Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Кейт Мосс

Огненные палаты

© И. А. Тетерина, перевод, 2019

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2019

Издательство АЗБУКА®

* * *

Посвящается, как всегда, моим любимым Грегу, Марте и Феликсу, а также моей замечательной свекрови, бабушке Рози
Всему свое время, и время всякой вещи под небом: время рождаться, и время умирать; время насаждать, и время вырывать посаженное; время убивать, и время врачевать; время разрушать, и время строить; время плакать, и время смеяться; время сетовать, и время плясать; время разбрасывать камни, и время собирать камни; время обнимать, и время уклоняться от объятий; время искать, и время терять; время сберегать, и время бросать; время раздирать, и время сшивать; время молчать, и время говорить; время любить, и время ненавидеть; время войне, и время миру. Книга Екклесиаста, 3: 1–8, Библия короля Якова


Религиозные войны

Историческая справка



Религиозные войны – серия затяжных гражданских войн, которые после многолетнего конфликта начались с массового убийства 1 марта 1562 года безоружных гугенотов в городке Васси в Шампани католиками под командованием Франциска, 2-го герцога де Гиза. Закончились они (после того, как несколько миллионов человек погибли или были изгнаны из родных мест) подписанием Нантского эдикта 13 апреля 1598 года Генрихом IV Наваррским, королем-гугенотом. Самым печально известным эпизодом Религиозных войн стала Варфоломеевская ночь – резня гугенотов, устроенная католиками в Париже, в ночь на 24 августа 1572 года, в канун Дня святого Варфоломея. Однако множество подобных случаев имело место в городах и деревнях по всей Франции как до, так и после этого, в том числе в Тулузе между 13 и 16 мая 1562 года, когда были убиты более четырех тысяч человек.

Нантский эдикт стал не столько отражением подлинного стремления к веротерпимости, сколько признанием бессилия и попыткой разрубить гордиев узел зашедшего в тупик военного противостояния. Он принес хрупкий мир в страну, истерзанную конфликтами на почве религиозных догматов и борьбы за престолонаследие и практически разоренную в процессе. 22 октября 1685 года внук Генриха IV, Людовик XIV, отменил Нантский эдикт в Фонтенбло, дав тем самым толчок массовому исходу из Франции гугенотов, которые на тот момент еще там оставались.

Численность гугенотов никогда не превышала одной десятой доли всего населения Франции, однако они обладали значительным влиянием. История французского протестантизма является неотъемлемой частью более широкой истории Реформации в Европе: от 95 тезисов Мартина Лютера, 31 октября 1517 года прибитых им к двери Замковой церкви в Виттенберге, и упразднения Генрихом VIII Английским монастырей, начавшегося в 1536 году, до организации евангелистом Жаном Кальвином в 1541 году в Женеве прибежища для изгнанников из Франции и возможности для беженцев протестантского вероисповедания получить приют, который стали предоставлять Амстердам и Роттердам с конца 1560-х годов. Во Франции камнем преткновения стали право проводить церковные службы на родном языке, отрицание почитания мощей святых и необходимости духовенства как посредника между человеком и Богом, более строгое следование словам Библии и стремление к простоте в отправлении религиозных обрядов, основанной на правилах жизни, изложенных в Писании; отказ от излишеств и злоупотреблений, присущих католической церкви и вызывающих у многих возмущение; природа таинства евхаристии: пресуществление (транссубстанциация) Святых Даров (вина и хлеба) в Кровь и Тело Христово или их соприсутствие (консубстанциация). Однако же большинство простых людей от всех этих богословских вопросов были весьма далеки.

До нас дошло множество необыкновенных историй о гугенотах, а влияние этой небольшой горстки людей, вынужденной искать спасения от гонений в Голландии, Германии, Англии, Канаде и Южной Африке и привезшей туда с собой свои знания и умения, просто поразительно.

«Огненные палаты» – это серия романов, действие которых разворачивается на фоне исторических событий протяженностью в триста лет – начиная с Франции XVI века и заканчивая Южной Африкой XIX века. Все персонажи этого повествования, если не оговорено обратное, являются вымышленными, хотя и списанными с людей того сорта, которые вполне могли существовать в действительности. С самых обычных мужчин и женщин, борющихся за возможность жить и любить наперекор всему во время Религиозных войн и исторических пертурбаций.

Есть вещи, которые не меняются.



Главные действующие лица

Каркасон: Ситэ
Маргарита (Мину) Жубер
Бернар Жубер, ее отец
Эмерик, ее брат
Алис, ее сестра
Риксенда, их служанка
Беранже, сержант королевского гарнизона
Мари Гали, местная девушка
Каркасон: Бастида
Сесиль Нубель (в девичестве Кордье), хозяйка пансиона
Месье Санчес, сосед, крещеный еврей
Шарль Санчес, его старший сын
Оливер Кромптон, предводитель гугенотов
Филипп Деверо, его кузен
Альфонс Бонне, работник
Мишель Казе, солдат-гугенот
Тулуза
Пит Рейдон, гугенот
Видаль (монсеньор Валентин), дворянин и священнослужитель
Мадам Буссе, тетя Мину
Месье Буссе, дядя Мину
Мадам Монфор, вдова, его сестра и экономка
Мартино, дворецкий в доме Буссе
Жак Бональ, слуга Видаля, убийца
Джаспер Маккон, английский ремесленник, протестант
Феликс Прувер, студент, гугенот
Замок Пивер
Бланш де Брюйер, хозяйка замка Пивер
Ашиль Лизье, деревенский сплетник
Гильом Лизье, его внучатый племянник и солдат в замке Пивер
Поль Кордье, деревенский аптекарь, кузен Сесиль Нубель
Анна Габиньо, деревенская повитуха
Маргарита де Брюйер, покойная хозяйка замка Пивер
Исторические личности
Пьер Дельпеш, торговец оружием из Тулузы, католик
Пьер Юно, дворянин, предводитель гугенотов Тулузы
Капитан Со, предводитель гугенотов Тулузы
Жан Баррель, пастор гугенотской церкви в Тулузе
Жан де Мансенкаль, президент парламента Тулузы
Франсуа (Франциск I) Лотарингский, герцог де Гиз, глава Католической лиги
Анри (Генрих I), его старший сын и наследник
Шарль (Карл), его брат, кардинал Лотарингский


Пролог

Франсхук

28 февраля 1862 года

Женщина одиноко стоит под пронзительно-синим небом. Вечнозеленые кипарисы и буйные заросли травы обрамляют кладбище. Выгоревшие на беспощадном солнце Капского полуострова серые камни надгробий цветом напоминают человеческие кости.

Hier Rust. Здесь покоится.

Она высокая, с необыкновенными глазами, которые все представительницы слабого пола ее семьи наследуют из поколения в поколение, хотя ей об этом неизвестно. Женщина наклоняется, чтобы прочесть имена и даты, высеченные на замшелом надгробии. Полоска белой кожи сзади на шее между высоким белым воротничком и припорошенными пылью полями кожаной шляпы уже начинает наливаться краснотой. Здешнее солнце слишком жгучее для нежной кожи европеянки, а она много дней подряд скакала верхом через вельд.

Она стягивает перчатки и вкладывает одну в другую. Слишком много их уже потеряно, чтобы позволить себе быть невнимательной, и потом – откуда она возьмет новую пару? В этом гостеприимном захолустье есть два универсальных магазина, но ничего такого, на что можно было бы ее обменять, у нее уже практически не осталось, а наследство потрачено, все разошлось за время долгого путешествия из Тулузы в Амстердам, а оттуда до мыса Доброй Надежды. Все до последнего франка ушло на провизию и рекомендательные письма, лошадей и надежного проводника, без которого путешествие по этой чужой стране было бы невозможно.

Перчатки выскальзывают из пальцев и падают на землю у ее ног. Мелкая медно-рыжая пыль африканского юга облаком взвивается в воздух, потом медленно оседает обратно. Черный глянцевитый жук решительно спешит поскорее скрыться.

С губ женщины срывается протяжный вздох. Наконец-то она здесь.

Она шла по следу, который привел ее с берегов рек Од, Гаронны и Амстела, через бурные моря, туда, где Атлантика встречается с Индийским океаном, – на мыс Доброй Надежды. Cap de Bonne Espérance.

Иногда след этот был ослепительно-ярким. История двух семей и секрет, передаваемый из поколения в поколение. К ее матери от бабки, а к той от прабабки, а та в свою очередь узнала его от своей матери. Имена их давным-давно канули в Лету, погребенные под наслоениями имен их мужей, братьев и любовников, но дух их живет в ней. Она знает это. Наконец-то ее поиски завершатся здесь. Во Франсхуке.

Ci gît. Здесь покоится.

Женщина стаскивает с себя кожаную шляпу наездницы и принимается обмахиваться ею. Широкие поля колышут обжигающий воздух. Спасения от зноя нет. Жарко, как в раскаленной печи, и ее льняные волосы потемнели от пота. Ее не слишком заботит собственная внешность. Она пережила бури, попытки уничтожить ее репутацию и ее саму, похищенное имущество и растоптанную дружбу, которые, как ей казалось, должны были остаться в ее распоряжении навсегда. И все ради того, чтобы очутиться здесь.

На этом запущенном кладбище в этом захолустном городке на краю света.

Она расстегивает седельную сумку и запускает руку внутрь. Ее пальцы мимолетно касаются маленькой старинной Библии – талисмана, который у нее всегда с собой на удачу, – но из сумки извлекает дневник в обложке из мягкой рыжей кожи, в два оборота перевязанный шнурком, чтобы не развалился. Под обложкой хранятся письма и нарисованные от руки карты – а еще завещание. Некоторые страницы выбились, их уголки торчат наружу, точно острия граней алмаза. Это хроника поисков их семьи, анатомия многовековой вражды. Если ее догадка верна, эта тетрадь XVI века – основание предъявить свои права на то, что по закону принадлежит ей. Более чем три сотни лет спустя состояние и доброе имя семьи Жубер наконец будут восстановлены. Справедливость восторжествует.

Если ее догадка верна.

И тем не менее она не может заставить себя взглянуть на имя на могильном камне. Желая продлить этот последний миг надежды как можно дольше, она вместо этого открывает дневник. Порыжевшие от времени чернила, архаичный язык, взывающий к ней сквозь столетия. Она знает наизусть каждый слог, точно катехизис, вбитый в голову в воскресной школе. Первая запись.

Сегодня день моей смерти.

Она слышит посвист пролетающего мимо краснокрылого скворца и крик ибиса в зарослях кустарника на краю кладбища. Невозможно даже представить, что еще месяц назад эти звуки были для ее слуха экзотическими, а теперь стали обыденными. Костяшки ее стиснутых рук побелели от напряжения. А вдруг она все-таки ошибается? А вдруг это конец, а никакое не начало?

Перед лицом Господа нашего здесь своею собственной рукой пишу я эти строки. Мою последнюю волю и завещание.

Женщина не молится. Она не может. История несправедливостей, причиненных во имя религии ее предкам, неоспоримо доказывает, что Бога не существует. Ибо что это за Бог, если он допускает, чтобы столько людей погибло ужасной мученической смертью во имя Него?

И все же вскидывает глаза вверх, словно ждет какого-то знака. Февральское небо здесь, на мысе Доброй Надежды, такое же ярко-синее, как в Лангедоке. Одинаково яростные ветры гонят пыль по равнинам мыса Доброй Надежды и по гариге французского Юга. Жаркое дыхание земли, которое взметает в воздух вихри мельчайшего рыжего песка и запорашивает глаза. Эти ветры свистят на серо-зеленых горных перевалах, проносясь над тропами, протоптанными ногами людей и животных. Сюда, в эту глушь, которая когда-то именовалось Слоновьим Углом, пока не пришли французы.

В неподвижном воздухе разлит зной, ни одна травинка не колыхнется. Собаки и полевые работники укрылись в тени. Черные оградки отмечают границы каждого участка: семьи Вильерс, семьи Ру, семьи Журден – все они представители реформированной религии, бежавшие из Франции в поисках пристанища. В году 1688-м от Рождества Христова.

Были ли среди них и ее предки?

Вдалеке, за мраморными ангелами и надгробными камнями, вздымаются к небу Франсхукские горы, и женщину внезапно пронзает воспоминание о Пиренеях: острая и отчаянная тоска по дому железным обручем сдавливает ей грудь. Зимой они белые, а весной и ранним летом – зеленые. Осенью же серые скалы одеваются в багрянец, прежде чем весь цикл начнется заново. Чего бы она не отдала, лишь бы снова увидеть их!

Путешественница вздыхает, ведь ее родина далеко-далеко.

Из-под потертой кожаной обложки дневника она достает карту. Ей прекрасно знакомы каждая отметинка, каждая складочка и клякса, и все равно женщина вновь принимается разглядывать ее. В который раз читает названия ферм, имена первых гугенотских поселенцев, которые после многих лет скитаний и жизни на чужбине обосновались в этих краях.

Наконец она опускается на корточки и, протянув руку, кончиками пальцев повторяет очертания букв, высеченных на надгробном камне. Поглощенная своим занятием, она – которую жизнь научила никогда не ослаблять бдительности! – не слышит шагов у себя за спиной. Не замечает тени, которая заслоняет солнце. Не чувствует запаха пота, голландского кирпича и кожи, долгой скачки через вельд, до тех пор пока в затылок ей не упирается твердое дуло пистолета.

– Вставай.

Она пытается обернуться, взглянуть в его лицо, но холодный металл впивается ей в кожу. Она медленно распрямляется.

– Отдай мне дневник, – произносит он. – Если сделаешь все, как я скажу, я тебя не трону.

Ей известно, что он лжет, ибо этот человек преследовал ее слишком долго, а ставка слишком высока. Три сотни лет его семья пыталась уничтожить ее семью. Как может он отпустить ее с миром?

– Давай его сюда. Без резких движений.

Лед в голосе врага страшит сильнее, чем ярость, и она инстинктивно крепче сжимает книжечку и ее драгоценное содержимое. После всего, что ей пришлось вынести, она не намерена преподнести это сокровище ему на блюдечке. Но его железные пальцы впиваются в плечо сквозь белый хлопок рубашки, причиняя боль. Женщина невольно ослабляет хватку. Дневник падает на землю и распахивается. Завещание и купчие веером разлетаются по кладбищенской пыли.

– Вы следовали за мной из Кейптауна?

Ответа она не получает.

У нее нет пистолета, зато есть нож. Когда он наклоняется подобрать листки, она выхватывает свой кинжал из-за голенища сапога и всаживает ему в предплечье. Если ей удастся обезвредить его, пусть хотя бы на миг, – она сможет попытаться схватить бумаги и убежать. Но он предвидел нападение и успевает увернуться. Ее клинок оставляет у него на руке лишь небольшую царапину.

Жертва успевает заметить его замах лишь за мгновение до того, как его кулак впечатывается ей в висок. Перед глазами мелькают черные волосы со змеящейся в них белой прядью. Потом она слепнет от боли: удар пистолета рассекает кожу на виске. Чувствует, как по щеке бежит струйка крови, густой и теплой. А потом падает.

В последние секунды перед тем, как меркнет ее сознание, она с болью думает о том, что вот, оказывается, как суждено завершиться ее истории: в глухом углу забытого кладбища на другом краю света. Истории об украденном дневнике и наследстве. Истории, которая началась три сотни лет назад, накануне гражданских войн, которые поставили Францию на колени.

Сегодня день моей смерти.

Часть I. Каркасон

Зима 1562 года

Глава 1

Тюрьма инквизиции, Тулуза

Воскресенье, 24 января

– Ты предатель?

– Нет, мой господин.

Узник не был уверен, произнес он эти слова вслух или они прозвучали только лишь в его собственном помраченном мозгу.

Выбитые зубы и переломанные кости, металлический вкус запекшейся крови во рту. Сколько он уже здесь? Несколько часов, несколько дней?

Всю жизнь?

Инквизитор щелкнул пальцами. Арестант услышал визг затачиваемого лезвия, увидел кандалы и клещи, лежащие на деревянном столе перед очагом. Вздохнули меха, раздувая тлеющие уголья. На краткий миг он даже получил передышку от боли в исполосованной до мяса спине: боль отступила, заглушенная кромешным ужасом при мысли о новой пытке. Нахлынувший страх перед тем, что ему было уготовано, затмил, пусть и на мгновение, стыд. Увы, он оказался слишком слаб, чтобы вытерпеть все то, чему его подвергали. Он был солдатом. На поле боя он сражался храбро и отважно. Как же так вышло, что ему оказалось не под силу выдержать это, что он сломался?

– Ты предатель. – Голос был тусклым и ровным. – Ты изменил королю и Франции. У нас имеются показания многочисленных свидетелей, подтверждающие это. Они изобличают тебя! – Инквизитор швырнул на стол ворох бумаг. – Протестанты – ты и тебе подобные – споспешествуют врагу. Это государственная измена!

– Нет! – прошептал узник, ощутив на своей шее теплое дыхание тюремщика. Правый глаз у него заплыл от побоев, но несчастный чувствовал приближение своего мучителя. – Нет, я…

Он запнулся, ибо что ему было сказать в свое оправдание? Здесь, в тюрьме инквизиции в Тулузе, он был врагом.

Все гугеноты были врагами.

– Я верен короне. Моя протестантская вера не означает…

– Твоя вера – не что иное, как ересь. Ты отступился от истинного Бога.

– Это не так. Пожалуйста. Это все какая-то ошибка.

Он слышал в собственном голосе умоляющие нотки и стыдился этого. Знал, что, когда снова придет боль, ему придется сказать все, что они захотят услышать. Хоть правду, хоть неправду – у него просто не было больше сил сопротивляться.

На миг его охватила какая-то странная нежность, ну или ему так почудилось в его отчаянном положении. Он еле уловимо шевельнул пальцами, точно рыцарь, приветствующий свою даму. На краткое мгновение в памяти его воскресли все чудесные вещи, которые существовали в мире. Любовь и музыка, красота первых весенних цветов. Женщины, дети и мужчины, рука об руку прогуливающиеся по нарядным улицам Тулузы. Места, где люди могли спорить и не соглашаться друг с другом, отстаивать свои убеждения горячо и со знанием дела и в то же самое время уважительно и с достоинством. Там вино лилось рекой и всегда было вдоволь еды: инжира, вяленого окорока и меда. В том мире, где он когда-то жил, сияло солнце, а бескрайнее синее небо простиралось над городом, точно гигантский шатер.

– Мед, – пробормотал он.

Здесь, в этом подземном аду, больше не существовало времени. Попав в этот каменный мешок, человек исчезал, и больше его не видели никогда.

Занятый этими мыслями, он на миг отключился от происходящего. Тем оглушительнее оказалась обрушившаяся на него без предупреждения боль. Железные клещи стиснули его, впились в кожу, раздирая мышцы и дробя кости.

У него не осталось больше никаких чувств, лишь боль, заслоняющая собой все на свете, и все же на миг ему почудился голос товарища по несчастью, доносящийся из соседнего застенка. Тот был человек образованный, книгочей и книготорговец. Несколько дней их держали в одной камере. Человек в высшей степени достойный, он очень любил троих своих детей и с неподдельным горем рассказывал о своей жене, которую унесла болезнь.

За сырой стеной камеры послышался негромкий голос другого инквизитора: товарища тоже допрашивали. Затем узник различил свист chatte de griffe – кошки-девятихвостки – и глухой удар в тот миг, когда ее железные крючья впились в кожу. Вопль, последовавший за этим, стал для него потрясением: до сих пор его товарищ стоически переносил пытки без единого стона.

До него донесся лязг железной двери: она открылась и закрылась вновь. В камеру вошел кто-то еще. Но была то его камера или соседняя? Последовало негромкое бормотание, потом шелест бумаги. На один благословенный миг он решил, что его мучениям, возможно, наступил конец. Потом инквизитор откашлялся и допрос возобновился.

– Что тебе известно об Антиохийской плащанице?

– Я ничего не знаю ни о каких реликвиях.

Это была правда, хотя узник понимал, что его слово не стоит здесь ровным счетом ничего.

– Святая реликвия была похищена из церкви Сен-Тор лет этак пять тому назад. Есть люди, которые утверждают, что ты был в числе тех, кто приложил к этому руку.

– Как это возможно? – закричал арестант, внезапно найдя в себе силы сопротивляться. – Ноги моей не было в Тулузе до… до сих пор.

– Если ты скажешь, где спрятана плащаница, этот разговор между нами прекратится, – настаивал инквизитор. – Святая Церковь в своей несказанной милости раскроет тебе свои объятия и примет тебя обратно в свое лоно.

– Мой господин, даю вам слово, я…

Запах собственной горелой плоти ударил ему в нос еще прежде, чем до сознания докатилась боль. Как же быстро человек способен превратиться в скулящее животное, в жалкий кусок мяса.

– Подумай хорошенько, прежде чем отвечать. Я ведь спрошу тебя еще раз.

Теперь эта боль, хуже которой еще не было, принесла ему временную передышку. Он провалился в милосердную тьму, туда, где у него были силы выдержать этот допрос и где правдивый ответ даровал ему спасение.

Глава 2

Ситэ

Суббота, 28 февраля

– In nomine Patris, et Filii, et Spiritus Sancti[1].

Ком глины с глухим стуком упал на крышку гроба. Сквозь белые пальцы посыпалась бурая земля. Потом к разверстой могиле протянулась еще одна рука, за ней еще и еще, и песок и камни забарабанили по дереву, точно дождь. Детские плечики, закутанные в черный отцовский плащ, содрогались от приглушенных рыданий.

– Отец наш всемогущий, Тебе вверяем мы ныне душу усопшей рабы Твоей Флоранс Жубер, возлюбленной жены и матери. Упокой душу ее в Небесном Царствии Твоем. Аминь.

Свет вдруг на глазах начал меняться. Промозглая кладбищенская серость превратилась в чернильную тьму. Глина стала багряной кровью. Теплой и свежей на ощупь, скользкой на ладонях. Затекающей в складочки и трещинки на ее пальцах. Мину опустила глаза и посмотрела на свои окровавленные руки.

– Нет! – закричала она, выныривая из вязкой пелены сна.

В первое мгновение Мину не могла сообразить, где находится. Потом комната перед глазами начала мало-помалу обретать четкость, и девушка поняла, что снова заснула в своем кресле. Неудивительно, что ничего хорошего ей не приснилось. Мину перевернула руки ладонями вверх. Они были совершенно чистыми. Ни земли под ногтями, ни крови на коже.

Это был просто кошмар, и ничего более. Воспоминание о том ужасном дне, когда, пять лет тому назад, они предали земле их любимую мамочку. Воспоминание, переплавившееся в нечто иное. В мрачные видения, материализовавшиеся из воздуха.

Мину взглянула на раскрытую книгу, лежащую у нее на коленях, – размышления английской мученицы Энн Аскью – и задалась вопросом, не в ней ли кроются причины ее беспокойного сна.

Она потянулась, разминая затекшее тело, и оправила помятую рубаху. Свеча успела догореть до основания, и воск белесой лужицей растекся по темному полу. Который же теперь час? Мину бросила взгляд в окно. Сквозь щели в ставнях пробивался свет, крестообразным узором ложась на истертые половицы. С улицы доносился обычный предутренний шум пробуждающегося с рассветом Ситэ. Бряцали оружием стражники, обходящие дозором крепостной вал и медленно прохаживающиеся вверх-вниз по крутой лестнице, ведущей на башню Маркье.

Мину отдавала себе отчет в том, что надо бы поспать еще. Суббота всегда была в книжной лавке ее отца самым горячим днем, даже во время Великого поста. Теперь, когда ответственность за заведение лежит на ее плечах, возможностей передохнуть до конца дня будет не слишком много. Но в голове у нее, подобно скворцам, которые носились, то взмывая в небо, то камнем падая вниз, над башнями замка Комталь осенью, крутилось слишком много мыслей.

Мину приложила руку к груди и почувствовала, как сильно бьется сердце. Сон, такой яркий, выбил ее из колеи. Никаких оснований полагать, что их лавка вновь окажется под прицелом, не было: ее отец не совершил ничего дурного, он был добрым католиком, – и все же она не могла отделаться от мысли, что за эту ночь что-то произошло.

В другом конце комнаты спала крепким сном ее семилетняя сестренка, черные кудри малышки облаком разметались по подушке. Мину потрогала лоб Алис и обрадовалась, обнаружив, что кожа прохладная на ощупь. Понравился ей и тот факт, что выдвижная кровать, где иногда ночевал их тринадцатилетний брат, когда не мог уснуть, пуста. Слишком уж часто в последнее время Эмерик прокрадывался к ним в комнату, утверждая, что ему страшно одному в темноте. «Знать, совесть у него нечиста», – заявил им священник. Интересно, про ее ночные кошмары он сказал бы то же самое?

Мину наскоро ополоснула лицо холодной водой, протерла влажной ладонью подмышки. Потом надела юбку, застегнула кертл, после чего тихонько, чтобы не потревожить Алис, взяла позаимствованную из лавки книгу и на цыпочках вышла из их комнатки на чердаке. Спустившись по лестнице, она миновала дверь в комнату отца и крохотную клетушку, где спал Эмерик, потом спустилась еще на этаж ниже и очутилась на нижнем, вровень с улицей, этаже.

Дверь, отделявшая коридор от их просторной общей комнаты, была закрыта, но через плохо пригнанный косяк проходили все звуки; до Мину донеслись звяканье кастрюль и лязг цепи над очагом: их служанка вешала на крюк железную бадью с водой, намереваясь ее вскипятить.

Она приоткрыла дверь и прошмыгнула внутрь в надежде взять с полки ключи от лавки, не привлекая внимания Риксенды. Служанка была добродушной, но очень любила почесать язычком, а Мину сегодня утром не хотелось задерживаться.

– Доброе утречко, мадемуазель, – затараторила Риксенда. – Вот уж не ожидала, что вы подскочите ни свет ни заря. Никто еще даже не поднимался. Принести вам что-нибудь заморить червячка?

Мину вскинула вверх ключи:

– Мне нужно поторапливаться. Когда отец проснется, скажешь ему, что я решила пораньше пойти в Бастиду, подготовить все в лавке? Раз уж сегодня базарный день, надо этим воспользоваться. Он может не спешить, если вдруг соберется…

– Ох, радость-то какая, хозяин собрался пойти…

Риксенда осеклась, натолкнувшись на взгляд Мину.

Хотя ни для кого не было секретом, что ее отец вот уже много недель подряд не выходил из дома, об этом никогда не говорили вслух. С тех пор как Бернар Жубер вернулся в Каркасон из своих зимних странствий, его словно подменили. Из когда-то улыбчивого человека, у которого для каждого находилось ласковое слово, доброго соседа и верного друга он превратился в собственную бледную тень. Угрюмый и замкнутый, упавший духом, он больше не заикался ни об идеях, ни о мечтах. Мину больно было видеть отца таким подавленным, и она часто пыталась выманить его из пучины черной меланхолии. Но едва ей стоило спросить, что его тревожит, как глаза ее отца стекленели. Он принимался бормотать что-то о ненастной погоде и ветре, о своих стариковских хворях и недомоганиях, а потом вновь погружался в угрюмое молчание.

Риксенда залилась краской:

– Pardon, мадемуазель. Я передам ваши слова хозяину. Но вы точно не хотите ничего выпить? На улице холодно. А может, поедите? Там есть кусочек pan de blat[2], а еще с вечера пудинга чуток осталось…

– До свидания, – твердо произнесла Мину. – Увидимся в понедельник.

Каменные плиты пола сквозь чулки холодили ступни, в воздухе от дыхания перед лицом стыл белесый пар. Мину сунула ноги в кожаные башмаки, взяла со стойки чепец и плотный плащ из зеленой шерсти, положила ключи и книгу в сумку, привязанную к поясу. Потом, держа в руке перчатки, отодвинула тяжелый железный засов и вышла на тихую улицу.

Свободолюбивая девушка под рассветным февральским небом.

Глава 3

Первые лучи солнца уже начинали прогревать воздух, и клубы тумана, завихряясь, поднимались над булыжной мостовой. В розовом свете площадь Гран-Пюи выглядела безмятежной. Мину вдохнула полной грудью и едва не ахнула от обжигающего ощущения холода в легких, потом зашагала к главным воротам, сквозь которые пролегала дорога в Ситэ и из него.

Поначалу вокруг не было видно ни души. Продажные женщины, прогуливавшиеся по улицам ночью, с рассветом скрылись. Картежники и игроки в кости, заседавшие в таверне «Сен-Жан», давным-давно отправились спать. Мину подобрала юбки, чтобы ненароком не задеть следы вчерашнего разгула: разбитые пивные кружки, попрошайку, прикорнувшего в обнимку с блохастым псом. Епископ потребовал на время Великого поста закрыть все постоялые дворы и таверны в пределах Ситэ. Сенешаль, памятуя об оскудевшей королевской казне, отказался. Ни для кого – если верить Риксенде, которая была в курсе всех слухов, – не было секретом, что нынешние обитатели епископского дворца и замка Комталь не питали друг к другу горячей любви.

Высокие островерхие дома по обеим сторонам узкой улочки, которая вела к Нарбоннским воротам, казалось, клонились друг к другу, точно пьяные; их покрытые черепицей крыши едва не соприкасались между собой. Мину пробиралась сквозь гущу телег и людей, движущихся ей навстречу через ворота, поэтому продвижение ее было небыстрым.

«Эта сцена, – подумалось Мину, – вполне могла бы разворачиваться и сто, и двести лет назад, и во времена трубадуров». В Ситэ жизнь текла однообразно, день за днем, день за днем.

Ничего не менялось.

Двое вооруженных солдат регулировали поток проходящих через Нарбоннские ворота, равнодушно пропуская одних и не взглянув даже в их сторону, в то время как других останавливали и рылись в их пожитках до тех пор, пока от них не откупались. Бледное солнце поблескивало на шлемах и лезвиях алебард. Королевские гербы на голубых плащах-сюрко выделялись своей яркостью на фоне унылых серо-коричневых великопостных одеяний.

Подойдя ближе, Мину узнала Беранже, одного из тех многих, у кого имелись причины быть благодарным ее отцу. Большинство местных солдат – в отличие от расквартированных в гарнизоне уроженцев Лиона и Парижа – не умели читать на королевском французском. Многие и говорить между собой предпочитали на древнем языке их края, Окситании, когда считали, что за ними никто не наблюдает. И тем не менее им присылали бумаги и отдавали письменные приказы, а затем наказывали, если они в точности не исполняли свои обязанности. Все подозревали, что это попросту еще один способ пополнить казну, а сенешаль закрывал на это глаза. Отец Мину помогал всем, кому мог, избежать неприятностей с законом, растолковывая, что означает официальный язык.

Во всяком случае, так было когда-то.

Девушка одернула себя. Что толку без конца терзать душу размышлениями о перемене, произошедшей с ее любимым папочкой. Или снова и снова воспроизводить в памяти его осунувшееся, измученное лицо.

– Доброе утро, Беранже, – поприветствовала она солдата. – Да у вас тут уже прямо настоящая толпа!

Его старое, честное лицо расплылось в улыбке.

– Доброе утречко, мадомазела[3] Жубер! Да уж, народу целая уйма, в такой-то ненастный день! Они все ждали у ворот еще задолго до того, как начало светать.

– Наверное, – сказала Мину, – в нынешний Великий пост сенешаль вспомнил о своем христианском долге и раздает беднякам милостыню. Как думаешь? Возможно такое?

– Как же, держите карман шире, – хохотнул Беранже. – Наш благородный господин и повелитель не слишком-то славится добрыми делами!

Мину понизила голос:

– Ах, как бы нам повезло, если бы нами правил благочестивый и набожный господин!

Старый служака вновь разразился хохотом, но вовремя заметил, что его товарищ неодобрительно хмурится.

– Эх, если бы да кабы, – произнес он уже более официальным тоном. – Что вы делаете на улице в такое время, да еще и в одиночестве?

– Я по поручению отца, – солгала Мину. – Он попросил меня открыть вместо него лавку. Сегодня же базарный день, он надеется, что в Бастиде будет много покупателей. И все, бог даст, с полными кошельками и страждущие знаний.

– Чтение? Вот уж чего не одобряю, – скривился Беранже. – Впрочем, каждому свое. Хотя разве не правильнее было бы поручить эту работу вашему братцу? Очень странно, что месье Жубер попросил об этом девушку, когда Бог наградил его сыном.

Мину благоразумно промолчала, хотя, по правде говоря, это замечание не вызвало у нее возмущения. Беранже был истым уроженцем французского Юга, воспитанным в старых традициях. К тому же Эмерику в его тринадцать лет уже и в самом деле пора было бы взять на себя часть отцовских обязанностей. Беда была в том, что ее брат не изъявлял к этому ни склонности, ни желания. Ему куда больше нравилось палить из рогатки по воробьям и лазать по деревьям вместе с цыганятами, когда те приходили в город, нежели просиживать штаны в стенах книжной лавки.

– Эмерик сегодня утром нужен дома, – улыбнулась она, – поэтому пришлось пойти мне. Для меня честь помочь отцу, чем могу.

– Ну конечно, конечно. – Старый солдат кашлянул. – А как поживает сеньер[4] Жубер? Я что-то уже давненько его не видел. И к мессе не ходит. Уж не захворал ли?

Со времен последней вспышки чумы любой вопрос о чьем-то здоровье содержал в себе мрачный смысл. Не было практически ни одной семьи, которой бы она не коснулась. Беранже потерял жену и обоих детей в той же самой эпидемии, которая унесла жизнь матери Мину. Ее не было в живых уже пять лет, но девушка до сих пор каждый день скучала по ней и, как прошлой ночью, нередко видела во сне.

Однако по тону, которым был задан этот вопрос, и по тому, как Беранже избегал смотреть ей в глаза, Мину с упавшим сердцем поняла, что слухи о затворничестве ее отца расползлись шире, чем она надеялась.

– Странствия, из которых он вернулся в январе, сильно утомили его, – с ноткой вызова в голосе произнесла она, – но в остальном он пребывает в превосходном здравии. У него очень много дел.

Беранже кивнул.

– Что ж, рад это слышать, а то я уж боялся… – Он смущенно покраснел и осекся. – Не важно. Передавайте сеньеру Жуберу мое почтение.

– Он рад будет получить от тебя весточку, – улыбнулась Мину.

Беранже выставил руку, преграждая дорогу здоровой щекастой молодухе с плачущим младенцем на руках, чтобы пропустить Мину вперед.

– Ну, ступайте. Только ходите по Бастиде в одиночку осторожней, а? Вокруг полно негодяев, которые только и смотрят, как бы пырнуть тебя ножом под ребра.

Мину улыбнулась:

– Спасибо тебе, добрый Беранже. Непременно.



Трава под откидным мостом поблескивала от утренней росы, жемчужно искрившейся на зеленых побегах. Обычно первый взгляд на мир за стенами Ситэ поднимал Мину настроение: бескрайнее белое небо, по мере наступления дня постепенно становящееся голубым, серые с прозеленью скалы Черной горы на горизонте, первые робкие цветки на яблонях в садах на склонах холма под цитаделью. Но сегодня утром, после разговора с Беранже, помноженного на ее ночной кошмар, она не могла отделаться от тревожного чувства.

Мину заставила себя взбодриться. Она не какая-нибудь зеленая девчонка, которая боится собственной тени! Да и стража недалеко. Если кто-нибудь попытается ей угрожать, ее крики услышат в Ситэ, и Беранже в мгновение ока придет к ней на помощь.

Самый обычный день. Ей нечего бояться.

И тем не менее она вздохнула с облегчением, когда впереди показались окраины Триваля. Это было небогатое, но респектабельное предместье, где селились главным образом те, кто работал на ткацких мануфактурах. Шерсть и полотно, экспортируемые в Левант, способствовали процветанию Каркасона, и уважаемые семьи мало-помалу начали вновь селиться на левом берегу.

– О, кто идет!

Чьи-то пальцы сомкнулись вокруг ее лодыжки, и Мину вздрогнула от неожиданности:

– Месье!

Она опустила глаза и увидела, что бояться нечего. Назойливый кавалер был слишком пьян, чтобы удержать ее. Мину выдернула ногу и торопливо пошла дальше. Юнец, лет, наверное, двадцати с небольшим, сидел, привалившись к стене одного из домов, мимо которых вела дорога к мосту. Короткий плащ выдавал в нем человека благородного происхождения, хотя его горчично-желтый дублет съехал набок, а шоссы были все в темных пятнах эля (если не чего-нибудь похуже).

Он сощурился на Мину сквозь сломанное голубое перо, украшавшее ее шляпу:

– Мадемуазель, не подарите ли вы мне поцелуй? Всего один поцелуй Филиппу. Вам ведь это ничего не будет стоить. Ни единого су, ни единого денье… и очень хорошо, потому что у меня нет ни гроша.

Парень разыграл перед ней сложную пантомиму, изображая, что выворачивает свой кошелек. Мину поймала себя на том, что против воли улыбается.

– Скажите, сударыня, мы с вами знакомы? Хотя, думаю, едва ли, ибо я непременно запомнил бы, если бы увидел столь прекрасное лицо. Ваши синие глаза… Или карие, кто их разберет.

– Мы с вами не знакомы, месье.

– Какая жалость, – пробормотал он. – Какая страшная жалость. Будь мы с вами знакомы…

Мину знала, что не стоит поощрять его – у нее даже отчетливо звучал в ушах голос матери, заклинающий ее идти дальше, – но он был совсем молоденький, а голос его звучал так мечтательно.

– Вам надо в постель, – произнесла она.

– Филипп, – пробормотал он заплетающимся языком.

– Уже утро. Вы простудитесь, если будете сидеть тут, на улице.

– Девушка, которая столь же мудра, сколь и красива. Эх, отчего я не мастак складывать слова. Я посвятил бы вам поэму. Мудрые слова. Прекрасная и мудрая…

– Всего доброго, – отрезала Мину.

– Милая мадемуазель, – закричал он ей вслед, – да прольется на вас вся благодать мира! Да…

Оконная створка распахнулась, и оттуда высунулась женщина.

– Все, с меня довольно! – завопила она. – Почти с четырех часов утра я была вынуждена слушать твои пьяные излияния! Ни минуты покоя! Может, хоть теперь ты закроешь рот!

С этими словами она перекинула через подоконник тяжелое ведро. Грязная серая вода полилась парню прямо на голову. Он с воплем подскочил и принялся трясти руками и ногами, как будто его внезапно поразила пляска святого Витта. У обоих был такой возмущенный и в то же самое время такой комичный вид, что Мину, не удержавшись, расхохоталась в голос.

– Я же замерзну насмерть! – закричал он, швырнув промокшую до нитки шляпу на землю. – Если я простужусь и умру, моя смерть – моя смерть! – будет на вашей совести! Тогда вы пожалеете! Знали бы вы, кто я такой! Я гость епископа, я…

– Да я только рада буду, если ты отправишься к праотцам! – заорала женщина. – Ох уж эти студенты! Все вы бездельники никчемные! Пошли бы да поработали хотя бы денек, как все честные люди, так и замерзать насмерть стало бы некогда!

Она захлопнула окно. Женщины, проходившие мимо, зааплодировали. Мужчины заворчали.

– Вы не должны позволять ей так с вами разговаривать, – заметил один из них, с изрытым оспой лицом. – Она не имеет права так разговаривать с человеком вашего происхождения. Не по чину ей это!

– Вы должны донести на нее сенешалю, – добавил другой. – Такое обращение с вами – это, считай, нападение.

Самая старшая из женщин рассмеялась:

– Ха! За то, что выплеснула на него ведро воды? Пускай скажет спасибо, что это был не ночной горшок!

Посмеиваясь про себя, Мину двинулась дальше, оставив зевак препираться дальше. Вскоре их голоса уже были почти не слышны. Девушка миновала конюшни, где отец держал их старую кобылу Канигу, и вскоре уже подходила к мосту. Вода в реке Од поднялась высоко, но ветра не было, и крылья ветряков Mulin de Roi – Королевской мукомольни – и соляных мельниц были неподвижны. На той стороне в утреннем свете безмятежно раскинулась Бастида. На берегах прачки уже раскладывали сохнуть на солнышке первые корзины отбеленной материи. Мину остановилась, чтобы вытащить из кошелька монетку в одно су, затем двинулась через мост. Длина его была ровно сто шагов.

Она протянула деньги сторожу, который собирал плату. Тот попробовал металл на зуб, чтобы убедиться, что монета не фальшивая. Затем девушка, которую в Каркасоне знали как Мину Жубер, пересекла границу, отделяющую старый Каркасон от нового.





Я не позволю отобрать у меня мое наследство.

Долгие годы я терпела в своей постели его мерзкую потную тушу. Долгие годы сносила тычки и оскорбления, принимала побои, когда каждый месяц приходили мои крови. Позволяла его заскорузлым пальцам терзать мои груди, забираться мне меж ног. Молчала, когда его руки с корнями выдергивали мои волосы, пока на голове у меня не выступала кровь. Терпела его зловонное дыхание. Годы унижений во власти этой свиньи, и ради чего? Ради завещания, написанного, по его утверждению, лет девятнадцать тому назад. Это его признание на смертном одре – что это? Блуждания угасающего разума? Или в том, что он говорит, есть крупица правды?

Если завещание существует, где оно может находиться? Голоса молчат.



В книге Екклесиаста говорится, что всему свое время и время всякой вещи под небом.

Сегодня, возложив мою левую руку на святую католическую Библию, а в правую по собственной воле взяв перо, пишу я эти строки. Это моя торжественная клятва, которая отныне не может быть нарушена. Клянусь всемогущим Богом, что не позволю отродью гугенотской шлюхи лишить меня того, что принадлежит мне по праву.

Скорее, я убью эту тварь.

Глава 4

Ситэ

– Простите меня, святой отец, ибо я согрешил. Я не был на исповеди уже… – Пит наобум назвал первую же пришедшую в голову цифру: – Двенадцать месяцев.

В другом конце исповедальни собора Сен-Назер кашлянули. Приблизив лицо почти вплотную к зарешеченному оконцу, которое отделяло священника от кающегося грешника, Пит вдруг почувствовал характерный запах масла для волос, которым пользовался его друг, и у него перехватило дыхание. Как странно, что столько лет спустя от запаха у него по-прежнему могло защемить сердце.

Они познакомились с Видалем десять лет назад, когда оба были студентами в Коллеже-де-Фуа в Тулузе. Сын французского купца и голландской проститутки, которая занялась этим ремеслом от безысходности (потому что в противном случае им с сыном было бы попросту нечего есть), Пит был способным, хотя и без гроша в кармане, студентом. Обладая острым умом и несколькими рекомендательными письмами, он употребил их на то, чтобы получить образование в области церковного права, гражданского права и теологии.

Видаль же происходил из знатного, хотя в последнее время и впавшего в опалу, тулузского рода. Его отца казнили за измену, а принадлежащие семье земли отошли в казну. В коллеж его приняли исключительно благодаря дяде, богатому и влиятельному стороннику семьи Гиз.

Будучи изгоями, оба выделялись на фоне своих однокашников, в большинстве своем не горевших желанием учиться, любознательностью и прилежанием. Они очень быстро сдружились и почти все свое время проводили в обществе друг друга. Бражничая, смеясь и дискутируя далеко за полночь, они изучили характеры друг друга лучше, чем свои собственные, со всеми их недостатками и достоинствами. Могли договорить друг за друга начатую фразу и знали, что подумал другой, еще прежде, чем тот успевал облечь свою мысль в слова.

Они были близки, как братья.

Поэтому для Пита не стало неожиданностью, когда по завершении образования Видаль принял духовный сан. Разве был лучший способ вернуть их семье утраченное состояние, нежели стать частью организации, которая лишила их древних прав? Его продвижение по служебной лестнице было стремительным: от викария приходской церкви в городке Сен-Антонен-Нобль-Валь до духовника знатного семейства в От-Валле, откуда он вернулся в собор Сен-Этьен каноником. О нем уже поговаривали как о будущем епископе Тулузском.

Пит избрал другую стезю.

– И что же все это время мешало вам приникнуть к благодати Божией, сын мой? – спросил Видаль.

Прижав ко рту платок, Пит склонился к разделявшей их деревянной решетке.

– Святой отец, я читал запрещенные книги и почерпнул в них много ценного. Я писал памфлеты, подвергающие сомнению авторитет Священного Писания и Отцов Церкви, я клятвопреступничал и поминал имя Господне всуе. Я впал в грех гордыни. Я прелюбодействовал. Я… лжесвидетельствовал.

Это последнее признание было, по крайней мере, правдой.

По ту сторону негромко ахнули. Был ли Видаль потрясен этим перечнем грехов или узнал его голос?

– Вы искренне раскаиваетесь в прегрешениях против Господа? – осторожно спросил Видаль. – Вас страшат лишение Царства Небесного и адские муки?

Пит против воли почувствовал себя вовлеченным в знакомый ритуал. Его утешала мысль о том, сколько человек до него преклоняли колени на этом же месте, смиренно опустив головы и ища прощения своих грехов. На мгновение он ощутил какую-то связь со всеми теми, кто, очистив свою душу исповедью, выходил из этих стен в мир возрожденным заново.

Все это, разумеется, было иллюзией. Неправдой от начала и до конца. И тем не менее именно это давало старой религии такое влияние, такую власть над людскими душами и умами. Пит с изумлением обнаружил, что даже теперь, после всего того, что он перевидал и выстрадал во имя Бога, он все равно готов повестись на сладкие обещания слепых догм.

– Сын мой? – снова подал голос Видаль. – Почему вы закрыли свое сердце от Божией благодати?

Решающий миг настал. На небе нет замков, как нет и необходимости в посредничестве чужих людей, которые говорили бы от его имени на давным-давно мертвом древнем языке. Его судьба принадлежит ему. Пит должен открыться. Когда-то они, появившиеся на свет с разницей всего в один день, в третьем месяце одного и того же года, были близки, как братья, но после яростной ссоры, произошедшей между ними пять лет назад, они так и не помирились, а с тех пор мир изменился к худшему.

Если Пит откроется, а Видаль выдаст его властям, пощады ему не будет. Он знавал людей, оказавшихся на дыбе за гораздо менее серьезные вещи. Но с другой стороны, если его друг остался человеком столь же принципиальным, каким был в дни их юности, еще есть шанс, что все между ними можно исправить.

Пит собрался с духом и впервые с тех пор, как вступил под своды собора, заговорил своим голосом, перестав скрывать выговор человека, чье детство прошло на дне Амстердама, приправленный, однако, сочными оборотами, усвоенными за время жизни на Юге.

– Я не смог выполнить своих обязательств. Перед моими учителями и благодетелями. И перед моими друзьями…

– Что вы сказали?

– Перед моими друзьями. – Он сглотнул. – Перед теми, кто был мне дорог.

– Пит, это ты? Неужели?

– Я рад тебя слышать, Видаль, – отозвался тот срывающимся от волнения голосом.

По ту сторону оконца снова негромко ахнули.

– Это больше не мое имя.

– А когда-то было твоим.

– Очень давно.

– Пять лет назад. Не так уж и давно.

Воцарилась мертвая тишина. Потом с противоположной стороны послышалось слабое шевеление. Пит едва отваживался дышать.

– Друг мой, я… – начал он.

– Ты не имеешь права называть меня другом после того, что ты сделал, что ты сказал. Я не могу…

Голос Видаля пресекся. Пропасть между ними казалась неодолимой. Потом до Пита донесся знакомый звук: Видаль принялся барабанить пальцами по деревянной стенке исповедальни. В юности он всегда так делал, когда размышлял над каким-нибудь особенно сложным вопросом права или вероучения. Выбивал ритм на своем столе, на скамье или прямо на земле под вязом посреди двора Коллежа-де-Фуа. Видаль утверждал, что так ему легче думается. Их преподавателей и однокашников это отвлекало.

Пит ждал, но Видаль продолжал молчать. В конце концов гость вынужден был заставить себя произнести намертво вбитую в память ритуальную формулировку, зная, что Видаль, как исповедник, волей-неволей обязан будет ему ответить.

– За все это и за все мои прошлые прегрешения, – сказал Пит, – я прошу у Господа простить меня. Вы отпустите мне мои грехи, святой отец?

– Как ты смеешь! Насмехаться над святым таинством исповеди – это серьезное преступление!

– Это не входило в мои намерения.

– И тем не менее ты произносишь слова, которые, по твоему же собственному признанию, полагаешь не имеющими никакой ценности. Если, конечно, ты не одумался и не вернулся в лоно истинной церкви.

– Прости меня. – Пит на мгновение уткнулся лбом в решетку. – Я не хотел тебя обидеть. – Он помолчал. – Тебя не так-то просто найти, Видаль. Я писал тебе несколько раз. Всю зиму в Тулузе я надеялся увидеть тебя. – Он снова помолчал. – Ты получал мои письма?

Видаль ничего не ответил.

– Вопрос в том, с чего ты вообще вдруг стал меня искать. Что тебе нужно, Пит?

– Ничего. – Пит вздохнул. – По крайней мере… я хотел бы объясниться.

– Извиниться?

– Объясниться, – повторил Пит. – То недоразумение между нами…