Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Но для них – острова спокойствия посреди бушующего шторма.

Однажды Пенни исцелялась Моцартом, а Майкл стоял рядом; потом он положил ладони на инструмент: в солнечные пятна, упавшие на крышку из окна.

– Я бы написал «прости меня», – сказал он, – но забыл, куда задевал краску…

И Пенелопа в ту же секунду бросила играть. Намек на улыбку, вызванную из памяти.

– Ну, и к тому же здесь уже нет места, – сказала она и продолжила играть по надписанным клавишам.



Да, она продолжала играть, этот оркестр в составе одной женщины, и когда хаос, случалось, перехлестывал через край, то вспыхивали и нормальные, как мы их называли, споры – нормальные свары – это в основном между нами, братьями.

Тут надо вспомнить, что в шесть лет Клэй начал играть в футбол: и на спортплощадке, и в дикий, который мы устраивали сами, носясь вокруг дома. Со временем мы стали делиться на такие команды: отец, Томми и Рори против нас с Генри и Клэем. На последнем захвате можно было пустить мяч через дом над крышей, но только если Пенни не сидела на лужайке, читая или проверяя бесконечные тетради.

– Эй, Рори, – говорил, бывало, Генри, – а ну, напади на меня, я тебя размажу.

И Рори нападал и швырял Генри на траву, или же летел наземь сам. Каждую игру, без исключения, их приходилось отдирать друг от друга.

– Ну-ка.

Отец оглядывал их обоих, переводя взгляд с одного на другого: Генри – светловолосый и перепачканный кровью. Рори цвета циклона.

– Ну-ка – что?

– Вы знаете что.

Он дышит хрипло и тяжело, руки в ссадинах.

– Пожмите руки. Сейчас же.

И они жмут.

Они жмут друг другу руки и говорят «Извини», а потом «Извини, что ты такой мудила», и опять сцепляются, и их приходится тащить на задний двор, где сидит Пенелопа, а вокруг нее на траве разбросаны работы учеников.

– Ну, что у вас на этот раз? – спрашивала она, сидя на солнце в платье и босиком.

– Рори?

– Че?

Внимательный взгляд.

– Я говорю: что?

– Возьми мой стул.

Она направляется к дому.

– Генри?

– Знаю, знаю.

Он уже на четвереньках собирает разлетевшиеся страницы.

Пенни выразительно смотрит на Майкла и сообщнически, заговорщицки подмигивает.

– Господи, проклятые мальчишки.

Неудивительно, что я выучился трепать божье имя.



Ну а что еще?

Что было еще, пока мы перепрыгивали из года в год, будто с камня на камень?

Говорил ли я, как мы забирались на заднюю ограду, посмотреть, как работают лошади? Рассказывал ли, что мы наблюдали, как там все постепенно глохло и превращалось в очередной заброшенный стадион?

Говорил ли про войну за «Четыре в ряд», когда Клэю было семь?

Или партию в парчиси, затянувшуюся на четыре часа, если не дольше?

Упоминал ли, что выиграли ту долгую битву Пенни и Томми: второе место взяли отец и Клэй, третье занял я, а последнее – Генри и Рори (которых заставили играть в одной команде)? И что каждый из этих двух пенял другому за то, что тот криво давил пузырь, выбрасывающий кости?

А что касается «Четырех в ряд», довольно сказать, что еще несколько месяцев после той игры мы находили фишки по всему дому.

– Эй, зырьте! – кричали мы, из коридора или с кухни. – Вон даже где валяется!

– Рори, иди подбери.

– Сам иди.

– Я-то с какой стати – это твоя фишка.

И так без конца. Без конца.

Бесконечно.



Клэй помнил лето, когда Пенни читала из «Илиады», и Томми спросил, что такое розовопёсая. Мы допоздна засиделись в гостиной, Томми лежал: голова у нее на коленях, ноги у меня на коленях, а Клэй вовсе устроился на полу.

Пенни, склонившись, потрепала его по волосам.

– Розовоперстая, глупый, это заря, – сказал я.

– Как это?

Теперь уже это был Клэй, и Пенелопа пояснила:

– Ну, – сказала она, – знаешь, как на восходе и на закате желтеет, краснеет и розовеет?

Он кивнул из-под подоконника.

– Вот это он и имеет в виду, будто розовые пальцы. Здорово же, да?

Тут Клэй улыбнулся, и Пенни тоже.

Томми же продолжал сосредоточенное размышление:

– А Гектор же собака, раз он лужеупийца?

Не выдержав, я поднялся с дивна.

– Так уж нужно было, чтобы нас стало пятеро?

Пенни Данбар лишь рассмеялась.



Следующей зимой снова начался футбол, настоящий: тренировки, победы и поражения. Клэю не особенно нравилось, но он играл, потому что играли мы, остальные, и, думаю, младшие в семье в каком-то возрасте копируют старших. Тут надо заметить, что, хотя Клэй оставался чуть в стороне, он все же умел быть таким же, как мы. Бывало, во время домашнего футбольного матча кто-нибудь на поле получал хитрый удар или подставленный локоть; Генри и Рори сразу ощетинивались: «Это не я!» и «Да ни хрена!» – но я-то видел, что это сделал Клэй. Уже тогда его локти были грозны и во многих смыслах полезны: нелегко было заметить их в работе.

Иной раз он признавался:

– Эй, Рори, это я…

Ты не ведаешь, на что я способен.

Но Рори отмахивался: меряться силами с Генри было выгоднее.



В этом смысле (как и в том), справедливо, что за Генри, что касалось спорта и развлечений, в то время велась дурная слава – его удалили с поля за толчок арбитра. А затем загнобили товарищи по команде за величайший из футбольных грехов; в перерыве помощник тренера спросил их:

– Эй, а где апельсины?

– Какие апельсины?

– Не умничай давай – будто не знаешь, паек.

Но тут кто-то заметил:

– Гляньте-ка, какая куча кожуры! Это Генри, это драный Генри!

Мальчишки, взрослые мужчины и женщины, все сверлили его гневными взглядами.

Величайшее общественное унижение.

– Это правда?

Отпираться не было смысла: руки его выдавали.

– Я проголодался.

Стадион был в шести или семи километрах от дома, и обычно мы ехали домой на метро, но Генри заставили идти пешком, ну а заодно и нас. Когда кто-то из нас что-нибудь натворит, отвечать вроде как приходилось всем. И вот мы бредем по Принсесхайвэй.

– Ты вообще зачем судью-то толкнул? – спросил я.

– Да он все время мне на ногу наступал – а у него шипы стальные.

Потом Рори:

– Ну а все апельсины зачем было сжирать?

– А затем, что знал: тебя, мудака, тоже пешком отправят.

Майкл:

– Эй!

– Ой да, извиняюсь.

Но в этот раз он не стал ерничать и пояснять свое извинение, и, кажется, в тот день мы все почему-то были довольны, хотя скоро нам предстояло увидеть начало распада: даже Генри, блевавшему в сточную канаву. Пенни опустилась рядом на колено, а над ней раздался голос нашего отца:

– Вот они, блага свободы.

Откуда мы могли знать?

Мы были стая Данбаров, без всякой тревоги о завтра.

Питер Пэн

– Клэй? Не спишь?

Ответа не последовало, но Генри знал, что брат не спит. Про Клэя было известно, что он почти всегда бодрствует. Если Генри и удивился, то зажегшейся лампочке у кровати и тому, что Клэй решил заговорить:

– Ты как?

Генри улыбнулся.

– Щиплет. А ты?

– Больницей воняю.

– Чудная миссис Чилман. А оно здорово жгло, то, чем она нас намазала, а?

Клэй почувствовал горячую каплю где-то на скуле.

– Но лучше, чем денатурат, – ответил он. – Или Мэтьев листерин.



До этого немало всего произошло.

Гостиную прибрали.

Рыбу и птицу удалось уговорить остаться.

На кухне мы услышали историю подвигов Генри, и к нам зашла миссис Чилман из соседнего дома. Она пришла подлатать Клэя, но Генри оказалось нужнее.



Впрочем, сначала на кухню; прежде всего Генри должен был все объяснить, и на этот раз он дал понять больше, чем сказал: он говорил о Шварце и Старки с его девицей, и теперь уж не был столь жизнерадостным, как и я. Я-то, строго говоря, готов был швырнуть об пол чайник или угостить Генри тостером по башке.

– Что ты сделал?

Я не мог поверить ушам.

– Я думал, ты у нас из умных – такого можно было ждать от Рори.

– Эй!

– Да, – заметил Генри. – Прояви немного уважения.

– На твоем месте я бы сейчас не начинал.

Тут я поглядел еще и на сковороду, отиравшуюся на плите. Пустить ее в ход было несложно.

– Что, в конце концов, у вас там было? Они тебя отмудохали или переехали грузовиком?

Генри потрогал порез едва ли не любовно.

– Ну ладно, слушай. Шварц и Старки – клевые ребята. Я их попросил, мы выпивали, и потом…

Он перевел дыхание.

– …ни тот ни другой не вкупались, так что я полез к девице.

Он поглядел на Клэя и Рори.

– Ну знаете, та, с губищами.

Ты имеешь в виду с бретелькой от лифчика, подумал Клэй.

– Имеешь в виду с титьками? – уточнил Рори.

– Ее.

Генри радостно кивнул.

– И? – спросил я. – Что ж ты сделал?

Вновь Рори:

– Титьки у нее как сдобные булочки, у этой телки.

Генри:

– Как ты сказал? Булочки? Ни разу такого не слыхал.

– Вы, блин, закончили?

Генри и ухом не повел.

– Лучше, чем пиццы, – заметил он.

Господи боже, у них с Рори пошел какой-то разговор о своем.

– Или пончики.

Рори хохотнул, потом серьезно:

– Гамбургеры.

– А картошку берешь к ним?

– И колу.

Рори хихикнул: он хихикнул!

– Кальцоне.

– Это еще что такое?

– Господи Ии-с-сУсе!

Они оба все еще лыбились, а у Генри по подбородку побежала кровь, но я хотя бы привлек их внимание.

– Мэтью, не пыли! – сказал насмешливо Рори. – Это ж, сука, лучший разговор у нас с Генри за хер знает сколько лет!

– Если не вообще.

Рори глянул на Клэя.

– Славно перетерли.

– Так.

Я поднял руку, указывая между ними.

– Как ни жаль прерывать вашу дискуссию о пиццах, бургерах, кальцоне и ваше общее увлечение парой булочных…

– Видишь?! Булочных! Даже Мэтью не устоял!

– …но я бы не прочь узнать, что за хрень случилась с Генри.

Генри же теперь мечтательно смотрел куда-то в сторону раковины.

– Ну и?

Он моргнул и очнулся.

– Что «ну и»?

– Что там было?

– А… ага…

Он собрался с силами.

– Ну, в общем, знаешь, они бы меня бить не стали, так что я подошел к ней – а я был уже довольно под балдой – и собирался, образно говоря, прихватить за прелести.

– Ага? – заинтересовался Рори. – И как оно было?

– Не знаю – я замешкался.

Генри погрузился в мысли.

– А потом?

Генри, полуусмешливо, полуугрюмо:

– Ну, она видела, что я хочу сделать.

Он проглотил слюну и снова почувствовал все те минуты.

– Так что она четыре раза дала мне по яйцам и три раза по роже.

Тут невольный выкрик «Иисусе!»

– Да… уж она мне, блин, выдала.

Рори взбудоражился больше прочих:

– Ты слышишь, Клэй? Четыре! Вот это настрой! Не то что твои жалкие два-раза-по-яйцам.

Клэй рассмеялся в голос.

– И потом, – наконец продолжил Генри, – проверенные Старкер и Шварц прикончили меня – тут уж им пришлось.

Я изумился.

– Зачем?

– Разве не ясно?

Генри без выражения ответил:

– Переживали, что будут следующими.

* * *

Снова в спальне, уже сильно за полночь, и Генри внезапно садится в кровати.

– Твою мать, – ворчит он. – Я уже протрезвел, пойду пригоню машину.

Клей со вздохом скатывается на пол.

На улице дождь как призрак, сквозь который можно пройти. Высыхает, едва коснувшись земли.



Чуть раньше, вскоре после шарады с лицом Генри и разговора о хорошо выпеченных грудях, были когти, скребущиеся под задней дверью и стук в парадную.

На заднем крыльце оказались Рози и Ахиллес, стояли и терпеливо ждали.

Собаке:

– Ты – давай.

Мулу:

– Ты – вбей в свою тупую башку. На кухню нельзя.

Что до парадного крыльца, то там стуку сопутствовал голос:

– Мэтью, это миссис Чилман!

Я открыл низенькой коренастой женщине с ее вечными морщинами и лучистыми глазами, ни разу не сказавшей ни слова упрека. Она прекрасно знала, что в соседнем доме – целый чуждый мир, но не спешила судить. Даже когда прослышала, что мы остались тут сами по себе, мальчишки, никогда не спрашивала меня, как мы управляемся. Миссис Чилман обладала мудростью старой школы – она-то видела, как моих и Рори одногодков отправляли в далекие страны на убой. Раньше она иногда приносила нам суп (дичайше густой и горячий) и до своего последнего дня звала на помощь, если попадалась банка с тугой крышкой.

В тот вечер она пришла с практической целью.

И сразу перешла к делу:

– Привет, Мэтью, как поживаешь, мне кажется, надо бы взглянуть на Клэя, ему ведь нынче, кажется, досталось, да? А потом я посмотрю твои руки.

В этот момент и донесся голос с дивана, исходивший не от кого иного, как от Генри:

– Сначала меня, миссис Чилман!

– Иисусе!

Что такое было с нашим домом?

Он в любом вызывал тягу к кощунству.

* * *

Машина стояла у Бернборо-парка, и к ней шли через влажную пелену.

– Не хочешь мотануть кружок-другой? – спросил Клэй.

Генри споткнулся о собственный смех.

– Ну, только если на колесах.

В машине молчали, проехали по всем улицам и переулкам, и Клэй отмечал названия. Эмпайр, Карбайн, Чатэм-стрит, потом Глоамин-роуд: там, где Хеннесси и «Голые руки». Он вспоминал каждый раз, когда ходил по этим улицам с только что приехавшей Кэри Новак.

Так они петляли по улицам, и Клэй смотрел куда-то рядом с Генри.

– Ты это, – сказал он. – Это, Генри… – Они остановились на красный, катясь по Флайт-стрит, но говорил Клэй прямо в приборную доску.

– …Спасибо за то, что ты сделал.

И надо отдать должное Генри, особенно в таких ситуациях: он обернулся и подмигнул заплывшим глазом.

– Хороша у Спарки телка, а?

Последней остановкой перед домом у них была Питер-Пэн-сквер: они сидели и смотрели сквозь ветровое стекло на статую посреди площади. Сквозь дождевую оплетку Клэй рассмотрел брусчатку и лошадь, в честь которой назвали площадь. Надпись на постаменте гласила:

ПИТЕР ПЭН
ДОБЛЕСТНЫЙ КОНЬ
ДВАЖДЫ ПОБЕДИТЕЛЬ СКАЧКИ, ОТ КОТОРОЙ ЗАМИРАЕТ СТРАНА
1932, 1934


И казалось, что конь тоже смотрит на них; голова у него повернута, но Клэй знает: это он тянется за угощением или укусить соперника. Скорее всего – Рохилью. Питер Пен ненавидел Рохилью.

Сверху Дарби Манро, казалось, тоже наблюдал за машиной, и Генри включил зажигание. Мотор завелся, дворники качались раз примерно в четыре секунды, и конь с всадником то появлялись, то исчезали, то появлялись, то исчезали, пока Генри наконец не заговорил.

– Это, Клэй… – сказал он, и тряхнул головой, и улыбнулся как бы небрежно и как бы обиженно.

– Ну расскажи, какой он сейчас.

Фортепианные войны

Потом все было понятно.

Люди ошибались.

Они думали, что такими, какие мы есть, нас сделали смерть матери и бегство отца – да, конечно, от этого мы стали шпанистее, грубее, жестче и всегда готовыми в драку, – но не это сделало нас стойкими.

Нет, в начале было кое-что еще.

Деревянное, стоячее.

Пианино.



Началось все с меня, когда я учился в шестом классе; и вот, печатая это, я виноват, и я винюсь. Это ведь, в конце концов, история Клэя, а теперь я пишу про себя – но почему-то это кажется важным. Это нас кое к чему приведет.

До тех пор в школе было легко. Класс был хороший, я играл за футбольную команду и выходил на поле в каждом матче. Я почти ни с кем не ссорился, пока кое-кто не прослышал, что меня подкалывают за игру на пианино.

И не важно, что нас заставляли учиться и что за фортепиано тоже стоит богатая история бунта, – Рэй Чарльз был олицетворением крутости, Джерри Ли Льюис поджигал свой инструмент. В понимании детишек из конного квартала на пианино могли играть мальчики только одной разновидности, и плевать, насколько успел измениться мир. И плевать, что ты капитан школьной футбольной команды или занимаешься в секции бокса – пианино сразу переводило тебя в эту разновидность, а разновидность-то была понятно какая.

Ты, естественно, был педиком.

* * *

Вообще-то, не первый год было известно, что мы учимся играть на пианино, пусть и без особых успехов. Все это было, однако, не важно: просто дети в разную пору цепляются к разным вещам. Тебя могут не задевать десять лет, чтобы затравить уже в подростковые годы. Ты можешь собирать марки, и в первом классе увлечение сочтут интересным, а в девятом оно повиснет на тебе ярлыком.

У меня, как я сказал, это случилось в шестом.

Все началось с парня на несколько дюймов меня ниже, но гораздо сильнее, который как раз занимался в секции бокса, – парня по имени Джимми Хартнелл. Его отцу, Джимми Хартнеллу-старшему, принадлежал боксерский клуб «Трай-Колорз» на Посейдон-роуд.

И вот Джимми, вы бы видели!

Сложением он был как лилипутский супермаркет, компактный, но если заденешь, дорого обойдется.

Прическа рыжий чубчик.

Ну а было все так: мальчишки и девчонки в коридоре, диагонали пыли и солнца. Школьная форма, окрики и бесчисленные движущиеся руки, ноги, плечи и спины. Все выглядело как-то тоскливо-прекрасно: этот свет отдельными слоями, эти ровные, освещенные на всю длину шпалеры.

Джимми Хартнелл прошагал по коридору, конопатый, уверенный, прямо ко мне. Белая футболка, серые шорты. Вид он имел самый довольный. Хартнелл был образцовым школьным бандитом: он почуял завтрак, мясо его рук набрякло кровью.

– Эй, – сказал он, – а этот малый часом не Данбар? Который на пианино блякает?

И с маху вкатился в меня плечом.

– Ну и педик!

Парнишка умел изобразить курсив.



И так продолжалось неделю за неделей, наверное, с месяц, и каждый раз Джимми Хартнелл заходил чуть дальше. Плечо сменилось локтем, за локтем последовал пинок по яйцам (конечно, далеко не столь убийственный, как у Сдобных Булочек), и вскоре набор излюбленных приемчиков: щипок за сосок в туалете, захват за голову, где попадусь, захват за шею в коридоре.

Сейчас я думаю, что во многих смыслах это были те самые прелести детства: когда тебя гнут и с полной правотой гнобят. Похоже на ту пыль в лучах солнца, гоняемую по комнате.

Но это не значит, что мне нравилось. Или что я не реагировал.

Просто, как многие и многие в такой ситуации, я не разбирался с проблемой напрямую: уж точно не сразу. Нет, это было бы полной глупостью, поэтому я сопротивлялся, где мог.

В общем, я винил Пенелопу.

И бунтовал против пианино.



Конечно, проблема проблеме рознь, но моя-то была вот в чем: по сравнению с Пенелопой Джимми Хартнелл был просто хлюпик.

Пусть ей так и не удалось до конца выдрессировать нас, но уклониться от занятий было невозможно. В ней крепко сидел осколок Европы, или, по крайней мере, города в социалистическом блоке. Тогда у нее даже появилась такая мантра (да, ей-богу, и у нас):

– В старшей школе, если захотите, можете бросить.

Но это мне ничем не помогало.

Мы отучились половину первого семестра, и значит, предстояло вытерпеть большую часть года.



Первые попытки выходили у меня неуклюжими.

Выйти в туалет посреди занятия.

Опоздать.

Нарочно плохо играть.

Но вскоре я перешел к открытому непослушанию: отказывался играть определенные пьесы, а потом перестал играть вообще. Для неблагополучных и неблагожелательных детишек в Хайперно у Пенни имелся неиссякаемый запас терпения, но к такому они ее не приготовили.

Сначала она пыталась со мной говорить; она спрашивала: «Что с тобой в последнее время творится?» – ободряла: «Ну что ты, Мэтью, ты же можешь лучше».

Конечно, я ничего ей не сказал.

У меня был синяк посредине спины.