В десять утра она уже стояла у входа в библиотеку. И как только двери открылись, пошла прямо в отдел периодики.
— Подшивки мы больше не храним, — объяснил библиотекарь. — Все газеты на микрофишах.
Мэгги сказала, что хочет посмотреть газеты за определенные числа определенного года: пятнадцатое, шестнадцатое и семнадцатое марта. Библиотекарь отвел ее в комнату на третьем этаже, куда через несколько минут принесли катушки пленки.
Мэгги начала смотреть с первой страницы, искать что-нибудь подходящее. Статья о бюджетном кризисе в столице штата, заявление о выходе из школьного совета. Далее — автомобильные катастрофы, колонка рецептов. Однако она не падала духом. Логика подсказывала, что о происшествиях этого дня обычно пишут на следующий или даже через день. Она вставила катушку с номером за шестнадцатое марта и стала медленно просматривать, ища фамилии Форбс, Джексон или Бейкер. Она вглядывалась в каждую фотографию; жадно накинулась на статью «Их ждут великие дела» — этот заголовок стоял над фотографией улыбающихся молодых людей приблизительно одного возраста. Школьники штата Вашингтон уезжают на год за границу — тогда это было ново. Однако среди них не было ни Джексона, ни Бейкера.
Она посмотрела на следующую страницу, шестую. Тоже ничего. На седьмой — реклама, на восьмой — письма, на девятой — снова реклама, потом полезные советы, страничка финансов и, наконец, спорт. За семнадцатое марта тоже ничего не было.
Она стала смотреть по второму разу. Дошла до газеты за шестнадцатое марта. Первая страница — новости; ничего. Вторая — реклама. Третья — международная жизнь. Четвертая — фотография юных американцев, отправляющихся в Европу. Дальше идет шестая страница — рассказ о грядущем ралли винтажных автомобилей. Потом реклама на седьмой странице.
Она вернулась назад. Где же пятая страница? Может быть, пропустила, слишком быстро крутила колесико? Еще раз просмотрела четвертую и очень медленно повернула колесико. Шестая, она не ошиблась. Пятой страницы не было.
Она спустилась за библиотекарем.
— Видите? Четвертая, потом сразу шестая. Пятой нет.
— Да, это странно, — сказал он. — Я раньше не обращал внимания. Надо доложить об этом, это ведь имущество библиотеки.
— Где могут быть другие экземпляры этой газеты, как вы думаете? Может быть, в редакции «Дейли уорлд»?
— Они частично оцифровали свои архивы. Так что если вы знаете, что ищете, вы можете поискать у них в базе данных.
— Но я не знаю, что ищу. То есть я хочу сказать, когда найду, узнаю. Это случилось в тот день в этом городе или районе.
Библиотекарь посмотрел на ссадину у нее на лице.
— Может быть, вам нужно отдохнуть? А завтра придете…
Мэгги глубоко вздохнула. Да, она похожа на сумасшедшую. Внезапно ее осенило.
— Простите мою требовательность, и большое спасибо за помощь. Возможно, я перепутала год. Можно попросить вас принести микрофильмы газет за те же дни, но следующего года?
На сей раз она в первую очередь проверила, все ли страницы на месте. Все три номера были полными. Она начала с газеты за пятнадцатое марта, ровно через год после даты, которую Виктор Форбс так стремился сохранить для будущих поколений. Первая страница снова ничего не дала, на последующих — скука местных светских новостей.
Может быть, событие, которое имел в виду Форбс, было международным, далеким от Абердина и мыльной оперы Джексона и Бейкера? Может быть, надо искать не в «Абердин дейли уорлд», а в «Нью-Йорк таймс» или «Вашингтон пост»?
Сейчас посмотрим в последний раз, с последней страницы к началу. Спорт, колонка ужасов, письма, финансы, большая статья о местной гостинице.
Сначала Мэгги не стала читать эту статью, просто просмотрела заголовок и поискала в тексте имена, но потом решила вчитаться.
Сотрудники отеля «Мередит» через год после пожара, едва не разрушившего здание, готовятся к торжественному открытию отремонтированного отеля.
Мэгги решила попробовать официальный путь: связаться с упомянутыми в статье организациями, но это ни к чему не привело. Она позвонила в Абердинское отделение пожарной охраны, спросила, хранят ли они архивные записи о своей работе. Дежурный ответил, что записи они хранят, но публике не предоставляют: на это требуется письменное разрешение начальника. Управление полиции дало тот же ответ.
И она отправилась в отель «Мередит».
— Я понимаю, мой вопрос покажется вам странным, — сказала она портье, азиату лет шестидесяти. — Но не знаете ли вы, кто самый старый сотрудник этого отеля?
— Кто дольше всех здесь работает? Это я, мисс.
Отлично. Как на заказ.
— Я занимаюсь историей этого края. Не могли бы вы мне помочь? Насколько я понимаю, двадцать пять лет назад здесь был пожар.
— Это было задолго до меня. Я здесь работаю пятнадцать лет.
— А кто-нибудь еще сохранил воспоминания о той ночи? Может быть, владельцы?
— Восемь лет назад гостиница сменила владельцев. Сейчас отель стал частью сети с главным офисом в Пенсильвании.
Должно быть, на лице Мэгги отразилось разочарование, потому что он решил ее как-то утешить:
— А что вы хотите узнать?
— Все, что вы захотите рассказать.
— Я слышал, это был очень большой пожар. Весь интерьер отеля выгорел. Говорят, все началось с окурка, потом вспыхнули шторы… На четвертом этаже.
— Но жертв не было?
— Кто это вам сказал?
Мэгги вытащила из кармана ксерокопию «Дейли уорлд», которую прихватила из библиотеки, и быстро пробежала глазами. Ни слова о жертвах. Она перевела глаза на портье.
— Или я ошибаюсь?
— По-моему, ошибаетесь, мисс. Очередная годовщина была недели две назад, так ведь?
— Да. — Она улыбнулась. — Просто потрясающе: вы это знаете.
— Ну, забыть об этом затруднительно. Семья погибшей каждый год в этот день приезжает сюда и возлагает венок рядом с гостиницей.
— Как их фамилия?
— Этого, мисс, я не знаю. Они не представляются.
— И этот венок там все еще лежит?
— Как раз вчера я его выбросил.
Вот досада. Она поблагодарила его за участие, протянула пятидолларовую бумажку и ушла. И через пять минут была уже за гостиницей, на площадке, заставленной мусорными ящиками. Стараясь не обращать внимания на вонь, приоткрыла первый бак. Стеклянные бутылки. Следующий, синий, был полон бумаги. Дальше шел черный. Она с трудом откинула крышку, и оттуда вырвалось облако зловония. Контейнер был полон черных пластиковых пакетов с мусором, некоторые порвались, из прорех вываливались объедки. Она повалила контейнер набок и стала просматривать содержимое пакетов, надрывая каждый.
И вот наконец увидела краешек темно-зеленого венка и вытащила его наружу. Венок был в плачевном состоянии: цветы засохли, зелень увяла. Но самое главное — хотя измятая и промокшая, к нему была прикреплена белая карточка. На ней значилось одно лишь слово, вписанное от руки расплывшимися чернилами, но все еще различимое.
«Памела».
Мэгги ожидала большего — ну по крайней мере фамилии. Спрашивала себя, на верном ли она пути. Выходя из отеля, она поймала свое отражение в зеркале: непривычная прическа, ссадина, — и горько подумала, зачем она здесь. Пришлось напомнить себе, что милая старушка, испортившая ее машину, хотела ее убить. А президент на нее полагается. И она должна найти тех, кто за этим стоит.
Она извлекла из кармана мобильный. Если есть на свете человек, чей номер наверняка присутствует в местной телефонной книге, то это, разумеется, директор школы Рей Шиллинг.
Принеся извинения за то, что побеспокоила его в выходной, она приступила прямо к делу.
— Мистер Шиллинг, я запомнила ваши слова о том, что вы помните всех своих учеников. Давайте проверим?
— Давайте.
— Памела.
— Этого мало, мисс Мьюир.
— Боюсь, я не знаю ее фамилии. Знаю только, что она училась в одно время с Робертом Джексоном и Стивеном Бейкером.
— Подождите, я должен представить себе этот класс. Знаете, как я это делаю: я визуализирую класс, в котором преподавал. — Он стал бормотать имена, словно читал по списку. — Нет. Никакой Памелы в их классе не было.
— А на класс младше?
— Дайте подумать. Вы имеете в виду Памелу Эверетт?
— Не знаю. Кто это?
— Ну, не заметить ее было нельзя. Она была очень красивая. Ученики называли ее мисс Америка. — Он помолчал. — Ужасно жаль. Она умерла года через два после окончания школы.
— От чего умерла? — У Мэгги участился пульс.
— От какой-то болезни. Скоропостижно.
— От болезни, вы уверены?
— Конечно. Ее родители попросили меня на похоронах произнести надгробное слово.
— Как вы думаете, можно мне с ними поговорить?
— Вскоре после смерти Памелы они уехали из Абердина.
— Вы знаете куда?
— Боюсь, что нет.
Она уже хотела отключиться, но то, как Рей Шиллинг дышал в трубку, заставило ее помедлить. Она молчала, боясь спугнуть его. В конце концов он неохотно заговорил.
— Мисс Мьюир, я ответил вам не совсем честно. Я знаю, где сейчас живут Эверетты. Все эти годы мы хранили их адрес в личном деле Памелы, не собираясь его никому сообщать.
— Понятно.
— Но, когда вы пришли ко мне в пятницу, вы сказали, что речь идет о крупной сумме. Я исхожу из предположения, что вы не расспрашивали бы меня о Памеле Эверетт, если бы Роберт Джексон не упомянул ее в своем завещании.
Мэгги ничего не ответила, надеясь, что ее молчание он расценит как знак согласия.
— Я не хочу препятствовать получению Эвереттами некоторой финансовой поддержки. Видит Бог, они хлебнули горя.
— Вы добрый человек, мистер Шиллинг.
— Надеюсь, у вас есть снегоступы? Если вы думаете, что Абердин на краю света, то послушайте, где теперь живут Эверетты.
Местоположение не установлено, воскресенье, 26 марта, 16.00 по Гринвичу
— Спасибо всем за то, что выкроили время для этой конференции: я понимаю, сколь драгоценны для нас выходные.
Из динамика на столе донеслось согласное бормотание.
— Хочу кратко ознакомить вас с текущим состоянием дела, которое мы обсуждали в прошлый раз. Рад сказать, что мы подключили к этому делу самых опытных… — он замялся, ища слово поделикатнее для такого рода работы, — э-э… профессионалов, и нам пообещали скорый результат.
— Насколько скорый? — Это, конечно, Германия.
— Если через сутки вы почитаете газеты, они вас не разочаруют.
— Приятно слышать. — Манхэттен.
— Да, мы здесь не лыком шиты. Все мы знаем, что политика — вещь непредсказуемая.
— Однако не правда ли, мы здесь собрались, — опять Германия, — чтобы сделать политику как можно более предсказуемой. Разве я не прав?
Глава 8
Кер-д’Ален, Айдахо, 26 марта, 20 ч. 55 мин. по тихоокеанскому времени
Чтобы добраться до Кер-д’Алена, занесенного снегом лыжного курорта, понадобилось целых два перелета — сначала от Абердина до Сиэтла, потом второй, подлиннее, до Кер-д’Алена.
Леонид Пантелеев
Мэгги размышляла, как представиться Эвереттам. Поддержать ли историю, которую придумал за нее мистер Шиллинг? Будто бы она страховой агент, который проверяет право на наследство, что может привести к получению крупной суммы? Нет, это слишком жестоко. Надо придумать что-нибудь другое.
(Последние повести)
Такси свернуло с главной улицы, пересекавшей весь город, в переулок, который карабкался по склону горы. Она посмотрела на часы. Почти девять вечера. Безумие — ехать так поздно: кто откроет дверь стоящего на отшибе дома незнакомому человеку, возникшему из темноты? Но нетерпение гнало ее вперед.
Уличные фонари давно уже кончились, и последнюю машину они видели не меньше десяти минут назад.
Посмертная исповедь
Элико Семеновна умерла, Маша большую часть года проводила в больнице, и Алексей. Иванович последние годы жил один. Сестра, Александра Ивановна, привозила еду, прибирала в квартире. Кроме нее, днем не бывал никто, — разве только врач, если уж так скверно, что нельзя не позвонить в поликлинику. Вообще-то, Алексей Иванович терпеть не мог лечиться, к еде был равнодушен, моционом пренебрегал; был строго опрятен, напряженно строен, взыскательно вежлив; он так страдал от своих утрат и от обиды на жизнь и таким усилием воли скрывал страдание, — тем самым умножая его, — что старость его не брала. Он ничего не забыл, ни с чем не смирился, никому не простил — и поэтому выглядел подростком, глубоко оскорбленным, безнадежно несчастным, гордым.
Они ехали еще минут десять и довольно-таки высоко поднялись по крутому склону, когда навигатор объявил, что пункт назначения достигнут. Мэгги попросила водителя остановиться неподалеку и подождать ее: она расплатится, когда они вернутся в Кер-д’Ален.
Гордость — бросалась в глаза. Алексей Иванович сторонился соседей по дому, не бывал на писательских собраниях и даже деловым разговорам предпочитал деловую переписку. Очень и очень немногих удостаивал приглашением, а сам выбирался из дому только в церковь — или на кладбище — или в больницу.
Она вышла из машины. Морозный воздух бодрил. Прислушавшись, она вдруг поняла, что слышит то, чего не слышала долгие годы: полную тишину. Тьма кругом тоже была кромешная. Светили только звезды — и фонарь над дверью дома, в котором, она надеялась, живут Эверетты.
Он вставал поздно и долго, часами, привыкал к необходимости прожить еще сутки. Молитва и болеутоляющее лекарство ему помогали. Вечер освещала радость — божественная литургия (если голова не закружится по дороге в Князь-Владимирский собор), а за нею, ближе к ночи, теплилось и развлечение — передача западного радио. Это были два острова — высокий остров и плоский крохотный островок — осмысленного времени; со всех сторон их омывала тоска, иногда затопляя. Наконец наступала ночь.
Наступала ночь, и Алексей Иванович садился работать. Это был долг, это была привычка, это было единственное оправдание прошедшего дня и всей жизни; наконец, это был единственный способ дожить до утра.
Домик был деревянный, крылечко с двумя ступеньками, и на нем аккуратно стояли два садовых стула. Свет на крылечке внушал надежду, но горел ли свет внутри, непонятно: на окнах висели очень плотные шторы.
Первым делом он принимался за полученные сегодня (во всяком случае, не дальше как вчера) письма. Писем бывало порядочно: читательские (главным образом от пионеров и школьников, но не только, — интеллигентные женщины в провинции любили его книги; заключенные из уголовных лагерей, привлеченные бандитским псевдонимом и «беспризорной» биографией Л. Пантелеева, просили о помощи); писательские (два-три старинных друга спрашивали о здоровье, специалисты по детской литературе уточняли даты, молодые сочинители из той же детской «секции» изъявляли почтение); наконец, официальные — из издательств, редакций, из Союза писателей.
Составив с десяток отрывистых, но любезных ответных писем (только в редакции писал резко, малейшую небрежность тамошних чиновников принимая за преднамеренную бестактность, а предлагаемые поправки в его текстах — конечно же цензурные — за личное оскорбление), Алексей Иванович брался за корректуры очередных переизданий. Покончив с корректурами (как хватало терпении в пятидесятый, в сотый раз перечитывать данным дивно написанные вещи?), он, наконец, приступал к главному.
Мэгги постучалась. Открыла ей женщина, в которой Мэгги тотчас узнала мать Памелы Эверетт. Директор Шиллинг сказал, что Памела была красивая. И у этой женщины было лицо бывшей королевы красоты.
Главным были дневники и записные книжки. Он вел их чуть ли не всю жизнь, чуть ли не каждый день (каждую ночь). Подслушанный в трамвае разговор, подсмотренный в магазинной очереди жест; фраза из письма, надпись на могильной плите, газетный заголовок; вспышка гнева или умиления, грустное предчувствие, головная боль, перемена погоды; слух, сплетня, новость; новая мысль — или новый факт, подтверждающий старую, — все это, записанное невообразимым почерком, неузнаваемыми буквами, неоконченными словами, вкривь и вкось, — была его настоящая жизнь, его настоящая литература.
— Здравствуйте, — сказала Мэгги, ненавидя себя за то, что собиралась сделать. — Меня зовут Эшли Мьюир. Простите, что потревожила вас в такой поздний час. Но я приехала издалека, чтобы выполнить желание покойного мужа. Вы — Анна Эверетт?
Он был не беллетрист, и сочинительство ему давно уже претило. Описаний никогда не любил. Система условностей, создающих иллюзию, будто действительность представляет собой связное целое, будто взаимоотношения людей, их зависимость от обстоятельств, их влияние на обстоятельства подчиняются внятным для нас закономерностям и следствие бежит за причиной, как реплика за репликой в остроумном диалоге, — вся эта словесность, в которой автор присваивает себе права всемогущего и всеведущего творца и, придумывая людей по своему подобию, говорит за них на разные голоса, чтобы хоть таким образом изобразить взаимопонимание… Алексею Ивановичу, литератору с очень большим талантом и опытом, такие ухищрения представлялись тщетными. Все равно что сочинять сценарий ночного неба. Жизнь Алексея Ивановича состояла из обрывков увиденного, услышанного и понятого, — из обрывков, кружащих в безвоздушном одиночестве, в различных плоскостях. Он допускал — по аналогии, — что жизнь других людей предстает их внутреннему зрению такой же или похожей. Но со стороны это было не очень-то заметно. Скорее, наоборот — в это трудно было поверить. За редкими исключениями, люди, встречавшиеся Алексею Ивановичу, вели существование, как азартную игру; причем их явно не смущало, что и шансы, и ставки, и даже сам выигрыш одинаково ничтожны. Словно бы забыв или знать не желая, что когда-нибудь все равно умрут, многие наперебой лгали, некоторые предавали, почти все грубили и жадничали. Алексей Иванович соглашался с Зощенко и Булгаковым: квартирный вопрос и прочие, еще более невыносимые тяготы существенно исказили нравственность современников. Но прощать — было выше его сил. Не хватало юмора, сострадания и веры в реальность других.
Короче говоря: живя на проценты с прочной и заслуженной славы повествователя, он давно уже — и почти незаметно для публики — порвал с литературой вымысла. Он собирал факты и работал только с ними. Он запоминал поступки и по ним судил о побуждениях. Сопоставляя выявленные побуждения, он ставил человеку моральный диагноз. Чтобы не отвлекаться на исследование случайностей и фантомов (таких, например, как любовная страсть), он занимался исключительно лишь общественным поведением и поэтому писал главным образом о детях и литераторах.
Ошеломленная, женщина, однако, не спешила закрыть дверь. И мужа звать не спешила. Мэгги поднажала.
Книги «Наша Маша» и «Приоткрывая дверь…» состояли по большей части из дневниковых записей или пересказывали их. Но многие в печать не попали, и еще осталась бездна нерасшифрованных, неотделанных заметок. Вот ими-то и занимался по ночам Алексей Иванович: читал, отбирал, оттачивал, стараясь, чтобы даже мимолетная зарисовка так же настоятельно внушала читателю моральные истины, как найденная улика предрешает приговор.
— Мой муж умер месяц назад. В одном из последних наших разговоров он рассказал мне о своей первой любви. О вашей дочери Памеле.
Именно так: много десятилетий подряд Алексей Иванович вел тайную тяжбу с уличной толпой и литературной общественностью, с центральными газетами и школьными учебниками, с бесчисленными учреждениями и некоторыми частными лицами. Слишком многое было ему отвратительно. Из всех пор действительности, облученной огромными дозами жестокости и лжи, сочилась пошлость. Повальная трусость, повальное хамство, всеобщее невежество и лицемерие… Алексей Иванович записывал что мог — не мнения свои, разумеется, а только детали, примеры, мелкие подробности… Бывают времена, когда порядочный человек отличается от окружающих только выражением глаз или интонацией — и подвергается из-за этого смертельному риску. Начальство ознакомилось с записными книжками Алексея Ивановича лишь в начале восьмидесятых годов (часть их, как сказано, вошла в «Приоткрытую дверь…») — и все обошлось сравнительно благополучно.
Женщина побледнела:
А в семидесятые — даже думать о публикации было смешно. Алексей Иванович и не думал. Он работал. За ночь он изготавливал иногда до трех страниц правдивого текста. Только такой текст утолял его тоску. На рассвете он подсчитывал — сколько сделано — и, прежде чем принять снотворное, аккуратно записывал итог. На трех страницах — ни слова лжи; любой на его месте возгордился бы.
— Как вы меня нашли?
— Не я, а мой муж. Целый месяц сидел за компьютером — не знаю, как именно он это сделал. Миссис Эверетт, можно мне войти? Обещаю, что не отниму у вас много времени.
Лгать Алексей Иванович, по-видимому, не умел — ни печатно, ни устно: например, киносценарий о Сереже Кострикове (1937 год) ему совсем не удался (фильм, к счастью, не поставили); но, несмотря на эту неудобную черту, официальная советская литература терпела его в своих сплоченных рядах. Его довольно регулярно печатали, из книг запретили только одну — «Республику Шкид» — под предлогом (впрочем, убедительным), что соавтор умер в тюрьме; его почти не травили, только раз попытались выслать; ни разу не исключали; слишком многим друзьям Алексея Ивановича пришлось бесконечно хуже. Необходимо заметить, что от этих друзей он не отрекался, в самые тяжкие годы вел себя с безупречным благородством, — и все-таки уцелел. Разумеется, во многом это объясняется прихотью фортуны или теорией вероятностей (не все же погибли, в конце-то концов), — но можно предположить и то, что в глазах властей и широкой общественности отвращение к лжи, присущее Алексею Ивановичу, до некоторой степени искупалось его молчаливостью. Он мало писал, еще меньше говорил и никогда не покидал отведенного ему шестка — детской книжной полки. Заядлые охотники, положим, пытались достать его и там; некто Д. Ч. поклялся вывести его на чистую воду и доказать, что, например, «Честное слово» — рассказ антисоветский (мысль, как выражался Достоевский, по-своему цельная; действительно, что же получается: сегодня мальчик слово сдержит, завтра товарища не выдаст, а там и вовсе откажется давать показания); но и в ту эпоху не все умели рассуждать последовательно; Алексей Иванович даже пережил этого Д. Ч. (и кое-что о нем записал).
Глядя на нее как на привидение, Анна Эверетт впустила ее в дом.
Обычная двойная жизнь… Как еще, подскажите, спастись честному литератору при тотальном терроре? Только и оставалось обрабатывать сюжеты самые невинные, где подлость не обязательна, и помалкивать на собраниях и в гостях…
Здесь все напоминало о Памеле Эверетт: ее большая фотография в костюме для выпускной церемонии, несколько снимков девочки у моря, на лошади, над именинным пирогом со свечами. Миссис Эверетт провела Мэгги в гостиную, где главное место занимал телевизор. Мэгги села на диван. Анна Эверетт застыла на кончике стула.
Но вот что удивительно; ведь Алексей Иванович благоразумием вовсе не отличался — особенно в молодости, — скорее, наоборот: был вспыльчив, непримиримо обидчив и воинственно, язвительно справедлив. Как же это получилось, что на всем протяжении литературной судьбы он не угодил ни в одну из бесчисленных ловушек, не выдал себя ни единой печатной строкой или неосторожным словом, не нажил себе непобедимых врагов? Какая сила укрощала его талант и характер, приневоливая к этой единственно спасительной, единственно правильной тактике: «Молчи, скрывайся и таи…»?
— Мой муж учился классом старше вашей дочери. Он рассказывал, что она его даже не замечала. Но он был безумно влюблен. Первая любовь. — Мэгги улыбнулась по-вдовьи сокрушенно. — Он говорил, что долгие годы почти не вспоминал ее, пока не узнал свой диагноз. И тут он вспомнил «прекрасную Памелу» и как она умерла от внезапной болезни. И ему больно было, что кто-то может подумать, будто Памела забыта. Потому что она не забыта. Он помнит ее. И ему было важно, чтобы вы об этом узнали. Потому что, говорил он, если люди нас помнят, это значит, что какая-то часть нас продолжает жить.
Вряд ли кто-нибудь осмелился бы задать Алексею Ивановичу этот бестактный и бессмысленный вопрос.
Мэгги говорила себе, что это ложь во спасение, но ей все равно было стыдно. Когда она увидела, как по щекам Анны Эверетт потекли слезы, она совсем смутилась. И, бормоча извинения, она стала вставать.
А ему хотелось ответить, необходимо было ответить, объясниться — с каким-то предполагаемым, воображаемым, будущим читателем, который, в отличие от нынешних, все поймет, пожалеет, простит.
— Пожалуйста, не уходите! — взмолилась женщина с такой силой чувства, которая прямо-таки отбросила Мэгги назад на диван.
С тех пор как напечатали «Мастера и Маргариту», желание это не давало покоя Алексею Ивановичу.
Анна Эверетт вытерла глаза и, к радости Мэгги, улыбнулась.
— Милая девушка, я двадцать шесть лет ждала этого дня. Я так ждала, что кто-нибудь придет и скажет то, что вы сейчас сказали. Что моя дочь жива. Что ее жизнь хоть что-то значила. Мне запретили в это верить.
«И, в общем, слова для такой оправдательной речи найти можно. Как быть автору, которого Бог наградил даром детского писателя? Если и взрослому писателю трудно писать „в ящик“, не видя и не чувствуя аудитории, то для писателя детского это и вовсе невозможно. Только расчет на публикацию, на оглашение написанного тобой заставляет тебя тщательно работать над словом, отделывать написанное, доводить его до возможного совершенства. По себе знаю: то, что писалось без надежды на скорую публикацию, — как правило, написано вяло, в лучшем случае на четверку с минусом. Примером могут служить хотя бы эти мои записки. На что я рассчитываю? На лучшие времена? Но когда они наступят? Доживу ли я до них?
Говорят: рукописи не сгорают?
Но ведь сказавший это, когда писал, — я уверен в этом, — надеялся на возможность прижизненной публикации!
А если не надеялся — то его титаническая работа над „Мастером“, филигранная отделка текста, один, второй и третий варианты — лишнее свидетельство его титанического же таланта, если не гениальности!..
А нам, не гениальным, податься некуда. Не писать не можем. Писать „для потомков“ — не получается. Вот и бредешь по той, единственно возможной, как тебе кажется, дороге, держишься единственно доступного тебе курса: не участвуешь ни в каком явном зле, делаешь и проповедуешь в меру твоих возможностей и способностей — доброе. И при этом все ждешь, что окликнут тебя, остановят, скажут с усмешкой:
— А коммунистическая ли это мораль, которую вы проповедуете, товарищ Пантелеев?
Были такие попытки».
— Не понимаю.
Как обычно — ни слова лжи. Все верно. Чего можно требовать от детского писателя? Политического протеста? Исповедания веры? И вправе ли автор не гениальный, но страстно любящий свою работу, рисковать возможностью печататься сегодня ради очень сомнительной надежды, что прочитают послезавтра? Да припомните еще, что автор слишком близко знаком с нищетой и бесправием (в бедственной юности вкусил и в войну опять отведал), чтобы не дорожить единственной и очень неверной гарантией безопасности — не только ведь своей, но и близких! — титулом и положением признанного писателя.
— Конечно, не понимаете. Где вам понять. Никто же ничего не знал. Кроме меня. И Рэндалла. — Она возбужденно подалась вперед. — Вы пьете виски, миссис Мьюир? Я пью, — сказала женщина, не дожидаясь ответа Мэгги.
«Да, очень трудно, почти невозможно оставить ВСЕ. Ведь это не только квартира, одежда, вкусная пища, любимые книги, может быть даже и любимые люди, семья… <…>
Вот и живешь — раздвоенный, ходишь по жизни двуликим Янусом, молишься Богу и сдержанно, правда, но все-таки поклоняешься Мамоне».
Она достала початую бутылку виски и бокал. Налив себе щедрой рукой, сделала добрый глоток.
— У моей дочери была одна-единственная болезнь: прелестное личико. Вот и вся болезнь. Мы сказали, что она заболела. Так мы договорились.
Казалось бы — ясно. Но это еще не все. Имелись отягчающие душу обстоятельства. Он негодовал, из себя выходил, когда в какой-нибудь аннотации проскальзывало: «писатель Л. И. Пантелеев» или «писатель Леонид Пантелеев». Не бывало таких писателей! Но псевдоним, принятый полвека назад из озорства в честь зловеще знаменитого Робин Гуда литовских дворов, — пристал крепко, и многие так ошибались. Людей сбивала с толку повесть тридцать восьмого года «Ленька Пантелеев», которую сам же он объявил автобиографической. Он ведь явился в эту самую детскую литературу не только как автор, но и как персонаж, причем колоритный, с поучительной, прямо плакатной судьбой: беспризорник, юный уголовник, перевоспитанный советской школой, сочинил вдвоем с товарищем превосходную книгу — благодаря советской власти, при которой расцветают таланты людей из народа!
— Договорились?
«Республика Шкид» была наглядным, достовернейшим доказательством, что дело обстоит именно так, оттого Горький и пленился ею и расхвалил ее соавторов на всю Европу. А поскольку следующие книжки писал — не успехом! — один Л. Пантелеев, то ему и досталась эта роль: сбившийся было с пути сирота, усыновленный и осчастливленный Революцией.
— Он заставил нас так сказать. После пожара.
В сущности, тут не было фальши. Требовалось только забыть покрепче о том, что, прежде чем усыновить и перевоспитать, Революция осиротила его.
— После какого пожара? — Ответ, впрочем, Мэгги знала.
«Самые счастливые дни моего детства — последние дни, проведенные с отцом. Он приезжал прощаться.
Уехал и — канул.
…До осени 1919 года мы жили в Ченцове. Несколько раз за это время мама ездила в Петроград. Там до нее дошел слух, что отец арестован, что ему предложили работать „по специальности“, быть директором государственного лесозавода где-то под Петрозаводском, но что он, мол, отказался. Какой-то авантюрист приходил к С. А. Пурышеву, единоутробному брату отца, просил сколько-то тысяч за „выкуп“ отца. Тысячи ему даны не были.
Потом в Ченцово пришло письмо от тетки нашей мамы, игуменьи Холмогорского монастыря матери Ангелины. В постскриптуме она писала: „Недавно у нас гостил Иван Афанасьевич“.
Фраза эта звучала совершенно фантастической. В такое время! Отец! Гостил! В монастыре!
Много позже мы узнали, что в Холмогорском женском монастыре (вероятно, в части его) была оборудована тюрьма».
— В отеле «Мередит» в Абердине был пожар. Страшный пожар. Объявили, что жертв нет. — Старая женщина помолчала, тень снова легла ей на лицо. — Но это неправда.
Тому же Горькому совсем не обязательно было знать, что Алексей Еремеев не родился беспризорником. Достаточно было того, что об этом знали власти, и никогда не забывали, и Алексею Ивановичу не давали забыть.
— Памела была в этом отеле?
Миссис Эверетт кивнула.
«Вот один из не самых трудных случаев.
В 1936 или 1937 году в вестибюле Дома писателей появилось напечатанное на машинке объявление, извещавшее т.т. писателей, что производится запись желающих пройти курс высшей школы верховой езды. Ездить — верхом — мне случалось и раньше — сначала неудачно, потом несколько удачнее. И на этот раз кровь или гены кавалериста взыграли во мне, я записался в этот кружок. И занимался там несколько месяцев. Из других кавалеристов запомнилась Вера Кетлинская, ее будущий муж художник Кибрик, В. П. Беляев, Л. М. Жежеленко…
Занимались мы в манеже Зимнего дворца, вход с набережной (между Эрмитажем и Зимним). Мне досталась довольно норовистая кобыла по кличке Венера. Берейтор, грубоватый, кривоногий парень, никого из курсантов не помнил и не звал по имени. Мне он, помню, кричал:
— Эй, на Венере! Дай шенкеля, шенкеля дай!..
Гарцевать на Венере мне пришлось, однако, недолго.
Один раз прихожу на занятия, предъявляю при входе пропуск, у меня его отбирают и говорят:
— Нельзя.
— Что? Почему нельзя?
— Вы исключены.
— За что?!!
— Сейчас выясним.
Приводят тамошнего начальника, завклубом вероятно, он говорит:
— Да, вы из клуба исключены.
— За что? Почему?
— Тут написано: как дворянин.
Не знаю, кому, какому потомственному пролетарию досталась моя каурая Венера.
С тех пор я в седле ни разу не сидел».
— Мы не знаем с кем. С каким-то парнем, что приехал на каникулы. Использовал ее для секса. Красота была ее проклятием — ее желал каждый мужчина. Мы думали, она ночует у подружки. — И женщина горько улыбнулась собственной наивности. — Утром мы ждали, когда она придет домой, как всегда по воскресеньям после субботней ночи. И тут он возник в дверях, этот мужчина. Он рассказал, что в отеле был пожар, и Памела погибла. — На последнем слове голос ее дрогнул. — Простите.
— Тяжело вам пришлось.
Помнили, стало быть. И без конца напоминали, что помнят. И не с угрозой, а скорее, пожалуй, с насмешкой. В его кругу и в его время не он один пытался скрыть свое дворянское происхождение (та же Кетлинская, между прочим, была дочь царского адмирала), но Л. Пантелеев — это был случай особенный. Л. Пантелеев считался самородком, поднятым со дна жизни могучей драгой социализма. Для общественного мнения (хоть бы и европейского) он представлял живой пример осуществления небывалых возможностей, открывшихся при новом строе перед населением еще недавно неграмотной страны. Всесоюзного значения пример. Как бы младший, несознательный, потерявшийся, но спасенный братишка Павки Корчагина — вот кто был для юных читателей Л. Пантелеев. Но это для читателей, для общественности. А для учреждений он был самозванец — социально чуждый элемент, мастерски спекулирующий поддельной биографией. В любой момент учреждения могли сделать так, чтобы читатели, почувствовав себя обманутыми, его разлюбили. И этой литературной гибели Алексей Иванович страшился едва ли не больше, чем политической или даже физической, — больше всего на свете. Там, где знали о нем все, — знали, должно быть, и это, и до поры до времени не трогали Алексея Ивановича слишком свирепо: затеянная им игра способствовала надлежащему воспитанию молодого поколения, и подвоха не предвиделось. Алексей Иванович, со своей стороны, тоже знал, с кем играет и по каким правилам. И в тридцать восьмом, когда соавтор его первой книги, а за ним и сама книга изъяты были из обращения, Алексей Иванович написал эту повесть — «Ленька Пантелеев», объявив в подзаголовке, что она — автобиографическая.
Анна Эверетт вылила остаток виски в свой бокал и осушила его одним глотком.
«…Своей рукой вывел этот подзаголовок, теперь расплачиваюсь», — написал он через много-много лет в специальной заметке (еще не опубликованной) под названием «Повесть „Ленька Пантелеев“ и моя подлинная биография».
— Понимаете, я так долго носила это в себе. Рэндалл не позволял мне рассказывать. Но эта тайна грызла меня изнутри. А он так и унес ее в могилу. Этот человек сказал, что Памела погибла. И ее уже не вернешь. И все, что осталось, — это ее репутация. Ее будут вспоминать или как девушку по вызову, которая умерла в неведомо чьей постели, или как королеву красоты школы имени Джеймса Мэдисона. И выбирать нам. От нас требовалось только говорить всем начиная с этого дня, что Памела больна. Потом, примерно через неделю, сказать, что болезнь оказалась серьезной и ее пришлось перевезти в Такому. А еще через неделю будет объявлено о ее смерти. И тогда он заплатит нам много денег, больше, чем Рэндалл зарабатывает за пять лет. Чтобы доказать серьезность своих намерений, он открыл свой дипломат, а там деньги. Много денег. Я никогда в жизни столько не видела. А он обещал, что будет еще больше. Ну, Рэндалл, конечно, швырнул их ему в лицо. Но этот человек чемоданчик оставил — с визитной карточкой. Тянулись часы, мы оплакивали нашу девочку, нашу малышку, но на эти деньги тоже поглядывали. В том чемоданчике было пятьдесят тысяч долларов.
Она сгорбилась и беззвучно всхлипнула. Мэгги подошла, положила руку ей на плечо. Миссис Эверетт схватила ее и крепко сжала.
Действительно, эта повесть утвердила ту самую, общественно-полезную версию его жизненного пути, которая так пригодилась ему вначале и так раздражала под конец, когда нестерпимо хотелось поговорить с читателем от собственного имени, настоящим своим голосом, о подлинной своей судьбе.
— И я сказала, что мы возьмем эти деньги. Я приняла их, и Бог меня наказал.
«Вообще жизнь моя, детство и юность, — горевал (в той же заметке) Алексей Иванович, — были интереснее, чем жизнь Леньки Пантелеева. Почему же я не писал правду? Честно говоря, только потому, что правда в те времена не котировалась…»
— Теперь я понимаю, — потрясенная, сказала Мэгги.
Повесть «Ленька Пантелеев» имела огромный успех у читателей. В очень тяжкое для множества литераторов — и простых смертных — время автор, казалось, заслужил, наконец-то, свидетельство о благонадежности. Но в первые же месяцы войны леска натянулась, крючок впился…
— Я купилась на его слова. Он сказал, что мы можем на эти деньги построить мемориал Памеле. Или учредить стипендию ее имени. Сохранить память о ней. Так что мы сказали «да». И позвонили по номеру на карточке. Рэндалл звонил. Конечно, никакого мемориала мы не построили. Было стыдно. Представляете, что это такое, — все время лгать о смерти своего ребенка. И тогда мы сами себя изгнали — уехали как можно дальше. Но от совести не убежишь.
И тут случилось нечто невероятное: Алексей Иванович сорвался с крючка. Ушел на дно, перешел на нелегальное положение… Это была верная и бесславная гибель. Разве что чудо могло спасти его от расстрела и забвения. Чудо и спасло, читатель сам увидит как (см. с. 113, 187, 195 и др.
[1]).
Мэгги тихо спросила:
С этой минуты в его душе начался переворот. Житейские испытания и страшные удары судьбы, которые пришлось ему перенести в последующие годы, изменили его характер, образ жизни, его взгляд на литературу.
А правда по-прежнему котировалась невысоко, и последние книги Пантелеева пробивались в печать медленно и ценою болезненных потерь. «Внутренний» рецензент «Приоткрытой двери», известный в свое время писатель Эльмар Грин отмечал, например:
«Пожалуй, автор в своем стремлении писать „только правду“ несколько увлекся. Он не взвесил, какое воздействие на читателя может оказать та или иная правда и какой отзвук может она вызвать у наших недругов и злопыхателей за рубежом…»
— А деньги? Он платил?
Типичное суждение для 1978 года. Как раз в этом году Алексей Иванович завершил повесть «Верую…» (явно для конспирации в черновиках название переведено на латинский: «Credo», а в окончательном тексте заглавия вовсе нет). Начата она в январе 1975 года. Повесть «Дочь Юпитера» написана в течение 1974 года.
— Да. Они стали приходить на счет в банке, каждый месяц. Я просто не могла себя заставить снять с этого счета хоть пенни. И Рэндалл тоже. Это грязные деньги.
Увидеть эти произведения напечатанными Алексей Иванович не надеялся.
— А от кого они?
Но он стремился вырваться из опутавшей его судьбу биографической легенды.
— Я же сказала, мы не знали. Сначала не спросили, потому что было не до того. Слишком большое у нас было горе. Глупо, наверное.
Не совесть мучила его (при чем тут совесть? — он жил и работал честно), а тоска по чистой правде. Тоска по самому себе.
У Мэгги на языке уже вертелся следующий вопрос.
Чувство чести понуждало рассказать, каково это — жить, и мыслить, и быть литератором, и веровать в Бога, и любить тех, кого любишь, — когда на протяжении многих десятилетий душу точит страх. (Если только можно обозначить этим словом то особенное, ни с чем не сравнимое, неописуемое самочувствие, которым отличаются от остальных обитателей планеты граждане так называемых тоталитарных государств.)
— А что этот… парень, с которым она тогда была? Вы его когда-нибудь…
«…Испытывал! Спиной, затылком чувствовал глаза соглядатая — не только в самом храме, но даже и на дальних подступах к нему. Входишь из притвора в церковь, и глаза уже сами собой начинают косить: направо — налево. Кто здесь оттуда?..»
Анна Эверетт гневно покачала головой.
Таких унизительных и горестных признаний никогда еще, кажется, ни один русский писатель не доверял читателю.
— Мы бы его убили, если бы узнали, кто это.
Но никто, должно быть, и не любил читателя так бесконечно и безнадежно, как этот изверившийся в себе мастер.
— Вы кого-нибудь подозревали?
С. Лурье
— Интересно, вот вы тоже спросили об этом. Год не то два назад, точно так же как вы, какой-то человек постучался в эту дверь и тоже расспрашивал о Памеле. Я думала, он журналист.
— Почему журналист?
— Потому что мальчик, которого моя Памела любила в школе, мальчик, которого она обожала до самой своей смерти, — это Стивен Бейкер.
Эти слова ударили ее словно током. Внезапно Мэгги поняла: очевидно, Вик Форбс знал, что случилось с Памелой Эверетт, и считал, что Бейкер замешан в ее смерти. Вот почему его «одеяло» представляло собой эту дату. Но это никак не объясняло появления у дверей Эвереттов незнакомца, готового платить серьезные деньги, чтобы защитить репутацию молокососа, почти подростка, которому от силы исполнился двадцать один. Зачем кому-то понадобилось выгораживать его?
Анна Эверетт следила за выражением ее лица.
— Если вы думаете, что это он, то ошибаетесь, — твердо сказала она. — В ту ночь Памела была в чьей-то постели в отеле «Мередит», но это был не Стивен.
— Откуда вы знаете?
Анна Эверетт поднялась на ноги:
— Пойдемте со мной.
По узкой лесенке она повела Мэгги наверх. Когда открыла дверь, из-под нее вырвалось облако пыли, как всегда в нежилых комнатах. Мэгги огляделась и зябко поежилась. На стенах — плакаты с Принцем и Джимми Коннорсом, на кровати — плюшевый мишка…
— Но вы ведь переехали после? — спросила Мэгги.
— Да, после. Рэндалл не хотел, чтобы я обставляла эту комнату. Говорил, что смысл переезда сюда — начать новую жизнь. Но невозможно начать новую жизнь. Не каждому по силам.
Мать Памелы опустилась на колени у кровати, приподняла покрывало и вытащила ящик, который оно скрывало. В ящике лежал большой альбом в черном переплете. Она открыла альбом и жестом пригласила Мэгги сесть рядом с ней.
— Посмотрите, — сказала она.
В альбом был вклеен пожелтевший разворот газеты школы имени Джеймса Мэдисона: Памела Эверетт в бальном платье. Она перевернула страницу, и Мэгги увидела вырезку из «Дейли уорлд». «Пожар в центральной гостинице», — гласил заголовок. В статье описывалось, как поздно ночью загорелся отель «Мередит» и всех гостей без паники эвакуировали на улицу прямо в неглиже, в то время как «адское пламя пожрало несколько этажей отеля».
— Вот что я хотела вам показать, — тихо сказала миссис Эверетт, перелистав несколько страниц.
Еще одна вырезка из «Дейли уорлд».
Конечно же на ней был Стивен Бейкер. Он и какой-то пожилой, явно высокопоставленный джентльмен. Внизу была подпись:
Старейший американский сенатор от штата Вашингтон Пол Корбин приветствует талантливого стипендиата Стивена Бейкера, выпускника школы имени Джеймса Мэдисона и Гарвардского университета. Почти сорок лет назад стипендию Родса завоевал сам Корбин, и с тех пор она впервые досталась жителю нашего штата. Фотография сделана пятнадцатого марта в кабинете Корбина в Вашингтоне, округ Колумбия.
Мэгги посмотрела на дату в верхнем правом углу газетной страницы: восемнадцатое марта.
— Фотография доказывает, что в отеле был не он, — тихо сказала Мэгги.
— Именно, — отозвалась миссис Эверетт. — В тот день он находился на другом конце страны. Я часто думаю, что вся наша жизнь сложилась бы по-другому, если бы в тот вечер Памела пошла на свидание со Стивеном Бейкером, а не с тем подонком. Тогда бы Памела была сейчас жива.
Нью-Йорк, воскресенье, 26 марта, 23 ч. 01 мин.
Ему нравилось работать по ночам: ни электронных писем, ни телефонных звонков, никто не отвлекает. Справа от компьютера — бокал с янтарным виски. Но к виски он не прикоснулся: увлекся работой.
От Мэгги некоторое время не было вестей, но это заставляло его еще больше стараться: у нее неприятности, и его долг — сделать все, что в его силах, чтобы помочь ей. Кроме того, Мэгги — это не просто долг, и менее всего долг.
Он поводил мышкой по экрану и открыл файл с информацией, заслуживающей ее внимания. Взял телефон, набрал ее номер и долго слушал гудки, а потом телефон перешел на голосовую почту. Набрал еще раз. И разочарованно сунул телефон назад, в карман брюк.
Он прислушался. Был какой-то шум или ему показалось? Какое-то приглушенное металлическое клацанье. Наверное, на улице. Нужно придумать, как лучше организовать материал. Он представил себе, что обращается к Мэгги, и улыбка понимания освещает ее лицо, по мере того как она проникает в ход его мысли. Такая улыбка, что нельзя не влюбиться в Мэгги Костелло.
Ну вот опять. Теперь это скорее треск, но куда более громкий.
— Эй, кто здесь?
Тишина.
Он посмотрел на часы в уголке экрана — половина двенадцатого — и потянулся к бокалу виски, взглянув в темноту окна.
Там виднелось мужское лицо. Он вздрогнул. Мелькнула идиотская мысль — как может появиться кто-то с той стороны стекла на высоте шестого этажа? И лишь через секунду понял, что это отражение мужчины, стоящего у него за спиной.
Но было уже поздно. Руки мужчины легли ему на плечи, пригвождая его к креслу, и двинулись к шее.
Он попытался вывернуться, вцепился в нападавшего, но тот обладал исключительной силой: сразу видно профессионала. Внезапно он понял, что его сейчас убьют.
Но если они даже его готовы убить, то во много раз сильнее они хотят убить Мэгги! Эта мысль придала ему решимости. Уронив руки, словно бы покоряясь судьбе, он полез в карман и резко рванулся вправо, стряхнув с себя мужчину.
Когда убийца отступил, он глотнул кислорода и полностью сосредоточился на том, что делает его левая рука. Он привык пользоваться телефоном на ощупь, вот и сейчас безошибочно давил на кнопки. Душитель опять потянулся к шее, он уворачивался и глубже погружал собственную руку в карман — осталось нажать только зеленую кнопку, дождаться щелчка, и можно отправлять сообщение.
Щелчок. Пора! Ему удалось на секунду оттолкнуть душителя, и он прохрипел:
— Энннн, — и это был стон страшной, непереносимой боли.
Душитель бросил его на колени и всем своим весом навалился ему на плечи. Но он как-то нашел в себе силы даже не крикнуть, а взвизгнуть:
— Ииии!
Душитель отпустил горло и сильно ударил в челюсть. Он выдохнул:
— Кхаа!
Он как-то ухитрялся уворачиваться четыре раза, каждый раз вскрикивая. Потом силы оставили его, он сдался. Его тело лежало на полу, скрюченное, безжизненное.
В холле послышался шум: вернулись соседи. Убийца быстро приладил к компьютеру устройство для очистки жесткого диска.
Стук в дверь заставил его насторожиться — он перестал обыскивать только что убитого им человека.
— Эй! У вас тут все в порядке? — И снова стук, еще громче.
Убийца стал поспешно искать пожарный выход, в конце концов нашел его на кухне — дверь, ведущую на железную лестницу, что зигзагом шла по наружной стене здания. По ней-то он и ускользнул.
Кер-д’Ален, Айдахо, 26 марта, 22 ч. 55 мин. по тихоокеанскому времени
К ее громадному облегчению, водитель такси ждал ее. Ждал почти два часа, с включенным радиоприемником и обогревателем. И дождался. Прежде чем куда-нибудь ехать, он хотел убедиться, что у нее есть деньги. Мэгги вытащила пять стодолларовых бумажек, и они сошлись на том, что это достаточная плата за весь сегодняшний вечер.
Чернота неба Айдахо и пустынность его дорог напомнили ей бесчисленные ночные перелеты недавней предвыборной кампании. Во время этих перелетов ей так хорошо думалось.
На блаженный краткий миг ей показалось, что она распутала узел, оставленный Виком Форбсом. Молодой и красивый Бейкер уложил в постель любимую девушку в лучшем отеле города, и там она каким-то образом умерла. Вик Форбс знал об этом и решил воспользоваться своим знанием. Но эту гипотезу разбивала вдребезги фотография Бейкера с сенатором Корбином, датированная днем пожара. Как мог Форбс сделать столь элементарную ошибку?
Не только этот вопрос мучил Мэгги. Почему из библиотеки исчезла та самая газетная страница, единственная из всех? И если не Бейкер оставил умирать Памелу Эверетт, то кто?
Мэгги позарез нужно было с кем-то обо всем этом поговорить. В третий раз набрала она домашний номер телефона Ника дю Кэна — единственный его номер, который она помнила наизусть. Вот опять — включилась голосовая почта. Где же он, черт побери?
Она посмотрела на часы. В Айдахо полночь, в Лондоне восемь утра. Есть смысл попробовать. С помощью «блэкберри» она нашла номер воскресной газеты Ника в Лондоне, набрала его и попросила зарубежный отдел. Ответила секретарша.
— Не совсем обычный звонок, — предупредила Мэгги и стала объяснять, что она — вашингтонская знакомая Ника дю Кэна и осталась без номера его мобильного телефона. У нее есть сюжет, который наверняка его заинтересует. Могут ли ей помочь?