Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Аnnе Tуler

EARTHLY

POSSESSIONS



New York 1977

Энн Тайлер

БЛАГА ЗЕМНЫЕ

Роман

Перевод с английского



Москва

«Прогресс» 1980

Предисловие

Литературная судьба Энн Тайлер (род. в 1941 г.) сложилась благополучно. Ее заметили сразу, еще в 1964 г., когда вышел первый роман двадцатидвухлетней работницы библиотеки — «Если утро когда-нибудь настанет». Одна из рецензий констатировала появление «прекрасной книги», принадлежащей, по-видимому, «редкостно одаренному» писателю.

За первым романом последовали еще пять, и снова были хвалебные рецензии, в которых нередко повторялись эпитеты «магический», «волшебный», «колдовской». Не следует думать, конечно, что Энн Тайлер — приверженка «магического реализма», якобы возникшего в литературе США. Тайлер — реалист традиционный, она пишет просто, даже очень просто, о самых обыкновенных делах ничем не примечательных людей, но читать об атом интересно: простота и безыскусственность ее прозы слиты с большим изобразительным талантом — так живо, зримо воспринимает читатель все, о чем рассказывает писательница, будь то человек, пейзаж или мимолетное настроение.

Но у книг Энн Тайлер есть еще одно достоинство: они современны и позволяют судить о жизни сегодняшней Америки. Не той баснословно богатой, суетной, пораженной психозом ненасытного приобретательства, а — тихой, провинциальной, о которой все чаще вспоминают американские писатели: пример тому — известные в нашей стране романы Джона Гарднера.

Тайлер вошла в американскую литературу в 60-е годы на волне «молодежного романа» — так тогда называли произведения о молодом поколении Америки, создаваемые молодыми же писателями. Возникла эта литература не случайно: в начале 60-х годов часть американской молодежи выступила по признанию американских социологов и историков общества, носительницей «нового сознания». Она принципиально отвергала грубо-деляческий, эгоистический интерес и расчет, выступала против политической коррупции, расовой дискриминации, утеснения свободы и демократии и прежде всего войны во Вьетнаме. Перед молодым думающий американцем вставала насущная проблема: как сочетать кредо свободы с поддержкой диктаторского режима во Вьетнаме и стремлением силой оружия поставить чужой народ на колени, как жить в обществе, где не соблюдаются конституционные гарантии равенства и беспредельного развития способностей независимо от цвета кожи? Молодая Америка 60-х годов, и прежде всего ее студенчество, оказалась в эпицентре социальных расовых и политических бурь. Вопреки сложившейся традиции часть молодежи стала отрицать и «радости потребления», утверждать главенство нематериальных ценностей жизни: красоты природы, музыки, духовного общения, ответственности за происходящее. Все чаще и чаще молодежь помышляла о том, чтобы найти достойную цель жизни и идти к ней достойно, не обкрадывая себя и думая о других. Именно тогда вспомнили о девизе американских писателей-романтиков и провозгласили его своим идеалом: «скромная жизнь и высокие помыслы».

Уже в первом романе Энн Тайлер ненавязчиво, но вполне определенно заявила о своей причастности к этим проблемам. Правда, ее героя — Бена Джо Хокса — совсем не волнуют политика и общественные дела. Он студент, и его заботит учеба: так много надо узнать, так много проштудировать, чтобы вернуться в родной городок дипломированным юристом. Тем более что — семья у него большая: эксцентричная бабушка, одинокая мать (отец незадолго до смерти бросил ее) и пять сестер. Бен Джо чувствует ответственность за них. Ему постоянно кажется, что они утаивают свои неприятности из боязни его расстроить и письма присылают какие-то скучные: Сюзанна работает библиотекарем, ей наконец прибавили жалованье; подростки-близнецы Тесси и Лайза уже подумывают о губной помаде. Старшая сестра Дженнифер помышляет только о делах: у семьи есть маленькая лавка, она и дает средства к существованию. Однако все это мелкие будничные заботы. Они поглощают энергию, радость жизни, порой вселяют равнодушие и безучастность друг к другу. Но вот происходит событие — средняя сестра Джоан оставила мужа и с маленькой дочкой вернулась к матери. Джоан, наверное, нуждается в утешении. Бен Джо бросает занятия и едет домой, но приезд его только удивляет мать и сестер, и в утешении никто не нуждается — Джоан тоже. Она вполне весела и легко заводит флирт со старым знакомым. Потом приедет ее муж и увезет жену с дочкой домой, но Бен Джо этого уже не увидит. Разочарованный и непонятый, он вернется в Нью-Йорк, правда не один, а с девушкой Шейлой, которая давно в него влюблена. Сам Бен Джо ее не любит, но любовь и привязанность не должны пропадать втуне, думает он, возвращаясь в Нью-Йорк и глядя на спящую Шейлу. Они поженятся. Шейла может быть спокойна: на него, Бена Джо, можно положиться, ведь главное — не приобретать, а давать. Так герой Энн Тайлер начинает понимать смысл и назначение жизни, чего раньше не понимал и поэтому жил «как во сне», «как в тумане».

Следующие романы Энн Тайлер, написанные, за единственным исключением, уже в 70-е годы, в сущности, развивают ту же тему — необходимости гуманных связей между людьми. Критика отмечает все возрастающее мастерство писательницы, ее умение «развернуть характер». Все чаще в романах Энн Тайлер появляются странные люди, лишенные определенного, прочного места в мире. Их вечно манит неизведанная даль, желание отправиться странствовать по Америке. Так в творчество Э. Тайлер вошла другая традиционная тема — тема «дороги», тяги к природе, к простой, здоровой жизни, в которой нет места мелочным, корыстным интересам. Дорога была символом освобождения от зла и скверны уже у американских романтиков и позже: у Г. Мелвилла такой «дорогой» был океан, у М. Твена — Миссисипи, у Дж. Лондона — Клондайк и Юкон. Вновь проявилась эта традиция в американской литературе 50-х годов, например у Дж. Керуака, который живописал племя бродяг, только теперь они назывались уже не «хобо», как у Лондона, а «битниками».

Пускаются в странствие и герои романа Энн Тайлер «В поисках Калеба» (1976). Глубокий старик Дункан Пек, выходец из состоятельной, респектабельной семьи, отправляется вместе с сорокалетней внучкой Джюстиной на поиски брата Калеба, который в далекой молодости внезапно исчез из дому, отказавшись от обеспеченного существования. В конце концов Джюстина находит Калеба в доме для престарелых, куда его за ненадобностью сдала невестка. Сначала Джюстина очень внимательна к старику, пока у нее вдруг не возникает сомнение, а тот ли это Калеб, который когда-то неизвестно почему бросил дом, родных и пропал? Она без обиняков выкладывает ему свои подозрения и раскаивается потом, но уже поздно. Калеб, превыше всего ценящий свободу и независимость, еще раз, но уже старый и немощный, утверждает свое право жить так, как ему велит совесть — в непричастности ко всякого рода эгоистическим соображениям. Он снова возвращается в дом для престарелых, отказываясь от обеспеченности и комфорта. Но самое удивительное — то, что происходит затем с Джюстиной. В ней — с давних пор назревает протест против заповеданной мудрости отцов, почему в молодости она выбрала странную и не совсем респектабельную профессию: она «предсказательница судеб», а попросту говоря, гадалка на картах. Теперь она и ее муж оставляют ферму, уютный дом, раздают вещи и, следуя примеру Калеба, пускаются в странствие по дорогам Америки.

В романах Тайлер есть ключевое слово «escape», что значит «освободиться», «бежать», «вырваться», «исчезнуть», в частности из привычного мира и обязательств, которые он налагает на человека. Так дважды «уходит» Калеб. Так «бежит» Джюстина. О таком-же «исчезновении» и освобождении от всех и всяческих обязательств и уз мечтает Шарлотта Эмори главная героиня романа Энн Тайлер «Блага земные» (1977).

Шарлотта — «мадам фотограф». Она начала работать, когда заболел отец, и после его смерти содержала себя и мать, хотя и мечтала учиться в колледже. Ей все время приходится от чего-нибудь отказываться, она не знает, на что может рассчитывать, а на что не имеет права. Не знает даже, родная ли она дочь, своих родителей. Но если Шарлотта «ничья», то почему бы ей не уйти куда глаза глядят; как это было однажды в детстве, когда ее поманила незнакомка. И еще раз она пыталась «бежать», уже выйдя замуж за Сола Эмори. К разочарованию Шарлотты, он внезапно решил стать проповедником, но для нее это значило отказаться от надежд на «путешествие»), освобождение из «западни» будней и нелюбимой работы.

А кроме того, Шарлотта совсем не религиозна. Напротив, она считает, что религия не способна разрешить тяжкие проблемы бытия, уводит в сторону от их решения, примиряет с безысходностью и «предопределенностью» человеческих судеб. Сол Эмори добр, но своим прихожанам он дарит иллюзию вместо правды, внушая им, что все в конце концов зависит от воли божьей и в этом благо и утешение. Шарлотта считает иначе. Она стремится к истине, пусть даже совсем неутешительной. Шарлотта может быть честна до жестокости — с собой, мужем, умирающей матерью. Она смутно ощущает: надо везде и во всем оставаться честной, только тогда можно определить свое отношение к миру, найти в нем свое место, свое предназначение. А пока она тоже (как это было с Беном Джо) бродит в тумане, «спит» наяву. И странные вещи происходят с нею в этом сне. Поддавшись искушению, она изменяет мужу, а Сол страдает и молчит. Почему? Не только потому, что пассивен и во всем полагается на волю божью. Он понимает, что в безвольном следовании «кривой» импульса, сиюминутною желания — своеобразная философия человека, который привык жить, подчиняясь воле обстоятельств, не умея утвердить свою «линию» в жизни, и тем глубоко несчастен.

Заветное желание Шарлотты все-таки исполняется, она отправилась в путешествие, но в несколько необычных обстоятельствах — заложницей человека, решившего ограбить банк. Как ни странно, грабителю, Джейку Симмсу, удалось вместе с Шарлоттой сесть в автобус и уехать из городка Клариона; никто и не подумал остановить подозрительную пару, потому что они всем безразличны. Шарлотта не пытается позвать на помощь, это бессмысленно: «окружающие примут ее за сумасшедшую… притворятся глухими», да она и «не из тех, кто кричит». Ее охватывает чувство обреченности: ведь теперь бежать, «исчезнуть», освободиться совсем невозможно. Но постепенно безнадежность уходит, и Шарлотта довольно спокойно размышляет о своей прошлой жизни и над тем, что теперь предстоит. И вдруг приходит понимание: как ни странно это необычное путешествие, но это и есть избавление, о котором она так долго мечтала, «избавление от людей».

Внимательно разглядывает она своего похитителя. Между ними возникают доверительные отношения, насколько это возможно в подобной ситуации. Во всяком случае, Джейк Симмс рассказывает ей свою историю неудачника и изгоя, которого, как и самое Шарлотту, тяготит пребывание на одном месте: «Терпеть не могу спокойной жизни; сидишь в каком-нибудь доме, связан по рукам и ногам, жена, дети, золотые рыбки…» С удивлением замечает Шарлотта, как, в сущности, похожи она, супруга проповедника Эмори, и молодой человек, уже побывавший за решеткой. Но он вовсе не преступник, пытается убедить Джейк Шарлотту. Все его незаконные деяния происходят потому, что он «жертва импульса»: «Это все обстоятельства… События ускользают из-под моего контроля». Совсем как у Шарлотты, которая, став жертвой чужого «импульса», невольно задумывается о том, что эта «дорога» может завести весьма далеко…

А чужая машина, которую ему удалось угнать, поглощает километры. Оказывается, они едут во Флориду. Там в приюте для незамужних матерей пребывает подружка Джейка — Минди. Нет, Джейк не любит Минди, но он не мог допустить, чтобы его сын родился «в тюрьме». Необходимо добыть денег на дорогу. Но как? На работу его не берут. Значит, один путь — украсть. Вот тогда и возник отчаянный план ограбления и угона чужой машины. И все удалось, только на руках оказалась заложница. Впрочем, она симпатичная женщина и странно похожа на него, такая же неприкаянная, не может выносить тихой жизни с «золотыми рыбками». Он даже по-своему одобряет желание Шарлотты «путешествовать», «вырваться»: «По крайней мере ты избавилась наконец от своего чудовища мужа, от этой уродливой цветастой кушетки и дурацкой старомодной лампы с бисером (все это он успел рассмотреть на экране телевизора в закусочной, во время передачи из дома Шарлотты, потому что уже начались поиски пропавшей. — М. Т.). Нет, меня в такую клетку не засадишь. Радоваться надо, что вырвалась оттуда. Еще будешь благодарить меня». Но у Шарлотты, кроме «дурацкой лампы с бисером», мало что осталось. Дело в том, что ее тяготят не только люди, ее угнетают лишние вещи, и она раздает или выбрасывает, к удивлению и недовольству домашних, ковры, шторы, мебель. Такая уж она, эта Шарлотта Эмори, пополнившая собой галерею странных людей Энн Тайлер. Странных и, пожалуй, нетипичных для современной Америки, может подумать читатель. И ошибется. Нельзя не учитывать ту переоценку устоявшихся ценностей, которая началась в сознании американцев в 60-е годы, когда образу жизни отцов — «приобретателей» часть молодого поколения пыталась противопоставить отказ от материального благополучия и соблазнов обеспеченности. Здесь коренится духовная родословная героев Энн Тайлер. В образах Шарлотты и Джейка Симмса она зорко уловила современную модификацию национального литературного героя, «пионера», который мечтал когда-то о земле свободных, счастливых и равных. Но он также мечтал и о накоплении «земных благ» — необходимом условии успеха, как он полагал, — и эта мечта чем дальше, тем больше ассоциировалась в сознании его компатриотов с индивидуалистическим обогащением любыми средствами. Против этого «торгашеского духа», против власти вещи над человеком, его судьбой и свободой и восстают «неприкаянные» герои Энн Тайлер, у которых в американской действительности 60-х годов было немало прототипов.

Известно, что многие из американских «бунтарей» вернулись на исходе 60-х годов в лоно конформистского буржуазного существования. На первый взгляд, Шарлотта и Джейк тоже смиряются с общепринятым стереотипом жизни. Во всяком случае, так, очевидно, будет с Джейком, который женится на Минди, заведет собственный домик с пышными занавесками «присцилла», о которых мечтает его подружка, и не сумеет стать хозяином своей жизни и поступков. Вернется домой и Шарлотта. Но ее возвращение не то что у Джейка: Шарлотта сама обретет власть над «обстоятельствами», когда под дулом пистолета, непокорная чужой воле, неспешно уйдет от своего похитителя, а он будет растерянно смотреть ей вслед и не посмеет выстрелить. Такая, новая Шарлотта может вернуться домой. Ее путешествие закончилось. Оно удалось, ибо она нашла собственную «дорогу» в жизни, тот единственный путь, которым и надо следовать, чтобы в конце его сказать: выбор был правилен.

Перемена коснулась и Сола. Теперь он иногда умолкает посреди проповеди, как будто не в силах произнести слово примиренности и ложного утешения. Потом, ночью, лежа без сна, он спросит жену: «Может, нам стоит отправиться в путешествие?» Но Шарлотта ответит: «Не стоит… Мы путешествуем всю жизнь… Мы не можем остаться на одном месте, даже если бы и захотели». Все дело в том лишь, куда приведет «путешествие», эта бесконечная дорога самопознания.

Этим троим, в общем, повезло. И Шарлотта, и Сол, и Джейк всегда — знали, кто нельзя только «приобретать». Теперь они познали истину до конца: надо уметь «давать», то есть понимать другого и помогать ему, если он в этом нуждается. Для Джейка это значит понять, почему Минди хочет оставить ребенка, а не отдавать его чужим людям. Для Сола — понять желание Шарлотты освободиться от всего «лишнего», в том числе от иллюзий и пассивности, от сна, — несвободы души. Теперь сон рассеялся, сквозь «туман» проглянула правда жизнь, которую нужно мужественно принимать, потому что ведь легче жить не стало. Но и Шарлотта, и Сол обрели на пути самопознания истинное благо — желание жить в бедности, но в правде…

У Энн Тайлер уже прочная репутация талантливого, тонкого, вдумчивого художника, который, по выражению известного американского писателя Рейнолдса Прайса, воссоздает в своих романах «картину американской жизни, реалистическую… и печально-забавную, жизни, которую ведем все мы». Прайс точно подметил особенность реалистического письма Тайлер — обаяние затаенной грусти, с которой она рассказывает простые истории о не такой уж простой жизни современной «одноэтажной» Америки.




М. Тугушева


Глава 1

Семейная жизнь не удалась, и я решила уйти от мужа. Я пошла в банк взять денег на дорогу. В среду, дождливым мартовским днем. Улицы были почти пустынны, и в банке тоже всего несколько клиентов — ни одного знакомого лица.

Прежде я знала в Кларионе всех и вся, но потом открыли фабрику губной помады, и в город стал съезжаться незнакомый народ. Я была рада. Я прожила здесь всю жизнь, тридцать пять лет, целую вечность. Мне нравилось, что вокруг новые люди. Нравилось мне и в этом банке, где никто меня не знал и в очереди передо мной стоял незнакомец в строгом деловом костюме, а позади — кто-то в шуршащей нейлоновой куртке. Кассирша тоже незнакомая. Впрочем, может, это одна из дочерей Бенедикта, только уже взрослая. У нее совсем бенедиктовская манера говорить, то понижая, то повышая голос посредине слов.

— Какими купюрами будете получать, сэр? — спросила она стоящего передо мной человека.

— Пятерками и по одному доллару, — сказал он.

Кассирша отсчитала пачку пятидолларовых купюр, потом потянулась куда-то в сторону и достала несколько запечатанных коричневыми бумажными полосками пачек банкнотов по одному доллару. И тут из-за моей спины вынырнула нейлоновая куртка. Кто-то толкнул меня, кто-то споткнулся. Возникло замешательство. Нейлоновый рукав молниеносно перекинулся через мое плечо. Рука ухватила пачки денег. Я страшно разозлилась. Послушайте, собиралась я сказать, перестаньте хапать, я пришла сюда раньше вас. Но тут кассирша квакнула, и стоявший впереди человек повернулся ко мне, расстегивая пиджак. Полнеющий мужчина с надутым лицом, будто он с трудом сдерживает постоянное раздражение. Он пошарил у себя под пиджаком, вытащил какой-то похожий на обрубок предмет. Направил его в сторону нейлоновой куртки. Куртка была черная, по крайней мере рукав. Рукав резко отпрянул назад. Рука, не выпуская денег, обхватила меня за шею. Сперва мне это даже польстило. Я слегка отстранилась, чтобы дать место предмету, упиравшемуся в мое ребро. Почувствовала едва уловимый запах новых банкнотов.

— Если кто тронется с места, ей крышка, — сказала нейлоновая куртка.

Речь шла обо мне.

Мы пятились к выходу, его кеды скрипели на мраморном полу. Как при киносъемке, когда камера отъезжает назад, я увидела сначала несколько человек, а потом все больше и больше людей. Застывшие лица уставились на меня. Затем в кадр вошел мрачный, обшитый деревом зал Мэрилендского банка. Пятясь задом, мы выскочили за дверь.

— Беги, — скомандовал он.

Он схватил меня за рукав, и мы побежали по скользким мокрым тротуарам. Мимо человека с собакой, мимо одного из маленьких Эллиотов, мимо женщины с коляской. Казалось бы, сейчас они глянут на нас, но нет, ничуть не бывало. Я хотела было с разбега остановиться, попросить помощи у кого-нибудь, кто в силах меня защитить. Женщину с коляской — вот кого бы я выбрала. Но разве можно подвергать их такой опасности? Я же в карантине. Как тифозная… Я не остановилась.

Откровенно говоря, сначала я вообразила, что могу его перегнать, но он крепко держал меня за рукав и не отставал ни на шаг. Его ноги мерно, неторопливо шлепали по тротуару. А я уже задыхалась, висевшая на плече сумка колотила меня по бедру, в туфлях хлюпала вода, и, когда мы пробежали два квартала, в груди у меня будто с треском распрямилась какая-то острая пружина. Я замедлила шаг.

— Не останавливайся, — сказал он.

— Не могу больше.

Перед нами был продуктовый магазин Формэна, уютный магазинчик Формэна с грушами, обернутыми в папиросную бумагу. Я остановилась и повернулась к нему. Невероятно. Мысленно я представляла его себе типичным злодеем, а он, оказывается, самый обыкновенный, спокойный парень с шапкой жирных черных волос, под бледно-серыми глазами — темные круги. Его глаза были на одном уровне с моими. Для мужчины он был маловат ростом. Не выше меня и гораздо моложе. Я воспряла духом.

— Так вот, — сказала я, задыхаясь. — С меня, пожалуй, хватит.

В его пистолете что-то щелкнуло.

Мы побежали дальше.

По Эдмондс-стрит, мимо старого мистера Линтикума, которого невестка в любую погоду усаживала на ступеньках крыльца. Мистер Линтикум улыбался; впрочем, он давно перестал разговаривать с кем бы то ни было, так что на него — никакой надежды. По Трэпп-стрит, мимо кирпичного дома моей тетки с деревянными резными карнизами. Но тетка сейчас, наверное, сидит перед телевизором и смотрит программу «Дни нашей жизни». Резкий поворот налево — я и не знала, что есть такой переулок, — потом опять налево; пригнувшись, мы пробежали под высокими тонкими подпорками крыльца, где когда-то в детстве я вроде играла с девочкой не то Сис, не то Сисси, только я уже давным-давно не вспоминала о ней. Потом через посыпанную гравием дорогу к лесному складу — забыла, как он называется, — а оттуда еще по одному переулку. Здесь шел дождь, хотя всюду он уже перестал. Мы бежали как бы по коридору особой погоды. Я уже ничего не чувствовала, казалось, я бегу без движения, точно во сне.

Наконец он сказал:

— Прибыли.

Перед нами был черный ход низкого обшарпанного здания — перекошенные доски в море сорняков и коробок из-под хрустящего картофеля. Нет, мне это место совсем не по вкусу.

— Пошли к парадному, — сказал он.

— Но…

— Делай, что говорю.

Я споткнулась о банку из-под горчицы, такая громадная, хоть младенца в ней маринуй.

Представляете, как я удивилась, когда, выйдя к фасаду, обнаружила, что это всего-навсего закусочная Либби. Здесь же находились игровые автоматы и автобусная станция. Правда, нельзя сказать, что я бывала тут часто. Я не могла себе позволить питаться вне дома, не играла на автоматах и не путешествовала, но по крайней мере это было общественное место, и, глядишь, кто-нибудь из посетителей меня узнает. Я вошла в дверь, расправив плечо, высоко подняв голову. Внимательно оглядела комнату. Но здесь только и было народу что какой-то незнакомец, пивший у стойки кофе, да официантка, которую я тоже видела впервые.

— Когда отходит автобус? — спросил грабитель.

— Какой автобус?

— Ближайший.

Она взглянула на ручные часы, пристегнутые булавкой к фартуку на груди.

— Пять минут назад. Опаздывает, как всегда.

— Так вот, мне и ей — два билета до конечной остановки.

— И обратно?

— В один конец.

Она подошла к ящику, вытащила оттуда два рулона билетов и стала штемпелевать их резиновыми печатками, стоявшими возле кофеварки. Наверняка у нее не каждый день покупают билеты до конечной остановки на ближайший автобус любого маршрута. И наверняка она не каждый день встречает задыхающуюся, едва не падающую с ног от быстрого бега, растрепанную женщину в сопровождении незнакомца в черном (даже джинсы у него были черные, я только теперь разглядела, кеды и те черные — все, кроме режущей глаз неуместно белой рубашки). Казалось, она должна хотя бы взглянуть на нас! Но нет! Она так и не подняла глаз, и подбородок ее по-прежнему тонул в складках других подбородков, даже когда он положил деньги ей на ладонь. Она наверняка забыла о нашем существовании, едва мы закрыли за собой дверь.

Но успели мы дойти до обочины тротуара, как подкатил автобус, и не оставалось ни секунды, чтобы оглядеться вокруг в поисках знакомых. Хотя теперь я немного успокоилась. Непохоже, что он станет стрелять в меня при людях — даже при этих бездушных, бесчувственных пассажирах: половина спит с открытым ртом, какая-то старуха разговаривает сама с собой, солдат прижимает к уху транзистор. «Моя жизнь как дешевая распродажа», — пела Долли Партон. Из сумочки на коленях у старухи раздавалось мяуканье. Нет, еще не все потеряно. Я опустилась на мягкое сиденье, и вдруг мне стало легко, словно я чего-то ожидала, словно я и вправду отправлялась в путешествие. Грабитель сел рядом.

— Веди себя нормально, и все будет в порядке, — шепотом сказал он (оказывается, он тоже немного запыхался).

Его рука потянулась к моим коленям. Рука была квадратная, смуглая. Что ему надо? Я отпрянула, но его интересовала всего лишь моя сумка.

— Она мне понадобится, — сказал он.

Я сняла ремешок с плеча и отдала ему сумку, он небрежно опустил ее между колен. Я отвернулась. За окном была закусочная Либби, водитель автобуса шутил на крыльце с официанткой, ребенок опускал в почтовый ящик письмо. А что там с моими детьми, спохватятся ли они, где я?

— Мне надо сойти, — сказала я грабителю. Он заморгал. — У меня дети. Я не договорилась, кто присмотрит за ними после школы. Мне надо сойти.

— А мне что прикажешь делать? — сказал он. — Послушайте, мадам, если б все зависело только от меня, нас бы уже разделяли двадцать миль. Думаешь, я нарочно все это придумал? Откуда мне было знать, что какой-то болван вытащит пистолет? — Он скользнул взглядом по лицам спящих. — Теперь все, даже самые безмозглые, таскают с собой оружие. Если б не он, я бы и горя не знал, да и ты бы в целости и сохранности уже сидела дома с детишками. Таких типов, как этот, надо держать за решеткой.

— Но ведь мы на свободе. Вам же удалось удрать.

Мне было неловко: так откровенно, вслух говорить об этом — бестактно. Но он не обиделся.

— Поживем — увидим, — сказал он.

— Что увидим?

— Удастся ли им опознать меня. Если не удастся, ты мне не нужна. Я сразу же тебя отпущу. Договорились?

Неожиданно для себя он улыбнулся, зубы у него были мелкие, ровные, — поразительно белые. Густые черные ресницы скрывали выражение глаз. Ответной улыбки не последовало.

Водитель вошел в автобус. Он был до того грузный, что, когда опустился на сиденье, автобус даже слегка осел. Водитель захлопнул дверцу и завел мотор. Закусочная Либби исчезла, словно под водой. Исчез ребенок у почтового ящика. Потом промелькнули прачечная-автомат, скобяная лавка, пустырь и, наконец, аптека с механической куклой в витрине: Она то поднимала руку, чтобы натереть другую лосьоном для загара, то опускала ее, а потом снова поднимала; на лице куклы в пыльной стеклянной коробке застыла увядшая улыбка.

Глава 2

Я родилась здесь, в Кларионе, выросла в большом коричневом доме с башенками, что возле заправочной станции Перси. Мать моя была полная женщина, в свое время она преподавала в начальной школе. Ее девичье имя Лейси Дэбни.

Заметьте, я упоминаю о ее полноте прежде всего, На такую полноту нельзя не обратить внимания. Она определяла облик матери, струилась из него, заполняла собой любую комнату, в которую та входила. Мать была похожа на гриб: редкие белокурые волосы, розовое лицо, а шеи вовсе не было — просто челюсть книзу расширялась, расширялась и переходила в плечи. Круглый год она носила цветастые платья-рубашки без рукавов — зря она так одевалась. Ножки у нее были малюсенькие, таких крохотных ножек я у взрослых в жизни не видела, и была у нее тьма-тьмущая крохотных нарядных туфель.

Когда ей было за тридцать — а в ту пору она все еще оставалась незамужней учительницей и жила в доме своего покойного отца возле заправочной станции, — в школе появился заезжий фотограф по имени Мюррей Эймс, он должен был сфотографировать ее учеников. Сутулый, лысый, кроткий человек с усами, похожими на мягкую черную мышку. Что он нашел в ней? Может, ему понравились ее маленькие ножки, нарядные туфельки? Как бы там ни было, они поженились. Он перебрался в дом ее покойного отца и превратил библиотеку в фотостудию — Г-образная комната с отдельным входом и обращенным на улицу окном-эркером. Возле камина до сих пор стоит на штативе его старый громоздкий фотоаппарат и задник — синее-синее небо и обломок ионической колонны, — на фойе которого долгие годы позировало множество учеников.

Из школы ей пришлось уйти. Он не хотел, чтобы жена работала. Порой у него бывали приступы гнетущей черной меланхолии, которые до смерти пугали ее, она суетилась и все пыталась понять, в чем же она провинилась. Она сидела дома, поглощала ириски и мастерила разные разности: подушечки для булавок, покрышечки для коробок с салфетками, гигиенические пакеты, кукол для комода. Так продолжалось годами. И год от года она делалась все толще, ей все труднее становилось ходить. Она то и дело теряла равновесие и двигалась теперь осторожно, будто, несла полный кувшин с водой. Стала вялая, обзавелась несварением желудка, одышкой, начался климакс. Она была убеждена, что внутри растет опухоль, но идти к врачу не хотела и только принимала печеночные пилюльки Картера — излюбленное свое лекарство от всех недугов.

Однажды ночью она проснулась от спазмов в животе и решила, что опухоль, которую она представляла себе чем-то вроде перезрелого грейпфрута, прорвалась и ищет выхода. Вся постель была горячая и мокрая. Она разбудила мужа, тот с трудом влез в брюки и отвез ее в больницу. Через полчаса она родила девочку шести фунтов весом.



Все это я знаю от матери, она тысячу раз мне рассказывала. Я была ее единственной слушательницей. Так уж вышло, что она отдалилась от всех людей в городе — не было у нее никаких друзей… За своими тюлевыми занавесками она жила в полном одиночестве. Но я почему-то думаю, что некогда семья матери была очень общительна и в доме часто устраивали танцы и обеды (мой дед был как-то причастен к политике, имел какое-то отношение к губернатору). Сохранялись фотографии матери в розовом вечернем платье из тюля: похожая на огромную мальву, она исполняет роль хозяйки дома, уже после смерти бабушки. На всех фотографиях она улыбается, словно ужасно чему-то рада, а руки сложены на животе.

Но мой дед был единственный, кому она нравилась такой, какой была (он называл ее своей булочкой, любил ее ямочки, радовался, что она, как он говорил, «не кожа да кости»), и после его смерти ее светская жизнь стала сходить на нет. Только самые близкие друзья деда продолжали приглашать ее, да и то лишь на скучные семейные обеды, где не надо было подбирать гостей парами; потом умерли и они, единственный ее брат женился на женщине, которая недолюбливала ее; а другие учительницы были такие молоденькие, жизнерадостные, что ее просто отчаяние брало, К тому же ей иногда казалось, что дети в школе подсмеиваются над ней. Пока они были ее учениками, они обожали ее. О, как любили они искать у нее утешения; она обнимала упавших с гимнастической стенки, и, прижавшись к ней, они вдыхали запах бархатной розы, приколотой к ее груди: каждое утро она капала на один из лепестков немного духов. Но через год-другой, когда они учились уже не у нее, кое-что она иной раз замечала. Усмешки, перемигивания, грубые стишки, повторять которые считала унизительным.

Потом, сразу после замужества, последовала краткая вспышка приглашений, словно ее вновь признали после длительной размолвки. Но… все-таки в чем же именно было дело? Бог весть. Она тщетно искала ответ. Может, виной тому ее муж, который так и не научился находить с людьми общий язык? Он был недостаточно общителен. Вечно хмурый, к кому обращаются, а он не поднимет глаз и рта не раскроет. Слоняется по комнате, будто сам не свой: плечи опущены, весь сгорбленный — не человек, а костюм на вешалке. Не удивительно, что круг их знакомств сузился и почти сошел на нет.

Все это так, думала я, но посмотрите на нашу соседку Альберту! У нее муж тоже ни богу свечка ни черту кочерга, но сколько же у неё друзей!

Я пошла в школу — огромный новый мир. Мне и в голову по приходило, что люди могут быть такими беспечными. Я стояла возле игровой площадки и смотрела, как девочки собираются стайками, хихикают по пустякам, рассказывают всякие интересные истории про то, как живут дома, как ездили в цирк, как воюют с братьями. Меня они не любили. Говорили, от меня дурно пахнет. Так оно и было, они правы. Теперь, входя в наш дом, я тоже ощущала этот запах: спертый, тяжелый, застоявшийся воздух, давным-давно все там застыло в неподвижности. Я стала замечать странности матери. Ее платья напоминали огромные цветастые сорочки. Я удивлялась, почему она так редко выходит из дому; а потом однажды увидела издали, как она медленно, с трудом ковыляет к бакалейной лавке на углу, и подумала: лучше бы уж она вовсе не выходила на улицу.

Я удивлялась, почему у отца так мало клиентов — все больше военные или другие проезжие — и почему он так невнятно бормочет, когда разговаривает с ними, и вид у него такой унылый, виноватый, что просто сердце разрывается. Я боялась, что они с матерью не любят друг друга, разойдутся, разлетятся в разные стороны, а про меня впопыхах забудут. Ну что бы им быть как родители Ардэл Ли! Те всегда ходили вместе, взявшись за руки, а мои даже никогда не дотрагивались друг до друга. Смотрели друг на друга и то нечасто. Они словно погрузились в себя, как это бывает с людьми, в чем-то обманувшимися и разочарованными. И хотя спали они в одной большой деревянной кровати, середина ее так и оставалась несмятой, нетронутой, безупречно аккуратной — ничейная земля.

Временами они ссорились (раздраженные крики без всякой видимой причины), и тогда отец ночевал у себя в фотостудии. А мне делалось тошно. Я места себе не находила. Отца я любила больше матери. Он верил, что я их родная дочь, а мать не верила. Мать считала, что в больнице произошла путаница. «Неожиданные роды — да это все равно что землетрясение или ураган! Или еще какое-нибудь стихийное бедствие. В душе ты еще не успела к этому подготовиться. К тому же, — продолжала она, перебирая спереди платье, — мне, кажется, дали какой-то веселящий газ. И все было как во сне. Нарушилось зрение, и, когда принесли ребенка, мне померещилось, что это пакет с ватой. Его почти все время держали в детской палате. А в день выписки сунули мне сверток: совершенно голого ребенка в застиранном одеяльце. Боже, подумала я, да это же не мой ребенок! Но, понимаешь, я все еще была сама не своя, и к тому же не хотелось устраивать скандал. Что мне дали, то и взяла».

Потом, поморщив лоб, она скорбно вглядывалась в мое лицо. Я знала, о чем она думает: на кого я все-таки похожа? Я была худая, бледная, а волосы прямые, каштановые. Кроме меня, в семье ни у кого не было каштановых волос. Были у меня и другие необъяснимые особенности: очень высокий подъем, из-за чего никакие туфли мне не подходили, желтоватая кожа и еще рост. Для своих лет я всегда была слишком высокой. От кого же я это унаследовала? Не от моего отца. И не от моей мамы ростом всего пять футов, и не от ее коренастого брата Джерарда, и не от ее крепыша отца, по-детски улыбавшегося с фотографии, и, конечно же, не от моей двоюродной бабки Шарлотты, в честь которой меня назвали: на фотографиях она сидит в кресле, а ноги смешно висят, не достают до пола. Где-то что-то было не так.

«Но я все равно тебя люблю», — говорила мать.

Я знала, что любит. Но ведь речь-то сейчас не о любви.

К несчастью, я родилась в 1941 году, когда в больнице округа Кларион неожиданно появилось множество пациентов — все больше роженицы, жены солдат; никогда — ни до, ни после — там не было столько народу. Истории болезней той поры оказались на редкость лаконичными, неточными или попросту были утеряны. Это совершенно точно, мать проверяла. Ей не удалось собрать никаких доказательств; где-то в мире, у чужих, ненастоящих родителей, растет под чужом именем ее белокурая дочурка. Но приходится с этим мириться, говорила мама. Всплескивала руками и безнадежно опускала их.

Мир казался ей огромным и чужим. А я-то знала, что мир невелик. Рано или поздно ее родная дочь найдется. И что тогда?

Мой отец, если его спрашивали напрямик, говорил, что я их родная дочь; он не вдавался в подробности, а просто коротко отвечал: «Разумеется, родная». Однажды он привел меня в комнату для гостей и показал мои младенческие одежки, которые хранились в обитом медью сундучке (не знаю, что он хотел этим доказать). По его словам, эти вещи ему пришлось покупать самому, пока мать была в больнице. И купил он их для меня. Он ткнул меня пальцем в грудь, почесал затылок, словно хотел что-то вспомнить, и ушел в студию. Я испугалась, что у него опять начнется приступ депрессия, мельком взглянула на комплект для новорожденного (пожелтевшие смятые вещицы, упакованные так давно и свернутые так туго, что их пришлось бы отдирать друг от друга, как табачные листья), а потом вышла из комнаты и отправилась разыскивать отца. Весь день я работала с ним, промывала под струей воды тяжелые стеклянные негативы. Но он не произнес больше ни слова.

За едой у нас держались натянуто и молчали, слышался лишь звон ножей и вилок. Родители не разговаривали друг с другом, а если и обменивались несколькими словами, в них звучала безнадежная горечь.

«Горький, как желудь», — говорил отец и ставил чашку с таким раздражением, что кофе выплескивался на заштопанную скатерть. Мать опускала голову и закрывала лицо руками, а отец резко отодвигал стул и шел заводить часы.

Я разминала ложкой горох. Что толку есть. В этом доме любая еда камнем оседала в желудке.

Два главных страха терзали меня в детстве: во-первых, что я им не родная дочь и рано или поздно они от меня избавятся. А во-вторых, что я все-таки родная дочь и никогда в жизни мне не вырваться отсюда.

Глава 3

Я была рада, что грабитель позволил мне сесть возле окна. Даже если он сделал это не по доброте душевной, я по крайней мере могла видеть уплывающие окраины Клариона. Потом замелькали пригородные дома, а за ними широкие просторы полей. Я откинулась на спинку сиденья и утонула в них взглядом. Долгие-долгие годы я никуда не выезжала.

Нейлоновая куртка тем временем шуршала у меня под боком, сосед беспрестанно ерзал. До чего же беспокойный. Я хочу сказать, беспокойный по натуре. Стоило автобусу остановиться — перед светофором или на остановке, — он начинал ерзать. Когда какая-то женщина вышла у придорожного почтового ящика, в чистом поле, я слышала, как он барабанил пальцами, пока автобус не тронулся с места. А когда водителю пришлось затормозить из-за идущего впереди трактора, он громко застонал. Потом зашаркал ногами, передернул плечами, почесал колено. Разумеется, левой рукой. Правой не было видно: он прижимал ее к животу, пистолет упирался мне в бок между третьим и четвертым ребром. Он не хотел рисковать.

Чего он ждал от меня? Что я выпрыгну из этого маленького мутного окошка? Попрошу помощи у сидящей впереди старухи? Закричу? Что же, закричать можно, это, пожалуй, имело смысл. (Если они не примут меня за сумасшедшую и не притворятся глухими.) Но я не из тех, кто кричит, никогда я не кричала. В детстве я однажды чуть не утонула, прямо на глазах у спасателей, в ужасе шла ко дну, а губы крепко стиснула! Мне легче умереть, чем кого-нибудь побеспокоить.

Некоторое время мы ехали параллельно с товарным поездом. Я стала считать вагоны: в беду попал — не вешай нос, держи себя в руках. Интересно, почему переименовали эту железную дорогу? Назвали ее Чесси. Чесси — так, пожалуй, лучше назвать паштет для сандвича или женщину — учительницу физкультуры.

Время от времени мне приходило в голову, что в любую минуту меня могут убить.

По транзистору, который слушал солдат, передавали старую популярную песенку «Нет мелочей на свете». Стоит захотеть, можно закрыть глаза и снова танцевать на выпускном балу. Но мне этого не хотелось. Песня неожиданно оборвалась на самой высокой ноте, и мужской голос объявил:

— Прерываем программу, и передаем специальное сообщение.

Ни одни мускул не дрогнул в лице грабителя, но я чувствовала, как он весь насторожился.

— Полиция Клариона сообщает, что сегодня около четырнадцати часов тридцати минут совершено ограбление Мэрилендского банка. Белый мужчина, лет двадцати с небольшим, действовавший, очевидно, в одиночку, скрылся с двумястами долларов в купюрах по одному доллару и с женщиной-заложницей, пока еще не опознанной. К счастью, автоматические телевизионные установки банка функционировали исправно, и полиция не теряет надежды, что…

Солдат повернул ручку транзистора и перестроил его на другую программу. Голос диктора, смолк. На смену ему выплыла Оливия Ньютон-Джон.

— Вот черт!.. — сказал грабитель.

Я так и подскочила.

— Зачем в такой дыре понадобилось устанавливать телекамеры?

Я рискнула взглянуть на него. Уголок рта у него подергивался.

— Но послушайте, — шепотом сказала я. Револьвер ткнул меня в бок. — Вы на свободе! Вы же удрали.

— Конечно… А мое лицо осталось у них на целой катушке пленки.

— Ну и что с того?

— Да они опознают меня.

Опознают? Значит, это известный преступник? Или сумасшедший, какой-нибудь маньяк из местной психиатрической больницы? Да, плохи мои дела.

— Плохо дело! — сказал он.

Голос был тонкий, резкий — голос человека, которому безразлично, что о нем подумают. От такого добра не жди! Я отогнала эти мысли и снова отвернулась к окну, за которым проплывали мирные фермы.

— На что это ты глазеешь? — спросил он.

— На коров…

— Они поджидают меня в следующем городе, вот увидишь. Как он называется?

— Вот что, — сказала я. — Вы слушали радио? Они знают, что у вас есть заложница, и это все, что им пока известно. Они ищут человека с заложницей. Вы должны отпустить меня. Неужели не ясно? Отпустите меня на следующей остановке, а сами оставайтесь в автобусе. Обещаю, я никому не скажу ни слова. Не все ли мне равно — поймают вас или нет.

Казалось мои слова не доходят до него. Он смотрел прямо перед собой, уголок рта все еще подергивался.

— Вот уж чего терпеть не могу, так это сидеть за решеткой, — наконец проговорил он.

— Ясно.

— Терпеть не могу.

— Ясно.

— Ты останешься со мной, пока я собственными глазами не увижу пленку, заснятую в банке.

— Что?

— На таких пленках изображения чаще всего расплывчатые, неясные, — продолжал он, — не будем паниковать. Поживем — увидим. Если пленка не получилась и мне удастся замести следы, я сразу же тебя отпущу.

— Но как же вы узнаете, что пленка не получилась?

— Ее прокрутят по телевизору в вечерних новостях. Голову даю на отсечение.

— Но где же вы будете смотреть телевизор?

— В Балтиморе. Где же еще?

Он откинулся на спинку сиденья. Я опять стала смотреть в окно, на фермы. Мне казалось, нет на свете ничего бездушнее этих безмятежных коров.



Судя по всему, мы сели на какой-то совсем местный автобус: он останавливался в городках, о которых я понятия не имела, и еще во множестве других мест. На перекрестках, у кемпингов, возле навесов с предвыборными плакатами. К Балтимору мы подъехали уже в сумерках. В окне я видела собственное отражение, на меня пристально смотрело лицо, куда более привлекательное, чем в жизни. А дальше смутно вырисовывался беспрестанно ерзающий грабитель.

На конечной остановке фары автобуса высветили стену черных людей в вязаных беретах и атласных пиджаках, прохаживающихся взад-вперед с зубочистками во рту.

— Балтимор! — объявил водитель.

Пассажиры поднялись и начали собирать багаж. Только мы продолжали сидеть. Он не давал мне встать, пока все пассажиры не выйдут. Теперь уже я принялась ерзать. Терпеть не могу замкнутых пространств. А если автобус стоит на месте с выключенным мотором, это и есть самое настоящее замкнутое пространство.

— Мне надо сойти, — сказала я.

— Выйдешь, когда разрешу.

— Но я больше не могу здесь. — он окинул меня взглядом. — Вы что, хотите, чтобы у меня началась истерика?

Я и не думала закатывать истерику, но он ведь этого не знал. Он встал, блеснул пистолет, указывая мне путь. Мы прошли за солдатом, чей транзистор передавал «Площадь Вашингтона». Почему-то я всегда путаю ее с «Подмосковными вечерами», и, лишь ступив на асфальт — в голове у меня был туман, и от долгой езды пошатывало, — я поняла, что передавали «Площадь Вашингтона».

— Пошевеливайся, — приказал грабитель.

В сереющих сумерках между автобусами встречались люди и целовались. Мы обошли их и повернули к улице. Там толпился народ, все больше мужчины. Без определенных занятий. Был конец рабочего дня. Но не потому их было здесь так много, они собирались группами, околачивались возле баров, стриптизов, борделей. Воняло жареным картофелем. Все они не внушали доверия. Но рядом со мной был грабитель со своим тяжелым теплым пистолетом, и вообще — терять мне было нечего. Сумка — у него в руках. Я скользила среди этой толпы как рыба в воде, подталкиваемая в спину пистолетом.

— Стоп! — сказал он.

Мы остановились перед невзрачной маленькой забегаловкой с жужжащей неоновой вывеской в витрине «У Бенджамина». Деревянная дверь была так густо покрыта красной краской, что можно было запросто нацарапать ногтем свое имя. Он толкнул дверь, и мы вошли внутрь. Синеватый отблеск телевизионного экрана освещал пыльный воздух, ряды бутылок с серебряной фольгой на горлышках мерцали в зеркале. Ощупью мы пробрались к бару и сели у стойки. Я расстегнула плащ. Человек в фартуке, не отрывая глаз от телевизора, полуобернулся к нам.

— Что тебе заказать? — спросил грабитель.

У нас дома не пили. Но я боялась показаться нелюбезной.

— «Пэбст Блю Риббон», — сказала я наугад.

— Один «Пэбст» и один чистый «Джек Даниэл», — сказал грабитель.

Бармен не глядя налил порцию «Джек Даниэл», глаза его были прикованы к рекламе хрустящего картофеля. Но ему все же пришлось отвлечься и поискать стакан для пива. Потом стали передавать новости, и бармен, так и не найдя стакана, дал мне высокую закрытую банку с пивом и протянул руку, в которую грабитель сразу же вложил мелочь.

Политиканы разъезжали по стране. Мы видели, как они выходят из самолетов и тотчас начинаются бесконечные рукопожатия, такое впечатление, будто люди тянут канат. Потом показали человека, оправданного судом присяжных. Он заявил, что верит в американское правосудие. Затем последовала реклама таблеток «алка-зелцер».

— Плесни-ка еще, — сказал грабитель, протягивая бармену стакан.

Я открыла банку и глотнула пива. Хорошо вот так сидеть у стойки, можно не смотреть на него. Каждый мог притвориться, что он здесь сам по себе.

Глаза уже привыкли к темноте — ну и заведение! Настоящий сарай — голый, грязный, холодный. Здесь наверняка холодно даже в июле: солнце сюда не проникает. Воображаю, каковы здесь туалеты. Мне нужно было выйти. Но я не знала, как сказать об этом грабителю.

В полицейских телефильмах насчет этого ни слова.

Местная хроника началась с заседания школьного совета. Потом показали похороны полицейского. Арест наркомана. Автомобильную катастрофу: пять машин столкнулись у Пэрл-Бей. Ограбление банка в Кларионе.

Лицо диктора исчезло, изображение на экране помутнело, стало расплывчатым, неясным. Небольшая очередь: люди выстроились в ряд, как фишки домино. Стоящий впереди коренастый мужчина в темном костюме вытащил что-то из-под пиджака. Мелькнула, рука. Другой человек отпрянул назад и скрылся за высокой тонкой женщиной в светлом плаще. Мужчина и женщина пропали. В кадре возникло несколько новых лиц, и кто-то — то ли мужчина, то ли женщина — поднес к глазам белый шарф или платок… Я смотрела как завороженная. Так вот как выглядела эта комната после моего ухода. Никогда еще мне не доводилось видеть комнату после того, как я из нее вышла.

Снова появился диктор, выражение лица несколько смущенное, словно его застигли врасплох.

— Итак, — сказал он и откашлялся, — итак, перед вами… Ни забудьте, уважаемые телезрители, вы впервые увидели в нашей программе настоящее ограбление банка. Полиция опознала подозреваемого. Это Джейк Симмс-младший, который недавно бежал из Кларионской окружной тюрьмы, но его заложница пока не опознана. Однако дороги перекрыты, и шеф кларионской полиции Эндрюс убежден, что подозреваемый все еще находится в этом районе.

— Пошли, — сказал Джейк Симмс.

Мы соскользнули с табуретов и пошли к выходу. В дверях я оглянулась на бармена, но его глаза по-прежнему были прикованы к экрану.

— Я знал, так оно и будет, — сказал мне грабитель.

— Но вы ведь уже миновали все дорожные патрули.

— Им известно мое имя.

Мы протиснулись сквозь толпу, людей стало еще больше, но никто, кажется, никуда не спешил. Насколько я могла судить, пистолет больше не упирался мне в спину. Значит, я свободна? Я остановилась.

— Двигай дальше! — вслед он.

— Мне надо найти автобусную станцию.

— Это еще зачем?

— Я уезжаю.

— Ничего подобного.

Мы остановились посреди тротуара, преграждая дорогу потоку пешеходов. Я видела, ему пора побриться. Неприятно, что наши глаза на одном уровне, не доверяю я коренастым мужчинам. Стараясь не делать резких движении, я осторожно протянула руку:

— Могу я получить назад свою сумку?

— Послушай, — сказал он, — тебя задерживаю не я, а они. Если б меня перестали преследовать, мы могли бы разойтись в разные стороны. Поверьте, леди, о большем я и не мечтаю. Но теперь им известно мое имя, понимаешь, и они могут напасть на мой след. Ты мне нужна как защита, пока я не окажусь в безопасности. Ясно?

Мы зашли еще в одни бар, такой же мрачный и темный, но здесь было несколько посетителей. На этот раз мы сели за небольшой деревянный столик в углу.

— Не мешай мне думать. Дай раскинуть мозгами, — сказал он, хотя я не произнесла ни слова. Потом обратился к официантке: — Один чистый «Джек Даниэл» один «Пэбст» и пару пакетиков с солеными сушками!

Из-за уборной я решила воздержаться от пива. Облокотилась на стол и вытянула шею к телевизору — на сей раз цветному. Передавали прогноз погоды. Тем временем Джейк Симмс положил мою сумку на стол.

— Что там у тебя? — спросил он.

— Вы о чем?

— Есть оружие?

— Оружие? Нет.

Он повернул замок сумки, раскрыл и вытащил потертое, сморщенное портмоне. В нем было несколько жалких бумажных купюр, немного мелочи, заколки для волос и читательский абонемент. Он взглянул на абонемент:

— Шарлотта Эмори.

Достал из сумки фотографию — я с маленькой Селиндой на руках — и стал разглядывать. Потом внимательно посмотрел на мое лицо. Я знала, о чем он думает. В последнее время я совсем перестала следить за собой. Но он ничего не сказал.

Он вытащил из сумки пачку перетянутых резинкой бакалейных купонов и фыркнул. Потом извлек несколько бумажных косметических салфеток, грязную щетку для волос в маникюрные ножницы. Попробовал большим пальцем острие ножниц и взглянул на меня. Я все еще смотрела на грязную щетку. Мне было неловко. Мысли разбегались.

— Так, значит, нет оружия?

— Что?

Официантка принесла заказ и положила перед ним счет. Пока он рылся в кармане, я молча, умоляюще смотрела на нее: неужели вас не удивляет, что этот человек вытряхивает содержимое из женской сумки? Неужели не видно, что мы странная пара? Разве не надо сообщать об этом куда следует? Но официантка стояла перед нами с маленькой пластмассовой тарелочкой для денег в руках и задумчиво разглядывала себя в массивном зеркале.

Когда она ушла, Джейк Симмс швырнул ножницы под стол и пнул их ногой. Я услышала, как они зазвенели; потом он снова залез в сумку. И на этот раз извлек небольшую книжонку в мягком переплете. Зачитанную до дыр брошюру «Как выжить». Как выжить в пустыне. Он нахмурился. Перевернул сумку вверх дном и потряс. Вывалился какой-то блестящий жетон. Он тут же прихлопнул его рукой.

— А это что такое? — он поднял жетон вверх.

Боже, да это значок. Маленький жестяной значок в форме щита, что-то вроде военного знака отличия.

— Отдайте, — сказала я.

Он посмотрел на меня с подозрением.

— Прошу вас, верните его мне.

— Что это такое?

— Да это просто… ну, как бы талисман, на счастье. Отдайте.

Он прищурился, разбирая надпись: «Смело вперед».

— Кажется, это сюрприз из коробки с кукурузными хлопьями.

— Такое барахло не может быть талисманом.

— Да это же из коробки с… не все ли равно с чем? — спросила я. — Талисманы почти всегда барахло. Заячьи лапки, монеты с двумя орлами… Я нашла этот пустяк в коробке сегодня во время ленча. Думаю, на нем какая-то известная поговорка. Сначала я хотела его выбросить. Но вы же знаете, как иногда бывает. Мне вдруг показалось, это предзнаменование. Ну, не всерьез, конечно. Просто подумала, вдруг он мне что-то предвещает. Например, дорогу, чтобы не сидеть сложа руки, а действовать.

— А почему ты решила, что надпись означает именно это?

— Я подумала, это знак, чтоб я ушла от мужа, — Наступило молчание. Потом я спросила — Вы отдадите мне значок?

— Давай по порядку. Ты, значит, решила уйти от мужа.

— Ну, понимаете…

Я протянула руку за значком. Он притворился, будто не замечает.

— Черт побери! — воскликнул он. — Наконец-то мне повезло!

— Что?

— А я-то проклинаю судьбу! Решил, что влип по уши! Что твои родичи натравят на меня ФБР! Наконец-то ветер подул в твою сторону, старина Джейк.

— Не понимаю, о чем вы…

— Судьба, кажется, начинает мне улыбаться!

— Верните значок, — сказала я.

— Как бы не так. Я оставлю его себе. У каждого значка есть булавка. А булавки — это смертельное оружие.

— Так ведь это даже и не значок. Просто пустяковый безобидный сюрприз из коробки с кукурузой.

Но он уже положил значок в нагрудный карман своей рубашки.

Мне вдруг стало страшно. Сама не знаю почему. Почему именно теперь, в эту самую минуту. Я вдруг начала задыхаться, мне стало худо и показалось, что из этого положения уже по выкарабкаться. А к этому я совсем не была готова! По природе я миролюбива, не выношу никакого шума, передаю острые предметы рукояткой вперед. И терпеть не могу ссор, не говоря уже о драках, Я крепко ухватилась за край стола. Попыталась успокоиться и заставила себя смотреть на экран телевизора, правда, толку от этого было мало: перед моими глазами во весь опор скакали бандиты, земля дрожала под копытами их лошадей. Со стуком проносились колеса допотопного поезда, какой-то человек прыгал с седла на крышу багажного вагона, медленно описывая в воздухе крутую дугу, — ну и чудеса! Люди у стойки восторженно завопили.

— Вот так оно и получается, — сказал Джейк Симмс. — Смотришь-смотришь — и начинаешь думать, что с тобой тоже должно приключиться что-нибудь этакое.

Я перевела дух и внимательно посмотрела на него. Мы сидели настолько близко друг к другу, что теперь я увидела, какая шероховатая у него кожа, темные круги под глазами и некрасивые, тонкие, обветренные губы. Но он смотрел на экран и не заметил моего взгляда.



Когда мы вышли из бара, была ночь. Я застегнула плащ. Он поднял воротник. С трудом волоча ноги, мы прошли по коридору из неоновых вывесок и музыки, свернули направо, в более темную улицу. Теперь мы шли мимо ломбардов, закусочных, салонов химчистки; миновали прачечную-автомат, где запоздалые клиенты складывали простыни.

В витрине радиомагазина на экранах шести телевизоров женщина мыла голову шампунем.

Потом появился диктор, встревоженный, озабоченный. После чего на экране снова возникли мы с Джейком и снова стали пятиться назад, все в том же старом неуклюжем и беззвучном танце. Мы стояли у витрины и сквозь контуры собственного отражения смотрели на самих себя. Теперь мы навсегда связаны друг с другом. И выхода нет.

Глава 4

Меня похищали не впервые. Однажды это уже было.

Вот как это произошло. Я участвовала в конкурсе «Самый красивый ребенок», который проводился на ярмарке округа Кларион. К конкурсу меня допустили потому, что сначала надо было прислать фотографию ребенка. Если я окажусь победительницей, это будет прекрасной рекламой для отца. До сих пор помню большие белые буквы, напечатанные под фотографией: ФОТОСТУДИЯ ЭЙМС. Обычно он просто ставил резиновую печатку с такой надписью на оборотной стороне снимка.

На этой фотографии мои приглаженные, слегка смоченные волосы аккуратными прядями спускались к самому подбородку. Лицо должно было быть бодрое, а получилось грустное (меня никак не могли заставить улыбнуться). На мне был темный сарафан, а под ним блузка с пышными рукавами. Мать считала, что с пышными рукавами я буду выглядеть моложе. Было мне в ту пору семь лет — предельный возраст для участников конкурса. Дома я только и слышала, что в шесть лет и лицо у меня было миловиднее, и вообще я была гораздо привлекательней. Мать очень огорчалась, что конкурс не проводился, когда мне было шесть лет.

Но несмотря на это, пришло письмо с извещением, что меня допустили к финальному туру. Я должна явиться к десяти утра в день открытия ярмарки, сообщали они, до начала конкурса «Мисс Кларион» и сразу же после конкурса «Прекрасные младенцы».

Мать сделала мне платье из белого шитья. Она годами никуда не выходила и все-таки решила поехать со мной на ярмарку. Она сказала об этом, когда подкалывала подол моего платья. Я остолбенела. Разве она выдержит такое? По комнате пройдет, и то начинает задыхаться и потеть, скованная своей уродливой телесной оболочкой. А в последнее время на что ни сядет — все ломается. В нашем доме ужас что творилось. Если это увидит кто-нибудь посторонний, будет совсем неловко. Матери придется захватить свой особый стул, тяжелый белый стул с перекладинами и прочными ножками, какие обычно ставят во дворах. По деревянным ступенькам ей не подняться, на помосте тоже не устоять.

— Пусти меня! — закричала я.

Она опустила руки и уставилась на меня, ей пришлось слегка откинуться назад: я ведь стояла на обеденном столе.

— Что случилось? — спросила она.

— Пусти меня! Пусти! Сними с меня это! — И я начала срывать с себя пышное белое шитье.

— Шарлотта, Лотточка, дорогая! Девочка моя! — твердила она, удерживая мои руки. — Шарлотта, что о тобой?

Тут в комнату вошел отец, шаркая вельветовыми шлепанцами. У него был очередной приступ депрессии. Сразу видно по лицу, отрешенному, беспомощному. Он посмотрел в мою сторону полузакрытыми глазами.

— Я хочу это сбросить, — сказала я.

— Конечно. Ты похожа на шимпанзе в бальном наряде, — сказал он. И прошел в кухню.

Медленно, осторожно мать стала снимать с меня платье, а я стояла неподвижно, как истукан. Она свернула его и положила на стол. Расправила оборку на пышном рукаве. Я знала, о чем она думает: о, если бы в этом конкурсе могла участвовать ее родная дочь!

Мы обе были бы этому рады.



На ярмарку мы отправились с нашими единственными родственниками: толстяком дядей Джерардом, его женой Астер, которая нас недолюбливала, и Кларенсом, их десятилетним сыном, рыхлым неповоротливым пончиком. Дядя Джерард вез нас на своем «кадиллаке»; было ужасно тесно и душно — я думала, мы задохнемся. Мамин стул мы с собой не взяли: для него понадобился бы пикап. Она собиралась всю дорогу стоять. А мне пришлось сидеть рядом с Кларенсом, который дышал ртом. У него были аденоиды. Я уставилась в окно, сделала вид, будто меня тут нет.

Был 1948 год, и теперь мне кажется, все вокруг дышало покоем и порядком, как рисунок в детской хрестоматии. Одинокие бензоколонки. Поля, как покрывала, в цветах. Деревья, уже совсем багряные или совсем желтые. У входа на территорию ярмарки с афиши смотрела напомаженная, завитая домохозяйка с банкой домашних консервов в руках.

ЯРМАРКА ОКРУГА КЛАРИОН 9—16 ОКТ., — гласила афиша. — ТУТ ЕСТЬ ЧЕМ ГОРДИТЬСЯ.

Дядя притормозил у кассы и, не вылезая из машины, протянул кассирше деньги:

— Четыре взрослых и один детский. Девочка без билета. По приглашению, участница конкурса красоты. Моя племянница.

Дядя верил каждому прочитанному слову. Он и вправду думал: ТУТ ЕСТЬ ЧЕМ ГОРДИТЬСЯ.

Конкурс был устроен в павильоне «Продукты фермеров», среди кабачков и кругов масла. Не помню точно, как проходил сам конкурс, но отчетливо помню гулкий павильон с высокой вогнутой крышей и голыми стальными стропилами. У девочки, стоявшей рядом со мной, от холода ноги покрылись красными пятнами; она боялась, как бы судьи не подумали, что у нее всегда такая кожа. Помню запах роз. Нет, розы были позже. Мне их вручили как победительнице. Меня фотографировали — не отец, а кто-то другой.

Я запомнила эту фотографию до мельчайших подробностей, она висела у нас наверху в коридоре. На глянцевой бумаге 8Х10 расплывчатый снимок: группа детей в белых или светлых платьях из органди, шитья, кисеи; в самом центре, в первом ряду (спокойнее других и потому в фокусе), — темноволосая девочка в простом школьном платье с букетом роз в руках. Не такая уж и красивая. Думаю, секрет моего успеха — сиротский костюм, прямые волосы, которые мать вынуждена была оставить в покое, и выражение отчаяния на лице. Несчастная крошка! Разве можно было меня обидеть!

Победительницу конкурса младенцев уложили в коляску и отправили домой, чтобы забыть о ней раз и навсегда. «Мисс Кларион» каждый вечер появлялась на арене перед началом родео. Победительнице конкурса «Самый красивый ребенок» повезло меньше. Меня оставили в павильоне «Продукты фермеров». Изо дня в день целую неделю (после уроков) мне пришлось сидеть с трех до шести в центре помоста на грубом и шершавом позолоченном стуле. На голове у меня была бумажная корона, в руках скипетр — вертел, покрытый шелушащейся позолотой. Все это до сих пор стоит у меня перед глазами. Рядом с помостом на столе лежат тыквы, каждая на отдельной бумажной тарелочке. Жены фермеров, в колпаках и передниках, искоса посматривают на банки с вареньями, которым уже присуждены призы. Дети с воздушными шарами в руках, на каждом шаре надпись: «Удобрение Хесса — самое лучшее». И темноволосая женщина, которая день за днем часами простаивала передо мной без тени улыбки, глядя мне в глаза.

Прелестная женщина с чуть впалыми щеками — в ту пору такие лица еще не вошли в моду. На ней было длинное узкое пальто, и я никогда еще не видала таких стройных ног. Мне нравились два лихорадочных пятна румян у нее на щеках. А вот нравились ли ее темно-карие глаза — не знаю… Заглянешь в такие, и сразу кажется, будто случилось что-нибудь.

Людской водоворот бурлил вокруг нее, как вода вокруг скалы. А она никого не замечает, стоит, глубоко засунув руки в карманы, и только на меня и смотрит.

Тем временем ко мне подходили женщины и говорили, какая я прелесть. Дети строили мне рожи. Кузен Кларенс (мой единственный провожатый после окончания конкурса) то прибивался ко мне с волной стариков из богадельни, то снова удалялся, тяжело переваливаясь с ноги на ногу. А мы с той женщиной все смотрели и смотрели друг на друга.

В последний день, к вечеру, когда за мной вот-вот должны были приехать родители, женщина подошла к помосту и протянула руки. Я встала и отложила в сторону скипетр. Сняла корону и положила ее на трон. А потом спустилась по ступенькам ей навстречу. Она взяла меня за руку. Мы вышли через крайнюю дверь.

Пересекли центральную аллею, прошли мимо аттракционов, где можно было выиграть плюшевого медвежонка, сумей только набросить кольцо на бутылку, проколоть воздушные шары или попасть пятицентовой монетой в фарфоровые тарелочки. До сих пор я, бывала только на учебных выставках и надеялась, что женщина здесь остановится, но нет, она не остановилась. И прокатиться на чертовом колесе не предложила. Достаточно было взглянуть на ее лицо, и становилось ясно: об этом не может быть и речи, она задумала что-то серьезное. Шла она быстро, слегка нахмурив лоб. Я крепко ухватила ее за руку и ускорила шаг, чтобы не отставать.

Мы дошли до окраины, дальше начинались поля и свободно гулял ветер. Меня стал пробирать холод, ведь платье мое было с короткими рукавами. Солнце уже зашло. На фоне плоского серого неба я увидела силуэты трейлеров[1]. Наверное, они стояли здесь всю неделю: земля была взрыта и затвердела. На веревках развевались по ветру рубашки, кое-где стояли мотоциклы, в некоторых окнах мерцал мягкий желтый свет. В трейлере, к которому меня подвела женщина, было темно. Вокруг ни веревок для белья, ни других признаков жизни. Женщина распахнула дверь, протянула руку и включила свет. Я заглянула внутрь: что-то вроде приемной врача — голо, опрятно, все в бежевых тонах.

— Заходи, пожалуйста, — сказала женщина.

Я вошла, женщина закрыла дверь и прямо в пальто направилась в темный угол трейлера, нервно потирая руки.

— Ну и холод, — сказала она. — Приготовлю чай. — Она говорила с иностранным акцентом, но с каким — я не знала. У нас в Кларионе иностранцев не было, — Ты пьешь чай в это время?

— Нет, — сказала я.