Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Джон Ле Карре

Звонок мертвецу

Убийство по-джентльменски

От автора

Март 1992 года



За исключением, вероятно, самой той персоны, у которой берут интервью, нет никого более предсказуемого, чем интервьюер, и, по моему личному опыту, они делятся на две категории, можно даже сказать — на две возрастные группы. Те, кому перевалило за сорок, нервно поглядывают на мои седины и в той или иной форме допытываются: долго ли я еще протяну? Не достигшие сорока и еще лелеющие надежду, что сами в будущем могут стать писателями, неизменно интересуются: как я начинал? Поскольку «Звонок покойнику» был моей первой книгой, я не стану здесь отвечать на вопрос старших, ответа на который у меня нет все равно, и расскажу о начале своего пути в литературе.

Я начал писать, потому что сходил с ума от скуки. Не от той апатичной, ленивой скуки, которая мешает вставать по утрам с постели, а от бесцельных метаний, гонки по замкнутому кругу в поисках стоящего занятия, которого не мог для себя найти. Я попробовал роль учителя для «отстающих» детей, и, как выяснилось, у большинства из них проблема была та же: они страдали от невыносимой скучищи. В классе они садились на задние парты и изнывали от тоски. Я попытался преподавать в Итоне, но там я часто чувствовал себя моложе своих учеников и так же, как и они, имел потребность в хорошем наставнике. И, уж конечно, меня не радовала перспектива, которую я видел в конце длинного коридора жизни: директор школы к сорока, выход на пенсию в шестьдесят, уютный домик в Девоне, и единственное желание — Боже, даруй мне спокойный сон в эту славную ночь.

Преподавательскую деятельность во время школьных каникул я пробовал совмещать с работой художника в коммерческой рекламе, но тоже без особого успеха. Чтобы труд приносил удовлетворение, все, что я рисовал или писал, должно было по меньшей мере объяснять смысл жизни. Но много ли возможностей вложить душу в творчество, когда ты всего лишь оформляешь суперобложки для детских книг, получая по восемь фунтов за штуку?

Что до писательства, то, если не считать детских стихотворений, я за все те годы создал только одно произведение. Пока я еще преподавал в Итоне, издательство «Бодли хед» попросило меня написать экзаменационный текст для чтения на немецком языке, рассчитанный на студентов со средним уровнем подготовки. И я написал для них рассказ об уличном художнике, который в один прекрасный день создал пастелью на мостовой пешеходной зоны Трафальгарской площади подлинный шедевр: «Мону Лизу». Даже лучше. И он знал. Надвигался дождь, наступали часы пик. Никакого фиксатора у него не было. А плиты мостовой принадлежали не ему, а городскому совету. Задним числом я понял, что написанная мной история могла послужить прямой метафорой к моему собственному нереализованному таланту, пусть я и не знал, в чем именно он заключался, который не хотели замечать спешащие по своим делам люди. Надо ли говорить, что рассказ совершенно не соответствовал тем целям, которые поставили передо мной редакторы «Бодли хед», и они его завернули. Годы спустя Грэм Грин, который публиковался в «Бодли хед» и был у них кем-то вроде директора на общественных началах, написал мне письмо с предложением сотрудничать с ними. Но вот вам характер типичного писателя: я их не простил за первый отказ и не прощу никогда.

Уйдя из учителей, я вновь вернулся в коридоры власти Уайтхолла и уже скоро работал в одном страшно секретном здании Уэст-Энда, хотя каждый лондонский таксист знал, что в нем располагалась МИ-5 — государственная британская служба контрразведки. Пять дней в неделю я вставал в шесть утра, завтракал, совершал получасовую прогулку до вокзала в Грейт-Миссендене, городке, где я тогда жил, шестьдесят пять минут ехал поездом до Марилебон, а оттуда автобусом добирался до Леконфилд-Хауса на Керзон-стрит, где на входе показывал пропуск. После работы я возвращался тем же путем, но частенько оказывался дома с верной женой и маленьким сыном не раньше десяти или одиннадцати вечера.

Мир, окружавший меня в Лондоне, был миром, состоявшим исключительно из бумаг. Секретная служба держится на досье, я стал одним из пехотинцев той армии, которая их составляла. Подобно Бобу Крэтчиту[1] в его каморке, я упорно трудился с утра и нередко до позднего вечера над личными делами людей, с которыми никогда не встречался: можем ли мы доверять ему? Или ей? Могут ли им доверять их работодатели? Может ли он стать предателем, шпионом, отчаявшимся одиночкой, может ли быть путем шантажа завербован нашими неразборчивыми в средствах врагами? Таким образом, я, который до сих пор не повзрослел настолько, чтобы разобраться в себе самом, получил поручение выносить суждения о поведении и личной жизни других людей. При этом я совершенно не разбирался в том, как устроен реальный мир, мне был ведом только свой. Единственными ключами к пониманию чужих характеров служили черты моей собственной натуры. А поскольку натурой я был многогранной, то воображаемые мосты, которые я возводил между собой и моими бумажными подозреваемыми, неожиданно создали мне репутацию толкового работника, умеющего видеть и ясно излагать материал. На самом деле это совершенно не соответствовало действительности. Я занимался лишь тем, что лепил якобы реальные человеческие характеры из такой скудной глины, как данные прослушки телефонных разговоров, перлюстрации и донесения агентуры. Все остальное мои подозреваемые получали от меня лично. Трудно назвать подобную работу добросовестной, но среди окружавшей меня посредственности даже она легко сходила за таковую. И, как выяснилось, стала превосходной подготовкой к дальнейшей карьере, которую тогда сознательно я все еще для себя не избрал: а именно — к писательству.

Гораздо позже я понял, что романист воспринимает своих персонажей с тем же завуалированным непониманием, с каким ребенок относится к взрослым. Он рассматривает их с такой же смесью отстраненности и подозрительности, с такой же болью и удивлением, которые перемежаются со вспышками изменчивой любви. И, наблюдая за ними, он заносит каждого в свой потайной бестиарий, чтобы мысленно восхищаться ими, подражать им или же отвергать и даже наказывать. Скрытый от посторонних глаз мирок контрразведки создает своим обитателям удивительно благоприятную среду для сохранения подобного детского восприятия. Внутри своих стен мы, молодые сотрудники, ощущали себя вполне сформировавшимися, зрелыми людьми. Но стоило выпустить нас в среду по-настоящему взрослых людей, как мы терялись, словно несмышленые дети.

Именно об этом в «Звонке мертвецу» Эльза Феннан говорит Джорджу Смайли при их первой встрече.

Однако, помимо своих бумаг и досье, я, конечно же, был окружен коллегами и никогда не встречал более странного сообщества людей. Мир секретных служб так же реален, как и обычный мир, но, как сказал Кестлер[2] про мир евреев, еще более реальный. Наделавший потом много шума Питер Райт[3] тоже ведь ходил одними с нами коридорами и, вероятно, как я сам, подсознательно готовил себя к будущей карьере литератора. Наши начальники ненавидели друг друга по причинам, о которых нам не положено было знать. Но еще больше они ненавидели вторую спецслужбу, приходившуюся нам родной сестрой, — МИ-6 — главное разведывательное ведомство Великобритании. Они, кроме того, ненавидели политиков, коммунистов и очень многих репортеров. Как теперь всем известно, они ненавидели премьер-министра Гарольда Вильсона и его «кухонный» кабинет. Нервная обстановка в нашем учреждении порой просто пугала. Люди, которые еще вчера работали с тобой бок о бок, могли назавтра исчезнуть. Были они уволены или отправлены куда-либо с секретной миссией, нам опять-таки не дано было знать. Как правило, их все же увольняли. Из этих таинственных появлений и исчезновений коллег я позднее соткал историю Алека Лимаса в «Шпионе, пришедшем с холода», чье увольнение оказалось хитроумной уловкой. Увы, на деле все обстояло куда проще. Большие мастера своего дела соседствовали с вопиюще некомпетентными сотрудниками, и, будучи новичком, ты никак не мог предвидеть, с чем столкнешься в следующий раз.

Поначалу тебе даже казалось, что дураки только разыгрывают из себя дураков, участвуя в какой-то тонко задуманной обманной операции. Или что на самом деле существует какая-то другая, настоящая и эффективная секретная служба. Позже в своих произведениях я именно такую службу и выдумал. Но, к сожалению, реальность оборачивалась сплошной посредственностью. Полицейские из бывших колоний, смешиваясь с неудачниками-учеными, неудачниками-юристами, неудачниками-миссионерами и потерпевшими крах светскими львицами, способствовали тому, что в нашей прославленной столовой царила атмосфера пикника для ветеранов. От каждого слегка попахивало пережитыми неурядицами. И только со временем я понял, что наша служба все же обладает собственным лицом, а у всех выработалась общая привычка: встретиться с тобой взглядом, потом отвести глаза в пол, затем в сторону — взгляды тянулись к тебе, а потом сразу все же отторгали. Изолированность и замкнутость в себе каждого из нас напоминала странные пузыри на картинах Иеронима Босха — заключенным в них людям не дано слиться в поцелуе или прикоснуться к другим. Об этом я тоже много позже написал в «Секретном пилигриме».

Вероятно, нас до такой степени разобщал сам секретный характер нашей работы, ощущение, что ты знал больше или (Боже, сохрани) меньше, чем твой коллега. Именно тайны были нашей валютой, и человек, владевший наибольшим количеством информации, чувствовал и наибольшее довольство собой. Только временами, посещая студии Би-би-си или получая приглашения на приемы в «великие» британские газеты, я ощущал атмосферу такого же взаимного недоброжелательства и зависти.

Но для человека, в котором подспудно и еще неведомо для него самого созревал будущий писатель, не было ничего лучше, чем эта тоскливая обстановка мира спецслужб.

Окончательно подтолкнул меня к занятиям литературой Джон Бингем — здесь нет никаких сомнений. Джон внешне несколько походил на Смайли и писал свои детективы в обеденные перерывы. Позже — и не совсем по своей вине — он стал графом, чего я не простил бы ни одному человеку, обладающему чувством юмора. Но он оставался хорош в любой роли — графа или шпиона: добрым, любезным, проницательным человеком, бывшим журналистом, бывшим членом контрольной комиссии. Профессионалом разведки до мозга костей. И он живо напоминал человека, оказавшего на меня еще большее влияние на раннем этапе жизненного пути: Вивиана Грина, который начинал капелланом в моей средней школе и триумфально увенчал профессиональную карьеру постом ректора Линкольн-колледжа в Оксфорде. Если у меня когда-то и был исповедник, то это Грин, а Джон Бингем с его рассеянной манерой поведения, но с чрезвычайно острым взглядом и с чутким слухом стал для меня его заменой на секретной службе. Но если Вивиан Грин создавал научные трактаты об Уэсли и о поздних Плантагенетах, то Бингем писал беллетристику и делал это у меня на глазах.

Его примера для меня оказалось более чем достаточно. Я был уже готов попробовать сам. И меня нисколько не удивляет, что, создавая в воображении своего главного героя Джорджа Смайли, я придал ему частичку мудрости Вивиана Грина наряду с глубокими научными познаниями, но в то же время наделил такими чертами Бингема, как недюжинная изобретательность и, в конце концов, элементарный патриотизм. Ведь любой литературный персонаж представляет собой сплав, составляющие которого авторы черпают из куда более глубоких источников, чем характеры людей, которых они встречают в реальной жизни. Каждый герой книги, подобно несчастным подозреваемым из моих досье, подвергается рихтовке и обработке авторским воображением, пока не становится, вероятно, в большей степени похож на него самого, чем на кого-либо другого. Но теперь, когда Бингем уже умер и превознесен до небес самозваными историками секретной службы, будет только справедливо, если и я отдам ему долг не просто как прототипу Джорджа Смайли, но и как человеку, который высек искру, пробудившую к жизни мотор моей литературной карьеры.

Я писал в дешевых ученических тетрадках. В поездах из Грейт-Миссендена и обратно, во время обеденных перерывов, в серые предутренние часы перед отъездом на работу. Энн — в то время моя жена — перепечатывала написанное; жили мы бедно, но брали напрокат пишущую машинку «Оливетти» за несколько шиллингов в неделю. Причем писал я, что называется, сразу набело, не утруждая себя продумыванием будущих сюжетов, схемами и предварительными набросками. При этом я не имел ни малейшего понятия, куда эта писанина зайдет. Но у меня был Смайли и ящики с досье на мужчин и женщин, которых по долгу службы я в чем-то подозревал, хотя никогда не встречался с ними лично. И еще у меня оставалась в памяти маленькая француженка, лежавшая с переломами в больнице, когда вскоре после войны я отправился кататься на горных лыжах в Шамони. Мы жили с ней в одном отеле, и, когда управляющий сообщил, что она сломала себе обе ноги, я счел своим долгом навестить ее.

Она лежала на спине с ногами на вытяжке, миниатюрная женщина лет пятидесяти с короткими, обесцвеченными перекисью водорода волосами и с большими губами, нарисованными помадой поверх на самом деле маленького и тонкогубого рта. Она со смехом рассказала мне, что всю войну сражалась в рядах Сопротивления. Ее забрасывали на парашюте в различные районы Франции бессчетное число раз — она уже и не помнила, сколько именно. И она никогда ничего себе не ломала. Для этого нужно было отправиться кататься на лыжах! Снова смех. А волосы! — взволнованно начала объяснять она. Ее волосы, как она теперь опасалась, так уже никогда и не отрастут. Последний военный год она провела в концлагере, рассказывала женщина, словно речь шла о каникулах на Ривьере. И там, конечно же, всем обривали головы наголо. У многих волосы тут же снова начинали нормально расти, но только не у нее, говорила она все с тем же самоуничижительным смешком. Чего она потом только не перепробовала — мази, лосьоны, кремы, порошки, но все тщетно. Потом я скопировал с нее свою Эльзу Феннан.

Когда книга была закончена, я начал опасаться, что у меня начнутся проблемы. Я, разумеется, ни с кем не советовался, насколько уместно писать шпионский детектив, находясь на службе в разведке, а теперь, как я слышал, каждый новый сотрудник дает обязательство ничего подобного не делать и только при таком условии получает работу. Кроме того, я был осведомлен, что у моего ведомства достаточно негласных связей и влияния, чтобы положить под сукно любое сочинение, не получившее официального одобрения. А потому я послал рукопись нашему юридическому советнику Бернарду Хиллу, который всегда казался мне самым скучным человеком даже в нашей компании скучнейших в мире людей, и, представьте, уже через пару дней он вернул мне книгу с запиской, где говорилось, что он получил от чтения огромное удовольствие. Хилл попросил меня внести лишь одно изменение, на что я охотно пошел. Причем речь шла не об угрозе безопасности — просто он посчитал, что один из пассажей может быть сочтен клеветническим. Он также посоветовал мне взять псевдоним. Посасывая трубку, Хилл заявил, что это будет умным ходом с моей стороны, и пожелал удачи.

Затем, когда издатель Виктор Голланц, принял рукопись в печать, я спросил, какой псевдоним мне выбрать. Он рекомендовал, что-нибудь короткое и англосаксонское. Например, Чанк Смит или Хэнк Браун. Но я решил стать Ле Карре. Одному Богу известно, почему и откуда я взял эту фамилию, но совет Голланца не пришелся мне по душе. Когда репортеры достают меня вопросами на эту тему, я говорю, что увидел такую фамилию на вывеске магазина, когда ехал в лондонском автобусе. Это не так. Я не знаю, откуда она взялась. И впредь не забывайте: нельзя верить писателю, когда он утверждает, что говорит вам чистую правду.

Звонок мертвецу

Глава 1

Краткое жизнеописание Джорджа Смайли

Когда леди Энн Серком ближе к концу войны вышла замуж за Джорджа Смайли, она объясняла свой поступок изумленным подругам из светских кругов Мейфэра тем, что будущий супруг показался ей неотразимо заурядным. Когда же два года спустя она бросила его и сбежала со знаменитым кубинским автогонщиком, то сделала загадочное заявление. Дескать, если бы она не ушла от него сейчас, то не смогла бы уже никогда. По такому случаю виконт Солей специально отправился в свой клуб, где язвительно заметил, что кот наконец сбежал из мешка. В том смысле, что тайное стало явным.

Эта ремарка какое-то время считалась одной из самых удачных острот сезона, хотя понять ее смысл до конца могли только те, кто знал Смайли лично. Низкорослый, полноватый, по натуре невозмутимый, он тратил немалые деньги на очень плохие костюмы, которые сидели на его приземистой фигуре как сморщенные шкурки на жабе. Между прочим, еще во время свадьбы тот же Солей шутил, что «Серком выходит замуж за бойцовую лягушку в зюйдвестке». А бедняга Смайли, не слышавший этого злого сравнения, на глазах у всех проковылял по центральному проходу церкви, чтобы получить поцелуй, так и не превративший его в прекрасного принца.

Был ли он состоятелен, крестьянского или духовного сословия? И вообще, где она такого откопала? Очевидность мезальянса только подчеркивалась несомненной красотой леди Энн, а его загадочность усугублялась диспропорциями телосложений жениха и невесты. Но ведь сплетня все окрашивает в черно-белые тона, награждая своих героев любыми грехами и странными мотивами, которые легко укладываются в стенографический стиль салонной болтовни и еще легче забываются. А потому Смайли, не окончивший дорогой частной школы, не имевший знатных родителей, не служивший в королевской гвардии, не будучи ни богат, ни беден, скоро оказался в хвосте мчавшегося вперед экспресса светской жизни, а после того, как развод стал свершившимся фактом, остался пылиться, как чемодан, забытый в камере хранения на полке утративших актуальность вчерашних новостей.

Впрочем, отправившись за своей звездой автогонок на Кубу, леди Энн еще не раз вспоминала Смайли и с невольным восхищением тайно признавала, что если в ее жизни и присутствовал настоящий мужчина, то это был именно он. Еще позже она ставила себе в заслугу, что продемонстрировала понимание этого, сочетавшись с ним священными узами брака.

Эффект, произведенный отъездом леди Энн на ее бывшего мужа, не представлял интереса для светского общества, которое быстро забывает сенсации. И все же интересно, что подумал бы Солей и ему подобные, если бы могли наблюдать реакцию Смайли на события, видели его мясистое лицо с очками на носу и глаза, внимательнейшим образом вчитывавшиеся в строки стихов второстепенных немецких поэтов, а также то, как он стискивал при этом в кулаки плотные и потные ладони под чересчур длинными рукавами рубашки? Но Солей лишь отмахнулся, выдав по сему случаю очередной каламбур: «Partir c\'est courir un peu»[4], — и его совершенно не волновало, что в то время, как леди Энн просто сбежала, какая-то часть души Смайли действительно умерла.

А та часть, что уцелела, казалась такой же несовместимой с его внешними данными, как любовь к красивой женщине или увлечение непризнанными поэтами. Речь о его профессии офицера разведки. И свою работу он очень ценил. Она имела еще и то преимущество, что окружавшие его коллеги отличались в массе своей таким же спокойствием и невзрачной внешностью, как и он сам. Секретная служба открывала перед Смайли возможность заниматься тем, что давно казалось ему увлекательнейшим делом на свете: исследовать таинственные свойства человеческого поведения и проверять на практике умозрительные дедуктивные выводы, что весьма благоприятно сказывалось на дисциплине мышления.

Где-то в двадцатых годах Смайли окончил не слишком престижную школу и объявился в сумрачных коридорах столь же заштатного колледжа в Оксфорде. В то время он мечтал лишь о должности младшего научного сотрудника и о жизни, посвященной никому не известным пиитам Германии XVII столетия. Но куратор Смайли, знавший, что тот способен на большее, мудро не позволил ему потратить время на получение скромных почестей ученого мужа, которые он, несомненно, с течением времени заслужил бы. А потому приятным июльским утром 1928 года озадаченный и слегка раскрасневшийся Смайли предстал для собеседования перед советом директоров Комитета по научным исследованиям за рубежом — организации, о существовании которой прежде не знал. Джебеди (тот самый куратор) был странно уклончив, отвечая на вопросы:

— Поговори с этими людьми, Смайли. Ты можешь им подойти, а платят они достаточно мало, чтобы твоими будущими коллегами стали вполне достойные парни.

Но Смайли был раздражен и не скрывал этого. Его в первую очередь обеспокоило именно то, что Джебеди, обычно предельно откровенный, напустил столько тумана. Но после короткой перепалки скрепя сердце согласился повременить с ответом колледжу Всех Святых и встретиться сначала с «таинственными людьми», которым его рекомендовал Джебеди.

Членов совета ему не представили, но половину из них он узнал, поскольку видел раньше. Там был Филдинг — специалист по эпохе Средневековья из Кембриджа, Спарк из школы восточных языков и Стид-Эспри, ужинавший за Высоким столом в тот вечер, когда Смайли пригласили туда как гостя Джебеди. Смайли мысленно признал, что состав совета произвел на него изрядное впечатление. Необходимо было по меньшей мере чудо, чтобы тот же Филдинг покинул свой факультет, не говоря уж о Кембридже. Позже Смайли неизменно вспоминал о том собеседовании как о своеобразном и забавном танце, продуманной последовательности па, каждое из которых давало чуть больше информации и приоткрывало что-то новое в деятельности загадочной организации. Закончилось тем, что Стид-Эспри сдернул последний покров тайны и правда предстала во всей своей поразительной наготе. Ему предлагали работу в ведомстве, которое Стид-Эспри, подыскав наиболее благозвучное определение, несколько смущенно назвал «секретной службой».

Смайли попросил время на размышления. Ему дали неделю. О жалованье речь не заходила вообще.

В ту ночь он остался в Лондоне в довольно-таки приличном отеле и даже отправился в театр. В голове царила поразительная легкость, что его немного встревожило. Он знал, что примет предложение, что мог ответить согласием сразу же после встречи с советом директоров. Только инстинктивная осторожность и, возможно, простительное желание подразнить Филдинга не позволили ему сделать этого.

Вслед за одобрением его назначения последовала подготовка: сельские усадьбы без названий, инструкторы, не называвшие своих имен, многочисленные разъезды и надвигавшаяся перспектива еще более дальней поездки с фантастической возможностью работать в полном одиночестве.

Его первое оперативное задание оказалось даже относительно приятным: командировка на два года на должность englischer Dozent[5] в провинциальный университет Германии: лекции о творчестве Китса и каникулы в баварских охотничьих домиках с группами серьезных и абсолютно неразборчивых в связях немецких студентов. Под конец каждого из длительных каникулярных периодов он даже привозил некоторых с собой в Англию, уже пометив вероятные кандидатуры и тайно переправив на явочный адрес в Бонне свои рекомендации, но при том за все эти два года он так и не узнал, прислушивался ли кто-то к его отзывам или же их полностью игнорировали. У него не было даже возможности выяснить, разговаривал ли кто-нибудь с отобранными им кандидатами. Да что там — он не ведал даже, доходили ли его секретные донесения до адресата, поскольку не вступал ни в какие контакты со своим департаментом во время кратких визитов на родину.

Выполняя эту работу, он испытывал противоречивые, порой плохо уживавшиеся друг с другом эмоции. С одной стороны, было занятно, заняв позицию стороннего наблюдателя, оценивать то, что его научили называть «агентурным потенциалом» человека; разрабатывать собственные тонко продуманные тесты на проверку черт характера и возможные линии поведения, которые давали информацию о пригодности или непригодности кандидатуры.

В этой части своей деятельности Смайли являл собой образец хладнокровия и полнейшей объективности, то есть играл по правилам подлинного специалиста своей профессии, не считаясь с моральной стороной дела и не имея другой мотивации, кроме личного удовлетворения от проделанной работы.

С другой стороны, он с грустью отмечал, как в нем постепенно отмирает способность просто наслаждаться жизнью. Сдержанный от природы, он обнаружил, что научился подавлять в себе последние зачатки тяги к сближению, дружбе, взаимному доверию; он держался настороже и не позволял себе ни на что реагировать спонтанно. Силой интеллекта он заставлял себя наблюдать за человеческими особями с точки зрения почти клинической, но, сознавая, что его жизнь не бесконечна и сам он порой далеко не безгрешен в своих выводах, начинал порой ненавидеть и бояться фальши, которой наполнилось его существование.

При этом Смайли оставался человеком сентиментальным, и долгая отлучка только усилила его и без того глубокую любовь к Англии. Он с жадностью подпитывал себя воспоминаниями об Оксфорде, его красоте, рациональной легкости тамошней жизни, зрелой неторопливости выносившихся там суждений. Он мечтал об осенних каникулах в Харленд-Ки, о долгих пеших прогулках по крутым тропам среди скал Корнуолла, где его гладкое разгоряченное лицо обдувал бы свежий морской ветер. Это была другая сторона его тайной жизни, а потом ему быстро стала ненавистна нарождавшаяся новая вульгарная Германия, крикливые и безликие студенты в мундирах, их наглые, покрытые шрамами лица и предельно упрощенные ответы на любые вопросы. Не мог он спокойно воспринимать и возмутительно изменившееся отношение к своему любимому предмету — к его бесценной немецкой литературе. И была ночь, та жуткая ночь 1937 года, когда Смайли стоял у окна и смотрел на огромный костер в центре университетского двора: вокруг костра стояла плотная толпа студентов с радостно-возбужденными лицами, на которых играли отблески яркого пламени. И в этот поистине языческий огонь они сотнями бросали книги. Он знал, кто их авторы: Томас Манн, Гейне, Лессинг и многие другие. И Смайли, держа сигарету в потной ладони, наблюдал за всем этим с ненавистью, но и с торжеством, потому что знал теперь своих врагов очень хорошо.

1939 год он встретил в Швеции как аккредитованный торговый представитель широко известной швейцарской фирмы, производившей стрелковое оружие, — благо его связям с компанией заблаговременно придали вид давней истории. Очень кстати пришлось и изменение внешности, а Смайли обнаружил к этому незаурядные способности, которые шли гораздо дальше перекраски волос в другой цвет или отращивания усов. Эту роль он играл четыре года, постоянно перемещаясь между Швейцарией, Германией и Швецией. Никогда прежде он и не представлял, что человек может испытывать страх в течение столь длительного времени. У него развился нервный тик левого глаза, который не прошел и пятнадцать лет спустя; от постоянного напряжения глубокие морщины пролегли на мясистом лице и в уголках глаз. Он узнал, что такое почти не спать, не иметь права расслабиться, в любое время дня и ночи чувствуя учащенное биение собственного сердца. Ему стали знакомы ощущения бесконечного одиночества и жалости к себе, как и внезапное иррациональное желание немедленно овладеть женщиной, напиться, приступить к физическим упражнениям — то есть любым способом снять стресс, преследовавший его.

И в этих условиях он умел заниматься нормальной с виду коммерцией, прикрывавшей тайную работу секретного агента. С течением времени шпионская сеть разрасталась, особенно по мере того, как другие страны очнулись и стали компенсировать проявленные в свое время беспечность и полную неготовность к войне. В 1943 году Смайли был отозван. Шесть недель он рвался обратно, но его так и не отпустили.

— Ты свое отработал, — сказал Стид-Эспри. — Теперь занимайся подготовкой новичков и просто отдохни. Женись, что ли. Одним словом, дай пружине разжаться.

И Смайли сделал предложение секретарше Стида-Эспри — леди Энн Серком.

Война закончилась. Ему щедро заплатили, и вместе с красавицей женой он отправился в Оксфорд, чтобы посвятить себя изучению безвестных немецких поэтов XVII века. Но уже через два года леди Энн занесло на Кубу, а показания русского шифровальщика, перебежавшего из посольства в Оттаве, породили повышенный спрос на людей с тем опытом, который имел за плечами Смайли.

Работа оказалась новой, угроза не столь прямой, как прежде, и поначалу это доставляло Смайли удовольствие. Но в разведку стали приходить молодые люди со свежим взглядом на мир. Повышение Смайли больше не светило, и постепенно он осознал, что стал пожилым человеком, непостижимым образом миновав стадию зрелости, и что его — со всей обходительностью — убрали на задворки профессии.

Все менялось. Стид-Эспри удалился на покой; от новых реалий он сбежал в Индию в попытке познать иную цивилизацию. Джебеди сгинул. В 1941 году вместе со своим радистом, молодым бельгийцем, он сел на поезд в Лилле, и с тех пор оба бесследно исчезли. Филдинг с головой ушел в докторскую диссертацию о Роланде. Остался только Мастон, завербованный во время войны, типичный карьерист, советник кабинета министров по вопросам разведки и, по словам Джебеди, «первый, кто начал на Уимблдоне играть в силовой теннис». Создание НАТО и радикальные меры, к которым хотели прибегнуть американцы, в корне изменили ту секретную службу, к которой привык Смайли. Минули времена Стида-Эспри, когда приказы по большей части раздавались за бокалом портвейна в его кабинете на Модлин-стрит. Ушел в прошлое вдохновенный дилетантизм кучки высококвалифицированных низкооплачиваемых специалистов, сменившийся эффективностью, бюрократией и бесконечными внутренними интригами крупного государственного учреждения, которое полностью контролировал Мастон с его дорогими костюмами, рыцарским званием и внушительной седой шевелюрой в тон галстукам в серебристых тонах. Мастон, никогда не забывавший о дне рождения своей секретарши, обладавший манерами, о которых ходили легенды среди дам из картотеки. Мастон, ухитрявшийся под благовидными предлогами неустанно расширять свою империю и с притворными сожалениями переезжать во все более просторные здания. Мастон, устраивавший знаменитые званые вечера у себя дома в Хенли и всегда ловко снимавший пенки с любого успеха своих подчиненных.

Во время войны Мастона вытащили из какого-то заурядного гражданского министерства. Это был профессиональный чиновник, все таланты которого заключались в том, чтобы складно сочинять отчеты и создавать из штата сотрудников безукоризненно работавший бюрократический механизм. Но Великим было приятно иметь дело именно с такой личностью — хорошо им знакомым типом, который умел обратить любой тревожно яркий цвет в спокойный серый, знал привычки начальства и вращался в самых высоких сферах. Чувствовал он себя при этом раскованно и непринужденно. Им нравилась смиренная робость его извинений за людей, к услугам которых он вынужден был прибегать, нагловатая неискренность его оправданий порой чересчур экстравагантных выходок своих сотрудников, гибкая готовность взять на вооружение любую новую доктрину. Не упускал он и случая как бы нехотя воспользоваться репутацией «рыцаря плаща и кинжала», причем в плащ закутывался перед своими хозяевами, а кинжал приберегал для собственных верных слуг. Впрочем, со стороны его позиции выглядели до странности шаткими. Номинально он не считался главой секретной службы, числясь всего лишь советником кабинета министров, за что и получил от Стида-Эспри пожизненное прозвище Верховного евнуха.

Для Смайли это был совершенно иной мир: ярко освещенные коридоры, по которым сновали с иголочки одетые молодые люди. Он чувствовал себя пешеходом среди моря автомобилей, ощущал свою старомодность и ностальгировал по неухоженному, построенному угловатыми уступами зданию в Найтсбридже, где все когда-то начиналось. Этот дискомфорт нашел отражение даже в его внешности — он словно бы заметно сдал физически, еще больше ссутулился и походил на жабу, как никогда прежде. Он часто моргал, за что его прозвали Кротом. Но вот его молоденькая секретарша обожала своего шефа и за глаза называла исключительно «мой очаровательный медвежонок».

Теперь Смайли считался уже слишком старым, чтобы выполнять задания за рубежом. Мастон сам недвусмысленно объявил ему об этом:

— Вы, дорогой коллега, слишком истощены перипетиями войны. Вам, старина, лучше оставаться на родине и следить, чтобы не погас огонь в нашем домашнем очаге.

Но это лишь отчасти объясняет, почему в два часа ночи на четвертое января Джордж Смайли сидел в лондонском такси, направлявшемся на Кембридж-серкус.

Глава 2

Мы никогда не закрываемся

В такси он чувствовал себя в безопасности. В безопасности и тепле. Причем тепло было контрабандой похищено из постели и пронесено через сырость январской ночи.

А ощущение безопасности возникало от нереальности происходившего: это его призрак ехал сейчас по улицам Лондона, обращая внимание на грустные фигуры поздних искателей развлечений, прятавшихся под стандартными черными зонтами, и на проституток в подарочных обертках из прозрачных полиэтиленовых плащей. Это всего лишь его призрак, решил он, мог очнуться от глубокого сна и прекратить трезвон телефона на прикроватном столике… Оксфорд-стрит… Почему именно Лондон из всех столиц мира ночью терял свое неповторимое лицо? Укутываясь плотнее в пальто, Смайли не мог припомнить ни одного другого города от Лос-Анджелеса до Берна, который с такой легкостью отказывался от ежедневной борьбы за свою уникальность.

Такси свернуло на Кембридж-серкус, и Смайли резко выпрямился на сиденье. Он вспомнил, почему звонил дежурный офицер, и от воспоминания окончательно вышел из дремоты. Разговор он запомнил дословно, что для его памяти было равносильно небольшому подвигу, которого она давненько не совершала.

— Вас беспокоит дежурный офицер, Смайли. У меня на линии ждет Советник…

— Смайли? Говорит Мастон. Это вы проводили в понедельник беседу с Сэмюэлом Артуром Феннаном из министерства иностранных дел, или я ошибаюсь?

— Да… Да, это был я.

— В чем там суть дела?

— Анонимное письмо с обвинением в принадлежности к компартии во время учебы в Оксфорде. Обычный разговор с санкции директора по безопасности.

(Феннан не мог нажаловаться, подумал Смайли, он знал, что я снял все вопросы. Не было ничего необычного. Абсолютно ничего.)

— Вы не пытались надавить на него? Скажите мне откровенно, Смайли, между вами возникла враждебность?

(Боже, судя по голосу, он напуган. Неужели Феннан смог натравить на нас весь кабинет министров?)

— Нет. Напротив, беседа протекала исключительно в дружеских тонах. Мне кажется, мы понравились друг другу. Должен признать, я даже в некотором смысле вышел за привычные рамки.

— В каком смысле, Смайли? В каком?

— Я более или менее ясно дал ему понять, что волноваться не о чем.

— Что?

— Я сказал ему, что беспокоиться не стоит. Мне показалось, что он несколько взвинчен, я счел своим долгом унять его волнение.

— Что конкретно вы ему сказали?

— Сказал, что хотя не имею полномочий делать такие заявления официально от имени нашей службы, у меня нет причин полагать, что мы снова потревожим его по данному вопросу.

— И это все?

Смайли секунду помедлил с ответом — он прежде никогда не знал подобного Мастона, до такой степени не уверенного в себе.

— Да, это все. Абсолютно все. (Он ни за что мне этого не простит. Вот тебе и прославленная невозмутимость, кремовые рубашки, серебристые галстуки и изысканные обеды с министрами!)

— Он утверждает, что вы подвергли сомнению его лояльность, что его карьере в МИДе теперь конец, что он стал жертвой клеветников, которым хорошо заплатили.

— Что-что он утверждает? Он, вероятно, просто сошел с ума. Ему прекрасно известно, что все подозрения с него сняты. Чего он добивается?

— Ничего. Он мертв. Покончил с собой в десять тридцать прошлым вечером. Оставил письмо на имя министра иностранных дел. Полицейские позвонили одному из его секретарей и получили разрешение вскрыть письмо. После чего информировали нас. Теперь не избежать расследования, Смайли. Вы ведь уверены, не так ли?

— Уверен в чем?

— Ладно, оставим это. Приезжайте как можно скорее.

Ему потребовалась целая вечность, чтобы вызвать такси. Он позвонил по телефонам трех парков, но нигде не ответили. Наконец в гараже на Слоун-сквер трубку сняли, и Смайли ждал, стоя в пальто у окна спальни, пока не заметил подъехавшую к его дверям машину. Ему это напомнило бомбардировки, пережитые в Германии: такое же нереальное ощущение тревоги посреди глубокой ночи.

На Кембридж-серкус он остановил такси в ста ярдах от входа в контору — отчасти по привычке, отчасти чтобы в голове немного прояснилось перед ожидаемым потоком вопросов Мастона.

Показав пропуск констеблю в вестибюле, он медленно дошел до лифта.

Дежурный офицер с заметным облегчением поздоровался, когда он вышел на нужном этаже, и они вместе двинулись вдоль коридора с окрашенными в светло-кремовый цвет стенами.

— Мастон уехал на встречу со Спэрроу в Скотленд-Ярд. Там началась свара из-за того, какому из полицейских управлений вести дело. Спэрроу кивает на особый отдел, Ивлин настаивает на уголовном розыске, а полиция графства Суррей пока еще вообще не знает, что случилось на их территории. Дальше ехать некуда. Пойдем и выпьем кофе в норе, отведенной для дежурных офицеров. Кофе паршивый, но лучше, чем ничего.

Смайли был рад, что в эту ночь дежурил Питер Гиллам. Образованный, вдумчивый сотрудник, чьей специальностью был спутниковый шпионаж, а по натуре — добрая душа, у кого всегда можно было одолжить расписание пригородных поездов или перочинный ножик.

— Из особого отдела позвонили в пять минут первого. Жена Феннана ходила в театр и нашла его только по возвращении домой в десять сорок пять. Она и вызвала полицию.

— Он жил где-то в Суррее, как я понял?

— В Уоллистоне рядом с кингстонской объездной дорогой. Буквально на границе Большого Лондона. Когда полицейские приехали, на полу рядом с телом нашли письмо на имя министра иностранных дел. Старший инспектор позвонил главе службы констеблей, тот связался с дежурным в министерстве внутренних дел, который, в свою очередь, поставил в известность клерка из МИДа. Так они добились разрешения вскрыть письмо. И вот тут началась свистопляска.

— Рассказывай дальше.

— Нам сразу же позвонил начальник отдела кадров МИДа. Требовал номер домашнего телефона Советника. Орал, что в последний раз людям из секретной службы позволили запугивать его сотрудников, что Феннан был лояльным и способным работником, ла-ла-ла, ла-ла-ла…

— Таким он, несомненно, и был. Таким и был.

— Заявил, что это дело наглядно подтверждает, насколько спецслужбы отбились от рук. Мол, применяют гестаповские методы без малейшей на то причины… Бла-бла-бла… Я продиктовал ему номер Советника, а сам с другого аппарата позвонил ему, пока мидовец рвал и метал. Получилось чертовски удачно: человек из МИДа был у меня на одном проводе, а Мастон на другом, и он сразу получил необходимую информацию. Было это в ноль двадцать. А уже к часу Мастон примчался сюда в состоянии, похожем на родильную горячку, — ему же завтра утром придется обо всем доложить министру.

Они какое-то время молчали, пока Гиллам засыпал в чашки растворимый кофе и наливал кипятка из электрического чайника.

— Каким он был? — спросил Гиллам.

— Кто? Феннан? Знаешь, до нынешней ночи я бы легко ответил тебе на этот вопрос. А теперь просто теряюсь. Здесь нет никакого смысла. Если говорить о внешности — типичный еврей. Из ортодоксальной семьи, но забросил иудаизм в Оксфорде, заделавшись марксистом. Восприимчивый, интеллигентный… разумный человек. Говорил спокойно и сам умел слушать. Великолепно образован. Ну, ты понимаешь, просто ходячая энциклопедия. Из таких. Но, разумеется, и анонимщик был прав: он действительно состоял в компартии.

— Сколько ему было лет?

— Сорок четыре. Но выглядел старше. — Смайли, не прерывая разговор, оглядывал комнату. — Чувственное лицо, густые прямые черные волосы, стрижка, как у студента-старшекурсника лет двадцати. Очень нежная, но сухая кожа лица, немного бледноватая. И морщинистая. Морщины буквально избороздили лицо. Тонкие пальцы… Характер замкнутый, как у всякой самодостаточной личности. Если получал удовольствие, то в одиночку. И если страдал, то тоже ни с кем не делился, как я полагаю.

Они поднялись, потому что появился Мастон.

— А, Смайли! Заходите ко мне. — Он открыл дверь кабинета и вытянул левую руку, приглашая Смайли войти первым. В его логове не было ни единой казенной вещи. Как-то по случаю он купил коллекцию акварелей девятнадцатого века и часть ее развесил здесь по стенам. И остальная обстановка была тщательно подобрана им лично. Да и сам Мастон выглядел образцово. Быть может, только наспех надетый костюм был светловат и ему чуть не хватало респектабельности. Но шнурок монокля падал на неизменную кремовую рубашку. Он успел повязать светло-серый шерстяной галстук. Немец назвал бы его flott, подумал Смайли; шикарным. Собственно, таким он и был — воплощенной мечтой любой барменши о том, как должен выглядеть настоящий джентльмен.

— Я встречался со Спэрроу. Это очевидное самоубийство. Тело уже увезли, и за исключением самых обычных формальностей глава констеблей не видит оснований для работы криминалистов на месте происшествия. Но в течение ближайшей пары дней будет произведено расследование. Достигнуто соглашение — я вынужден особо подчеркнуть это, Смайли… Достигнуто взаимное соглашение, что ни слова о нашем интересе к личности Феннана не должно просочиться в прессу.

— Понимаю. — «А ты опасен, Мастон, когда слаб и напуган. Знаю, ты готов подставить любую шею, кроме своей. Ты и на меня смотришь сейчас так, словно прикидываешь, сколько в данном случае потребуется веревки». — Только не подумайте, что я собираюсь подвергать ваши действия критике, Смайли. Если директор по безопасности санкционировал беседу, то вам не о чем тревожиться.

— Не о чем. Если не считать Феннана.

— О, разумеется. К сожалению, директор по безопасности забыл подписать письменное разрешение на разговор с Феннаном. Но вами было получено его устное указание, не так ли?

— Да. Я уверен, он это подтвердит.

Мастон снова пристально посмотрел на Смайли, что-то быстро прикидывая в уме, отчего Смайли начал ощущать некоторую сухость в горле. Он понимал, что пытается вести себя слишком принципиально и независимо. А Мастону необходимо было сближение. Он хотел, чтобы Смайли стал участником сговора.

— Вы в курсе, что из департамента Феннана со мной уже связывались?

— Да.

— Будет проведено очень серьезное расследование. Быть может, нам даже не удастся избежать внимания газетчиков. А мне утром предстоит явиться с докладом к министру внутренних дел. — «Ну, напугай меня еще раз… Я уже в возрасте… Можно отправить на пенсию… Подвергнуть сомнению мою компетентность… Что угодно… Вот только лгать в один голос с тобой, Мастон, я все равно не стану». — Мне нужны все факты, Смайли. Я должен выполнить свой долг. Если есть что-то еще, о чем вы мне не рассказали в связи с проведенной беседой, чего, вы, возможно, не изложили в отчете, то самое время поделиться сейчас. Любой мелочью. А потом предоставьте мне судить, важна она или нет.

— Мне в самом деле нечего добавить к тому, что уже изложено в досье, и к сказанному прежде этой ночью. Вот только, быть может, вам полезно будет понять, — слово «вам» прозвучало с излишним нажимом, как показалось самому Смайли, — что я провел эту беседу в исключительно неформальной атмосфере. Обвинения против Феннана показались мне слабо аргументированными — член партии в тридцатые годы, еще студентом, и какие-то смутные намеки на нынешние симпатии коммунистам. Да половина нынешнего кабинета министров побывала в тридцатые членами партии. — Мастон насупился. — Когда я пришел к нему в служебный кабинет в МИДе, там оказалось слишком многолюдно. Кто-то постоянно заходил и выходил. Поэтому я предложил отправиться на прогулку в парк.

— Дальше.

— Так мы и поступили. День был прохладный, но солнечный и довольно-таки приятный. Мы наблюдали за утками. — Мастон сопроводил эти слова нетерпеливым жестом. — В парке мы пробыли примерно полчаса и за это время провели беседу по всем вопросам. Говорил в основном он сам. Он был интеллигентным человеком, умным и интересным собеседником. Но, конечно, немного нервничал, что мне показалось естественным. Люди его типа любят рассказывать о себе, и, по-моему, он был только рад стряхнуть с себя это бремя. Он поведал мне всю свою историю — и не затруднился назвать известные ему имена. А потом мы зашли в кафе рядом с Миллбанк.

— Куда?

— В кофейню. Они варят особый сорт кофе по шиллингу за чашку. Мы им угостились.

— Понятно. И в этой… безмятежной обстановке вы и сообщили ему, что наше ведомство не станет предпринимать никаких дальнейших действий?

— Да. Мы часто поступаем подобным образом, но обычно не фиксируем этого в письменных отчетах.

Мастон кивнул. В легкой подтасовке ему не виделось ничего предосудительного. «Бог ты мой, — подумал Смайли, — а ведь он вполне достоин презрения». Его даже слегка взволновало открытие, что Мастон оказался действительно неприятным типом, полностью оправдав его ожидания.

— Могу я, исходя из услышанного, предположить, что самоубийство — и написанное покойным письмо — стало для вас полнейшим сюрпризом? И вы не можете найти этому объяснения?

— Было бы очень кстати, если бы смог. Но нет.

— Вы не знаете, кто именно выдвинул против него обвинения?

— Нет.

— Он был женат. Хотя бы это вам известно?

— Да.

— Вот я и подумал… Представляется вероятным, что его жена могла бы восполнить некоторые пробелы в имеющейся у нас информации. Не без некоторых колебаний я все же предложу, чтобы кто-то из нашего ведомства навестил ее и исходя из всех соображений приличия задал несколько вопросов.

— Сегодня? — Смайли посмотрел на него совершенно бесстрастно.

Мастон стоял рядом со своим обширным рабочим столом, поигрывая обычными атрибутами кабинета делового человека — ножом для бумаг, портсигаром, зажигалкой. Но на самом деле, заметил Смайли, он рассматривал кремовые манжеты рубашки, торчавшие из-под рукавов ровно на дюйм, и любовался белизной своих рук.

Потом Мастон поднял взгляд, изобразив безграничное терпение.

— Я понимаю ваши чувства, Смайли, но вопреки происшедшей трагедии вам следует ясно видеть сложившуюся ситуацию. Министры внутренних и иностранных дел захотят получить как можно более полный отчет об этом деле, и именно на меня ложится щекотливая задача его подготовить. Особый интерес представляет информация о настроении и душевном состоянии Феннана непосредственно после беседы с… С нами. Возможно, он разговаривал с женой. Ему не положено было этого делать, но давайте будем реалистами.

— Так вы хотите, чтобы к ней поехал я?

— Но ведь кто-то должен. Речь не идет об официальном расследовании. Конечно, последнее слово здесь за министром внутренних дел, но на данный момент у нас попросту не хватает фактов. Время не ждет, а вы знакомы с делом, изучили историю вопроса. Никому другому не успеть ознакомиться с ним столь же детально. Поэтому если кому-то и ехать к ней, то именно вам, Смайли.

— Когда вы хотите меня туда отправить?

— Как мне объяснили, миссис Феннан в известном смысле не совсем обычная женщина. Иностранка, еврейка, как и ее покойный муж, но к тому же серьезно пострадавшая во время войны, что только усугубляет неловкость. Она — сильная личность и восприняла смерть мужа с относительным стоицизмом. Хотя нет сомнений, что это лишь поверхностное впечатление. При этом она разумный человек, открытый для общения. По словам Спэрроу, она готова помочь и, по всей вероятности, сможет встретиться с вами, как только вы туда прибудете. Полиция Суррея предупредит ее о вашем визите, чтобы вы смогли увидеться с ней уже утром. Позже сегодня я сам позвоню вам по ее номеру.

Смайли повернулся, чтобы уйти.

— Да, и вот еще что, Смайли… — Он почувствовал, как рука Мастона легла ему на плечо, и был вынужден посмотреть на него: Мастон нацепил на себя улыбочку, которую обычно приберегал для самых пожилых сотрудниц службы. — Вы должны знать, что можете на меня рассчитывать; я всегда готов поддержать вас.

«Бог ты мой! — подумал Смайли. — А ведь ты действительно работаешь без остановки. Круглосуточное кабаре — вот что ты такое: «Мы никогда не закрываемся»».

Он вышел на улицу.

Глава 3

Эльза Феннан

Мерридейл-лейн — один из тех уголков Суррея, чьи обитатели ведут неустанную битву, чтобы избавиться от неизгладимой печати провинциальности. Здесь не жалеют ни трудов, ни удобрений, чтобы высадить на передней лужайке как можно больше деревьев, которые бы скрыли притулившиеся за ними бедноватые домики, именуемые «комфортабельным семейным жильем». Но близость к деревне не столько маскируют, сколько подчеркивают резные деревянные фигурки сов, украшающих таблички с названиями домов, и потрескавшиеся гномы, притулившиеся у прудов с золотыми рыбками. Причем жители Мерридейл-лейн нарочно не покрывают гномов ни лаком, ни красками, подозревая в этом признак деревенского дурного вкуса, и по тем же причинам не касаются малярной кистью сов, а терпеливо дожидаются, чтобы те с годами прибрели вид подлинного антиквариата, но добиваются только того, что древесные жуки заводятся даже в перекрытиях домов и в потолочных балках гаражей.

Пусть агенты по продаже недвижимости уверяют, что переулок заканчивается тупиком, на самом деле это не совсем так. В дальнем от кингстонской объездной дороги конце он просто переходит в крытую гравием тропу, которая чуть дальше превращается в совершенно уже запущенный земляной проселок, пересекающий луг Меррис-Филд и упирающийся в начало другого проулка, совершенно неотличимого от Мерридейл-лейн. Примерно до 1920 года проселок вел к местной приходской церкви, но она теперь оказалась на окруженном со всех сторон транспортными потоками островке, где местные дороги вливаются в шоссе, ведущее в Лондон, и тропа, когда-то служившая верующим путем к храму, теперь остается лишь кратчайшим, пусть и неудобным, соединительным маршрутом между Мерридейл-лейн и Кадоган-роуд. Зато открытое пространство луча, именуемого Меррис-Филд, даже приобрело нежданную скандальную известность, когда из-за него разгорелась нешуточная свара между застройщиками и защитниками зеленых насаждений, причем такая яростная, что в какой-то момент привела к полному параличу работы механизма местных властей Уоллистона. Впрочем, с течением времени страсти улеглись, и сам собой был достигнут сомнительный компромисс: Меррис-Филд не стали застраивать, но и не сохранили в первозданном виде, установив вдоль луга через равномерные интервалы три колонны из стали. А в самом центре луча находится нечто, напоминающее хижину каннибала с островерхой крышей, именуемое «Мемориальным приютом», возведенным в 1951 году в память о павших в двух мировых войнах, предназначение которого — дать место отдыха усталым и старым путникам. При этом, кажется, никто не задался вопросом, каким ветром могло занести старых и усталых путников на Меррис-Филд, но крыша приюта стала истинным раем для пауков, и какое-то время его использовали как удобную бытовку рабочие, устанавливавшие колонны.

В восемь часов утра Смайли пешком добрался до Мерридейл-лейн, оставив машину у здания полицейского участка, располагавшегося в десяти минутах ходьбы оттуда.

Шел сильный дождь — холодные, крупные капли били прямо в лицо.

Полицию Суррея это дело уже совершенно не интересовало, но Спэрроу тем не менее направил туда офицера из особого отдела, чтобы тот дежурил при полицейском участке и в случае необходимости обеспечивал связь между спецслужбами и Скотленд-Ярдом. По поводу того, как именно погиб Феннан, вроде бы не могло быть двух мнений. Его убила пуля, пущенная в висок с близкого расстояния из маленького пистолета, произведенного в Лилле в 1957 году. Оружие нашли рядом с трупом. Все обстоятельства смерти указывали на самоубийство.

Дом номер пятнадцать по Мерридейл-лейн оказался приземистым строением в стиле Тюдоров, где спальни располагались под скатами фронтонов, и с гаражом — наполовину каменным, наполовину деревянным. Здесь царило запустение и на первый взгляд никто не жил. Такие дома любят художники, подумал Смайли. Но для Феннана место выглядело совершенно неподходящим. Такие, как Феннан, жили в лондонском Хэмпстеде и нанимали прислугу из числа юных иностранок, приехавших в Англию изучать язык.

Он открыл защелку ворот и неторопливо пошел по подъездной дорожке к дому, безуспешно пытаясь разглядеть хоть какие-то признаки жизни внутри сквозь отсвечивавшие свинцовой серостью окна. Было очень холодно. Он нажал на кнопку звонка.

Дверь открыла Эльза Феннан.

— Мне позвонили и спросили, не возражаю ли я. Даже не знала, что им ответить. Но, пожалуйста, входите. — Она говорила с заметным немецким акцентом.

Жена выглядела старше самого Феннана. Невысокая подвижная женщина с очень короткой стрижкой и с волосами, вытравленными почти под цвет никотина. Несмотря на внешнюю хрупкость, она излучала силу и смелость, а карие глаза на слегка искаженном лице делали взгляд почти невероятно пронзительным. Это было изможденное лицо. Лицо человека, которого в прошлом долго терзали и мучили, лицо ребенка, выросшего в голоде и лишениях, лицо вечной беженки, лицо узницы концлагеря, подумал Смайли.

Она протянула ладонь для пожатия — розовая, но загрубелая рука показалась ему костлявой на ощупь.

— Ведь это вы проводили с моим мужем беседу по поводу его лояльности, — сказала она и провела гостя в темную гостиную с низким потолком.

Камин отсутствовал. Смайли внезапно почувствовал себя полным идиотом. Лояльности к кому, к чему? И это при том, что она не вложила в свои слова ни нотки презрения. Он был для нее из числа угнетателей, но ей не привыкать к роли угнетенной.

— Мне очень понравился ваш муж. Все обвинения с него были бы сняты.

— Обвинения? В чем же?

— Мы получили основание для проверки — анонимное письмо, — и это дело поручили мне. — Смайли сделал паузу и посмотрел на женщину с искренним сочувствием. — Вы понесли ужасную утрату, миссис Феннан… И, вероятно, безмерно устали. Едва ли вам удалось нормально поспать в эту ночь…

Но ее не растрогало проявление столь откровенной симпатии.

— Спасибо, конечно, но я даже не пыталась спать. Сон для меня — это вообще почти недоступная роскошь. — Она с грустной усмешкой оглядела свою фигуру. — Я вынуждена как-то коротать по меньшей мере двадцать часов в сутки. А это не так легко даже для меня. А что касается ужасной потери, то да, вероятно, это можно назвать и так. Но знаете, мистер Смайли, у меня так долго не было ничего, кроме зубной щетки, что я не привыкла чем-то владеть даже за восемь лет супружества. И потом, у меня большой опыт переносить страдания молча.

Кивком она указала ему место, куда он мог сесть, а потом до странности старомодным движением подломила под себя юбку и уселась напротив него сама. В этой комнате тоже было очень холодно. Смайли гадал, с чего бы ему начать разговор; прямо на собеседницу он смотреть не осмеливался и уставился куда-то в пустоту перед собой, отчаянно пытаясь мысленно проникнуть в изможденное, кривоватое лицо Эльзы Феннан. Показалось, что прошло немало времени, прежде чем она вновь заговорила сама:

— Вы упомянули, что он вам понравился. Но у него самого явно не сложилось такого впечатления.

— Я не читал письма, оставленного вашим мужем, но мне передали его содержание. — Серьезное пухлое лицо Смайли теперь было повернуто в сторону собеседницы. — Но это бессмыслица какая-то. Я практически открытым текстом сказал ему… что никакого дальнейшего хода его дело не получит.

Она сидела неподвижно, ожидая продолжения. А что он мог ей сказать? «Простите, что убил вашего мужа, миссис Феннан, но лишь исполнял свой долг (долг перед кем, ради всего святого?). Двадцать четыре года назад в Оксфорде он был членом коммунистической партии, а последнее повышение по службе открыло ему доступ к весьма секретной информации. Поэтому какой-то «доброжелатель» написал на него анонимку, и нам ничего не оставалось, как провести по ней проверку. Расследование, по всей видимости, повергло вашего мужа в такую глубокую печаль, что он наложил на себя руки».

Он предпочел промолчать.

— Это была всего лишь игра, — неожиданно сказала Эльза, — глупое жонглирование идеями, на самом деле не имевшее отношения ни к нему, ни к любому другому живому человеку. Чего ради вы на нас отвлекаетесь? Возвращайтесь к себе на Уайтхолл и продолжайте передвигать фигурки шпионов на своем картонном игровом поле. Она немного помолчала, никак не проявляя эмоций, если не считать обжигавшего взгляда темных глаз. — Вы страдаете застарелой болезнью, мистер Смайли, — продолжала она, доставая из пачки сигарету, — я часто встречала жертв этого недуга. Сознание как бы отделяется от тела; оно продолжает мыслить в отрыве от реальности, властвует в бумажном королевстве и бесстрастно создает и уничтожает таких же на первый взгляд бумажных людей. Но порой граница между вашим и нашим мирами вдруг стирается, бумажное досье обретает плоть и кровь, и это ужасный момент, не правда ли? У абстрактных бумажных человечков, оказывается, есть семьи, есть прошлое и мотивы для тех мелких проступков, которые вы превращаете в грехи, описывая их в своих досье. И когда так случается, мне становится очень вас жалко.

Она сделала еще одну небольшую паузу, а потом продолжила:

— Это как государство и народ. Ведь государство — это тоже всего лишь сон, пустой символ, за которым не стоит ничего реального, как сознание, оторванное от тела, как попытка играть с облаками в небе. Но ведь именно государства развязывают войны и сажают людей в тюрьмы, верно? Вы спите, и вам снятся чистые доктрины. Здесь невозможно даже замараться. Но только теперь мы с мужем тоже чисты в ваших глазах, или я не права?

Она смотрела на него в упор. Ее акцент стал намного заметнее.

— Вы отождествляете себя с государством, мистер Смайли, вам нет места среди реальных людей. Если вы сбросили бомбу с небес, то не надо приходить на место ее падения, чтобы посмотреть на кровь и послушать крики умирающих.

Она говорила, не повышая голоса, а смотрела теперь куда-то выше и мимо него.

— По-моему, вы все еще в шоке. Как же! Вы, видимо, ожидали застать меня в слезах, но у меня слезы кончились уже давно, мистер Смайли — я пуста. Мне пришлось оплакивать слишком многих. Спасибо, что навестили, мистер Смайли, теперь можете отправляться обратно — здесь вам больше делать нечего.

Он подался вперед в своем кресле, держа пухлые руки на коленях. Вид у него был одновременно и самоуверенный, и встревоженный, как у бакалейщика, которого отчитал недовольный клиент. Лицо побледнело, кожа на висках и над верхней губой слегка поблескивала. Под глазами четко обозначились два лиловых полумесяца, рассеченных толстой оправой очков.

— Послушайте, миссис Феннан, наша беседа была не более чем простой формальностью. Мне показалось, что ваш муж получил от нее удовольствие и пребывал в отличном настроении, когда мы завершили разговор.

— Как вы смеете делать подобные заявления, как у вас язык поворачивается…

— Но я говорю правду. Если уж на то пошло, я даже не стал с ним разговаривать в помещении министерства. Когда я пришел к нему, то обнаружил, что его кабинет — это нечто вроде проходного двора между другими комнатами, и потому мы отправились сначала в парк, а потом в кафе. Едва ли похоже на инквизицию, если подумать. Я сказал, что ему не о чем беспокоиться, — именно так звучали мои слова. И потому я никак не могу понять, откуда взялось такое письмо. Это не имеет…

— А я сейчас думаю вовсе не о письме, мистер Смайли. Я вспоминаю то, что он сказал мне сам.

— Что вы имеете в виду?

— Беседа с вами до крайности расстроила его, и он рассказал мне об этом. Вернувшись домой в понедельник вечером, он был в отчаянии, граничившем с невменяемостью. Он рухнул в кресло, и мне с большим трудом удалось позже заставить его лечь в постель. Я дала ему успокоительное, которого хватило только на первую половину ночи. И он продолжал говорить об этом все следующее утро. Черные мысли не шли у него из головы до самой смерти.

Сверху донеслись звонки телефона. Смайли поднялся.

— Прошу прощения, но мне должны звонить из офиса. Надеюсь, вы не возражаете?

— Телефон стоит в большой спальне прямо у нас над головами.

Смайли медленно поднялся по лестнице, все еще находясь в полном недоумении. Что, черт возьми, следует сказать Мастону?

Он снял трубку, машинально прочитав написанный на аппарате номер.

— «Уоллистон двадцать девять сорок четыре» слушает.

— Это с телефонной станции. Доброе утро. Звоним вам в восемь тридцать, как вы и просили.

— А?.. Ах да, спасибо вам огромное.

Он дал отбой, довольный, что получил небольшую передышку. Затем бегло осмотрел комнату. Это явно была спальня самих Феннанов, обставленная просто, но удобно. Перед газовым камином стояли два кресла. Смайли вспомнил, что три послевоенных года Эльза Феннан была прикована к постели. Вероятно, еще с тех времен супруги приобрели привычку вечерами сидеть здесь вдвоем у огня. Альковы по обе стороны камина занимали полки с книгами. В дальнем углу на столике он заметил пишущую машинку. Было во всей атмосфере комнаты что-то настольно интимное и трогательное, что, вероятно, впервые Смайли по-настоящему ощутил весь трагизм ухода Феннана из жизни. И он вернулся в гостиную.

— Это вас, — сказал он. — Звонок с телефонной станции, который вы заказывали на восемь тридцать.

Вновь возникла пауза. Смайли бросил взгляд на хозяйку, но она тут же отвернулась от него и стояла, глядя в окно, с напряженной, очень прямой тощей спиной и с жесткими короткими волосами, которые казались темными на фоне утреннего света.

Тут он всмотрелся в нее пристальнее. До него только сейчас дошло то, что он должен был понять сразу — еще там, в спальне. Нечто настолько невероятное, что мозгу потребовалось некоторое время, чтобы осознать это. Чисто автоматически он продолжал что-то говорить, но чувствовал желание как можно быстрее уйти отсюда, держаться подальше от телефона, по которому мог позвонить Мастон и засыпать его истеричными вопросами, убраться из мрачноватого, вселявшего беспокойство дома Эльзы Феннан. Уйти и хорошенько поразмыслить.

— Я и так отнял у вас слишком много времени, миссис Феннан. Лучше будет последовать вашему совету и вернуться в Уайтхолл.

Снова пожатие холодной хрупкой руки, его невнятные слова соболезнования. Он взял в прихожей свое пальто и вышел под лучи утреннего зимнего солнца, ухитрившегося пробиться сквозь тучи после затяжного дождя. И оно немедленно новыми, еще влажными красками покрыло деревья и дома на Мерридейл-лейн. При этом небо оставалось почти черным, и тем более странным казался лежавший под ним неожиданно яркий мир, солнечный свет в котором выглядел как будто украденным из другого места на Земле.

Смайли неспешно спустился по гравию дорожки, опасаясь, что его могут в любой момент окликнуть и предложить вернуться.

В полицейский участок он пришел, полный глубоко взволновавших его мыслей. И главная из них заключалось в том, что не Эльза Феннан попросила телефонную станцию сделать звонок-напоминание в восемь тридцать утра нынешним утром.

Глава 4

Кафе «Фонтан»

Начальником уголовного розыска в полицейском участке Уоллистона был добродушный гигант, для которого главным мерилом профессиональной компетенции являлась выслуга лет. И он считал свое мнение единственно верным. В противоположность ему инспектор Мендель, которого сделал своим связником Спэрроу, оказался худосочным остролицым джентльменом с манерой говорить очень быстро и одним уголком рта. Он показался Смайли чем-то похожим на хорошего лесничего, который досконально знал свою территорию и не любил, когда на нее вторгались посторонние.

— Для вас оставили сообщение из вашего департамента, сэр. Вам необходимо срочно позвонить Советнику. — Главный местный сыщик указал огромной лапищей на телефон и тут же вышел в открытую дверь своего кабинета. Мендель остался сидеть на месте. Смайли какое-то время всматривался в него, размышляя, можно ли этому человеку доверять.

— Закройте дверь.

Мендель подошел к двери и без стука захлопнул ее.

— Мне нужно навести кое-какие справки на местном телефонном узле в Уоллистоне. С кем там лучше всего будет поговорить?

— С заместителем директора. Ее шефа вечно нет на месте, и она тащит на себе всю работу.

— Кто-то из дома пятнадцать по Мерридейл-лейн попросил телефонисток со станции позвонить сегодня в восемь тридцать утра. Мне необходимо выяснить, в котором часу была сделана такая заявка и кем именно. Кроме того, хотелось бы узнать, регулярно ли заказывались подобные звонки, и если да, то все известные подробности о них.

— Помните номер?

— «Уоллистон двадцать девять сорок четыре». Владельцем должен значиться Сэмюэл Феннан, я так думаю.

Мендель взялся за телефон, набрал «ноль» и, дожидаясь ответа, спросил Смайли:

— Вы ведь не хотите, чтобы кто-то пока об этом знал, верно?

— Никто ничего не должен знать. Включая даже вас самого. По всей вероятности, это ничего не значит. И если мы начнем трепать языками о возможном убийстве, то…

В этот момент Менделю ответили со станции, и он попросил соединить его с заместителем директора.

— Беспокоит полиция Уоллистона, уголовный розыск. Нам необходима проверка данных… Да, конечно… В таком случае перезвоните мне сами… По прямому номеру нашего подразделения — «Уоллистон двадцать четыре двадцать один».

Мендель положил трубку и стал ждать звонка со станции.

— А неглупые девчонки там сидят, — пробормотал он, не глядя на Смайли. Телефон зазвонил, и он вернулся к прерванному разговору. — Мы расследуем ограбление на Мерридейл-лейн. Дом восемнадцать. Есть вероятность, что преступники использовали дом номер пятнадцать как наблюдательный пункт, чтобы вломиться в жилище напротив. Нельзя ли установить все входящие и исходящие звонки с телефона «Уоллистон двадцать девять сорок четыре» за последние двадцать четыре часа?

Последовала пауза. Мендель приложил ладонь к микрофону трубки и повернулся к Смайли с легкой плутовской усмешкой. И Смайли вдруг почувствовал к нему прилив симпатии.

— Она опрашивает девочек, — шепнул Мендель, — а потом просмотрит записи в книге регистрации.

Он снова отвернулся, сосредоточился на телефоне и стал записывать что-то в блокноте начальника, лежавшем на столе. Потом резко замер и подался вперед.

— Вот как? — Голос его звучал расслабленно по контрасту с напряженной позой. — А в котором часу это было?

Еще пауза.

— В девятнадцать пятьдесят пять?.. И звонил мужчина? Ваша сотрудница уверена в этом?.. Ну конечно… Теперь понятно. Все четко. Это нам очень поможет… Все равно спасибо вам большое за помощь. По крайней мере мы теперь владеем информацией… Вы очень любезны… Нет, это рабочая версия, и только. Придется, наверное, немало поломать голову. Еще раз благодарю, и, пожалуйста, сохраните мой запрос в тайне, насколько это возможно… Всего хорошего!

Он дал отбой, вырвал из блокнота листок и сунул в карман.

Теперь уже быстро заговорил Смайли:

— Я знаю одно жуткое кафе здесь неподалеку. Мне все равно пора позавтракать. Пойдемте со мной. Выпьете чашку кофе.

Телефон снова зазвонил. Смайли почти физически ощущал Мастона на другом конце провода. Мендель бросил на него беглый взгляд и, кажется, все понял. Они оставили аппарат трезвонить дальше, а сами поспешно вышли из полицейского участка и направились в сторону Хай-стрит.

Кафе «Фонтан» (владелица мисс Глория Адам) отличали все тот же тюдоровский стиль, обилие медных деталей конской упряжи в интерьере и местный мед, продававшийся на шесть пенсов дороже, чем по всей округе. Мисс Адам лично разносила самый отвратительный кофе, который можно найти южнее Манчестера, и называла клиентов «мои друзья». Причем своих «друзей» мисс Адам не обслуживала, а откровенно грабила, считая это, видимо, важным атрибутом домашней обстановки, иллюзию которой всеми силами старалась поддерживать в своем заведении. Ее социальное происхождение оставалось неясным, но в разговорах она часто именовала своего покойного отца «полковником». Среди тех «друзей» мисс Адам, которые платили за дружбу с ней особенно дорого, была популярна сплетня, что упомянутый полковничий чин папаша получил скорее всего за деятельность на ниве благотворительности в Армии спасения.

Мендель и Смайли заняли угловой столик рядом с камином и дожидались возможности сделать заказ. Мендель смотрел на Смайли с несколько озадаченным выражением лица.

— Девушка запомнила звонок очень хорошо. Запрос поступил перед самым окончанием ее смены — в девятнадцать пятьдесят пять прошлым вечером. Просили позвонить в восемь тридцать утра сегодня. Это сделал сам Феннан — она абсолютно уверена.

— Почему?

— Как я понял, Феннан звонил в прошлое Рождество, когда дежурила та же девушка. Пожелал всем сотрудницам телефонной станции веселого праздника. Она была приятно удивлена. Они немного поболтали о том о сем. И теперь она убеждена, что тот же человек вчера вечером заказал предупредительный звонок. «Очень культурный джентльмен», по ее словам.

— Но это же ерунда какая-то! Предсмертное письмо он написал в двадцать два тридцать. Что могло произойти между восемью и половиной одиннадцатого?

Мендель поднял с пола свой дипломат. Поскольку замок на нем отсутствовал, он больше напоминал футляр для музыкального инструмента, отметил про себя Смайли. Из чемоданчика инспектор вытащил простую папку для бумаг и подал Смайли:

— Факсимиле письма. Шеф попросил вручить его вам. Оригинал ждут в МИДе, а еще одна копия пойдет лично в руки Марлен Дитрих.

— А это еще, черт побери, что за птица?

— Простите, сэр, но так мы называем вашего Советника. Прозвища — обычное дело среди полицейских. Весьма сожалею, если звучит бестактно.

Наоборот, подумал Смайли. Прозвище восхитительное, бесподобное по точности. Он открыл папку и окинул факсимиле взглядом. Мендель продолжал:

— Первое на моей памяти письмо самоубийцы, напечатанное на машинке. И, кстати, чтобы точно указывали время написания, я тоже вижу впервые. А вот к подписи не придерешься. Сравнил ее в участке с образцом, который он однажды оставил, расписываясь в получении своей потерянной вещи, найденной нами. Один к одному.

Письмо действительно было напечатано, и, возможно, на портативной пишущей машинке. Как и анонимка. Но на этом листке Феннан оставил свой аккуратный, разборчивый автограф. Вверху листка под строкой с адресом была напечатана дата, а еще ниже время: 22.30.



Уважаемый сэр Дэвид!

Обдумав ситуацию, я не без некоторых колебаний все же принял решение добровольно уйти из жизни. Для меня невыносима мысль, что на мне отныне всегда будет лежать тень подозрений в предательстве. Мне совершенно ясно, что с моей карьерой покончено, пусть я и стал жертвой платных доносчиков.

Искренне Ваш, Сэмюэл Феннан



Смайли перечитал текст несколько раз, сжав от напряжения губы и вздернув брови, словно от удивления. Мендель между тем о чем-то его спрашивал.

— Как вы об этом узнали?

— О чем?

— О том утреннем звонке.

— Дело в том, что я сам на него ответил. Думал, звонят мне. Однако это оказался звонок со станции. Но сразу я даже ничего не сообразил. Предположил, что позвонить попросила вдова, понимаете? Спустился вниз и сообщил ей об этом.

— Спустились вниз?

— Да. У них телефон стоит в спальне. Хотя это скорее комбинация спальни и гостиной… Миссис Феннан ведь долго пробыла на инвалидности, и они оставили комнату в прежнем виде, как мне показалось. Там еще и что-то вроде кабинета в одном из углов: книги, стол, пишущая машинка и тому подобное.

— Пишущая машинка?

— Да. Портативная. Думаю, на ней он и напечатал это свое письмо. Но, видите ли, ответив на звонок, я совершенно упустил из виду, что его никак не могла заказать миссис Феннан.

— Почему же?

— Она страдает бессонницей — сама мне об этом сказала. Когда я посоветовал ей отдохнуть, она ответила: «Я вынуждена как-то коротать по меньшей мере двадцать часов в сутки. А это не так легко даже для меня». И еще добавила, что сон для нее — недоступная роскошь. Так с какой стати ей просить разбудить ее в восемь тридцать?

— А с какой стати это было делать ее мужу или кому-то другому? Это почти обеденное время для многих — Боже, спаси и сохрани государственных служащих!

— Вот именно! Это и для меня загадка. В министерстве рабочий день начинается поздно. В десять, если не ошибаюсь. Но даже в таком случае Феннану следовало встать гораздо раньше восьми тридцати, чтобы побриться, одеться, позавтракать и успеть к своему поезду. И потом, почему его не могла разбудить жена?

— Не исключаю, что она преувеличивает свои проблемы со сном, — сказал Мендель. — Женщины часто раздувают из мухи слона, когда речь заходит о мигренях, бессоннице и других пустяках. Думают, что их будут считать из-за этого натурами нервными, утонченными и темпераментными. Как правило, это обычное кокетство.

Смайли только головой покачал:

— Нет, она все равно никак не могла заказать звонок. Она ведь вернулась домой только в двадцать два сорок пять. Но даже если предположить, что она ошиблась по поводу времени своего возвращения, ей никак не удалось бы добраться до телефона, не наткнувшись сначала на тело мужа. Вы же не станете меня уверять, что это нормальная реакция: найти супруга мертвым, но первым делом кинуться заказывать звонок на утро?

Они какое-то время молчали, попивая кофе.

— Есть еще соображение, — сказал Мендель.

— Какое?

— Жена вернулась из театра в двадцать два сорок пять, так?

— Да, по ее же словам.

— Она ходила в театр одна?

— Без понятия.

— Держу пари, что не одна, а потому вынуждена была сказать правду. Для того и время в письме проставила, чтобы создать себе алиби.

Смайли вспомнил Эльзу Феннан, ее злость, ее покорность судьбе. И ему показалось совершенно неуместным говорить о ней в подобном ключе. Нет. Только не Эльза Феннан. Нет.

— Где было найдено тело? — спросил Смайли.

— У подножия лестницы.

— У нижних ступеней?