— Да пожалуйста, Тоурдис Альва, но знай, что с сорока миллионами никому хорошо не спится.
Я жила этим всю зиму — мою первую зиму в этом гараже. Я держалась за их злость, как обезьяна за ветку: раскачивалась от отчаяния к ворчанию, а потом содрогалась от блаженства, получая по телефону и электронной почте еще более злые ответы.
Но злость и коечная немощь плохо сочетаются, и я стала думать: было бы мне лучше среди устланной коврами роскоши? Конечно, на Скотхусвег у меня было множество красивых вещей, но тот, кому суждено уйти, хочет, чтоб вещей, с которыми ему предстоит расстаться, было поменьше. А кровать — она и есть всего лишь кровать, не важно, где она стоит. Разве мне здесь не сносно живется? И тут я начала направлять свой гнев в русло плутодействия.
75
Рогхейд
2002
Первые полугодия в гараже мне прислуживал молодой человек, находившийся в жизни на распутье: он не знал, хочет ли стать пастором в Исландии или компьютерщиком в Америке, и коротал время тем, что подтирал стариков в ожидании, пока решение примется само, а с его лица сойдут все прыщи. Его звали Боас — этого мягкорукого юношу, превеликого очкарика, который выполнял всякую побегушечную работу и отлично разбирался в технике. Постепенно я рассказала ему всю беспросветную историю о том, как семья отняла у меня имущество. По истечении двухнедельного курса обучения ему удалось сделать из меня, что называется, хакера, а может, крякера, я точно не помню.
— Ну вот, ты и стала хакером, ваще. Прямо как упоротый задрот из какого-нибудь колледжа, — сказал он, поправляя очки и на моем носу, и на своем.
Он научил меня, как входить в почтовые ящики моих злоневесток. Тогда я смогла прочитать обо всех их делишках («надо продавать, и побыстрее») и даже отвечать на имэйлы от их лица. Лишь тогда на стариковскую улицу пришел праздник.
В ходе этих разысканий выяснилось, что Рогхейд, жена Магнуса, в своем браке была не моногамна, а находилась в постоянной переписке со своим коллегой, которого я прозвала Йоун Йоунссон Наложник. Это был безмозглый бородач, который всегда начинал все свои письма с напоминания о чьих-то чужих идеях словами: «А ты видела вот это?» За сим следовал короткий и убогий по содержанию отчет о внешнем виде Рогхейд: «Когда ты утром пришла на работу, ты так красиво выглядела. Красный тебе идет». На это я тотчас отвечала: «Вот именно, сегодня вечером я хочу с тобой е****** до покраснения!» Конечно, это были не мои слова. Хотя мой моральный облик далеко не идеален, такие выражения не в моем стиле. Их напечатал за свою протеже будущий пастор Боас и заверил, что это «сработает на сто процентов, ваще».
Однако подобные грубости были и не в стиле Рогхейд, и тем самым нам удалось создать любопытное напряжение в их половой возне, которая, судя по письмам, в основном проходила по месту работы, в чуланах для швабр и в туалетах для инвалидов. «Ну, парковаться на парковке для инвалидов — это одно, а вот надругаться над их туалетами…» — говорил Боас и качал головой, изготавливая очередные послания, многие из которых были выше моего понимания, но всегда достигали нужного эффекта. Он когда-то работал с инвалидами и обижался за них на этих «здоровых» индивидов, считающих себя вправе испохабить их уборную.
Однажды он написал Йоуну перед полуденным сексом и процитировал изречение датского изготовителя подпорок и поручней: «Запомни, толстопопик: Tr æk støttebenet først ud
[148]».
Как это нередко у людей вероломных, моя невестка отличалась изысканным стилем и часто прибегала к красивым сравнениям и маленьким изящным шуткам, которые не всегда оказывались понятны Наложнику, разграфленному в клетку.
«Прости за то, что я в прошлый раз написала. Я тебя повергла в трепет?»
«Что?»
«Забудь об этом. Лучше приходи ко мне в обеденный перерыв, и я угощу тебя поверженным стрепетом».
«Ланч — это прекрасно, но, сорри, хищных птиц я не ем».
Следить за этой перепиской было весьма интересно. «Ты встретишь меня на зеленом лугу?» — писала она. «Не слишком ли сегодня холодно?» — писал он в ответ. А мы с Боасом отвечали на это: «Нет ничего прекраснее белой росы на зеленых мхах. Приди, дружок, на мой лужок».
— Вау, это прямо ваще стих получился! — сказал на это мой попенок, окрыленный нашим сотрудничеством, и позволил себе задержаться на целых двадцать минут, пока нам не пришел ответ от Наложника:
«Ну, ты совсем beyond me
[149]. Что такое „белая роса“?»
«Сперма», — быстрой рукой напечатал ответ Боас.
«Я спускаюсь».
Они оба работали в сверкающем чистотой доме-утесе, он был новехонький — его высидел на наших берегах век процветания. А мы так далеко зашли в своей шпионской деятельности, что однажды Боас потрудился спуститься вниз вслед за ними и запечатлел парочку на снимке сквозь приоткрытую дверь по окончании совокупления. Потом мы послали им эту фотографию по электронной почте с фальшивого адреса. На самом деле это действие было плохо продумано, потому что тогда нарыв лопнул, и последующие дни стали весьма серыми, хотя моему Магги с его раной, разумеется, стало легче. Однако потом я вновь обрела радость пакостничанья. Ловкий Боас создал для меня адрес: biskupislands@tjodkirkjan.is
[150]. С него Рагнхейд Лейвсдоттир получила следующее письмо:
Уважаемый грешник!
До сведения Церкви дошло, что Вы совершали нарушение заповеди «Не прелюбодействуй» в уборных для инвалидов в общественных зданиях. Как известно, подобное карается законами Божескими.
Согласно положениям Государственной церкви Исландии, в качестве наказания Вам надлежит посетить богослужения в ближайшие сорок воскресений в сорока храмах.
По окончании епитимьи Вы обязаны прислать нам собственноручное письмо, содержащее признание Ваших прегрешений. Последние должны быть перечислены подробно, без утайки. Ибо око Господа всевидяще.
По выполнении этих условий Вам будет даровано прощение и благословение епископа, но не ранее.
В случае если Вы решите оказать слугам Господним неповиновение, Ваша душа будет прикована к якорю гнева небесного и низринута в лавовое ущелье Сатаны.
Рейкьявик, 14 июля в лето Господне 2002.
Епископ Исландии
Г-н Карл Сигурбьёртнссон.
76
Оболтус Диванный
2002
Несколько недель спустя в дверь моего гаража постучали. Но я, конечно же, ничего не могла поделать. Я не привыкла принимать гостей и не завела себе дверного звонка, а сама доковылять до дверей, разумеется, была не в состоянии, настолько в те годы одеревенели и ослабели мои ноги. (А еще позже семеро маленьких мэров заставили меня ходить в туалет.) Так что в тот раз попытка вторгнуться в мое жилище ни к чему не привела.
Но через несколько дней в дверь опять постучали, и мне повезло, ух как повезло, что еще не ушла моя Нэнси — девушка, которая занималась мной до Ловы. Она смогла впустить этого гостя, оказавшегося моим сыном, Магнусом Йоунссоном, родившимся в мае шестьдесят девятого. Он имел весьма толстокотовский вид. Я прикинула, что ему уже должно было исполниться тридцать три года.
Его отец был рано потолстевшим человеком, настолько толстым, что для того, чтобы начать с ним роман, мне пришлось напиться до белых облаков; а на землю с этих облаков я потом спускалась три года. Сейчас наш Магги уже вырос из своих волос и справил себе телесную куртку с подкладкой, готовясь к зиме жизни, поджидающей всех мужчин после тридцати лет. Мой Оболтус был грустноглазым, вялоруким — в общем, сплошное разочарование для женщины, выпустившей его в этот мир.
Нэнси подскочила к кровати и принесла многоколесный офисный стул, целых два года ожидавший гостей. Я заметила, что мой мальчик до сих пор сильно косолапит. А я-то ему без конца твердила, пока воспитывала, что стоять надо по-человечески, а не как в жалостливом стихотворении.
«Привет, мама», — сказал он, издал стон, поправил очки на своем коротком кошачьем носу и погладил себя по щеке, так что щетина зашелестела.
У его отца, Последнейоуна, борода росла обильно, так что он брился дважды в день, да и во многом другом он был г-н Дважды, ведь лысина у него была знатная, а низ мощный, несмотря на жир. Клеем, скреплявшим наш с ним союз, был секс. Но сразу после рождения Магнуса дважды превратилось в единожды, потом в редко и в конце концов в никогда. Так это жирное пламя мало-помалу угасло, и мне пришлось вызвать для него такси. «Угораздило ж тебя родиться!» — выдала я однажды в самый тяжелый период материнства, когда Оболтус изводил меня ревом. Так что не мешает бы принять его поласковее, коль скоро он притащился ко мне со своими проблемами, подумала я.
«Значит, ты тут?» — продолжил он, осматриваясь и подъезжая на стуле к моей кровати; он снял с себя шуршащую верхнюю одежду и засунул себе за спину на стул, где она смялась. От этого мне захотелось наорать на него, как в старые времена.
И все же я постаралась взять себя в руки, выключила компьютер, отодвинула его на кровати и пригладила нагревшееся от него место своей холодной ладонью. Нэнси быстро надела свой головной убор, улыбнулась нам наистыдливейшей улыбкой и попрощалась с новозеландским акцентом.
«Кто она?» — спросил Оболтус, едва девушка захлопнула за собой дверь, которая снаружи, разумеется, покрылась инеем, хотя внутри была теплехонька.
«Ее зовут Нэнси МакКорган. Она из Службы быта».
«Да?» — спросил он и затем замолчал, скорчил кислую мину и несколько раз кивнул, думая о чем-то своем: «Это… — это хорошо».
Тут мой толстячок наверняка вспомнил за двадцать секунд всю историю материнско-сыновнего союза: мол, ему больно смотреть, как я лежу, прикованная к постели в каком-то гараже, позабытая, позаброшенная, но я это заслужила, потому что превратила его детство в одно затяжное похмельное утро и дала ему пятнадцать отцов.
Я потратила это время на то, чтоб удивиться, как такой молодой человек может быть моим сыном. Как у залежавшейся легочницы может быть тридцатилетний сын? Ах, мне тогда, наверно, было всего семьдесят с небольшим. Хотя врачи давали мне все девяносто. Прокопченное мясо всегда выглядит старее. Когда я родила Магги, я почти дотопала до сороковника. Уже, считай, вышла из детородного возраста, и меня предупреждали об огромном риске того, что ребенок родится умственно отсталым. Боюсь, он уже приблизился к этому на опасно короткое расстояние. Ах, скажи же что-нибудь, компьютерный ты котик!
«А где ты была?.. Ты здесь и была с тех самых пор, как…?»
«С прошлой осени. Помню, я смотрела про крушение самолета… ну, в смысле, про башни-близнецы, по телевизору, который стоял здесь».
«Да? И… что ты?..»
Я немного подождала и чуть-чуть похлопала глазами, но наконец произнесла:
«Магги, ты не умеешь заканчивать предложения».
«Да, я… Прости». — Он тяжко вздохнул, а потом сказал, преисполненный какой-то эдакой обществоведческой искренностью: — «Мне так плохо, мама».
«Мама?»
«Да, ты же… моя мама».
«Правда?»
«Прости».
«Я ничего не прощу тебе, Магнус Йоунссон. Где деньги?»
«Какие деньги?»
«Где сорок миллионов, которые вы с Рагнхейд выручили за Скотхусвег?»
«Мама, там не было сорока миллионов. От силы — двадцать. Квартира ушла за 63 миллиона».
«Разве? Мне риелтор другое говорил».
«Он тебе просто мозги пудрил».
«Ты хочешь сказать, что у меня мозги уже приходят в негодность?»
«Нет. Я просто знаю, что там были примерно двадцать миллионов, которые… которые мы… должны были приберечь для тебя».
«Приберечь для меня?!»
«Да, как мы и договаривались. Мама, эти деньги твои».
«Мои? А что же я тогда торчу в гараже, как древний „Форд“?»
«Ты можешь взять их когда угодно».
Тут я стиснула зубы — фальшивое с фальшивым — и прорычала сквозь них, так что каждое мое слово дрожало:
«Магнус, как по-твоему, почему я оказалась здесь?»
«Мама, успокойся. Мы храним эти деньги для тебя. Ты можешь взять их, когда захочешь».
«Где они?»
«Гм… точно не знаю. Этим занимается Рагга
[151]».
«Рагга?»
«Да».
«И ты ей доверяешь?»
«Э-э… да, она…»
«Она отличная супруга, хорошая и замечательная?»
«Да-а…»
«Но ты развелся?»
«Что?»
«Ты от нее ушел?»
«Ушел?»
«Да, ты ведь не собираешься и дальше держаться за этот прелюбодейский союз?»
«Прелюбодейский?»
«Ах, прости, Магги, я недивная женщина. И уже на полпути в крематорий. Но я тебе говорю как старица: твоя Рагнхейд мягка в теле, да хочет в шерстке спать, как выражались у нас в Брейдафьорде».
Он сощурил глаза, словно моряк, готовящийся встретить девятый вал.
«Что… Что это означает?»
«А как у нее, родимой, вообще дела?»
«Да все нормально. Она стала немножко такая… в церковь часто ходит».
«В церковь?»
«Да-да, она вдруг начала каждое воскресенье ходить на службы».
«Да? Вот черт!»
«Да, как-то странно это все. Причем она никогда не ходит в одну и ту же церковь. В это воскресенье она ездила в Хапнафьорд, а в прошлое — в Мосфетльсбайр
[152]».
Он покачал головой, снял очки, отер с них конденсат и надолго замолчал. А я в это время с хохотом носилась по задворкам мозга на внушительных пружинных башмаках — это было то еще зрелище.
«Да… — сказал он наконец и издал тяжкий стон. Его глаза прятались глубоко в нащечном жире на лице, будто две сверкающие изюминки, вдавленные в разбухшее тесто. — Она от меня ушла».
«Что ты говоришь? Ушла?»
«Да, или… и все-таки из дома съехал я».
«Она от тебя ушла, но из дома съехал ты? Она тебя выгнала?»
«Нет-нет. Я… Мне просто там было плохо, вот я… взял и уехал».
«Да-да, я об этом слышала. Что женщины уходят от мужей на кухню. Значит, ты сейчас один на улице? В какой-нибудь гостинице для алкашей? А дети где?»
«У нее. Но мне дают с ними видеться».
«Правда? Ничего себе, расщедрилась! А тот другой мужик к ней въехал?»
«Какой мужик?»
«Ну, тот бородатик. И где деньги?»
«Деньги?»
«Да. Ты же сказал, что они у нее?»
«Да? Ну, да. Но, мама, с ними ничего не случится. Они у нее на какой-то такой книжке, которую она…»
«Магнус! А вот сейчас я скажу „Стоп!“ Полный стоп, абсолютный, совершенный. Она оттяпала дом и у меня, и у ТЕБЯ. Но хоть машина у тебя осталась?»
«Э…»
«Машина у тебя осталась?»
«Нет, но я взял напрокат, и…»
«Да что она, в конце концов, за тварь окоростелая!.. А еще она кувыркалась в помещении для инвалидов с этим оголтелым… да, телом».
Эх, сейчас он смотрел на меня, как на лежачую больную, которая попросту несет бред. Это сопровождалось скулосводительным молчанием, которое было полно жизненных поражений и говорило: вот встретились два неудачника, единственное, чего они достигли в жизни, это обладать друг другом. Но и тут мы были неравны: мне удалось впустить его в мир, а ему до сих пор не удалось сжить меня со свету.
«А она каждый день приходит, эта… Нэнси?» — наконец спросил он.
«Да не волнуйся ты за меня».
«Мама, эти деньги твои. А лежат они на счете».
Я дала себе труд посмотреть на него долгим взглядом. А потом сказала неторопливо и спокойно:
«Магнус! Сюда никто не заходил… четырнадцать месяцев. Ни ты, ни Халли, ни Оули или ваши дети. Никто — с тех пор, как вы получили сбережения, которые я копила всю жизнь. Вы мне даже имэйла не прислали, не то чтоб по телефону позвонить, да… разве что Гвюдрун Марсибиль позвонила мне в мой день рождения. Как по-твоему, это?..»
Дальше я не смогла, потому что в голосе появились какая-то мочекислость, проклятая горечь и самообхныкиванье. В моих недрах до горячей воды копать надо глубоко, но когда водоносная жила отыскалась, брызнул фонтан.
«А у тебя есть имэйл, мама?» — спросил он с неподдельным удивлением.
«Конечно, у меня есть имэйл, — выпалила я. — У меня здесь есть сеть, я же сказала. Я всегда на связи, у меня компьютер! Что за дурь! Ты совсем не знаешь собственную мать… да и собственную жену тоже не знаешь! Ты ее уже побил?»
«Побил? — возмущенно фыркнул он, как будто был представителем новой формации мужчин, выведенной общими усилиями государства и СМИ, никогда не поднимающих руку на женщин. — Нет-нет, мы расстаемся по-хорошему».
«По-хорошему? А у нее между ног другой мужик?»
«Нет-нет, мама, другого там нет».
«Магнус, мне обидно думать, что мой сын — совсем придурок. Сейчас ты пойдешь домой, в твой собственный дом, и скажешь своей неутомимой женушке… пойти с тобой на зеленый лужок… да, где белая роса падает на листья…»
Я выдохлась. Он смотрел на меня так удивленно, что изюминки чуть вылезли из теста.
«Мне… мне надо будет ей прочитать этот стих?»
«Ах, лучше давай, я тебе его имя напишу. Ты скажешь, что у тебя есть улики и что ты пришел мстить за обиду. Что ты вне себя от гнева и требуешь обратно свой дом, машину и детей, а также сорок миллионов, принадлежащие твоей матери».
«Ты хочешь сказать — двадцать?»
Я записала настоящее имя Йоуна Наложника на обороте вскрытого конверта, который он принес с кухни, и протянула ему, словно самая кровожадная мать-подстрекательница эпохи викингов. Он прочитал, шевеля губами, а потом посмотрел на меня, словно страшащийся мечей сынок-теленок: мол, я правда должен его убить, мама? Его тон был просто несносным.
«А как… Откуда ты это знаешь, мама?»
«Кто лежит в сторонке — тот знает все».
Он больше ни о чем не спрашивал, просто сложил конверт пополам, будто свое достоинство, и спрятал в карман. Затем я наблюдала, как он нащупывает у себя за спиной куртку и наклоняется надо мной, обдавая меня сильным запахом улицы.
«Пока, мама».
Поцелуй у него получился неуклюжий — мне пришлось после этого вытереть щеку. А когда я увидела, как он идет к входной двери своей котопоходкой, я осознала, что в упор не понимаю, как это мне, убитой в хлам женщине, с печенью, как изюминка, и грудями, как варежки, удалось выродить из себя это стокилограммовое мужское тело. Для меня это было так же невероятно, как если бы засохшему кактусу сообщили, что у него сын — взрослый кенгуру. Он попрощался со мной с тоской в синих глазах, и больше от него, конечно же, не было ни слуху ни духу.
77
Вредительский прибор
2002
Его мать поступила весьма грубо и плохо все продумала. Ну а как я могла иначе? В собственной норе лисица кусается больно. Теперь он, горемычный, был совсем сломлен. Теперь он остался с гадкими фотографиями и еще более ужасными картинами воображения. Это все я знаю благодаря горькому опыту. И да, теперь он остался с женщиной в голове, чтобы в следующие годы было, с чего беситься. Ничто так не распаляет, как сердечные раны, — насколько я знаю эту жизнь, получив от нее такой удар по морде, как совокупления других людей.
Супружеская измена — явление особенное в том смысле, что она тяжелее всего переносится бездельниками: она придавливает их без предупреждения, словно снежная лавина, к оконному стеклу души. И вот он сидит, не в состоянии выбраться наружу месяцами, и видит вокруг себя одни лишь спаривания супруги. Изменник убивает себя вон из жизни супруга и затем снова и снова является привидением в его голове, голый и совокупляющийся. И постепенно ты присасываешься к этому ядовымени и начинаешь наслаждаться его отравой. Ты сам принимаешься малевать того черта, который мучит тебя и затаптывает в грязь каждый раз, когда ему случится прискакать в твою больную голову. Человек — это вредительский прибор.
«Погаси-ка свет, дай-ка, я сердечные раны полижу», — говаривала бабушка Вера, когда считала приятный вечер законченным и хотела, чтоб ты ушел. Наверно, в нас заложены такие противоречия, чтоб в жизненных муках для нас нашлось какое ни есть лакомство.
Но, ах, сейчас покой оставил моего сына, и все по вине моей собаки-души. Даже на студеной вершине старости мне не удалось утихомирить эту собачонку. Со мной всегда выходило так, что личность — я, Хербьёрг Марья Бьёрнссон, — никогда не была полностью властна над своим голосом и поступками, — ими управляла более великая сила, которую я предпочитаю называть Жизнь Герры: она бурлит внутри и заправляет всем, берет под уздцы и кидает гранаты, так что вокруг сверкают вспышки — единственные цветы в моем саду.
78
Вторжение
2002
А через несколько дней из предрождественской темноты выплыл еще один непрошеный гость. Было раннее утро, и Нэнси впустила в дверь гаража длинное пальто на высоких каблуках, которое шагнуло на каменный пол так, что раздался грохот, и повернулось, описав полукруг шарфом, — осматривалось. Светлые волосы доходили до плеч и были как восковые, зато губы сверкали от «блеска», по-моему, так называется этот смазочный материал, которым сухие в обращении женщины смазывают свои речи.
В минутном забытьи мне показалось, будто она — инспектор из медицинского или социального муниципального учреждения и пришла разобраться с этим незаконным обиталищем престарелых. Я уже ожидала вопроса: «А где же у вас ректальное зеркало?» — но вместо этого грянуло: «Ой, привет!» А когда она приблизилась к кровати, я увидела, что это женщина, сотворившая детей из моей крови.
«Привет», — ответила я.
«Рада тебя видеть. И прости, что мне до сих пор было лень зайти».
«Это да. Лень — это порок».
«Что?»
«Лень — это порок».
«А? Да? Ха-ха-ха. Ну, так получилось, я же всегда занята — дети, понимаешь, и все такое. А ты как живешь, милая Герра?»
«Как хочу, так и живу».
«Да? Ха-ха. Ребята тебе передают горячий привет. Они всегда так много спрашивают про бабу Герру».
«Ох, да эти стервецы, небось, меня совсем позабыли».
Черт возьми, как же сильно у меня забилось сердце. А я-то думала, на этой старой машинке скорости уже не переключаются.
«Что ты, что ты, нет. Мы всегда говорим о тебе, как о члене нашей семьи, уж будь уверена! — На мгновение на ее лицо опустилось молчаливое оцепенение, так что сквозь броню радости проступили печаль и тьма, но потом она приободрилась и сказала: — А я тебе журналы принесла!» И она извлекла из своей торбы разноцветные брошюры о жизни в стенах самых роскошных домов в городе — тамошних сердечных и запечных делах. Она выложила чтиво мне на одеяло рядом с ноутбуком, который я прикрыла, словно глаз. Рогхейд бросила на него взгляд, исполненный коварства, но быстро повернулась, когда Нэнси стала прощаться, и принялась разглядывать ее, убирая прядь от глаз. В ее взгляде ясно читалась жалость-надменность: ничто не повергает по уши увязших в похоти женщин в такое уныние, как чистые душой стыдливые девы, хранящие верность еще не пришедшей к ним любви.
«Журналы, говоришь?»
«Да, я подумала, вдруг тебе будет интересно… Там в основном сплетни».
«Но про вас там не пишут?»
«Что?»
«А про вас с Магги там ничего нет?»
Тут она сконфузилась. Лицо у нее мгновенно покрылось испариной, глаза заморгали.
«Ха-ха! Нет, мы с ним не настолько знаменитые».
«Я всегда говорила, что в Исландии знамениты все, кроме президента. Он никого не знает».
«Ха-ха! Здо́рово, когда ты что-нибудь говоришь в таком духе!»
И тут я почувствовала, что она все-таки капельку скучала по мне. Скучала по своей старой свекрухе, пусть та уже совсем покрылась плесенью. Я помню, как обрадовалась ей в первый раз, когда Магги, симпатичный экономист, привел ее на обед на Скотхусвег. Она была в полном восторге от этой чудаковатой бабы, которая готовила сардельки с кислой капустой, курила палевые сигареты Roth-Händle и говорила о Бессастадире, как иные говорят о ребенке, которого потеряли. А меня она жутко порадовала. Оболтус Диванный наконец отыскал свою вторую половинку. И стало весело в лачужке
[153]. А сейчас Рагнхейд взошла на вершину жизни и нацепила то ураганное выражение лица, которое возникает у исландских женщин из-за бесконечного ветра в лицо и глицерина, каждодневной бодрости и стресса — «я докажу, что я не хуже людей!», — а еще из-за вечно следящих за ними вопящих глаз подруг. Кажется, дети высосали ее груди, но она все еще была недурна собой.
Ничто в поведении этой исландской «девочки» не говорило об угрызениях совести или о боли. Свою побитую собаку — переживание развода — она заперла в такую дальнюю комнату своего дворца, что ее взрывающий барабанные перепонки вой не доносился до этого не богатого событиями гаража.
«Но вы же развелись?» — сказала я без всякого упрека.
«А? Ну да. Да. К сожалению. Но что поделать — это жизнь такая. Но я хочу, чтоб ты знала: расстались мы по-хорошему и остались друзьями».
«По-хорошему не разводятся».
«А вот и да! Мы с Магги! Ха-ха!»
«Тогда это первый раз за всю мировую историю».
«Да, ха-ха, наверно».
«А как у вас с этими деньгами, Рагнхейд?»
«Какими деньгами?»
«Магги говорит, что за ними следишь ты. За моими деньгами».
«Ты про деньги, вырученные за Скотхусвег? Да, вот именно, я как раз собиралась о них с тобой поговорить. Я очень огорчусь, если окажется, что ты думаешь, будто мы собирались взять эти деньги себе на хранение. Мы просто решили снизить риск и разделить их между нами так, и…»
«Я от вас не слышала никаких вестей больше года».
«Нет-нет, и мне очень досадно, дорогая Герра, очень досадно. Но, по-моему, это дело ваше с Магги. И с Халли, и с Оули… Я всегда говорила, что надо бы заглянуть к тебе, и…»
«Где деньги?»
«Деньги? Сейчас? Они… Они в таком… Мы решили разделить их… Не класть все яйца в одну корзину, понимаешь. Так что они там и сям в таких вот инвестиционных фондах. Но мы всегда сможем их оттуда достать, если ты захочешь. Ведь это, конечно же… твои деньги, некоторым образом».
«Вовсе не некоторым образом».
«Да, нет-нет, но они, конечно же, мальчики, наверно, должны… ну, в смысле, ты ведь не собиралась ими пользоваться, ну, понимаешь, шестьдесят миллионов, ха-ха, в смысле, ты ведь с постели не встаешь, и все такое, так что это, наверно, было не так уж плохо, что…»
Сейчас не хватало только большого кухонного ножа, потому что гнев поднял меня с подушки слабости, так что старая маразматичка вполне могла бы нанести удар кобылке-блондинке.
«Милая Рагнхейд! До сих пор у большинства народов мира существовал неписаный закон, что нельзя забирать наследство у родителей, пока они не умрут. Не перестанут дышать и не скроются в землю. И не будут лежать там в гробу с плотно привинченной крышкой».
Наверно, пока я произносила эти слова, я так дрожала, что это отдавалось в легких.
«Да, нет-нет. Это… ты совершенно права».
«На что пошли деньги? На беседку для сада?»
«Беседку? Не-еет. А почему ты так решила?»
«Ну… я же следила, хотя я…»
«Да? Ты следила?»
«Да… да-да».
Разговор завел меня на какое-то бездорожье. Но пусть мой Боас мирно спит в тростниках, где речка вьется. Я попыталась снова выбраться на гладкую дорогу:
«Ты думаешь… думаешь, что я не поверю, будто ты их ни на что не тратила?»
«Я хочу сказать, может, и тратили, понимаешь, проценты…»
«Проценты?»
«Да, понимаешь, мы решили, что наша задача — пустить эти деньги в рост и… Но начальный капитал — его вот вообще никто не трогал».
«Ах вот как. Ну ничего себе».
«Герра, пойми меня правильно, следить за такой большой суммой — это, конечно же, серьезный труд, потому что, как говорится, с деньгами — с ними как… как с цветами или с чем там… много хлопот, и мы подумали, что вполне естественно, если мы сами что-то получим за этот труд, поэтому мы, наверно, немножечко…»
Она замолкла. Она не могла говорить дальше. Она не могла признаться мне, что она протянула лапы к моему одру: залезла под мочевинно-желтые ляжки, чтоб стащить все, что хранилось под матрасом.
Откуда только в историю Исландии пришло такое поколение? Мои прабабки переправлялись в открытой лодке через весь Брейдафьорд, чтобы добыть себе прокорм. Ничто не давалось без труда. Потом явилась мама со своей совестливостью. И не предъявляла никаких претензий. Подарила одному человеку свое сердце и ждала, перевязав его ленточкой, целых семь лет, когда он забыл забрать подарок. Вместе они ничего не имели, поэтому потеряли всё. Потом они поправили свое положение и стали копить на заключительную главу жизни; когда у них наконец появился подходящий дом, им уже было за пятьдесят.
Она поерошила светлые волосы, надула губы, деланно посмотрела на часы, а потом, покосившись на мой ноутбук, произнесла:
«Можно, я ненадолго займу твой компьютер? У меня потом будет одна встреча, и я жду… сообщения».
«Ждешь сообщения?»
«Да».
«По моему компьютеру?»
«Да, я его увижу в своем ящике, если выйду в Интернет. Совсем на чуть-чуть».
Мне все это сильно не понравилось, но мне не пришло в голову остроумного способа, как защитить свой экран. К тому же она уже встала и прошла к изножью кровати. Приблизилась к ноутбуку и выключила его из розетки своими винно-красными ногтями, и переставила на кухонную тумбу. Эта стерва была очень коварной. И это, конечно же, было не что иное, как насилие над прикованной к постели женщиной: так просто взять и вынуть из нее мозг в ее присутствии и перенести на кухонную тумбу, чтобы покопаться в нем.
«У тебя тут связь не плохая?»
«А? Нет-нет. Нет».
«Оно сбоит… ну, соединение. — И затем, самым что ни на есть естественным тоном: — У меня в машине Интернет есть. Я с ним ненадолго в машину переберусь».
Она закрыла ноутбук, подхватила его под мышку и улыбнулась мне: «Я мигом! А ты пока журналы посмотри!» Я была так обескуражена, что не успела даже ничего подумать, не то что рот раскрыть. Она просто-напросто удрала с моим ноутбуком! Интернет в машине? Никогда о таком не слыхала. Я считала саму себя одной из самых хитроумных и коварных дьяволиц, но тут она меня переплюнула! Причем так изящно!
Она пропадала жутко долго.
79
Финансовые бури
2009
Итак, в декабре две тыщи второго я, лежа в своей кровати, на собственной шкуре ощутила те общественные изменения, которые уже приближались на полной скорости. Бессовестность, жадность, наглость и горлопанство. И все это с таким милым видом, с улыбкой на губах. И все это она внесла в мое обиталище — эта противоположность добродетели, представительница того, чего не должно было быть.
Но куда голова — туда и шея, и мой Мальчик с его свитой, видимо, именно этого и хотели, ведь они уже прониклись духом неонаживизма, этого дешевого патентованного средства против человеческого общества, которое намололо людям так много страданий. Они видели, как он сделал свое черное дело в Америке, и подумали, что и у нас такой гость был бы не лишним. Приближалась финансовая буря.
Я жила в стране долларов, и с Бобом, и потом, и сама видела, как этот большой народ страдал от своей капиталистической системы, при которой каждый час облагался пошлиной, и, если у тебя не хватало денег на следующий, тебя просто выбрасывали в сточную канаву. Они даже думали о деньгах чаще, чем о сексе, — эти широкоплечие лесорубы с мощными подбородками, — и это уже много говорит о них. И быть женщиной в таком обществе было нелегко. Уже смолоду тебе приходилось продумывать свою жизнь на долгие годы вперед и рассчитывать баланс между любовью и стабильностью, счастьем и деньгами. Сможет ли Гарри обеспечить моим детям медицинскую помощь, или мне поставить на Спенсера, хоть я и люблю его меньше?
А еще я так и не смогла привыкнуть к тому, что выпуски новостей каждые 6 минут прерывались, чтобы вознести хвалы мамоне. Честно говоря, это напоминало гитлеровскую Германию или какую-нибудь страну коммунистического режима. День и ночь на человека обрушивалась пропаганда. В этой антидемократической финансократии веками правил лишь один тиран, по имени Доллар Билль, и он был одновременно богом твоим и дьяволом. С одной стороны, требовал постоянных жертв и почитания, с другой — искушал тебя на каждом углу. И при таком причудливом общественном устройстве, побуждавшем людей только к одному — разбогатеть, кое-кто, несомненно, становился настолько состоятельным, что мог откупиться от этого общества, так что ему не приходилось сталкиваться с последствиями своей наживы, не приходилось заглядывать в школьные классы в бедняцких кварталах или приемные общественных больниц, где молодые люди в очереди читали о половой жизни знаменитостей, в то время как из их пулевых ран струилась кровь.
Я помню, как я плыла по Фрэнклин Рузвельт Драйв весной семьдесят пятого в желтом такси и показывала моим мальчикам высотки Манхэттена. Они были словно сияющие зубы во рту — их ряд выглядел крепким. Но между ними виднелась желтая гниль. Логова наркоманов и многоквартирники бандитов. «Мама, смотри! Тут дом сгорел!» И с тех самых пор Соединенные Штаты к зубному не ходили. Даже после того, как у них выбили оба передних зуба 11 сентября 2001.
Сам наш Мальчик (я всегда называю великого Давида
[154] Мальчиком, потому что знавала его покойную бабушку, которая звала его именно так), конечно же, никогда не ездил за океан, но у него были летающие по всему миру друзья, эти его верные наперсточники… простите, — наперсники! Они-то и внушили ему сию мудрую мысль. Они хотели, чтоб народ, который целое столетие провоевал с банками, и следующее столетие тоже встретил, воюя с ними. «Комнаты ожидания опустели», — так это называлось, ведь ждать стало нечего. Был спровоцирован финансовый недород, все ворота широко отворились, и псы рынка рыскали по полям с пеной у рта. Если смотреть на это с койки, то выглядело все как большие гонки, устроенные весьма безалаберно.
Но отчего изобильные времена закончились так плохо? У меня было время, чтобы обмозговать это, и, по-моему, объяснение тут настолько же неожиданное, насколько простое — бездетность. Подобно своему отцу фашизму, неолибертализм обычно излагается бездетными белыми мужчинами, которые любят наряжаться и потягивать коктейли в кругу своих братьев по полу, но забыли в своей великой социальной формуле учесть женщин, детей и «три С» (сумасшедших, слабых, старых). На самом деле в главном либертаризм вполне жизнеспособен, пока ничто не мешает мужчине на его работе, а женщина носит его рубашки в химчистку, пока дети не родились, а старикам не нужна медицинская помощь. Ведь эта идеология родилась и сформировалась в тех участках мироздания, куда заказан вход детям: в университетских и финансовых кварталах на западе за океаном.
Любимейшая тема Боба о Йельском университете была такая: когда на территории университета заканчивают косить лужайку, на нее наносят крем после бритья. Тамошние места были ему знакомы, потому что его отец был в том городе штатным профессором литературы — милым стихоплетом Уитмановой школы. Но у Боба возникли трудности с башенными часами и твидом, он предпочел им барные стулья и бит. Он сбежал в Виллидж и там познакомился в том числе с самим Керуаком, Гором Видалом и другими, задолго до того, как их пожрала слава. Видал был, вероятно, самым красивым человеком, которого я видела, кроме нашего Гвюдберга Бергссона
[155], который вернулся из Испании в темных очках и расхаживал по центру города, словно filmstar
[156]. В шестидесятые рейкьявикские женщины активно практиковали следующий вид спорта: по ночам ходили к отелю «Борг», чтобы набраться звезд в глазах; наш поэт работал там ночным портье. Но юноши Бергссон & Видал были настолько прекрасны, что ни одной женщине не достались. «Так вот они какие — святые», — думала ты, словно несмышленыш, даром что насмотрелась на всякие выверты мужчин в закоулках войны. И только много лет спустя, прочитав биографию Видала, я обнаружила, что в годы, проведенные в Гринвич-Виллидж, он спал в среднем с тремя юношами в день. Они это могут и позволяют себе, в то время как женщин за это побивают камнями.
Но были и другие мужчины, которые любили только самих себя и смотрели на мир из деньгохранилищ, застряв в сейфе. Их взгляд на общество был ограничен замочной скважиной. Именно такое правительство и досталось нам, исландцам, на более чем десять лет. Все более-менее прочное шло на постройку башни капитала и прибыли — ее-то сквозь замочную скважину было как раз хорошо видно. Зато сквозь нее не было видно поля вокруг, где паслись мы, процентоядные, у которых все отобрали ради процветания этой башни. В конце концов она, болезная, переросла сама себя и рухнула, а обломки рассыпались по всему обществу-полю, на котором она сама же не оставила ни травинки.
Теперь исландцы посадили над собой лесбиянку
[157], первыми из всех стран; видимо, лучше уж лесбиянство, чем радикально правое самовосхвалянство, вывалянное в росе американского одеколона, толстопузое и голозадое…
Ах, пора мне уже в могилу. А то я уже коммунистов поддерживать стала.
80
Крыса
2002
Наконец она вновь вошла — Рогхейд: с застывшим елейным лицом внесла мой ноутбук и положила на одеяло.
«Спасибо, что дала попользоваться. Это меня просто спасло. Это весьма… у тебя весьма хороший компьютер».
Определить что-либо по ее словам было решительно невозможно. Нашла ли она в моих вещах что-то предосудительное?
«Да, отличная вещица».
«Да… — тут в ее бодрость вкрался небольшой сбой, во взгляд — небольшая неуверенность. — И ты такая… технически продвинутая?»
«Да, я училась печатать на машинке в старом Коммерческом училище, еще до орфографической реформы, а еще иногда подрабатывала секретаршей. Это было тогда, когда мужчины едва умели телефоном пользоваться».
«Да, и ты… ты идешь в ногу со временем… и с техникой?»
«Я всегда была оборотистой. Особенно по части средств связи».
Это последнее я сказала только, чтобы подразнить ее, но оно «сработало железно», выражаясь языком Боаса. Она посмотрела на часы и сказала:
«Ой, знаешь, по-моему, мне уже пора — у меня встреча».
«С любимым человеком?»
Глаза — нараспашку.
«С любимым?!»
Я не собиралась дать ей уплыть на улыбках.
«Да. Ты не прочла то, что я читала?»
«То, что ты читала?»
«Я хотела сказать, увидела то, что я вижу. Я сообщила Магги его имя».
«Магги? Имя? Кого — „его“?»
«Наверно, сейчас он уже закончил».
«А? Что закончил?»
«А труп спрятал в надежном месте. Он, родимый, собирался сделать это ради своей матери».
Тут воцарилось молчание. А потом я увидела, как трескается скорлупа. Медленно и плавно. В ее улыбке не возникло заметных изменений. Она была такой же вопиюще милой, как прежде. Хорошо растянута на губах, морщинки на щеках напряжены. Но поверхность медленно и плавно рушилась: на ее лице ширилась сеть трещин, вот она добежала до глаз, и тут ломкая стенка елейности начала осыпаться, и под ней проступила очень красивая ярость.
«Кто… кто тебе позволил совать нос в мою личную жизнь?»
«Супружеская измена — это не личное».
«А вот и да. Это… это личное и тебя не касается. Мы с Магги… мы… Тебя наш с ним брак вообще не касается!»
«Да я за ним, родимым, просто присматриваю».
«Присматриваешь?»
«Да, как и любая мать. Слежу за своими детьми».
«Сколько ему лет? Лет твоему Магнусу, блин, сколько? Тридцать три! Ему, блин, тридцать три года, а ты с ним нянчишься как… как…»
«Душа не меняется. Ей всегда один год. Он, бедняжка, когда об этом услышал, совсем сломался».
«Услышал… Это… это ТЫ ему рассказала?!»
«Я его мать».
«Э… да, но… но это не значит, что ты… или что у тебя есть право на…»
«Уж кто бы говорил о правах, Рогхейд!»
«Рог-хейд???!»
А-а, черт, какой ляпсус! С языка сорвалось! И тут, как бы в оправдание этого прозвища, из глаз блондинки посыпались капли, словно из рога изобилия.
«Да ты вообще представляешь, что значит быть женщиной в наше время?! Постоянно борешься с трудностями там и тут, выполняешь тысячу обязанностей, а все равно не получаешь того, что хочешь, а когда тебе наконец выпадает такая возможность, то… то ее нельзя принять, а следовательно, нельзя ею воспользоваться, потому что тебя от этого совесть, блин, грызет!»
«Мой Магги в постели очень хорош».