Джеффри Евгенидис
Найти виноватого
Памяти моей матери Ванды Евгенидис (1926–2017) и моего племянника Бреннера Евгенидиса (1985–2012)
JEFFREY EUGENIDES
Fresh Complaint
Перевела с английского Д. А. Горянина
© 2017 by Jeffrey Eugenides. All rights reserved
© Издание на русском языке, перевод на русский язык, оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2019
Воздушная почта
Скрывшись за бамбуком, Митчелл наблюдал за немкой, его товаркой по несчастью, которая как раз направлялась в сортир. Она ступила на крыльцо, прикрыв глаза ладонью – солнце палило немилосердно, – а другой рукой вяло нащупав на перилах полотенце, после чего кое-как намотала его на голое тело и вышла из тени. Она миновала хижину Митчелла. Сквозь щели между рейками ее кожа выглядела болезненной, цвета куриного бульона. Тапочек – только на одной ноге. Каждые несколько шагов ей приходилось останавливаться, отрывать босую ступню от пылающего песка и отдыхать, точно фламинго, тяжело дыша. Казалось, она сейчас упадет в обморок. Но этого не случилось. Она преодолела песчаный участок и дошла до границы чахлых джунглей. Добравшись до туалета, открыла дверь, заглянула в его темноту и скрылась там.
Митчелл уронил голову обратно. Он лежал на соломенном коврике, подложив вместо подушки клетчатые шорты L. L. Bean. В хижине было прохладно, и ему не хотелось вставать. К несчастью, живот бушевал. Всю ночь кишки вели себя смирно, но утром Ларри убедил Митчелла съесть яйцо, и теперь у амеб появилась пища.
– Я же говорил, что не хочу яйцо, – сказал он и тут же вспомнил, что Ларри нет. Ларри на пляже, веселится с австралийцами.
Чтобы не сердиться, Митчелл закрыл глаза и несколько раз глубоко вдохнул. Через несколько вдохов у него начало звенеть в ушах. Он слушал этот звон, вдыхая и выдыхая, стараясь сосредоточиться на дыхании. Когда звон стал еще громче, Митчелл приподнялся на локте и поискал письмо, которое писал родителям. Последнее. Оно обнаружилось в Новом Завете, вложенное в Послание к ефесянам. Первая страница уже была испещрена буквами. Не перечитывая написанное ранее, он взял шариковую ручку, предусмотрительно воткнутую в бамбук, и начал: «Помните моего учителя английского, мистера Дадера? Когда я был в десятом классе, у него нашли рак поджелудочной. Оказалось, что он был последователем „Христианской науки“
[1]. Мы и не знали. Он даже отказался от химии. И что же было дальше? Полная ремиссия».
Жестяная дверь сортира брякнула, и немка снова вышла на солнце. На полотенце – мокрое пятно. Митчелл отложил письмо и пополз к двери хижины. Высунув голову наружу, он ощутил, как там жарко. Блекло-голубое небо, словно на отретушированной открытке, океан – тоном темнее. Белый песок – словно отражатель для загара. Митчелл прищурился, чтобы разглядеть ковыляющий перед ним силуэт.
– Как вы?
Немка не отвечала, пока не добралась до полоски тени между хижинами. Она подняла ногу и поморщилась:
– Из меня выливается только коричневая водица.
– Все пройдет. Главное, ничего не ешьте.
– Я уже три дня ничего не ем.
– Надо заморить амеб голодом.
– Ja, но, по-моему, это они хотят уморить меня.
На ней по-прежнему одно только полотенце, но это нагота больного человека. Митчелл ничего не чувствовал. Немка помахала рукой и двинулась дальше.
Когда она ушла, Митчелл заполз обратно в хижину и лег на коврик. Он взял ручку и записал: «Мохандас К. Ганди
[2] спал в окружении своих внучатых племянниц, чтобы испытать данный им обет безбрачия – т. е. все святые непременно фанатики».
Он положил голову на шорты и закрыл глаза. Мгновение спустя в ушах снова зазвенело.
Через некоторое время пол хижины затрясся. Под головой Митчелла задрожал бамбук, и он сел. В дверном проеме, словно полная луна, возникло лицо его спутника. На Ларри были бирманская набедренная повязка и индийский шелковый шарф. Его грудь – неожиданно волосатая для такого паренька – была обнажена и обожжена солнцем, как и его лицо. Прошитый серебряными и золотыми нитями шарф драматически ниспадал с плеча. Ларри курил кривую травяную пахитоску и разглядывал Митчелла.
– Какие вести от диареи?
– Я в порядке.
– В порядке?
– Все нормально.
Ларри, казалось, был разочарован. Обожженная до красноты кожа у него на лбу сморщилась. Он протянул Митчеллу стеклянную бутылочку:
– Принес тебе таблеток. От дрисни.
– От таблеток запор. И амебы остаются внутри.
– Мне их дала Гвендолин. Попробуй. Голодание бы уже сработало. Сколько ты уже не ешь? Неделю?
– Если тебя насильно кормят яйцами, это не голодание.
– Одно-единственное яичко, – отмахнулся Ларри.
– До него все было нормально. А теперь у меня болит живот.
– Ты же сказал, что в порядке.
– В порядке, в порядке, – произнес Митчелл, и его желудок вдруг ожил. Митчелл ощутил несколько бульков в нижней части живота, потом что-то зашипело, словно газировка в сифоне, после чего в кишечнике что-то уже знакомо сжалось. Он отвернул голову, закрыл глаза и снова начал глубоко дышать.
Ларри еще несколько раз затянулся и изрек:
– Что-то ты мне не нравишься.
– Ты накурился, – заметил Митчелл, не открывая глаз.
– Надо думать! – ответствовал Ларри. – Кстати, больше нет бумаги.
Он переступил через Митчелла, ворох законченных и незаконченных писем и крохотный Новый Завет и вошел в свою половину хижины, где присел на корточки и принялся рыться в сумке. Его сумка была сшита из мешковины всех цветов радуги. При каждом пересечении таможни ее тщательно обыскивали. На ней словно было написано: «Внутри наркотики!» Ларри нашел свой чилим
[3] снял чашечку и постучал об пол, чтобы вытряхнуть пепел.
– Только не на пол!
– Забей. Он же рассеется. – Он потер пепел пальцами. – Видишь? Чистота.
После этого Ларри сунул трубку в рот, чтобы проверить, тянет ли, и покосился на Митчелла.
– Как думаешь, ты уже скоро встанешь на ноги?
– Наверное.
– Мне кажется, нам придется вернуться в Бангкок. Ну, рано или поздно. Я хочу на Бали. А ты?
– А я хочу прийти в себя, – сказал Митчелл.
Ларри кивнул, словно удовлетворившись этим ответом. Он вытащил изо рта трубку и сунул на ее место биди
[4] после чего встал, сгорбившись, чтобы не задеть крышу, и уставился на пол.
– Завтра будет почтовая лодка.
– Что?
– Почтовая лодка. Для писем твоих. – Ларри подвигал несколько листов ногой. – Хочешь, я их отправлю? А то тебе придется идти на пляж.
– Я сам. Завтра уже встану.
Ларри приподнял бровь, но промолчал, после чего двинулся к двери.
– Я оставлю таблетки, вдруг передумаешь.
Как только он ушел, Митчелл поднялся. Откладывать дальше было невозможно. Он надел набедренную повязку, вышел на крыльцо, прикрыв глаза, и на ощупь поискал шлепанцы. Рядом был пляж. Шуршали волны. Он спустился по ступенькам и отправился в путь. Он не поднимал взгляд и видел только собственные ступни и песок. Следы немки были еще различимы среди мусора, коробок из-под растворимого кофе и скомканных салфеток из кухонной палатки. В воздухе пахло жареной рыбой. Есть не хотелось.
Туалет представлял собой хижину из гофрированного железа. Перед ним стояла ржавая бочка с водой и пластиковое ведерко. Митчелл наполнил ведерко водой и внес его внутрь. Прежде чем закрыть дверь, он тщательно разместил ступни на платформе по обе стороны дырки. Когда дверь закрылась, помещение погрузилось во мрак. Митчелл снял набедренную повязку и повесил ее на шею. Азиатские туалеты помогали тренировать гибкость: он теперь мог сидеть на корточках по десять минут кряду без малейшего труда. А запах он уже почти не замечал. Он придерживал дверь, чтобы никто не вломился.
Его все еще поражало, сколько же жидкости изливалось из него за раз, но это неизменно приносило облегчение. Он воображал, как амеб уносит этим потоком, как они покидают его тело. Дизентерия заставила его ближе познакомиться с собственными внутренностями: теперь он четко ощущал желудок, толстую кишку, всю эту гладкую мускульную канализацию. Жжение возникало в верхней части кишечника, после чего пробиралось по телу, словно проглоченное змеей яйцо, растягивая, раздвигая ткани. Потом оно с содроганиями опускалось, – и наружу вырывался поток жидкости.
На самом деле, он болел уже тринадцать дней. Сначала он ничего не говорил Ларри. Однажды утром Митчелл проснулся в бангкогском гостевом доме с каким-то странным ощущением в желудке. Поднявшись и выбравшись из-под москитной сетки, он почувствовал себя лучше. Тем же вечером, после ужина, начались какие-то странные подергивания – словно кто-то барабанил пальцами по стенкам желудка. На следующее утро начался понос. Поначалу казалось, что нет ничего страшного. Такое случалось и раньше, в Индии, и через несколько дней закончилось. Сейчас же все было иначе. Диарея усиливалась, и после каждого приема пищи Митчелл по несколько раз бегал в туалет. Вскоре он стал чувствовать усталость. Стоило подняться на ноги, начинала кружиться голова. После еды желудок так и горел. Но Митчелл продолжал путешествие. Ему казалось, что нет ничего серьезного. Из Бангкока они с Ларри отправились на побережье, где сели на паром и уплыли на остров. Судно вошло в узкую бухточку и остановилось на мелководье – к берегу пришлось брести прямо по воде. Спрыгнув с борта, Митчелл вдруг что-то понял. Плеск моря словно бы отражал плеск у него в животе. Как только они устроились, Митчелл начал голодать. Он уже неделю питался одним лишь черным чаем и выходил из хижины только в туалет. Как-то раз по пути он повстречал немку и убедил ее тоже начать голодать. Все остальное время он лежал на матрасе, думал и писал письма домой: «Привет вам из рая! Мы с Ларри сейчас живем на тропическом острове в Сиамском заливе (посмотрите на карте). У нас отдельная хижина прямо на пляже – за эту роскошь пришлось отвалить аж пять долларов за ночь. Этот остров еще не открыли, поэтому тут почти никого нет». Он еще некоторое время описывал остров (по крайней мере, то, что удалось разглядеть между бамбуковыми рейками), после чего перешел к более важным темам: «Восточные религии учат нас, что все материальное – иллюзорно. Это касается абсолютно всего: нашего дома, папиных костюмов, даже маминых подвесов для цветочных горшков. Согласно буддизму, все это майя
[5]. Разумеется, то же относится и к телу. Я отправился в это путешествие еще и потому, что наша детройтская система ценностей несколько закостенела. И за это время я кое во что поверил. И кое-что проверил. Например, можно ли управлять организмом с помощью сознания. В Тибете есть монахи, которые научились контролировать физиологию с помощью разума. У них даже есть игра „растопи снежок“. Они кладут снежок на ладонь и медитируют, посылая в нее весь жар тела. Кто первый растопит свой снежок, тот и выиграл».
Иногда он перестает писать и сидит с закрытыми глазами, словно ожидая вдохновения. Точно так же он сидел два месяца назад, когда впервые услышал звон: глаза закрыты, спина выпрямлена, голова поднята, нос настороже. Это произошло в бледно-зеленом гостиничном номере в Махаба-липураме. Митчелл сидел на кровати в позе полулотоса. По-западному одеревеневшее левое колено упрямо торчало в воздухе. Ларри ушел бродить по городу. Митчелл остался один. Он даже не ожидал, что что-то произойдет, – просто сидел, пытался сосредоточиться на медитации, но мысли его метались. Вдруг ему вспомнилась бывшая девушка, Кристин Вудхаус, – какие у нее были чудесные рыжие лобковые волосы. Он больше никогда их не увидит. Потом он подумал о еде. Хорошо бы в этом городишке было что-нибудь помимо идли самбара
[6]. Иногда он вдруг понимал, как далеко ушли его мысли, и пытался снова сосредоточиться на дыхании. И вдруг, когда он уже перестал стараться и надеяться на чудо (кстати, именно в такие моменты, по утверждению мистиков, чудеса и случались), у него в ушах что-то зазвенело. Очень тихо. Звук не был новым для него. Он его узнал. Как-то в детстве он был у себя во дворе, и вдруг в ушах так же зазвенело, и он стал спрашивать старших братьев, что это за звон, но они ничего не слышали, хотя и поняли, о чем он. Спустя почти двадцать лет, сидя в бледно-зеленом гостиничном номере, Митчелл снова слышит этот звон. Может, это тот самый космический Ом? Или музыка сфер. После этого случая он все пытался услышать звон снова и через некоторое время наловчился улавливать его повсюду. Он слышал его посреди Саддар-стрит в Калькутте, среди гудков такси и воплей беспризорников, выпрашивающих бакшиш. Он слышал его в поезде, едущем в Чиангмай. Это был звук вселенской энергии, всех атомов, что сочетались друг с другом, чтобы раскрасить все, что он видит. Он существовал всегда. Надо было лишь проснуться и услышать его.
Он написал домой о случившемся – сначала осторожно, потом со все возрастающей уверенностью: «Вселенский поток энергии поддается осмыслению. Все мы суть радиоприемники с тончайшей настройкой. Надо лишь сдуть пыль с транзисторов».
Он писал родителям несколько раз в неделю. Кроме того, он писал братьям и друзьям. Он записывал все, что приходило в голову. Его не волновало, что подумают читатели. Ему вдруг стало нужно анализировать свои озарения, рассказывать, что он видит и чувствует.
«Дорогие мама и папа! Сегодня днем я видел, как кремируют женщину. Мужчина от женщины в этой ситуации отличается цветом савана. У нее был красный. Он сгорел первым. Потом настала очередь ее кожи. Пока я наблюдал, ее внутренности заполнились горячим газом, словно воздушный шар. Они все увеличивались и увеличивались, а потом наконец лопнули, и вся жидкость вытекла. Я хотел найти открытку с подходящим сюжетом, но не нашел».
Или еще: «Дорогой Пити! Тебе никогда не приходило в голову, что в мире существует что-то еще, помимо ватных палочек для ушей и постыдной паховой экземы? Что это еще не вся мегила
[7]? Мне иногда так кажется. Блейк верил, что с ним говорят ангелы. Кто знает… Его стихи это подтверждают. Впрочем, по ночам, когда луна бледнеет, как у нее заведено, клянусь, я иногда ощущаю, как мою трехдневную щетину задевают чьи-то крылышки».
Митчелл всего лишь раз позвонил домой, из Калькутты. Связь была неважная. Они с родителями впервые испытали на себе трансатлантические помехи. Отец взял трубку.
Митчелл сказал «алло» и ничего не слышал, пока в трубке не отозвался эхом последний звук «о». Тогда помехи вдруг сменили тональность, и раздался голос отца. Пропутешествовав половину земного шара, он утратил часть присущей ему силы.
– Значит так, мы с матерью требуем, чтобы ты сел на самолет и немедленно вернулся домой.
– Я только приехал в Индию.
– Тебя уже полгода нет. Хватит. Нам плевать, сколько это стоит. Возьми кредитку, которую мы тебе дали, и купи билет домой.
– Я вернусь месяца через два.
– Да что ты вообще там забыл? – возопил отец, пытаясь пробиться через спутник. – В Ганге плавают трупы! Ты чем-нибудь заболеешь.
– Не заболею. У меня все хорошо.
– А твоей матери плохо. Ты ее в могилу сведешь.
– Пап, сейчас началась лучшая часть путешествия. В Европе здорово, конечно, но это все равно Запад.
– А чем плох Запад?
– Ничем. Просто очень здорово выйти за пределы собственной культуры.
– Поговори с матерью, – сказал отец.
В трубке зазвучал голос матери. Она чуть ли не плакала:
– Митчелл, как ты?
– Все нормально.
– Мы так беспокоимся!
– Не переживайте. Все нормально.
– От тебя приходят странные письма. Что там с тобой происходит?
Митчелл задумался, не рассказать ли ей. Но об этом невозможно рассказать. Нельзя же просто взять и объявить, что познал истину. Это мало кому понравится.
– Ты что, стал каким-то харекришной?
– Мам, никем я пока не стал! Разве что голову побрил.
– Голову побрил!
– На самом деле нет.
На самом деле он действительно побрил голову.
Потом трубку снова взял отец. Теперь голос его звучал грубо и сухо – Митчелл его таким не знал.
– Ладно, хватит придуриваться. Быстро возвращайся. Полгода – вполне достаточный срок. Мы дали тебе кредитку на случай необходимости, так что теперь…
И ровно в этот момент – божественное вмешательство – связь оборвалась. Митчелл стоял с трубкой в руках, а за ним толпилась очередь бенгальцев. Он решил пропустить их, повесил трубку и подумал, что больше звонить не стоит. Родителям не понять, что с ним происходит и чему его научило это необыкновенное место. Письма тоже надо будет несколько пригасить. Описывать пейзажи и все.
Разумеется, из этого ничего не вышло. Не прошло и пяти дней, как он снова начал писать домой – на этот раз о нетленном теле святого Франциска Ксаверия и о том, как его четыреста лет выставляли на улицах Гоа, пока чрезмерно пылкий пилигрим не откусил ему палец. Митчелл был не в силах сдержаться. Все, что он видел вокруг – бенгальские фикусы, разукрашенные коровы, – заставляло схватиться за перо. Описывая увиденное, он тут же рассказывал, какое действие это произвело на него, а от красок видимого мира тут же переходил к сумраку и звону мира невидимого. Заболев, он тут же сообщил об этом домой: «Дорогие мама и папа! Кажется, я подхватил амебную дизентерию». Далее он описал симптомы и средства, которыми лечились другие путешественники. «Тут все этим рано или поздно заболевают. Буду голодать и медитировать, пока не полегчает. Немного похудел, но не сильно. Как только мне станет лучше, мы с Ларри поедем на Бали».
В одном он был прав – дизентерией действительно рано или поздно заболевали все. Помимо его соседки, на острове маялись животом еще два путешественника. Одного из них, француза, подкосил салат, и он укрылся в своей хижине, где стонал и звал на помощь, словно умирающий император. Но не далее как вчера Митчелл видел его, совершенно исцелившегося, – он выходил из мелкой бухты, а на ружье для подводной охоты у него красовалась рыба-попугай. Другой жертвой дизентерии стала шведка. В последний раз Митчелл видел ее бледной и изможденной, когда ту несли на паром. Тайские лодочники погрузили ее на борт вместе с пустыми пластиковыми бутылками и канистрами из-под бензина. Они уже привыкли к истощенным туристам. Погрузив шведку, они тут же принялись улыбаться и махать. Затем судно двинулось задним ходом, унося женщину в больницу на материке.
Митчелл знал, что если понадобится, его эвакуируют. Впрочем, он не думал, что до этого дойдет. Избавившись от яйца, он почувствовал себя лучше. Боль в животе утихла. Ларри пять-шесть раз в день приносил ему черный чай. Митчелл решил не давать амебам никакой пищи – даже капельки молока. Вопреки ожиданиям его умственная энергия ничуть не угасла, а напротив, возросла.
«Невероятно, сколько сил уходит на пищеварение. Голодание могло бы показаться странной епитимьей, но на самом деле это крайне здоровый и вполне научный метод приглушить, выключить свое тело. А когда выключается тело, сознание, наоборот, включается. На санскрите это называется „мокса“ – полное освобождение от тела».
Самое странное, что здесь, в хижине, будучи совершенно определенно больным, Митчелл тем не менее испытывал неведомые ранее покой, безмятежность и ясность ума. Он ощущал себя в безопасности, словно за ним каким-то неведомым образом присматривали свыше. Он чувствовал счастье. У немки все было по-другому. Она выглядела все хуже и хуже. При встречах она уже почти не говорила, а кожа ее казалась еще более бледной и пятнистой. Через некоторое время Митчелл перестал советовать ей продолжать голодание. Теперь он все время лежал на спине, прикрыв глаза плавками, и более не обращал внимания на ее путешествия в сортир. Вместо этого он слушал звуки острова: как купаются и голосят люди на пляже, как кто-то в одной из соседних хижин учится играть на деревянной флейте. Плескались волны, иногда на землю валился высохший пальмовый лист или кокос. По ночам в джунглях выли дикие собаки. Выходя в сортир, Митчелл, слышал, как они бегают вокруг, приближаются и вынюхивают через щели в стенах его и извергающийся из него поток. Обычно люди колотили по стенам фонариком, чтобы отпугнуть собак. Митчелл даже не брал его с собой. Он стоял и слушал, как собаки собираются в зарослях. Они раздвигали стебли своими острыми мордами, и их красные глаза блестели в лунном свете. Митчелл спокойно наблюдал за ними сверху вниз. Раскинув руки, он предлагал им себя, но они не нападали, и он отворачивался и уходил в хижину. Как-то вечером, возвращаясь в жилище, он услышал чей-то голос с австралийским акцентом:
– А вот и наш больной!
Он поднял взгляд и увидел на крыльце Ларри с какой-то пожилой женщиной. Ларри скатывал косячок на путеводителе по Азии. Женщина курила сигарету и в упор разглядывала Митчелла.
– Привет, Митчелл! Меня зовут Гвендолин, – представилась она. – Слышала, ты приболел.
– Немножко.
– Ларри сказал, что ты не пьешь таблетки, которые я передала.
Митчелл ответил не сразу. Он целый день ни с кем не говорил. Или уже несколько дней. Надо было вспомнить, как это делается. От одиночества он стал чувствительным к грубости окружающих. Громкий пропитой баритон Гвендолин, к примеру, словно скреб ему по груди. На голове у нее была какая-то расписная повязка, напоминавшая бинты. Куча туземных украшений – ракушки всякие, косточки, болтались на шее и запястьях. Из всего этого торчало ее опаленное солнцем лицо, в центре которого мигал красный уголек сигареты. От Ларри в лунном свете осталось лишь белокурое гало.
– У меня у самой был жуткий понос, – продолжала Гвендолин. – Просто-таки чудовищный. В Ириан-Джае. Эти таблетки меня просто спасли.
Ларри в последний раз лизнул косяк и прикурил. Втянув воздух, он поднял взгляд на Митчелла и сипло сказал:
– Мы пришли, чтобы заставить тебя выпить таблетки.
– Вот именно. Голодание это хорошо, но через… Сколько ты там уже не ешь?
– Почти две недели.
– Через две недели лучше остановиться.
Вид у нее был строгий, но тут Ларри передал ей косяк, и Гвендолин сказала: «Чудно!» Она затянулась, улыбнулась им, удерживая дым в груди, а потом разразилась кашлем и не умолкала с полминуты. Наконец она глотнула еще пива, держась рукой за грудь, и снова затянулась.
Митчелл тем временем разглядывал полосу лунного света в океане.
– Вы развелись, – произнес он вдруг. – Потому и приехали сюда.
Гвендолин так и застыла:
– Ну почти что. Мы разошлись. Это так бросается в глаза?
– Вы парикмахерша, – сообщил Митчелл, не отрывая взгляда от воды.
– Ларри, что ж ты не сказал, что у тебя друг ясновидящий.
– Да это я ему рассказал, видимо, так ведь?
Митчелл промолчал.
– Ну что ж, господин Нострадамус, у меня для вас тоже есть предсказание. Если ты немедленно не выпьешь таблетку, скоро паром увезет отсюда одного очень больного мальчика. Ничего хорошего, так?
Митчелл впервые взглянул Гвендолин прямо в глаза. Его поразила ирония момента – она считала больным его. Он же видел, что все наоборот. Она уже прикуривала следующую сигарету. Сорок три года, в каждом ухе по куску кораллового рифа, накуривается на островке близ Таиланда. От нее веяло несчастьем. Тут не требовалось дара ясновидения. Все было очевидно.
Она отвернулась:
– Ларри, где там мои таблетки?
– В хижине.
– Принесешь?
Ларри включил фонарик и нырнул в дверной проем. По полу пробежал луч света.
– Ты так и не отправил письма.
– Забыл. Как только я заканчиваю, мне кажется, что они уже отправлены.
– Там уже попахивает, – сообщил Ларри и передал пузырек Гвендолин.
– Давай-ка, открывай рот. – Она протянула ему таблетку.
– Не надо, я в порядке.
– Выпей лекарство, – сказала Гвендолин.
– Давай, Митч, ты правда херово выглядишь. Выпей уже.
Наступила тишина. Они молча смотрели на него. Митчеллу хотелось объясниться, но было очевидно: ничто не убедит их в его правоте. Любые слова казались недостаточными. Любые слова словно обесценивали происходящее с ним. Поэтому он решил пойти по пути наименьшего сопротивления и открыл рот.
– Языку тебя ярко-желтый, – сказала Гвендолин. – Я такой цвет только у канареек видела. Давай! Запей пивом. – Она протянула ему бутылку. – Браво! Принимай по четыре раза в день в течение недели. Ларри, ты отвечаешь за то, чтобы он пил таблетки.
– Пойду посплю, пожалуй, – произнес Митчелл.
– Ладно, – согласилась Гвендолин. – Вечеринка переезжает в мою хижину.
Когда они ушли, Митчелл забрался в дом и прилег, после чего выплюнул пилюлю, которую держал под языком. Она стукнулась о бамбуковую половицу и провалилась в щель. Я прямо как Джек Николсон в «Пролетая над гнездом кукушки», подумал он с улыбкой. Записать эту мысль уже не хватило сил.
Дни, проведенные под наброшенными на голову плавками, казались куда совершеннее обычных и уходили более бесследно. Он спал урывками, когда хотел, и уже не обращал внимания на время. Его достигали островные ритмы: сначала сонные голоса тех, кто завтракал банановыми блинчиками и кофе, потом крики на пляже, а по вечерам – дым гриля и скрежет лопатки, которой царапала по своему воку китайская повариха. Открывались пивные бутылки, кухонная палатка заполнялась голосами, затем в соседних хижинах начинались вечеринки. Потом возвращался Ларри – от него пахло пивом, дымом и солнцезащитным кремом. Митчелл притворялся, что спит. Иногда он бодрствовал всю ночь, пока Ларри спал. Спиной он чувствовал пол, и весь остров, и течение океана. Луна росла и заливала светом хижину. Митчелл поднимался и брел к серебряной кромке океана. Он заходил в воду и плыл на спине, разглядывая луну и звезды. Залив был словно теплая ванна, в которой плавал остров. Он закрывал глаза и сосредоточивался на дыхании. Через некоторое время всякая граница между внутренним и внешним стиралась. Он не дышал – им дышали. Это состояние длилось всего несколько секунд, потом уходило, а потом накрывало снова.
Кожа его стала соленой на вкус. Соленый ветер проникал в хижину сквозь бамбуковые рейки или накрывал его, пока он шел в сортир. Присев над ямой, он облизывал свои соленые плечи. Это была его единственная пища. Иногда его тянуло заглянуть в кухонную палатку и заказать там целую рыбину или стопку блинчиков. Но подобные приступы голода случались редко, а после них приходило еще более глубокое спокойствие. Из него все также извергались потоки, но уже не столь бурно – жидкость скорее сочилась, как из раны. Он открывал бочку, набирал ковшик воды и подмывался левой рукой. Несколько раз он так и засыпал, сидя на корточках над дырой, и просыпался только когда кто-то начинал барабанить в дверь.
Он продолжал писать письма: «Я когда-нибудь рассказывал тебе о больных проказой матери с сыном в Бангалоре? Я шел по улице, а они сидели на обочине. К тому моменту я уже привык к прокаженным, но не таким. От них уже почти ничего не осталось. На месте пальцев не было даже обрубков. Кисти выглядели как шары на концах рук. А лица словно стекали с голов, как тающие свечи. Левый глаз матери был затянут серой пленкой и смотрел в небо. Но когда я дал ей пятьдесят пайсов, она посмотрела на меня зрячим глазом, и он светился мудростью. Она сложила свои культи в знак благодарности. Когда моя монета упала в чашку, ее слепой сын сказал: „Спасибо!\" Кажется, он улыбнулся – сложно было понять по изуродованному лицу. И тут я вдруг понял, что они – люди. Не нищие, не горемыки, а просто мать с ребенком. Я увидел их такими, какими они были до проказы, когда просто гуляли по улицам. И тогда меня постигло еще одно озарение. Я вдруг почувствовал, что мальчик сам не свой до мангового ласси. В тот момент я счел это настоящим откровением. Казалось, более глубокого познания и желать было нельзя. Когда монета упала в стакан и мальчик поблагодарил меня, я понял – он сейчас представляет себе холодный манговый ласси».
Митчелл отложил ручку, погрузившись в воспоминания. Потом вышел из хижины, чтобы полюбоваться закатом, и уселся на крыльце, скрестив ноги. Левое колено теперь отлично гнулось. Стоило закрыть глаза, звон начинался снова – еще громче, ближе, упоительнее.
С такого расстояния многое казалось забавным. Как он тревожился по поводу будущей специализации. Как отказывался выходить из комнаты, когда лицо обсыпало прыщами. Даже горькое отчаяние, терзавшее его, когда он искал Кристин Вудхаус в общежитии, а она всю ночь не возвращалась, теперь казалось смешным. Жизнь так легко потратить зря. Он и тратил, пока в один прекрасный день не привился от тифа и холеры, погрузился вместе с Ларри в самолет и сбежал. Только теперь, оставшись в одиночестве, Митчелл начал узнавать себя. Словно тряска по ухабам разболтала его старую душу, и однажды та просто рассеялась в индийском воздухе. Ему не хотелось возвращаться в мир колледжей и сигарет с ароматизаторами. Он лежал на спине, ожидая, что к нему придет просветление – или же что ничего не произойдет. Разницы не было.
Тем временем немка из соседней хижины снова куда-то собралась. Митчелл услышал, как она чем-то шуршит. Вместо того чтобы отправиться в сортир, она забралась в хижину Митчелла. Он убрал с лица плавки.
– Я еду в больницу. На лодке.
– Я так и подумал.
– Мне сделают укол, я переночую там и вернусь. – Она помолчала. – Хотите поехать со мной? Вам сделают укол.
– Нет, спасибо.
– Почему?
– Потому что мне уже лучше. Гораздо лучше.
– Покажитесь врачу. На всякий случай. Поедем вместе.
– Я в порядке.
Он встал и улыбнулся, чтобы подтвердить свои слова. Со стороны гавани раздался гудок.
Митчелл проводил ее на крыльцо.
– До встречи, – сказал он.
Немка прошлепала по мелководью и забралась на борт. Стоя на палубе, она не махала, но глядела в его сторону. Митчелл наблюдал за тем, как уменьшается ее фигурка. Когда она наконец исчезла, он вдруг понял, что говорил правду: ему действительно было лучше.
Желудок утих. Он положил руку на живот, словно проверяя, что там внутри. Он казался совершенно пустым. Митчелла больше не мучило головокружение. Надо было написать новое письмо, и он принялся за него при свете заката: «В этот ноябрьский, кажется, день мне бы хотелось объявить, что пищеварительная система Митчелла Б. Каннингема была исцелена исключительно духовными методами. Отдельно мне хотелось бы поблагодарить Мэри Бейкер Эдди, которая больше всех поддерживала меня. Следующая моя твердая какашка будет посвящена ей».
Он все еще писал, когда в хижину вошел Ларри.
– Ого. Не спишь?
– Мне лучше.
– Точно?
– А еще, не поверишь…
– Что?
Митчелл отложил ручку и широко улыбнулся Ларри:
– Я ужасно проголодался.
К этому моменту все обитатели острова уже слышали, что Митчелл постится, словно Ганди. Когда он вошел в кухонную палатку, все зааплодировали, а некоторые женщины заохали – так он похудел. Поддавшись материнскому инстинкту, они усадили его и принялись щупать лоб – нет ли температуры. Палатка была заставлена пластиковыми столами. На прилавках лежали ананасы, арбузы, бобы, лук, картошка и салат. На разделочной колоде лежала длинная синяя рыба. Вдоль одной из стен выстроились термосы с чаем и горячей водой, а дальше, за перегородкой, стояла колыбелька с ребенком китайской поварихи. Митчелл разглядывал новые лица. Земля под столом оказалась неожиданно прохладной.
Тут же посыпались медицинские советы. Большинство путешествующих по Азии голодали пару дней, а потом возвращались к прежнему режиму. Но Митчелл так долго ничего не ел, что один из американцев, некогда учившийся на врача, сказал, что ему опасно сразу набрасываться на еду. Он посоветовал начать с жидкой пищи. Услышав это, китаянка фыркнула и вручила Митчеллу сибаса, тарелку жареного риса и омлет с луком. Почти все настаивали на немедленном чревоугодии. Митчелл выбрал компромиссное решение. Для начала он выпил стакан сока папайи и, выждав несколько минут, медленно принялся за жареный рис. Покончив с рисом и поняв, что по-прежнему хорошо себя чувствует, перешел с сибасу. Каждые несколько кусочков бывший будущий доктор говорил: «Все, хватит!», но остальные принимались наперебой твердить, что Митчелл похож на скелет и ему надо поесть.
Приятно было снова находиться среди людей. Митчелл оказался вовсе не таким затворником, каким воображал себя. Ему не хватало общения. Все девушки нарядились в саронги, успели сильно загореть и говорили с очаровательным акцентом. Они то и дело трогали Митчелла – щупали его ребра или измеряли запястья пальцами.
– Я бы жизнь отдала за такие скулы, – сообщила одна из девушек, после чего заставила Митчелла съесть еще жареных бананов.
Наступила ночь. Кто-то объявил, что в хижине номер шесть начинается вечеринка. Не успел Митчелл понять, что происходит, как две датчанки уже повели его куда-то по пляжу. Пять месяцев в году они работали официантками в Амстердаме, а все остальное время путешествовали. Судя по всему, Митчелл выглядел точь-в-точь как Христос с полотен ван Хонтхорста в Рейксмузеуме
[8]. Это сходство одновременно восхищало и смешило датчанок. Митчелл думал, не совершил ли он ошибку, столько просидев в своей хижине. Оказалось, на острове бурлила своя, туземная жизнь. Неудивительно, что Ларри так хорошо проводил время. Все были такими дружелюбными. Причем без какого-то сексуального подтекста – просто тепло и близость. У одной из датчанок на спине была ужасная сыпь. Она повернулась и продемонстрировала ему.
Луна восходила над бухтой, и на поверхность воды ложилась длинная лента света. Она освещала стволы пальм и заставляла песок бледно мерцать. Все вокруг приобрело синеватый оттенок, кроме хижин, которые светились оранжевым. Митчелл шагал вслед за Ларри и чувствовал, как воздух омывает его лицо и течет между ними. Внутри было легко, словно сердце покоилось в гелиевом воздушном шарике. Кроме этого пляжа нечего и желать.
– Эй, Ларри! – окликнул он.
– Что?
– Мы уже везде побывали.
– Не везде. Следующая остановка – Бали.
– Потом домой. После Бали – домой. Пока мои родители с ума не сошли.
Он остановился, и датчанки остановились вместе с ним. Ему показалось, что он услышал звон, – громче прежнего, – но потом понял, что это всего лишь музыка в хижине номер шесть. Перед входом на песке полукругом сидели люди. Они подвинулись, чтобы освободить место для Митчелла и вновь пришедших.
– Ну что, доктор, можно ему пива?
– Очень смешно. Одно, не больше.
Пиво, переходя из рук в руки, постепенно попало к Митчеллу. Затем его соседка справа положила руку ему на колено. Это оказалась Гвендолин. Он и не узнал ее в темноте. Она с силой затянулась, после чего отвернулась – как бы для того, чтобы выдохнуть, но и с неким намеком на обиду.
– Ты меня так и не поблагодарил, – сказала она.
– За что?
– За таблетки.
– Точно. Спасибо за заботу.
Она улыбнулась, а потом разразилась кашлем. Это был кашель курильщика – глубокий, утробный. Она пыталась остановиться, наклонялась и зажимала рот, но кашляла все сильнее, словно ее легкие рвались на куски. Когда кашель наконец стих, Гвендолин утерла глаза.
– Я умираю, – сказала она и огляделась. Все вокруг болтали и смеялись. – Всем плевать.
Все это время Митчелл пристально рассматривал Гвендолин. Ему было ясно – если у нее еще нет рака, то скоро будет.
– Хочешь знать, как я понял, что ты недавно с кем-то рассталась? – спросил он.
– Почему бы и нет.
– Ты словно светишься. Женщины, которые разводятся или расстаются с кем-то, начинают светиться. Я и раньше такое замечал. Вы словно молодеете.
– Правда?
– Именно так.
Гвендолин улыбнулась:
– Мне стало легче.
Митчелл протянул бутылку с пивом, и они чокнулись.
– Твое здоровье!
– Твое здоровье!
Он глотнул пива. Вкуснее он в жизни не пробовал. Вдруг его охватила эйфория. Они сидели не у костра, но ощущалось происходящее именно так – как будто в центре круга был невидимый источник света и тепла. Митчелл, прищурившись, разглядывал сидящих рядом, а потом отвернулся к бухте. Он думал о своем путешествии, пытаясь вспомнить все, что они с Ларри повидали – вонючие гостевые дома, барочные городки, горные деревушки. Не то чтобы он вспоминал какое-то конкретное место – они все плясали у него в сознании, словно в калейдоскопе. Он чувствовал покой и полное удовлетворение. В какой-то момент он вновь услышал звон и сосредоточился на нем, поэтому пропустил первый укол боли в кишечнике. Затем откуда-то издалека пришел второй и словно пронзил его, но так деликатно, будто и не на самом деле. Мгновение спустя боль снова дала о себе знать, уже сильнее. Он ощутил, как внутри него открывается клапан и ручеек раскаленной жидкости, похожей на кислоту, начинает прожигать путь к выходу. Он не встревожился. Ему было слишком хорошо. Он просто встал и сказал, что сходит ненадолго к воде.
– Я с тобой, – произнес Ларри.
Луна поднялась еще выше, и ее свет, отражаясь в воде, заливал всю бухту. Музыка осталась позади, и теперь Митчелл слышал, как в джунглях лают дикие собаки. Он приблизился к кромке воды и, не останавливаясь, сбросил лунги
[9] и зашел в океан.
– Хочешь окунуться?
Митчелл не ответил.
– Как водичка?
– Холодная.
Это не соответствовало истине – вода была теплая. Просто Митчеллу хотелось побыть в ней одному. Он брел по дну, пока не погрузился по пояс, потом умыл лицо и поплыл.
Заложило уши. Он слышал шум воды, потом морскую тишину, а затем – звон, яснее, чем раньше. Это был даже не звон, а какой-то сигнал, проходящий через все тело.
Он поднял голову и позвал:
– Ларри?
– Что?
– Спасибо, что заботишься обо мне.
– Да не за что.
Оказавшись в воде, он снова почувствовал себя лучше. Он ощущал, как прибой утягивает его из бухты, чтобы воссоединиться с ночным ветром и луной. Из него извергнулся горячий поток, но он отплыл подальше и продолжал качаться на воде и глядеть в небо. Ручки и бумаги не было, поэтому он принялся тихо диктовать письмо: «Дорогие мама и папа! Сама земля и есть лучшее доказательство. Ее ритмы, ее постоянное обновление, движение луны, приливы и отливы – все это и есть урок для самого тугодумного ученика: человека. Земля повторяет свои наставления, пока мы наконец их не усвоим».
– Охрененно тут, – сказал Ларри с берега. – Настоящий рай.
Звон усилился. Прошла минута – или несколько минут. Наконец Ларри произнес:
– Митч, я обратно, ладно?
Голос его звучал откуда-то издалека.
Митчелл раскинул руки и немного всплыл. Он не понимал, ушел Ларри или нет. Он глядел на луну. Вдруг ему открылось то, чего он раньше не замечал, – он стал видеть отдельные волны лунного света. Его сознание замедлилось настолько, что стало воспринимать их. Лунный свет ненадолго ускорялся и вспыхивал, а затем замедлял ход и тускнел. Он пульсировал. Как будто луна тоже звенела. Он лежал в теплой воде, покачиваясь, и следил за тем, как лунный свет и звон синхронизируются, как они одновременно усиливаются и затухают. Через некоторое время он понял, что с ним происходит то же самое. Его кровь пульсировала вместе с лунным светом, вместе со звоном. Где-то вдали из него что-то извергалось. Он чувствовал, как пусто становится внутри. Это ощущение больше не было раздражающим или болезненным – теперь это был ровный поток. В следующую секунду Митчелл ощутил, словно падает куда-то в воде и совершенно не чувствует собственного тела. Уже не он смотрел на луну или слушал звон. И все же понимал, что свет и звук никуда не делись. На мгновение подумалось, что надо послать весточку родителям, чтобы они не волновались. Он нашел рай за пределами острова. Он пытался собраться с силами, чтобы продиктовать последнее письмо, но вскоре понял, что его уже совсем не осталось, и некому взять ручку и написать тем, кого он так любил, кто все равно не смог бы его понять.
1996
Спринцовка
Рецепт пришел по почте:
Смешать семя трех мужчин.
Энергично потрясти.
Наполнить смесью кухонную спринцовку.
Лечь на спину.
Ввести в себя наконечник.
Выдавить.
Ингредиенты:
1 доля Стю Уодсворта;
1 доля Джима Фрисона;
1 доля Уолли Марса.
Обратного адреса не было, но Томасина знала, что письмо отправила Диана, ее лучшая подруга и, с недавних пор, специалистка по проблемам фертильности. После того, как Томасина в последний раз рассталась с мужчиной, Диана настаивала на том, что пора переходить к плану Б. Некоторое время хорош был и план А, подразумевавший любовь и свадьбу. Они разрабатывали план А целых восемь лет. Но, согласно последним исследованиям, план А оказался слишком идеалистичным, поэтому настало время присмотреться к плану Б.
План Б был куда более коварным, сложносочиненным, менее романтичным и оптимистичным, но при этом требовал большей отваги. Согласно этому плану им следовало найти мужчину с хорошими зубами, нормальной фигурой и мозгами, который не страдал от каких-либо серьезных заболеваний и согласился бы немножко пофантазировать (не обязательно о Томасине) и выдавить небольшой плевок жидкости, необходимой для получения ребенка. Словно пара генералов Шварцкопфов, подруги изучали поле битвы, в последнее время претерпевшее серьезные изменения: потери в артиллерийских войсках (им обеим недавно исполнилось сорок), перевод военных действий в партизанский режим (мужчины теперь даже не выходили в открытый бой) и полное уничтожение кодекса чести. Последний мужчина, от которого забеременела Томасина – не гламурный инвестиционный банкир, а предыдущий, инструктор по технике Александера
[10], – даже не потрудился предложить ей руку и сердце. Его кодекс чести предполагал, что в этом случае следует разделить пополам стоимость аборта. К чему отрицать: лучшие воины уже покинули поле битвы и присоединились к мирным брачным войскам. Остался только всякий сброд – неудачники, бабники, те, что склонны немедленно покидать место преступления, и те, что оставляют за собой выжженную землю. Томасине пришлось отказаться от идеи встретить кого-нибудь, с кем ей захочется провести жизнь. Вместо этого надо было родить кого-нибудь, кто вынужден будет провести свою жизнь с ней. Но только получив рецепт, Томасина поняла, что отчаялась настолько, чтобы попробовать, – поняла это прежде чем вдоволь посмеяться. Дело в том, что она тут же поймала себя на мысли – ну ладно Стю Уодсворт, но Уолли Марс?
Томасине уже исполнилось сорок (буду твердить это, словно тикающие часики). У нее было практически все, чего она хотела. Прекрасная работа – помощник режиссера в «Вечерних новостях с Дэном Разером» канала CBS. Роскошная солидная квартира на Хадсон-стрит. Приятная внешность, почти не тронутая годами. Грудь не то чтобы не пострадала от времени, но пока удерживала свои позиции. И новые зубы. У нее были новые сверкающие зубы. Поначалу она посвистывала во время разговора, но потом привыкла. У нее были бицепсы. На пенсионном счету лежало сто семьдесят пять тысяч долларов. Но у нее не было ребенка. С отсутствием мужа еще можно было смириться. В некотором смысле так было даже лучше. Но она хотела ребенка.
После тридцати пяти, говорилось в журнале, у женщин начинаются проблемы с зачатием. Томасина просто отказывалась в это верить. Едва она привела в порядок голову, стало подводить тело. Природе плевать на ее уровень зрелости. Природа была бы рада, если бы Томасина вышла замуж за университетского дружка. Вообще-то, если говорить именно о размножении, природа предпочла бы, чтобы она вышла замуж за школьного дружка. Путешествуя по жизни, Томасина не замечала, что каждый месяц яйцеклетки покидают ее и уходят в небытие. Пока она получала степень по журналистике, ее яичники перестали вырабатывать эстроген. А пока она спала со всеми, кого хотела, фаллопиевы трубы суживались и засорялись. Все это происходило до тридцати лет. Американская расширенная версия детства. У тебя есть образование, есть работа, и можно наконец немного повеселиться. Как-то раз Томасина пять раз кончила во время секса с таксистом Игнасио Веранесом – прямо в его такси, на Ганзевоорт-стрит. У него был по-европейски кривой член, и от него пахло машинным маслом. Она бы не повторила этот опыт, но была рада, что это случилось. Чтобы потом ни о чем не жалеть. Беда в том, что в попытке избегать одних сожалений обретаешь другие. Ей было лишь двадцать с небольшим. Она просто развлекалась. Но потом двадцать с небольшим превратились в тридцать с небольшим, а несколько неудачных отношений спустя вам уже тридцать пять, и как-то раз в «Мирабелле» вы читаете, что после тридцати пяти у женщин начинаются проблемы с зачатием, а доля выкидышей и патологий растет.
Она росла уже шестой год. Томасине было сорок лет, один месяц и четырнадцать дней. Она паниковала, но не постоянно. Иногда она спокойно принимала сложившуюся ситуацию.
Она представляла себе своих неродившихся детей. Они прижимались личиками к окнам унылого школьного автобуса – огромные глаза, мокрые ресницы.
– Мы понимаем, – говорили они. – Момент был неподходящий. Мы все понимаем. Правда.
Автобус потрясся прочь, и она увидела водителя. Он положил костлявую руку на рычаг переключения передач, повернулся к Томасине и ощерился в улыбке.
В журнале также говорилось, что у женщин постоянно случаются выкидыши – они просто не замечают. Крохотные бластулы скользили по стенкам матки и, не найдя никакой поддержки, улетали прочь по трубам. Может быть, они еще несколько секунд жили в унитазе, подобно золотым рыбкам. Неизвестно. Но три аборта, один зарегистрированный выкидыш и бог знает сколько незамеченных – и автобус То-масины заполнился. Лежа без сна, она видела, как он медленно трогается в путь, и слышала, как шумят дети – этот детский крик, когда невозможно понять, смеются они или плачут.
Всем известно, что мужчины объективируют женщин. Но никакие наши разглядывания ног и грудей не сравнятся с хладнокровными расчетами охотниц за спермой. Томасина сама поначалу несколько опешила, но вскоре уже сама не могла ничего с собой поделать: приняв решение, она начала видеть в мужчинах исключительно ходячих сперматозоидов. На вечеринках, попивая бароло
[11] (скоро от него предстояло отказаться, поэтому пока что Томасина пила как сапожник), она оглядывала экземпляры, пока они выходили из кухни, болтались в холле или разглагольствовали, сидя в кресле. Порой у нее туманились глаза, и ей казалось, что она может определить качество генетического материала любого из присутствующих. Одни ауры так и светились любовью к ближним, другие представляли собой соблазнительные лохмотья, намекавшие на необузданность, а некоторые мерцали и то и дело гасли, словно им не хватало электричества. Томасина научилась оценивать состояние здоровья по запаху или фигуре. Как-то раз, чтобы повеселить Диану, она приказала всем мужчинам высунуть языки. Те повиновались безо всяких вопросов. Мужчины всегда слушаются женщин. Им нравится, когда их объективируют. Они думали, что их разглядывают на предмет гибкости и будущих перспектив орального секса.
«Откройте рот и скажите „А“», – командовала Томасина весь вечер. И они послушно развертывали языки. Некоторые были с желтыми пятнами или воспаленными сосочками, другие цветом напоминали протухшую говядину. Некоторые ловко извивались, ползали вверх-вниз или же сворачивались, демонстрируя свисающие с обратной стороны нити – словно доспехи глубоководной рыбы. Нашлись, впрочем, два-три идеальных – опаловых, точно устрицы, соблазнительно пухленьких. Это были языки женатых мужчин, которые уже щедро жертвовали свою сперму счастливицам, что придавливали диванные подушки. Эти жены и матери теперь жаловались на другое – на недосып и рухнувшие карьеры. Томасина могла только мечтать о подобных жалобах.
Теперь мне следует представиться. Я – Уолли Марс. Старый друг Томасины. Вернее, бывший бойфренд. Весной 1986 года мы были вместе в течение трех месяцев и семи дней. В то время большинство ее друзей удивлялось тому, что она со мной встречается. Они говорили то же, что сказала она, увидев мое имя в рецепте: «Уолли Марс?» Меня считали слишком маленьким (во мне всего пять футов четыре дюйма) и недостаточно спортивным. Томасина, впрочем, меня любила. Некоторое время прямо-таки без ума была. Какие-то темные, потаенные уголки наших душ соединились друг с другом. Она часто садилась напротив и, барабаня пальцами по столу, спрашивала – ну, что дальше? Ей нравилось меня слушать.
Впрочем, это не прошло. Каждые несколько недель она звонила мне и звала пообедать. И я неизменно соглашался. В тот раз мы договорились встретиться в пятницу. Когда я пришел в ресторан, Томасина уже ждала меня. Несколько мгновений я стоял у стойки администратора, издалека разглядывал ее и собирался с силами. Она сидела, откинувшись на спинку стола, и яростно затягивалась первой из трех сигарет, которые позволяла себе за обедом. На полочке над ее головой красовался чудовищных размеров букет. Вы заметили? Цветы теперь тоже исповедуют мультикультурализм. В этой вазе не было каких-то там роз, тюльпанов или нарциссов. Там буйствовала флора джунглей: амазонские орхидеи, суматранские мухоловки. Одна из мухоловок подрагивала челюстями, привлеченная ароматом духов Томасины. Волосы Томасины ниспадали по обнаженным плечам. Выше талии она была голая – а, нет, на ней все-таки был топ, облегающий, телесного цвета. Томасина редко одевается в офисном стиле – если только не считать офисом, например, бордель. Если ей есть что показать, она этого не скроет. (По утрам всю эту красоту наблюдал Дэн Разер, который придумал для Томасины кучу прозвищ – все они так или иначе обыгрывали слово «табаско».) Однако странным образом Томасина не выглядела вульгарно в подобных нарядах. Она словно приземляла их своими материнскими повадками: домашняя лазанья, объятия и поцелуи, отвары от простуды.
Подойдя к столу, я удостоился и объятия, и поцелуя.
– Здравствуй, милый! – воскликнула Томасина и прижалась ко мне. Лицо ее так и горело. Левое ухо, оказавшееся в паре дюймов от моей щеки, полыхало розовым. Я ощущал исходящий от него жар. Она отстранилась, и мы оглядели друг друга.
– Ну что, – сказал я. – Похоже, что у тебя новости.
– Я решила, Уолли. Буду рожать.
Мы сели. Томасина затянулась и выпустила дым уголком рта:
– Я просто поняла, что все, к черту. Мне сорок. Я взрослая. У меня все получится.
Я еще не привык к ее новым зубам. Каждый раз, как она открывала рот, во рту у нее словно загоралась лампочка. Впрочем, зубы выглядели неплохо.
– Мне плевать, что люди подумают. Либо поймут, либо нет. И я не собираюсь воспитывать его сама, моя сестра будет помогать. И Диана. Ты тоже можешь, если захочешь.
– Я?
– Будешь ему дядей.
Она взяла меня за руку. Я сжал ее пальцы.