казахстан, на целину.

— Выходит, так, майор. — Генерал строго посмотрел на него. — Я доложу в штаб армии, что Харченко не разминировал поле, но, боюсь, с него взятки гладки — НКВД, сам понимаешь, они армии не подчиняются.



Тебе, Искорка
— Все понял, гражданин генерал. Разрешите идти?

Через три дня я уезжал в Казахстан, пошел перед отъездом в баню, а Лихоносов, конечно же, приперся провожать друга. Друга не оказалось на тот момент, а тут вещи раскиданы: что с собой забирается, что оставляется. И дневник, зеленая тетрадочка, тут же обретался… И вот лихоносовской рукой, сразу после записи 9 февраля 1955 г.: «Хорошо все, мощно (словечко из нашей юности, высшая степень одобрения), широко, душевно, но… в ОБЩЕМ, в основном и НЕ для дела.

— Погоди. Я прикажу — тебе пару больших фляг со спиртом выдадут. Перед боем раздай наркомовские сто грамм.

Т-машина не является полностью произведением моего воображения. Основные принципы ее действия были описаны С. Дж. Типлером в журнале «Физикл ревью», т. 99, № 8 (15 апреля 1974 г.), стр. 2203-1, и «Физикл ревью рекорде», т. 37, № 14 (4 октября 1976 г.), стр. 879-882, и в диссертации, озаглавленной «Нарушение принципов причинности, точная теория относительности», Университет Мериленда, 1976 г., однако ученый ни в коей мере не отвечает за использование мною его идей, поскольку я значительно отклонился от предложенной им математической модели.

Готовься-ка ты в писатели, друг (вот так вот! Просто и решительно! Дерзновенным наглецам и «мудрецам» — по 18–19 лет, и тех еще нет…)

— Да там не по сто, а по полкило на брата выйдет, — усмехнулся Твердохлебов.

«В писатели!..» Тут же сам сообразил и, с присущей всем нам тогда самокритикой, поправился: «нет, это глупо: «готовься», просто подумывай об этом — душа есть, стиль свой, бойкий и… не такой уж путаный. Пиши покороче (этот совет и сегодня не лишний…) «Сначала Матери своей принеси счастье, не обижай ее. Критикуйся с толком, не по-бабьи. Потом сделаешь счастье для других людей». (Вот так: просто, серьезно, по-деловому. Без кавычек, без подковырок, без иронии: «Сперва принеси счастье своей матери, потом сделаешь счастье для других людей». А что в этом плохого? Не искреннего? Не истинного? Какие в этом «вредные иллюзии», от которых к зрелости и старости необходимо избавиться?.. «Пока все. Тороплюсь и боюсь, как бы ты не пришел из бани и не накрыл меня, контрабандиста.

Аналогичным образом концепция жизни на пульсаре заимствована мною из интервью с Фрэнком Дрейком, опубликованным в журнале «Астрономия», декабрь 1973 г., стр. 5-8, и лекции, прочитанной им в 1974 г. на собрании Американской ассоциации научного прогресса. Как ученый он обладает безупречной репутацией и эту идею предлагал в лучшем случае как спекулятивную; более того, в своем изложении я мог совершить досадные технические ошибки, за которые ученый ни в коей мере не отвечает. Благодарю обоих джентльменов за предоставленное мне разрешение воспользоваться их гипотезами и надеюсь вернуть хозяевам интеллектуальную собственность в не слишком потрепанном состоянии.

— Ну, по полкило — это слишком будет, а грамм по триста — в самый раз, — тоже усмехнулся генерал Лыков. — И держись, Твердохлебов. На миру и смерть красна…

12 февраля 1955. Виктор Лихоносов».



— Кому красна, а кому страшна, гражданин генерал.

Части глав II и XXIII появились в осеннем выпуске 1977 г. журнала Научной фантастики Айзека Азимова в виде рассказа, озаглавленного «Джоэль», право на его публикацию принадлежит «Дэвидс пабликейшн ИМК».

27 февраля 1955 (уже в Казахстане, в Мариновке, в бараке, обнаружив в дневнике другову «контрабанду»): «Эх, Витек!.. Давай вместе писать, в писательском содружестве! Под псевдонимом Назар Лихой…»

— Ты скажи им, скажи — вину свою кровью искупить должны. Это не для красного словца сказано. Тут, брат ты мой Твердохлебов, или грудь в крестах, или голова в кустах…

Цитата из стихотворения «Сассекс» в четвертой главе приведена по «Определяющему изданию» поэзии Редьярда Киплинга, опубликованному компанией «Даблдей», и использована с ее согласия.

27 июня 55 г. (бросивши Казахстан, где отработал 4 месяца, и вернувшись в Новосибирск): «… сволочью стал… притом еще мелкой, жидкой… (все про себя, уже «стал»… Когда успел? Все перегибы, крайности… Максимализм… Молодость…) «Тревожную молодость» смотрел (Алова и Наумова). «Да, была молодость. Верю. Счастливая молодость! Спасибо Ленину. Хотя и не он один все это сделал. «Жизнь сделала.

— Я все понял, гражданин генерал! Разрешите идти? — вытянулся Твердохлебов. Он смотрел на генерала Лыкова, ему хотелось сказать, что это подлость и скотство — так воевать, что это страшное негодяйство — так губить своих людей… соотечественников… единых по крови и вере… Хотел сказать, да не мог набраться сил. В армии и на войне приказы не обсуждают, не выносят им нравственной оценки, на войне в армии приказы выполняют…



Время было веселое. Молодое! Эх, гадство, и бил же бы я всю эту контру. И любил бы, любил! Ненавидел бы, а больше всего любил бы! Смеялся, жил бы! А не выл… как теперь вот… Они еще пацанами клятвы давали, боролись за «мировую революцию», а мы в пацанах уже штаны на заседаниях протирали, с малых лет, из пеленок начинали готовить себя к… геморрою… И дождемся! Была МОЛОДОСТЬ! Прошла она. Впереди… атомный век, век узаконенного геморроеводства… Век машин, ума, «тонкого интеллекта», век паскудный, что-то вроде старости…Ну а че ж делать-то? Выть? Выть только или стараться самому лезть в сволочи?..» (оказывается еще не «стал», в вырисовывающейся перспективе выбирал, стоит ли становиться «сволочью» и смогу ли…)

Приношу благодарность за предложения, полезную информацию и помощь Карен Андерсон, Милдред Дауни Броксон, Виктору Фернандесу-Давила, Роберту Л. Форварду, Ларри Дж. Фризену и Дэвиду Дж. Хартвеллу. Они внесли в книгу несколько удачных эпизодов. Все неудачные изобретены мною самим.

Оружие штрафники получили и теперь разбрелись по окопам, клацали затворами, проверяли обоймы. Прицепляли к поясам гранаты, штык-ножи, саперные лопатки.

30 июня 55. «Мост Ватерлоо»! Хорошую картину «взяли в качестве трофея». Слабее, чем «Кто виноват?», но хорошая, чудесная вещь. Дурак Каган! «Из мелочей трагедия раздута…» Дурак ты, «принципиальный и идейно направленный». Че ж ты людей, простых людей, с обыкновенным человеческим сердцем, с собой, «тонкоинтеллектуальным шкилетом», равняешь? Сопляк! Ты все это только «понял», осознал «идеологически», а — пережить бы? Самому?

— Одной сбруи кило на пятнадцать — во захомутали!

Куда б — и идеология вся разлетелась… «Пустяки…» Это, милый, пустяк только для «высокоидейных» молокососов-уродов, как ты, да еще вот я, твой способнейший ученик в области «тонкого анализигования…»

Глава 1

Ясный теплый день клонился к вечеру, солнце остывало и медленно краснело, скатываясь за западный горизонт, и на позициях немцев царила тишина, словно они тоже знали о скором наступлении и готовились отбиваться. Где-то в стороне время от времени постукивал пулемет.

Березой белой и стройной я росла посреди луга, но не могла назвать себя этим именем. Листья мои впивали солнечный свет, струившийся с неба, заставляя зелень сверкать; они плясали, когда ветер легкими прикосновениями перебирал арфу моих ветвей, но я не видела этого и не слышала. Когда дни шли на убыль, я делалась золотой, а потом холод срывал с меня листья и снег укрывал корни во время долгой дремоты… Тем временем Орион преследовал свою добычу за пределами этих небес, и солнце продвигалось на север, чтобы в свою очередь пробудить меня, но ничего этого я не ощущала.

Игорь Аверьянов, сидя в окопе, щепкой вырезал на влажной глинистой стенке женский силуэт. Уже обозначились возвышенности грудей, лебединая шея, торс с тонкой талией, стройные ноги. Парень так увлекся, что не заметил, как подошел Глымов. Он тихо насвистывал незамысловатый мотив и продолжал скоблить щепкой глинистую стенку — фигура обнаженной девушки обозначалась все явственнее.

«Из пустяков» трагедия сделана… Такой бы «пустяк», товарищ Столб, да под твою холодную задницу. Да, вообще-то, ну тебя в… Сопи себе в тряпочку да жуй «интегралы минус бесконечность».

Подошли еще двое штрафников, остановились. Аверьянов по-прежнему никого не замечал.

И все же я воспринимала все, потому что — жила. Каждая клетка внутри меня тайным образом узнавала, когда загоралось небо рассветом и когда опускалась ночь; ощущала, воет или рвется вдаль или дремлет рядом ветер; слышала, как смеется дождь, обрызгивая каплями мои листья; чувствовала, как трудятся у широко расползшихся корней вода и черви. Слышала, как пищат птенцы, которых я укрывала; видела зеленый ковер, расшитый золотыми одуванчиками, посреди которого я стояла; чувствовала шевеление Земли, кружащей среди звезд. Каждый год дарил мне кольцо на память. Не осознавая этого, я была погружена в Творение; я не понимала — но знала… Я была Деревом.

Ну а дальше-то что? Сам — такой же сопляк. Когда ж ты, сердчишко мое поганое, от «мечтов» оторвешься, да в жизнь влипнешь? И…счастье или хотя бы горе великое поймаешь? (обязательно «великое»! Хоть горе, но — великое»!» Все молодость, все максимализмы…)

— Ишь ты, как живая… — хмыкнул Глымов и подмигнул штрафникам. — Все думали — щипач Игорек, а он, смотри-ка, этот… как его?

— Скульптор, — подсказал один.

1 августа 55 г. С «Доброго часа» вернулся. («В добрый час» В.Розова в новосибирском ТЮЗе). Опять мозги на раскоряку… Где я? Зачем я?.. Вечная се-ре-дин-ка…

— По голым бабам мастер, — добавил второй, и все жизнерадостно заржали.

Глава 2

Всегда, везде и во всем. На серединке колеблюсь-болтаюсь. Ни взад, ни вперед. Ни вверх, ни вниз. Ни Эрька — ни Витька, ни «Алексей» — ни «Андрей» (герои «Доброго часа»), ни подлец — ни честный, ни умный — ни глупый, ни человек — ни скотина, ни простой — ни интеллигент… Ведь такому мне даже и в ад-то не попасть (не зря в Щукинском полгода проучился: что-то из мировой культуры в мозгах все-таки зацепилось! Данте хотя бы…) Господи! Прокляни хоть, что ли, меня… А ну как и вообще нет мне места на земле, а? Не приготовили?..

— А что, я в Ленинграде был, в Павловске! Там в парке сплошь голые статуи! Мужики и бабы! Со всеми причиндалами!

5 августа… В счастье, в то, что я смогу когда-нибудь все-таки стать цельным настоящим человеком, а не «тонкоинтеллектуальным», способным лишь «анализиговать» ублюдком — в это я давно уже перестал верить… (Вру ведь! Верил, надеялся, если б действительно перестал верить, не повторял бы без конца, что «перестал»…)

Когда «Эмиссар» миновал Ворота и Феб вновь осветил корабль, примерно полдюжины оставшихся в живых членов экипажа собрались в кают-компании вместе с пассажиром-бетанином. Давно оставив родной дом, они хотели видеть свое возвращение на самых больших экранах и отметить радость, подняв бокалы с последним вином на корабле, предвкушая еще более счастливую встречу. Вахтенные присоединялись голосами по интеркому. «Салуд. Пруст. Скол. Банзай. Сауде. Ваше здоровье. Прозит. Мазвлтов. Санте. Вива. Алока». — Звучала речь дальних краев.

— Игорек, видать, соскучился? Невмоготу! — И снова почти лошадиное ржание.

26 августа 55 г. Смотрел «Княжну Мэри» в кино… Какую-то новую веру («перестал верить»… похоже), новые крылушки дала она мне. Ну, урод я, слабый, но ведь… не дурак же кромешный, не Грушницкий. Значит, что-то во мне есть? Значит, можно еще на что-то надеяться?

— Не, а я толстых люблю… сисястых! В теле! Лежишь на ней, как на перине!

Оставаясь на своем посту возле компьютера, Джоэль Кай шептала за тех, кто навсегда остался позади. «Живио» за Александра Влантеса, «Канбей» за Юань Си Сяо, «Приветствую» — за Кристину Берн. Ничего не добавляя, она мысленно называла себя сентиментальной старой дурой и надеялась, что никто ее не слышит. Взгляд Джоэль обратился к небольшому экрану, который при необходимости обеспечивал ее визуальной информацией. Среди датчиков, приборов, приемного и передающего оборудования, загромождавшего кабину, экран казался окном в мир.

29 августа… Нет, урод же ты! (себе)… Ох и талия у Люды!.. Тонкая, гибкая, нежная… И грудь… Дышит. Хороша. да не наша. Прости, Господи, люди твоя…

— Вроде холодца! По заду шлепнешь, а он дрожит весь!

— Да ну вас, похабники! — не выдержал Аверьянов и, поднявшись, пошел по окопу. Винтовку он волочил за собой, как палку. Вслед ему катился смех. И только Глымов смотрел сумрачно невеселые мысли одолевали его.

1 ноября 55 г. Что-то страшное впереди… Страшно от собственной непроходимой глупости, нежизнеспособности… Мои вечные враги и тут рядом, они уже взяли меня крепко под руки и тянут куда-то… сели на шею, давят… глупость, идиотизм мой подлый… Страшная пассивность, лень и сон вяжут глаза, руки, мозги…

Слово «мир» здесь обозначало Вселенную. Увеличение было отключено, и взгляду было доступно лишь то, что мог увидеть невооруженный глаз… но и ему открывались несчетные мириады немигающих алмазов, сапфиров, топазов, рубинов, и окружавшая это великолепие тьма служила для него лишь фоном. В Солнечной системе не видно стольких звезд и созвездий; впрочем, очертания Млечного Пути лишь немного переменились, если сравнивать с памятными ей ясными ночами над Северной Америкой. Ориентируясь по его холодному свету, она отыскала призрачный уголек, обозначаемый М-31. Очертания туманности Андромеды, сестры нашей Галактики, оставались привычными и знакомыми. Тем не менее Джоэль захотелось увидеть что-нибудь более близкое. Стремление к столь примитивному утешению удивило ее, голотевта, для которого все вокруг было простой вуалью, наброшенной на реальность. Должно быть, миновавшие восемь земных лет выпили из нее больше, чем она подозревала. Не желая ждать, пока минуют несколько часов, или, быть может, дней пути, и она снова сможет увидеть Солнце, Джоэль, пробежав пальцами по клавиатуре, направила сканер на Феб. Что ж, по дороге сюда она все время смотрела на светило, запечатлевшееся в ее памяти на всю жизнь.

Слава богу, не читал я в те поры «Белых ночей» Достоевского, где Федор Михайлович с присущей ему гениальностью неопровержимо доказывает, что Мечтателям никакого счастья никогда не видать. Ничего у них никогда не получится!.. Я читал «Трех мушкетеров» — у тех все всегда получалось. Хотя со счастьем тоже трудности были, но жить все-таки можно было.

— Глымов! Ты где?! Ротный! — По окопу, спотыкаясь, торопился Стира, подошел, тяжело дыша. — Тебя комбат требует! Там толковище у них — всех ротных собрал! Наступление завтрева!

Соединенный с компьютером шлем на ее голове был связан с банком данных и уже настроенными корабельными приборами. Она пожелала узнать точное расположение светил и буквально через мгновение вычислила его. Подобная операция стала для нее обычной — так опускаешь свою руку, чтобы подобрать инструмент, или поворачиваешься, чтобы определить, откуда доносится звук. В этом не было ничего непостижимого.

Глымов не спеша зашагал по ходу сообщения к блиндажу, Стира семенил за ним.

А дружба-то продолжалась. Страдания, самокопания и раздрызг — сами собой, а дружба — сама собой. И друзьями я не только восторгался, завидовал их трудолюбию, целеустремленности, талантам, но и материл их, бывало. И в глаза, и в дневнике. И они в долгу не оставались…

— Ты че, в ординарцы ко мне определился? — глянул на него Глымов. — Че ты за мной хвостом метешь?

И родители с нами маялись, и нам не сладко приходилось. А кому когда легко было? Когда легко бывало молодой, входящей в мир душе, ищущей себя и свое место в мире?

Джоэль переключила датчики. Перед ней появился диск, поперечником превышающий Солнце, видимое с Земли или Луны, и чуточку более желтый… светило относилось к классу G-5. Яркость фотосферы его — сто десять процентов, если сравнивать с Солнцем, — была немедленно автоматически ослаблена светофильтрами, чтобы не ослепить. Но краски менее яркие не потускнели. Джоэль видела на поверхности светила пятна, выступавшие над краем диска протуберанцы, перламутровое свечение короны и тонкие крылья зодиакального света. «Да, — подумала она, — красота Феба сродни моему Солнцу. Центрум светит иначе, и только теперь я представляю, как не хватало мне такой красоты».

— А че, нельзя, что ли? — растерянно захлопал ресницами Леха.

А ведь в Москву, в театральное поступать — это его идея была, Витькина. Он первый — узнал где-то? решил? придумал? — не знаю даже… Он сказал, а уж я — за ним. С ним. И Эрьке Менделеевский — Витя нашел и подсказал. И поступать в Москву мы поехали втроем. Только Витьку не приняли. Мы с Эрькой поступили каждый по Витиному «направлению», а сам он не прошел… Ни в одно — их ведь пять вузов в Москве было, где учили «на артиста»: школа-студия МХАТ, ВГИК, ГИТИС, Щепкинское при Малом и наше, Щукинское, Вахтанговское (жутко коробит нас, стариков, когда молодежь нынче как-то фамильярно сокращает: «Щепка», «Щука»… Коробит). Мы, естественно, подавали документы и ходили на приемные прослушивания во все — вся эта история легла в основу сюжета Викторова романа «Когда же мы встретимся…»

— Иль ты меня в картишки нагреть собрался? — прищурившись, посмотрел на него Глымов.

Она потянулась вперед, разыскивая Деметру, эту проблему мозг мог решить и без помощи приборов. Только что совершивший переход «Эмиссар» плавал возле Ворот, занимая четвертую лагранжеву точку по отношению к планете… впереди на 60° и на той же самой орбите. Достаточно просто провести сканером вдоль эклиптики, чтобы обнаружить желаемое. Без увеличения находившаяся на расстоянии 0,81 астрономической единицы Деметра во всем напоминала окружающие ее звезды и только казалась самой яркой и голубой. «Там ли ты еще, Дэн Бродерсен? — подумала Джоэль. — Да, конечно, пусть я отсутствовала восемь лет, но здесь миновало лишь несколько месяцев. Но сколько же в точности? Я не знаю, и Фиделио не уверен».

А без Виктора я — тоже: полгодика проучился да и бросил. А летом 1955-го мы с Виктором поступали в Новосибирский сельхозинститут, на агрономический факультет. И поступили! Только учиться не стали. Я сразу же документы забрал, он — несколько погодя. Вот тут меня Витькина мать, тетя Таня, Татьяна Андреевна «залюбила»… Как когда-то Эрькина Клавдия Алексеевна, когда я Эрьку во 2-м классе «русскому» языку обучал…

— Да ты че, Антип Петрович? Да я… провались я на этом месте… да век воли не видеть, и в мыслях никогда не бывало…

Общее объявление капитана Лангендийка нарушило ход ее размышлений.

19 октября 55 г…. меня уже ненавидит Витькина мать за то, что я будто бы своим шалопайничанием сбиваю и Витьку уходить из Сельхоза. Хоть это и не так, но мне ответить нечего…»

— Воли? Воли ты теперь, Леха, никогда не увидишь. Кончилась наша воля… когда вот это вот взяли. — Глымов встряхнул винтовку, которую держал в руке.

— Как взяли, так и бросить можно, Антип Петрович.

— Прошу всеобщего внимания. Наши радары засекли два корабля. Один из них — безусловно, правительственный сторожевик — сигналом требует связи по прямому лучу. Я переключу разговор на интерком и прошу всех не прерывать нас. И не производить лишнего шума. Пусть лучше они не знают, что вы будете слушать.

Это все трудности да сложности, а дружба-то продолжалась! Вот тут она основную закалку и испытание на прочность, наверно, и проходила 19 октября 55-го: «Сейчас Витьке нужна помощь. Действенная, практическая. Он поворачивает к искусству» (!) Окончательно «повернул» только лет через 5–7: окончив филологический факультет Краснодарского пединститута, успокоившись, наконец, по поводу обманувшей сцены (а успокоился не враз, водил я его в эти годы и во ВГИК, и к М.А.Ульянову, преподававшему тогда у нас в Щукинском) и начав потихоньку писать да печататься. А тогда, в 1955-м, до «поворота» — ой-е-ей! — сколько еще было… Но уже поворачивал! И друг, я то есть, знал это раньше всех!.. А тут какой-то Сельхоз под ногами…

— Ну-ну… — Глымов отвернулся и неторопливо двинулся по ходу сообщения.

19 октября 1955… Виктору нужна Москва (в смысле: учеба, среда!), нужна помощь друга. Что я могу? Помощь, деньги нужны. Бьюсь, как рыба об лед, — и не могу пробиться сквозь собственную тупость и непрактичность. Вот оно, самое желанное: испытание верности, дружбы — «другу срочно нужна помощь». (Это когда он из колхоза, куда ездил на хлебоуборку первокурсником сельхозинститута, привез первый свой рассказ, первую пробу пера; то, что потом, много позже, преобразовалось и вылилось в повесть «Чалдонки») — «нужна помощь друга, а я — как без рук — дергаюсь, а сделать ничего не могу…»

Джоэль удивилась. Зачем нужны подобные предосторожности, когда возвращение «Эмиссара» несет радость всему человечеству? Почему в голосе капитана угадывается волнение? Ответ кольнул сердце. Она всегда была безразлична к закулисным интригам и не хотела быть причастна к ним, однако, став членом экипажа «Эмиссара», успела наслушаться разговоров о подпольных кознях. Бродерсен предоставил ей мрачные факты, и на Бете они нередко бывали предметом разговоров. Некая коалиция, представлявшая часть человечества, не хотела этой экспедиции и не будет рада ее успеху.



Всяко бывало. Мордобоев особенных между нами не вспомню. Хотя… Было! И это было. А уж ссоры, обиды, охлаждения… Бывали. И не мелкие. К Кагану вон какие-то претензии были. А, может, просто всплеск юношеского антисемитизма… А ведь это Валек навел нас с Витькой на мысль — и на дело! — «Раз вы искусством собрались заниматься, значит, надо наблюдать жизнь».

За бруствером с пулеметом примостился гармонист Василий Шлыков. Вокруг него сгрудились несколько штрафников, положив винтовки на колени, курили.

Два корабля. Оба должны находиться на орбите вокруг Т-машины. Значит, второй из них принадлежит Дэну.

Истина? Истина. Дело? Дело. И мы взялись. А кто больше всего расположен к откровениям? Конечно же, пьяный. Ни одного пьяного мы не пропускали! И им было хорошо, пьяным-то: было кому душу излить, были благодарные слушатели; и нам — полезно! Как же это тренировало!



Как умру я, умру я, похоронят меня,
И никто не узнает, где могилка моя…
На мою на могилку да никто не придет,
Только раннею весною соловей пропоет!
Пропоет и просвищет про судьбину мою, —