Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Антон Чиж

Бой бабочек

– А что, барыня, ничего сегодня в газетах о вчерашнем убийстве не написано? – О каком убийстве? – Да была я вчера в киатре, так там один актер в комедии жену свою застрелил из пистолета. Его тут же захватили другие актеры. Я было вздумала свидетельницей объявиться. Подхожу к околоточному, так и так, говорю, «Ваше благородие, желаю я в эфтом самом актерском убийстве свидетельницей быть». А околоточный мне: «Идите, говорит, матушка, с Богом домой!» Надо полагать, там и без меня свидетелев много нашлось. И как же мне жалко стало актерскую жену – просто рассказать не могу! А все ревность, барыня, она актера-то до убийства и довела. Да, много нашей сестры из-за эфтой самой ревности от мужчин безвинно муку принимают! Шутъ. Театральные известия. № 814. 29 января 1898 г.
© Чиж А., текст, 2019

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2019

1898 год, май, 11-е число

Ржавой занозой ранила душу, липла к мыслям скользкой грязью, вязким дегтем, черным сном. Не было от нее спасения. Уже не осталось ни звука, ни отголоска, ни шепотка, два дня как минуло, а нет все покоя. От сомнения мучительного Халтурин стал сам не свой. Службу толком нести не может, ни есть, ни спать. Все думал да гадал: что же такое случилось?

Товарищи по полицейскому участку, видя, что со старым городовым творится неладное, донимали расспросами, пока Халтурин не рявкнул, чтобы отстали. Нос суют куда не следует, проку от сотоварищей никакого. Что они понимать-то могут? Да и как рассказать? На смех, чего доброго, поднимут. Скажут: «Наконец-то наш Митрич бесстрашный страх испробовал». Не бывало такого, чтобы городовой высшего оклада Халтурин, отмеченный благодарностью начальства и медалью «За беспорочную службу в полиции», кого боялся. В воровское логово на Никольском рынке сам заходил, зверюгу-убивца, что семью топором изрубил, в одиночку вязал, ни перед кем не дрожал. Давно, конечно, это было, но порода крепкая, мужицкая. Сединами закалилась. И вдруг слабина позорная. Хуже того, некому душу излить.

К душевным мукам Халтурин не был приспособлен. Намаявшись так, что и врагу не пожелаешь, собрался с силами и отправился на второй этаж. Вежливо постучал, маленько приоткрыл дверь, испросил дозволения войти. Пристав дружелюбно махнул: заходи без церемоний. Хозяин 1-го участка Петербургской части, подполковник Левицкий, был человеком армейским, простым и доступным. Визит городового к нему в кабинет – дело привычное, всякая нужда по службе случается.

Простота обращения между приставом и подчиненными завелась сама собой. Участок был небольшим, куда меньше соседнего 3-го и даже 2-го участка Петербургской части. Состоял в основном из огородов, во множестве разбитых на глухой Петербургской стороне, да нескольких улиц с каменными домами. Из полезных владений – Сытный рынок. Из развлечений – Александровский парк с Зоологическим садом и театр «Аквариум». На территории участка находилась Петропавловская крепость. Но соваться туда нечего: там тюремная полиция правит, да и место страшное, мрачное, обходи стороной. В остальном – все мирно, по-семейному.

Левицкий предложил городовому садиться, пошутил про первые майские деньки, что пьяной черемухой веяли в распахнутое окно. Сел Халтурин на стул, охнувший под его весом, и потупился. Сам на себя не похож. Всем известно: старый городовой отличался добродушием и даже веселостью. Что службе не вредило.

– Случилось, что ль, чего, Митрич? – по-простому спросил пристав, подставляя теплой прохладе лицо, которое тут же начала щекотать уличная пыль. И откуда только берется?

– Не знаю, как и сказать, Евгений Илларионович, – без поминания звания и «вашего благородия» ответил Халтурин, что дозволялось ему из уважения лет.

– Говори как есть. В роте что-то стряслось? Опять из младших кто, напившись, на службу не вышел?

– Никак нет, в роте порядок, заступили на посты.

Что ж, уже хорошо. Разбираться с проступками городовых Левицкий не любил. Да и что со служивыми сделаешь: выгнать не выгонишь, на гауптвахту не посадишь. Только добрым словом и кулаком можно вразумить. Особенно кулаком. Без него доброе слово входило не так глубоко.

– Так… А что такой хмурый? Выкладывай, не таись.

– Слушаюсь, – Халтурин оправил ремень, что стягивал уже летний, беленого сукна, кафтан. – Дело второго дня помните?

Левицкий помнил все. Происшествий немного, каждый рапорт прочитывал.

Действительно, 9 мая[1] на Каменноостровском проспекте случилось заурядное происшествие. Лошадь испугалась, понесла, извозчик не справился, пролетка выскочила на тротуар и задавила случайную прохожую. Под копытами и колесами не уцелеть, бедняжка скончалась на месте. Погибшая, мещанка Макеева, проживала на Зверинской улице, шла к подруге в гости на Большую Посадскую. Перешла бы проспект на минутку раньше, осталась жива. А если бы лошадь понесла чуток левее, то происшествие досталось бы соседям: граница полицейских участков делила проспект ровно посредине. Протокол был составлен верно, свидетели подписались. Тело отправлено в морг Мариинской больницы. Извозчика лишат патента месяца на два, да какой с него спрос. Лошадь – животное самовольное.

– Дело закрыто, – сказал Левицкий. – Обязанности свои, Митрич, ты исполнил примерно. Толпу отогнал, вызвал с ближнего поста городового Илюхина. Турчановичу подсобил с оформлением и свидетелями. Дождался санитарной кареты и тело помог погрузить. Все бы так службу несли.

– Благодарю, господин пристав, да только не во мне вопрос, – ответил вконец помрачневший Халтурин.

Поведение городового казалось странным. Если не сказать – непонятным. А непонятностей пристав на дух не выносил.

– В чем же тогда вопрос? – со строгостью в голосе спросил он.

Халтурин выпрямился, будто решился на что-то важное.

– В протокол кое-чего не вошло, – доложил он.

Такой поворот никуда не годился: если городовой что-то утаил, а теперь сознаться решил – чего доброго, дело возвращать придется. Приставу – возня и морока, от начальства выволочка. Лучше бы Митрич помалкивал.

– Почему сразу Турчановичу не доложил? – Левицкий стал сух и резок.

– Как о таком доложить, ваше благородие? – отвечал городовой, уловив перемену в голосе начальника. – О таком не доложишь…

– Да что там случилось?! – вскрикнул пристав раздраженно. Не хватало, чтоб городовой распускал нюни, словно барышня.

– Разрешите доложить по порядку…

Левицкий нетерпеливо махнул, мол, чего уж там.

– Значит, тело проверил, она уже последний вздох испустила, – начал Халтурин. – Лежит, бедная, глаза в небо, лицо тихое, кукольное, милое, жалостливое…

– Избавь меня от этих тонкостей.

– Слушаюсь… Так вот, значит, собралась толпа. Не так чтобы много, а с десяток, как обычно. Я прикрикнул, чтобы отошли. Они подвинулись. Пялятся на несчастную, будто развлечений им не хватает. И тут, откуда ни возьмись, оно…

– Что это – «оно»?

– Песня, – выдавил Халтурин и преданно взглянул на пристава.

Левицкий в первое мгновение маленько растерялся.

– Что «откуда ни возьмись»? – переспросил он.

– Песнь, ваше благородие, – удрученно повторил Халтурин. – Или голос, как изволите.

– Романсик популярный исполняли?

– Никак нет, ваше благородие, что-то такое на иностранном. Протяжное, жалостливое, мучительное, и… и… – тут у Халтурина не нашлось слов, чтобы описать пережитое.

Не такой был человек городовой, чтобы с подобной чушью отнимать бесценное время пристава. Левицкий это знал и раздражение сдержал.

– Хорошо, Митрич, пел кто-то песню, – ровно проговорил он. – Тебе-то что за печаль?

– Как запел голос, я словно в камень обратился, шевельнуться не могу, стою как вкопанный. Толпа замерла, никто не шелохнулся, словно волшебство нашло какое. Кажется, прикажи мне, пойду за голосом, как теленок за мамкой… Такой красоты немыслимой, неземной. Душу вынимал, сердце разрывал. Чуть слезу не пустил…

Городовой разглядывал потолок, будто туда, в вышину, и улетел голос.

– Ну, и дальше что? – спросил пристав.

Халтурин, вздрогнув, словно очнулся от видений.

– Ничего, ваше благородие. Как сгинул голос, так все и ожили, оглядываются. Не понимали люди, что с ними было. Я, конечно, толпу обошел, но без толку: никого не приметил.

Задачка для пристава выходила не самой понятной.

– Голос женский или мужской? – спросил Левицкий, чтобы не показывать сомнений, на какие не имел права.

– Не разобрать. Красоты невозможной…

– Значит, женский.

– Я с тем согласный, – сказал Халтурин. – Потому как иного быть не могло.

– Чего не могло? – не понял пристав.

– Так ведь это душа отлетевшая пела, вот что. Звала меня за собой в прекрасный рай иного мира… Помру я, видать, скоро. Уж ангельскую песнь услыхал… Мне она пела, мне… Все, конец мой настает, не иначе… Отслужил Халтурин свое, пора под могильный камень…

На лице городового читался миллион терзаний, которые крепкий мужик перетерпел, пока изливал душу. Смеяться над искренним горем непозволительно. Но и допускать в полицейский участок всякую мистику не положено. Тут полиция, а не спиритический салон. Пристав понял, что должен действовать быстро, точно и просто. Как в армии. Для начала он налил из графина полный стакан воды и заставил городового выпить залпом. А когда тот, кашляя, утирал рукавом усы, приступил к возвращению его мозгов в служебное состояние.

– Будем, Митрич, рассуждать логически, – сказал Левицкий, сам не веря, что сказал этакое. – Толпа зевак голос слышала?

– Так точно, – ответил городовой.

– Коли слышали все, выходит, не тебе одному голос пел. Не за тобой он явился. Так?

Простая догадка стала Халтурину спасительной соломинкой.

– Так точно, вашь бродь, – оживая, отозвался он.

– Теперь главное: пост твой где? – спросил Левицкий и сам же ответил: – У сада и театра «Аквариум». А что в саду том находится?

– Да мало ли чего, всякой растительности хватает.

– Сцена летняя! – прикрикнул пристав, чтобы вернее дошло.

– И такое имеется, вашь бродь…

– На сцене той как раз песенки актрисы распевают.

– Ах ты… Сцена же летняя! – пробормотал городовой с таким удивлением, будто перед ним открылись чертоги разума.

– Услыхал ты незнакомую песню, как полагаю, на французском языке, – победно закончил Левицкий. – Хорошая певица, раз тебя так пробрало. Небось мадемуазель Горже или Мария ля Белль старались. Понял, Митрич, свою ошибку?

Простые доводы вернули городового к жизни. Мучениям пришел конец. Поживет еще, послужит. Никто его на тот свет не зовет. А наоборот: на этом его призывают нести полицейскую службу, как прежде. В лице пристава призывают. Который и выпроводил Халтурина из кабинета, отечески похлопав по служивому плечу и пожелав не забивать голову баснями, а следить за порядком в роте.

Когда за городовым захлопнулась дверь, Левицкий вернулся в кресло, закрыл глаза и подставил лицо ветерку.

Участок располагался на Кронверкском проспекте, окна кабинета выходили на зелень Александровского парка и ворота Зоологического сада. Откуда часто слышались звериные голоса. Сейчас долетел отголосок мощного рыка. Неизвестно отчего мелькнула странная мысль: «Зверь явился!» Возникла и исчезла, оставив на душе липкий след.

Городового Левицкий, конечно, уболтал. Но сам-то, как частый гость «Аквариума», знал: на летней сцене выступления начинаются в восьмом часу вечера. В полдень ни одну актрису на сцену не вытолкать. Правда была неприятной и ненужной, и пристав старательно отогнал незваную гостью. Не хотелось ему разбираться, чей голос околдовал Халтурина, откуда взялся, что пел, зачем пел и куда исчезла певунья. Все эти вопросы были пустыми. Не имевшими отношения к полицейской службе.

Отринув бесполезные глупости, Левицкий целиком отдался наслаждению весенней прохладой. В окно залетела ранняя бабочка и села на краешке рамы. Пристав улыбнулся безобидному насекомому.

Год тот же, август, 23-е число (воскресенье), вечернее представление

Одна недоброжелательная дама как-то меня спросила: – Что вы делаете для того, чтобы иметь красивую шею? Я ей дерзко ответила: – Мадам, я родилась с красивой шеей. Лина Кавальери. L’art d’être bell[2]
1

Среди ясного утра назревал скандал. Или драка. Уж как придется. Уличное волнение произошло около афишной тумбы, так гордо возвышавшейся на углу Литейного и Невского проспектов, будто ради нее проспекты и были построены.

Двое господ сошлись не на шутку. Один громко поминал свою фамилию Грохольский, и ее слышали все, кто остался понаблюдать за зрелищем. В нем легко узнавался чиновник средней руки. Другой настолько яро кричал: «Я, Тишинский!», будто был римским цезарем, – наверняка столичный бездельник, прожигавший родительское наследство.

Господа брызгали слюной, поочередно тыкали пальцами в афиши и делали заявления, самые резкие, относительно умственных способностей противника и особенно понимания искусства. Городовой, находившийся поблизости, пока не решался встать стеной между спорщиками. То ли дожидаясь, когда дело дойдет до доброго мордобоя, то ли наслаждаясь петушиным боем.

Рядом с набиравшейся толпой задержался господин, одетый в летний костюм от хорошего портного. Только что он спешил, но по привычке не смог пропустить созревавшее на глазах происшествие.

Заметив его, городовой выпрямился, решительно поправил портупею и готов был ринуться на восстановление порядка. Но господин сделал незаметный, но точный жест: «Не вмешиваться». Городовой послушно кивнул, всем видом показывая, что готов по первому знаку вступить в бой. Господин в летнем костюме уже забыл о нем, разглядывая тумбу. В ближайшие дни афиши предлагали петербургским жителям массу развлечений, споря размерами заголовков.

В Павловском театре давали «Принцессу Грёза» Эдмона Ростана. Театр в Озерках зазывал на бенефис Воронцовой-Ленни, для которого была выбрана пьеска «На привязи». Театр и сад Тумпакова ждал зрителей на «Князя Серебряного» Алексея Толстого. В пику ему летний театр и сад «Неметти» давал «Орфея в аду». Театр и сад «Новый Эрмитаж» обещал «Страшное дело» драматурга Дингельштедта. А театр и сад «Аркадия» хотел удивить «Мазепой».

Обилие афиш «театров и садов» объяснялось бурным финалом летнего сезона, когда государственные (императорские) театры еще находятся в отпуске, целиком предоставив публику крикливым и нагловатым (по мнению критиков) частным театрам. В которые эта самая публика ходит не для того, чтобы приобщиться к высокому и прекрасному, а неплохо провести время.

Однако ни одно из чудесных представлений не заслуживало того, чтобы посреди Невского проспекта прилично одетые господа расквасили себе носы или разодрали пиджаки, к чему все и шло. Наконец любознательный господин заметил, что острия пальцев споривших то и дело метят в афишу театра и сада «Аквариум», и без того наклеенную в самом видном месте. Афиша сообщала, что через три дня состоится гала-концерт и двойной бенефис мадемуазель Каролины Отеро и мадемуазель Лины Кавальери. Вот такое событие могло стать поводом хорошей драки. Господин в летнем костюме узнал об этом очень кстати.

В Петербурге, при всем богатстве развлечений, кажется, не осталось мужчины, который не принадлежал бы к партии поклонников Отеро или к их ненавистным врагам – поклонникам Кавальери. Две звезды сводили с ума танцами и песнями, но в основном слегка прикрытой красотой, которая сверкала среди настоящих драгоценностей. Брильянты и обнаженные части тел актрис были мощной силой притяжения. Особенно брильянты. У каждой их имелось так много, что было на что посмотреть. Обе звезды знакомы публике с прошлого года, когда они давали концерты на разных сценах. В этом сезоне ловкий владелец «Аквариума» подписал контракты с обеими, чтобы публика шла только к нему. Так что в этот летний сезон в один вечер пела и танцевала Кавальери, в другой – танцевала и пела Отеро.

Сцена «Аквариума» не только не примирила поклонников, но разожгла пожар вражды. Те, кто обожал Отеро, отзывались о Кавальери не лучше, чем о базарной танцовщице. Их противники, верные рабы Кавальери, кричали, что бездарной Отеро надо петь на железной дороге вместо паровозных гудков. Подобные оскорбления Грохольский и Тишинский сами исполняли на самых высоких тонах.

Господин, наблюдавший за ними, чуть улыбнулся верной догадке. Надо заметить, он был вообще довольно сообразительным. Иначе не смог бы занять место начальника сыскной полиции Петербурга. Потеряв интерес к уличной сваре, он заторопился к кофейной кондитерской без крепких напитков, «Au fin goût»[3], что располагалась в трех домах от угла проспектов. Там у коллежского советника Шереметьевского была назначена встреча. Неофициальная и оттого еще более важная.

Показав городовому, что оставляет безобразие на его усмотрение, Шереметьевский заторопился туда, куда шел, пока его не отвлекли скандалисты. Он уже не имел счастья видеть, как господин Грохольский, войдя в раж, влепил господину Тишинскому пощечину – легкую, как пух. А господин Тишинский от обиды ткнул обидчика в грудь тросточкой.

Когда городовой взялся их разнимать, господа докричались до дуэли, которая должна состояться не позже завтрашнего утра «в том самом месте, вы знаете где». Только кровью, красной и сырой, можно смыть оскорбления, которые были нанесены звездам, обожаемым Грохольским и Тишинским.

2

В приличном театре раннее утро начинается после обеда. Сейчас утро было неприлично раннее. Если бы не великое событие, ожидаемое всеми, рабочий сцены Икоткин ни за что бы не позволил себя уговорить. Виданное ли это дело: проверять механику сцены в десять утра! Да что они там, в дирекции, себе думают! Икоткин хоть и занимал в театральной иерархии одну из нижних ступенек, но был о себе мнения самого высокого. И было отчего. Без его стараний ни один концерт, ни один спектакль не пойдет. Кто делает смену декораций? Икоткин. Кто опускает и поднимает полотнища, задники, падуги и занавесы? Икоткин. Кто лазит, как белка, на самую верхотуру сцены под крышу на колосники? Опять же он, незаменимый.

Икоткин наизусть знал, где и что находится на его сцене, и мог с закрытыми глазами совершать любые действия, которые требовались по ходу пьесы. Но сегодня был особый случай. Режиссер «Аквариума», известный всем актрисам красавчик Михаил Вронский, поручил проверить подъемные механизмы. После законного вопроса: «Зачем их проверять, когда и так хороши?» – на Икоткина обрушился такой поток обвинений, включая «вылетишь отсюда как миленький», что было легче пойти и проверить. Такое, значит, грядет представление, что должно пройти без сучка без задоринки.

Обойдя правую боковину сцены, которая называется в театре карманом, и проверив каждый подъемник, заодно потопав каблуком по сценическим люкам, Икоткин неторопливо перешел к левой кулисе. Тут было то же самое. Ровный ряд тросов уходил под самый верх. Туда, где на потолке смонтированы вращающиеся колеса, по которым они двигаются. Тросы были подъемником, на нем поднимали и опускали части декораций на падугах. Механизм работал проще некуда: на одной половине закольцованного троса закреплен противовес свинцовых чурок. Другая – свободная. Куда тянешь, туда декорация и движется: вверх или вниз. А зрители хлопают чуду театрального искусства. Фальшивому, конечно. Но чуду.

Между тросами расстояние в два шага. Икоткин проверил по очереди каждый из пяти механизмов, работают отменно, и дошел до угла сцены. Оставался последний. Как у предыдущих, трос был перекручен, а в образовавшуюся щель враспор воткнута «кошка» – короткая железка с зацепами. Театральная штучка, чтобы блокировать подъемник. Икоткин уже не помнил, когда поставил эту «кошку».

Крайний подъемник давно не использовали. Года два, а то и три. И без него тросов для декораций хватало с избытком. Даже падугу не прицепили, держали пустым про запас. Но раз господин Вронский требует «всю машинерию, какая есть», надо и этот проверить. Вдруг великого режиссера осенит для какого-то эффекта его приспособить. Икоткин выдернул «кошку», сидевшую туго.

Двери зрительного зал были заперты, но из коридора донесся шум голосов, который отвлек его внимание. Икоткин знал, что за ранние гости пожаловали. А потому презрительно хмыкнул. Он услышал шуршание каната, который поехал сам по себе. И обернулся.

Сначала ему показалось, что это просто померещилось. Мало ли что привидится в темноте за кулисами. Театр – такое дело, тут всякое бывает, тени и шорохи сыгранных ролей бродят сами по себе. Икоткин крепко зажмурился, затем протер глаза. И посмотрел. Это смотрело на него из темноты. Вернее, не смотрело, а просто было.

Хоть рабочий сцены нагляделся всяких трагедий и драм, не считая опереток, представшее и взявшееся неизвестно откуда было столь мерзко, гадко и жутко одновременно, что к горлу подкатил ком. Икоткин схватился за грудь, будто получил удар шпагой, слепо попятился, сделал пару неверных шагов и зацепился каблуком за неровно лежащие сценические доски. В другой раз и не заметил бы такую мелочь. Но сейчас организм его, внезапно ослабевший, не совладал с препятствием. Икоткин потерял равновесие и повалился на спину, больно ударившись затылком. Он лежал на спине и не мог шевельнуться. И тут ему показалось, что оно ожило, зашевелилось, двинулось, приближается, тянется неживой тенью и хочет забрать к себе.

Не помня себя, Икоткин засучил ногами, словно отбиваясь от наползавшей змеи. Но с места не сдвинулся. И тогда он закричал. Сначала тонко и протяжно, а потом высоко и жалостно, как подранок. Тело пришло на выручку, он вскочил и побежал, не разбирая куда, так что только чудом не свалился в оркестровую яму, проскочив по самому ее краю.

Крик его, надрывный и беспомощный, разрастался, усиленный раковиной сцены, и разносился по зрительному залу, ложам, бельэтажу и балкону, слыхавшим множество предсмертных криков королей, злодеев и любовниц. Чего ведь только не напишут в пьесках господа драматурги.

Икоткин бежал быстрее крика. Бег его был слепым и отчаянным.

3

Шереметьевский вспомнил, что забыл важную мелочь. У самых дверей он задержался, вытащил из кармана жилетки часы, золотые, но не вульгарные, неторопливо откинул крышку циферблата и приподнял ладонь настолько, чтобы, как бы проверяя время, незаметно осмотреться.

Прием нельзя было считать слишком удачным. Так филера в толпе не обнаружить, если это настоящий обученный филер Департамента полиции. А вот если кому-то не слишком умному захотелось сунуть нос в дела начальника сыска, есть шанс, что попадется на глаза. Хотя кто может заниматься такой глупостью? На новой должности Шереметьевский еще не успел погрузиться в интриги и нажить серьезных врагов. Так что это пустяковая, конечно, но все-таки разумная предосторожность.

Убедившись, что позади и на другой стороне Невского проспекта ничего и никого подозрительного, Шереметьевский убрал часы, снял летнюю шляпу, обмахнулся (дескать, захотелось вдруг освежиться) и зашел в кофейную под ласковый звон колокольчика.

В «Au fin goût» поддерживали, как могли, демократичную атмосферу парижского кафе. Официанты в длинных фартуках изъяснялись по-французски с крепким ярославским произношением, столики были излишне парижскими, не рассчитанными на родимую привычку опираться локотком, а венские стулья норовили зацепиться за чей-нибудь ботинок и пасть с грохотом под ноги официанта с полным подносом. В кофейне не подавали крепкие напитки, зато торговали на развес конфетами и пирожными, а потому купцы, чиновники и прочая основательная публика сюда не захаживали.

Войдя в зал, Шереметьевский понял, что бывать ему здесь не случалось. Демократичной походкой подлетел официант, сказав что-то вроде «силь ву пле, месьё». Но отдельный столик не понадобился. Гость заметил господина за дальним столом, к которому и направился. Официант мгновенно испарился. Шереметьевский невольно отметил, что сердечко дрогнуло, а сам он внутренне сжался, как перед важным приемом у начальства. Действительно, на эту встречу возлагались надежды, от ее результатов зависели далекоидущие планы.

Засидевшись в заместителях Вощинина, своего предшественника, Шереметьевский только по весне получил повышение до начальника сыскной полиции. И то почти случайно, благодаря чрезмерным усилиям и отсутствию желающих занять хлопотную должность. Дальше карьере двигаться некуда. Прочной поддержки в Департаменте полиции у него не было. И не было нужных связей в высших сферах – при дворе. Откуда дождем сыплются чины и награды. Новый знакомый, который обратился к нему напрямик, как раз обладал влиянием, и оно могло превратиться в серьезную протекцию. Если все сложится удачно. Счастливый шанс, выпавший как подарок за долгое усердие, Шереметьевский ухватил и не собирался выпускать. То есть заранее решился сделать все возможное, что от него попросят. И даже невозможное. Особенно невозможное. Только трудные и деликатные услуги, оказанные высшим лицам, обеспечивают их дружбу. И заодно горизонты карьеры. Шереметьевский планировал получить от встречи большие выгоды.

Подойдя к столику, Шереметьевский смутился настолько, что забыл приготовленные фразы и отработанный поклон – в меру почтительный, в меру строгий. Он растерянно улыбнулся и не сразу понял, что ему предлагают сесть.

Начальника сыска ввел в затруднение довольно молодой человек в форме ротмистра Нижегородского драгунского полка. На вид ему было не больше тридцати. Он выделялся отличной выправкой спины, аккуратными усами и ясным, чистым лицом. Надо сказать, что ротмистр был так хорош собой, тонкой, фарфоровой, почти женственной красотой, что дамы, попивавшие кофе, то и дело бросали на него «интересные» взгляды. Но к подобным взглядам он давно привык. Заметив, что штатский господин испытывает затруднения, хотя превосходит его по чину[4], ротмистр улыбнулся такой искренней улыбкой, что на душе Шереметьевского отлегло.

– Прошу вас, садитесь же, ну что вы стоите! – сказали ему простым и милым тоном.

– Благодарю, ваша светлость… – Шереметьевский опустился на краешек стула и вынужден был удержать равновесие.

– Что вы, Леонид Алексеевич, никаких чинов, будем запросто, приятелями!

Шереметьевский чуть поспешно бросился пожимать протянутую ладонь. Благородная рука оказалась мягкой, но крепкой и жилистой, способной сжимать палаш и рубить. Врагов, разумеется.

Рядом возник официант в демократичном поклоне. Шереметьевский заказал кофе, отказавшись от прочего и сладкого. Он не до конца овладел собой и сомневался, что кофе полезет в горло. Хотя начало вышло многообещающим: новый друг оказался куда более славным человеком, чем о нем говорили.

Как полагается, первые минуты разговора были отданы вежливым вопросам о здоровье, службе и осуждению погоды, которая ведет себя, как ей вздумается. Ротмистр, уловив волнение «приятеля», нарочно постарался, чтобы тот скорее освоился. Наконец Шереметьевский прочно уселся на венском стуле, сделал глоток горьковатого кофе и отвечал непринужденно, сумев ввернуть заготовленный комплимент.

– Леонид Алексеевич, могу ли вам довериться?

Вот оно, теперь наступило главное. Шереметьевский был готов.

– Разумеется, князь. Все, что будет в моих силах. Рассчитывайте на меня полностью.

– Как приятно это слышать от дельного и опытного чиновника. Вам давали самые положительные рекомендации, теперь я убедился окончательно.

К счастью, Шереметьевский не был барышней. Иначе обязательно покраснел бы от удовольствия. Надо же, о нем отзываются в высоких сферах! Это добрый знак. Только бы не спугнуть удачу.

– Благодарю вас, князь, за столь лестную оценку более чем незначительных моих стараний…

Ротмистр улыбнулся так приятно, что барышня у окна, то и дело стрелявшая в него глазками, заулыбалась тоже.

– Ваша скромность делает вам честь. Значит, я не ошибся… Тогда, если позволите, изложу причину, по которой вынужден искать вашего участия.

От таких слов Шереметьевский должен был расцвести. Но опять же не был барышней. А им только дай расцвести: расцветут так, что только держись. Начальник сыска всего лишь обратился в слух.

Дело оказалось вот в чем. Одна «добрая знакомая» ротмистра, имя которой из вежливости не было названо, но Шереметьевский прекрасно понял, о ком идет речь (потому что об их «знакомстве» сплетничала вся столица), милая барышня, блестящий талант и бесподобная актриса, попала в чрезвычайную ситуацию. Ей поступили угрозы.

– Угрозы? – переспросил Шереметьевский, так добрая борзая делает стойку на зайца. – Какого рода угрозы?

– Не могу знать, Леонид Алексеевич. Угрозы настоящие, нешуточные. Что-то вроде письма или записки, которую подбросили.

– Чем же мадемуазель… – тут Шереметьевский запнулся, чуть было не брякнув вслух имя, которое не следовало называть, – …вашей знакомой угрожают?

– Ей угрожают смертью! – патетическим шепотом сообщил ротмистр. – Представьте, как бедняжка испугалась. Буквально не находит себе места, хочет бежать из Петербурга и вообще может потерять голос.

Сказанного было достаточно. Козни и интриги, ох уж этот театральный мир! К счастью, дело оказалось куда проще, чем могло быть. Уж это Шереметьевский расщелкает, как лесной орех.

– Вот, значит, как! – строго и внушительно сказал он, как и полагается настоящим защитникам барышень, у которых есть высокий покровитель. – Угрожать вздумали! – Тут он многозначительно сжал кулак и даже повел им. – Ну ничего, получат, что полагается! Дело, конечно, не простое, трудное дело, опасное. Но вы, князь, можете быть покойны: костьми ляжем, а не позволим с ее головы волоску упасть. Проучим негодяев, чтоб неповадно было угрозы подбрасывать!

– Как приятно, буквально сняли камень с души, – отвечал ротмистр со вздохом облегчения. – Но подумать не могу, чтобы вы сами занялись поиском этого преступника. Не приму такую чрезмерную жертву от вас. Есть кто-то надежный, кому можете поручить деликатную миссию?

– Есть такой надежный! – заявил Шереметьевский.

– Полностью доверю вашему выбору.

Ротмистр встал, показывая, что рандеву окончено. Шереметьевский торопливо поднялся, успев поймать падающий стул.

– Благодарю, Леонид Алексеевич, за вашу доброту и отзывчивость, – сказал ротмистр, пожимая ему руку. – Так значит, когда ваш человек сможет заняться этим делом?

– Прибуду в управление, сразу отправлю. Непременно!

– Рассчитывайте на мою дружбу. Только прошу об одном: неприятный факт должен остаться сугубо между нами.

Шереметьевский обещал умереть, но тайну не раскрыть. Разве можно раскрывать интимные тайны таких людей, которые обещают свою дружбу, а вместе с ней и головокружительные перспективы карьеры.

4

Пристав переживал странную смесь любопытства и разочарования. Впервые оказавшись на сцене, он посматривал вокруг себя и в пустой зрительный зал.

Сколько раз, сидя в кресле, Левицкий смеялся, грустил, радовался и даже разок всплакнул, испытывая эмоции, которым нет места в серости жизни. Он не жалел аплодисментов актерам, а когда бывал без жены, подносил актрисам корзины цветов. Но сейчас, оказавшись по другую сторону рампы, увидев изнанку театра, голые стены, ободранные и немытые, веревки и штанги, на которых крепились подвесные декорации, и клееные рамы самих декораций, потертые доски сцены с множеством шляпок вбитых гвоздей, вдруг ощутил, что его нагло обманывали. Не лучше шулера, который сдает карту, которую хочет. Не потому, что в пьесах все фальшь. А потому, что его заставляли плакать над бутафорской смертью или любовью. Из зала они казались настоящими. Со сцены открылись враньем.

Открытие раздражало. Как любое исчезновение иллюзий. Как будто он сам позволял делать из себя дурака. Пожалуй, теперь в театр не скоро пойдет. Левицким окончательно овладело дурное настроение. На лице у него застыла презрительная мина, с которой он прошелся по сцене.

– Ну и что устроили за представление, Георгий Александрович?

Вопрос обращен был к владельцу и создателю «Аквариума» Александрову, который с растерянным видом ходил кругами по сцене.

Хозяин 1-го полицейского участка и хозяин театра давно знали друг друга. Знали как облупленных. Левицкому был обеспечен бесплатный вход на любое представление, хоть в саду, хоть в каменном театре. За что Александров получил поблажки за мелкие проступки и шалости, без которых коммерческое дело в России не устоит. А частный театр тем более. Левицкий, сам будучи «из простых», с уважением относился к тому, чего Александров добился трудом и талантом, не воруя и не живя на казенные деньги. Придя в Петербург из деревни, начав кухонным мальчишкой в ресторане на Невском, Александров умом и усердием сколотил состояние. Но главное, для развлечений публики открыл один за другим театры «Ливадия», «Аркадия» и, наконец, «Аквариум», его гордость.

Так же хорошо Левицкий знал про хитрость и увертливость Александрова. Без которой такое огромное театральное дело не удержать. Ему палец в рот не клади, откусит по самый локоть. Вот уж точно кем Александров не был, так это любителем глупых розыгрышей. Просто так, ради «пошутить», бить тревогу и вызывать полицию не стал бы. Не того стержня человек.

Глядя в рубленое крестьянское лицо Александрова, в его цепкие хитрые глаза, пристав наверняка знал, что хозяин «Аквариума» пребывает в глухом неведении о том, что тут случилось.

– В толк не возьму, Евгений Илларионович, – проговорил Александров, прекратив кружения в котором не было никакого смысла.

– Оперетку решили с нами разыграть? Навроде «Парижаночки-сорванца» или «Альфреда-паши в Париже»? – припомнил Левицкий любимые спектакли, которым аплодировал не раз.

– Глупость какая-то, сейчас будем разбираться. Кому следует получить по шее, тот получит.

– Глупость не глупость, а напрасный вызов полиции. За это знаешь что полагается? – Пристав оглянулся на старшего помощника, штабс-капитана Турчановича, ища его поддержки, но тот, прижимая к груди папку для протокола, отчаянно зевал.

Александров прекрасно знал, что за такой проступок не полагается ничего страшнее взыскания, но сделал вид, что напуган и опечален.

– Не могло же оно взять и исчезнуть! – раздраженно проговорил он.

– Это уж вам, театральным, видней. Сейчас будем все тут обыскивать, а если надо, и доски от пола отдирать. Так, Турчанович?

Старший помощник ответил невнятным сопением, желая как можно скорее отправиться в участок. И так ясно: обознались. Ошибка вышла. Театр, одним словом.

– Пощади, Евгений Илларионович! – жалобно и покорно бормотал Александров. – У нас театр полон репортеров перед великим событием. Молю: пощади. Давай уж без шума, тихонечко.

– Тихонечко в таком деле нельзя. Куда труп дели?

Вопрос ставил в тупик.

Менее часа назад в дирекцию влетел Икоткин с перекошенным лицом и стал орать, что на сцене «ведьма мертвая стоит». Ужас его был натуральным, а запаха не было вовсе. Откуда быть запаху, когда Икоткин уж два года как не касался спиртного. Александров, не разобравшись и не проверив, телефонировал в участок Левицкому, просил прибыть срочно. Но незаметно. Чтобы представители газет случайно не заметили полицию и не сунули нос куда не следует. До прибытия пристава Александров запретил даже близко подходить к сцене и приказал запереть двери. Когда же полиция вошла на сцену, оказалось, что на ней нет ничего. Буквально. Не то что мертвой ведьмы, но хоть каких-то следов преступления: крови, частей тела, волос или рваной одежды. Из дружеских чувств Левицкий обошел каждый угол. Не нашел ничего, только заработал стойкое недоверие к театру.

– А где это бездельник, этот Икоткин? – спросил Александров, обернувшись к юноше в строгом черном костюме. – Платоша, ну-ка позови сюда шута горохового. Пусть самолично господину приставу пояснит, куда дел мертвую… тело, – придержал он за зубами слово «ведьма», чтобы окончательно не выглядеть дураком.

– Простите, Георгий Александрович, никак невозможно, – отвечал строгий юноша.

– Это как так? Набедокурил, а как отвечать – в кусты? Зови немедленно!

– Икоткин лежит мертвецки пьяным.

– Икоткин? Пьян?! – не веря своим ушам, проговорил Александров, что вызвало у пристава презрительную усмешку: «Ох уж эти театральные, строят из себя невинность». – Да как же он… Он же и пива не пьет…

– Как вы с господином Левицким прибыли на сцену, сразу отправился за ним, подумал, что Икоткин понадобится, – четко отвечал юноша, вызвав у пристава светлое чувство: «И в театре есть умные головы». – Нашел на летней веранде ресторана. Уже без чувств. Официант сказал, что Икоткин влетел на кухню, схватил графинчик водки и залпом опорожнил. После чего сделал три шага и упал, пробормотав: «Ведьма». Повара это слышали. Его подняли и отнесли на задний двор. Если господин пристав желает его допросить, то потребуется ждать не менее трех-четырех часов, пока придет в чувства. Или больше. Икоткин непьющий, организм не выдержал удара водки.

Вслух хвалить юношу Левицкий не стал, еще не хватало, но про себя отметил: какой толковый малый растет под крылом старика Александрова. Надо бы с ним завести приятельские отношения. С прицелом на ближайшее будущее, так сказать.

После такого доклада Александрову ничего не осталось, как только развести руками.

– Ну, Евгений Илларионович, хочешь – казни, хочешь – милуй, а вот такая незадача получилась. Твоя воля, прости нас, что голову тебе заморочили…

Признание вины смягчает не только суд. Скроив для порядка строжайшую мину, Левицкий заложил руки за спину.

– Даже не знаю, как поступить, Георгий Александрович… Обдумать требуется.

Намек был пойман на лету.

– А вот это верно, верно, – заторопился Александров. – Милости просим в наш ресторан, как раз поздний завтрак сейчас. У нас, конечно, не «Славянский базар», «журавлей»[5] не держим-с, но свои угощения имеются. Отменные, доложу тебе…

С этим Александров мягко подхватил Левицкого под локоть и повел прочь со сцены. Сопротивляться пристав не смог. Но пока еще напускал на себя строгость.

Турчанович с завистью глянул на удалявшуюся спину. Старшему помощнику пристава еще не полагался такой прием. А так хочется выкушать поздний завтрак. Всем известно: кухня в «Аквариуме» отменная. Словно угадав его мысли, юноша в строгом костюме позвал к себе в кабинет. У него, конечно, не ресторан, но закуска под хороший коньяк найдется. Чему Турчанович обрадовался искренне.

Что же до мертвой ведьмы, то был подписан молчаливый уговор: не было ее, и дело с концом. Показалось. Померещилось. С кем не бывает. Хоть и с трезвых глаз.

5

Сыскная полиция – не то присутственное место, где люди бывают счастливы. Не до счастья, когда дел невпроворот. Каждый день на голову сыплются распоряжения, отношения, требования по розыску беглых и политических, нужно составлять справки, статистические отчеты, делать еженедельные доклады в канцелярию градоначальника и ежеквартальные в Департамент полиции, писать ответы на требования Врачебно-санитарного комитета в отношении розыска безбланковых проституток и бланковых, уклоняющихся от обязательного осмотра. И одних бумаг – более сорока тысяч в год. Еще надо раскрывать такие преступления, как воровство, грабежи и даже убийства, – по запросам полицейских участков, которые сами обязаны мелкие дела разгребать, так ведь приставам лень. Проще скинуть на сыск. Голову некогда от бумаг оторвать, не то что насладиться последними солнечными деньками лета.

Тем не менее в приемной части сыскной полиции, что располагалась на третьем этаже полицейского дома на Офицерской улице, 28, над головой пристава и всего 3-го участка Казанской части, имелся целиком счастливый человек. Кое-как помещался этот одинокий счастливый человек за столом, воткнутым в уголок между окном и стеной. Перед ним высилась стопка неразобранных дел и другая – с требованием разнообразных справок, так, примерно, дня на три кропотливой писанины; на календаре было воскресенье. Все равно человек этот был поистине счастлив. Потому что остались считаные дни до того момента, как сбудется его мечта.

Последние лет пять, и даже больше, мечтал он не о дачном домике, богатой невесте, доходном чиновничьем месте или получении большого наследства. Мечтал побывать на священных руинах, изучению которых посвятил студенческие годы в Петербургском университете. Неожиданно для всех он устроился в полицию, поразив тем самым не только преподавателей, видевших в нем восходящую звезду, талантливого ученого, посвятившего себя исследованию классических древностей, но заодно и обожаемую матушку и старшего брата, перспективного чиновника МИДа. О совершенной много лет назад «глупости» одни позабыли, другие смирились с таким его выбором (кроме брата Бориса, который презирал полицию, как истинный дипломат), но мечта жила. «Увидеть Древнюю Грецию – и умереть» – примерно так она звучала, с поправкой, что умирать в ближайшие пять десятков лет мечтатель не собирался. Конечно, он мечтал увидеть не саму Древнюю Грецию, а то, что от нее осталось после долгих и трудных веков человеческой истории. Но и это было бы счастьем.

Однако полицейская служба имеет такое свойство: угодить в нее легко, а вырваться невозможно. Служа в сыске более пяти лет, чиновник Ванзаров никак не мог испросить себе отпуск. Всегда находилось неотложное дело, которое требовало раскрытия, или обстоятельство, которое не пускало. Пока вдруг этой весной не случилось чудо: ходатайство Ванзарова было удовлетворено. Ему было дозволено отправиться в отпуск за границу. И даже выдан заграничный паспорт. И даже начислено отпускное довольствие.

До невероятного, немыслимого счастья оставалось досидеть день в полном одиночестве до пяти часов, помчаться на квартиру, где ждали набитые книгами чемоданы, и оттуда прямиков на Царскосельский вокзал, с которого поезд довезет до Одессы, а дальше – пароход до Афин. И вот она, Греция, встречай своего непутевого пасынка!

Предчувствие счастья было столь сильно, что Ванзаров забыл про горы дел и справок, ради приведения в порядок которых вышел в выходной. На листке казенной бумаги он составлял тщательный план, когда и что поедет осматривать. Времени на отпуск дали всего ничего – два месяца, а столько надо посмотреть, стольким великим руинам поклониться, столько бессмертных камней поцеловать. Да что там камней, подышать воздухом свободы! Ну и заодно попробовать греческое вино. Пусть не древнее, зато в нем будут отголоски того, что пили эллины. Не замечая ничего вокруг, Ванзаров записывал места обязательного посещения. Их набиралось далеко за тридцать.

К отпуску подготовка шла основательная: последние месяцы его чтением были Гомер, Гесиод, Плутарх, Эсхил, Геродот и Платон. Так что Ванзаров был полон древней мудростью, как запеченный гусь капустой. Еще немного, и он заговорит гекзаметром. К счастью, атмосфера сыскной полиции немного остудила разгоряченную голову.

Ванзаров светился счастьем не хуже электрической лампочки. Свет этот незримо достигал других чиновников сыска, отдыхавших в воскресенье. У них тоже было предчувствие некоторой радости. Не такое сильное и всепоглощающее, как у Ванзарова, но было. Радовались чиновники сыскной полиции Силин, Викторов и Коцинг. Радовался чиновник Лукащук, не говоря уже о Власкове, Николае Семеновиче, а вместе с ним делопроизводителях Кузьменко и Ляшенко. Радовались чиновники, сидя по квартирам и дачам. Радовались тому, что уже в понедельник, когда вернутся на службу, и потом целых два прекрасных месяца не увидят Ванзарова.

Нельзя сказать, что между ним и прочими была вражда или неприязнь. Отношения были ровными, яд в чай не подмешивали. Однако Ванзарову без коллег-чиновников и чиновникам без него жилось бы куда как… вольготнее. Говоря по чести, душно им было вместе. Чиновники сыска были неплохими чиновниками, то есть обычными людьми, которых более заботит жалованье и повышение в чине, выходной день с женой и детишками, грибы и варенье по осени. В общем, у них имелись милые, простые и такие человеческие интересы. До которых Ванзарову не было ровным счетом никакого дела. А его интересы… Ну кого занимают Эдипы с Медеями в конце XIX века?! Вот именно…

Что же до службы, то и тут было не все просто. Считалось, что Ванзаров на особом счету, этакий гений сыска. А за что, за какие такие заслуги? Орденов и чинов не получает, как был коллежский асессор, так и остался. Ну, подумаешь, дела любые раскрывает. И что с того? Везение, не больше. А вот попробовал бы гений сыска за день написать три десятка справок, вот тут мастерство и сила воли нужны. Так ведь нет их у хваленого Ванзарова, бумаги запущены, вечно кто-то за него должен дописывать и подчищать. Взаимное раздражение копилось. Пора было Ванзарову и чиновникам отдохнуть друг от друга.

Ванзаров дошел в списке до посещения дельфийского оракула, когда в приемную заглянул Шереметьевский, нежданный и незваный, пожелал доброго дня и попросил заглянуть к нему. Начальник сыска считал, что отлично владеет лицом и выражением чувств, буквально непроницаем. Ванзаров сразу понял, что ожидается мелкая пакость. На крупную Шереметьевский был не способен. Не то что милейший Вощинин, покинувший сыск.

Сложив список и засунув его в карман как нерушимый завет отпуска, Ванзаров вошел в кабинет. Шереметьевский как раз деловито распахивал окна и дружелюбно предложил «дорогому Родиону Георгиевичу» садиться, где ему будет удобно. Вероятно, пакость готовилась среднего размера… Ванзаров остался стоять.

С суетливым дружелюбием Шереметьевский стал расспрашивать, как идут дела. На что Ванзаров сухо ответил, что у него до отпуска осталось несколько часов присутствия. Такая невежливость с начальством была его характерной чертой. Но Шереметьевский вынужден был ее проглотить и не поперхнуться.

– Любите ли вы театр, Родион Георгиевич? – игриво спросил он.

Ответ последовал мгновенный и неожиданный, как кирпич с крыши:

– Терпеть не могу.

Шереметьевский кашлянул, чтобы не вырвалось, что думает про эту наглую личность. Без которой не мог обойтись.

– Отчего же так? – миролюбиво спросил он.

– Театр – это не искусство, – сообщили ему.

– А что же?! – с искренним изумлением пробормотал Шереметьевский.

– Кривляние плебеев. С точки зрения римского свободного гражданина. Патриция…

– Вот как! – только и мог произнести Шереметьевский, из-под которого выбили такую удобную лесенку к деликатному делу.

Кроме безграничной наглости (о которой известно каждому), Ванзаров обладал излишней жалостью, переходящей в милосердие, недопустимое для чиновника. Ему стало немного стыдно, что он так лихо обошелся с хитрившим начальником.

– Современный театр перестал быть искусством, – как бы извиняясь, пояснил он. – Искусство должно вызывать ужас, открывать бездны, над которыми стоит человек. Безграничное небо надо мной и моральный закон во мне. Вот что такое искусство. Великое искусство требует жертвы. Иногда крови. А театр – дешевый балаган. Нынешний – особенно. Одно только пошлое зарабатывание денег на пошлостях. Я в этом не участвую.

В другой раз Ванзаров никогда не позволил бы себе выразить так прямо свои мысли. Но долгое чтение классической литературы сыграло с ним злую шутку. В полиции нельзя говорить то, что думаешь. А лучше не думать совсем.

Справившись с ударом, Шереметьевский понял, что остается только один путь – прямой и честный.

– Родион Георгиевич, у меня к вам просьба, – без затей сказал он. – Можете считать, что личная. Услуга, о которой не забуду. Никому другому поручить не могу. Вы единственный, кто умеет держать язык за зубами. Прошу помочь…

Надо было срочно найти веский аргумент, пока не втянули неизвестно во что.

– У меня до отпуска дела не разобраны, – со всей серьезностью сказал Ванзаров.

Шереметьевский хищно улыбнулся:

– Ничего, другим поручу. Первый раз, что ли, за вами доделывать?! Какие могут быть счеты между своими?

– Не успеть. Поезд в восемь вечера.

– Успеете! Конечно успеете! – Шереметьевский распахнул объятия. Будто хотел прижать к груди дорогого отпрыска. – С вашими талантами вам хватит нескольких часов. Тем более что вы не знаете, о чем хочу попросить. Поверьте, не пожалеете. Вам выпал редкий шанс познакомиться с самой красивой женщиной в мире. И не просто познакомиться, а помочь ей, защитить ее. Внукам своим будет рассказывать… Ну как, неужели от такого откажетесь?

У любого непобедимого героя имелось слабое место. Древнегреческие мифы об этом достоверно сообщали. Было такое место у Ванзарова. Даже слишком слабое для чиновника сыска, владевшего искусством логики, маевтики, составления психологического портрета и еще кое-какими способностями, о которых другим знать не полагалось. Что поделать, это слабое место знакомо многим мужчинам.

– Кто она?

– А вот прежде ответьте мне, кто вы: отерьянец или кавальерист?

Ванзаров ненароком подумал, что у начальника сыска немного помутилось в голове, раз спрашивает его – «вольтерьянец» он или «кавалерист». Допустить такое помутнение было бы слишком нелогичным и опрометчивым. И он честно признался, что понятия не имеет, о чем идет речь.

Если бы Шереметьевский не знал, кто перед ним, то наверняка решил бы, что его разыгрывают. Но это был не розыгрыш! Нашелся единственный мужчина в Петербурге, который не знал ничего ни про Отеро, ни про Кавальери! Ну конечно – он же не ходит в театр! Да это просто золото, а не человек. Тут Шереметьевский забыл еще про одного мужчину, который не принадлежал к враждующим партиям, – про себя. Ему было все равно, что та певичка, что эта. Какая разница?

– Тем лучше, что не принадлежите ни к одной из партий. Скажу напрямик: ваша помощь нужна самой яркой звезде сцены. Ей угрожает опасность, – о прочих обстоятельствах он благоразумно промолчал.

Ванзаров глянул на старинный напольный маятник, засунутый в угол еще, быть может, самим Путилиным. При Вощинине маятник точно стоял. Время было раннее. Несколько часов в запасе есть. Отличный предлог забыть про бумаги.

– Хочу предупредить наперед, Леонид Алексеевич: никакие самые красивые женщины не заставят меня отменить отпуск, – сказал Ванзаров и добавил: – Это незыблемо.

– Об этом и речи нет! Быстро разберетесь, и дело с концом.

– Прошу как можно больше фактов о самом деле и персоне.

Шереметьевский потирал руки. Мысленно, разумеется. Если самый неприятный чиновник поможет его карьере – разве это не чудо?

6

С варшавского поезда, прибывшего на Варшавский вокзал, сошел господин в добротном костюме, явно от варшавского портного, который так раскроит рулон доброго английского сукна, что и клиент доволен, и детям на жилетки останется.

Носильщик принял одинокий чемодан, что для путешествующего в столицу империи можно назвать «приехал налегке». Господин дошел до конца перрона, приказал носильщику положить чемодан прямо под ноги, заплатил без щедрости и остался в потоке выходивших пассажиров. Вид его не вызвал подозрений у дежурного жандарма: приезжий, вежливо приподняв шляпу, улыбнулся ему. Ясно, прибыл провинциал. В столице эдакой приветливостью жандармов баловать не принято. А принято обходить стороной.

Кода толпа схлынула, господин заприметил парнишку, что уселся на низенький заборчик, оберегавший кусты сирени. Парнишка выглядел щеголем: в новенькой фуражке-московке, начищенных сапогах, чистой рубахе навыпуск и пиджачке по плечам. Юнец чуть кивнул приезжему и вразвалочку двинулся к привокзальной площади, лузгая семечки. Там он задержался около пролетки, ничем не примечательной, пока приезжий закидывал в нее чемодан и забирался сам, и напоследок скоком уселся на багажное место между задними колесами. Извозчик не повернулся к пассажиру, не спросил «куда изволите?», не сторговался о цене, а тронул вожжи и поехал.

Пролетка катила по улицам, господин вертел головой, с любопытством осматривая столицу. Внимание его привлекали городовые, что перетаптывались на постах. Каждому он улыбался и провожал взглядом. Наконец пролетка остановилась на Садовой улице напротив шумного и нечистого Никольского рынка. Торговали здесь всякой мелочовкой, если не мусором, какую на другие рынки и не пустили бы. Здесь обитало и кормилось такое количество голытьбы, что Никольскому впору быть ближайшим родственником Сухаревки или Хитровки. Хотя и без московского беспредельного мрака жизни воровской.

Подхватив чемодан, приезжий последовал за парнишкой. На него поглядывали с удивлением: что за сумасшедший на рынок с чемоданом пожаловал, надо бы его от вещичек избавить. Углядев, за кем странный мужчина следует, мазурики сразу теряли интерес к приезжему. Так, без приключений, гость прогулялся насквозь внутреннего двора рынка. Парнишка подвел к широкой лестнице, ведущей в полуподвал, кивнул и исчез. Дальше провожатые не требовались. Подхватив чемодан под мышку, гость спустился по старинным, битым ступеням.

Внизу открылся склад, заставленный горами мешков. Что хранилось в них, было ведомо одному хозяину: крепкому жилистому мужику, что сидел за старой конторкой, у которой подкоротили ножки. Для удобства сидения. Вид хозяина и одежда говорили о чрезвычайной скромности, которая всегда скрывает змеиную хитрость. Отложив чернильную ручку на конторскую книгу, хозяин не мигая уставился на прибывшего. Гость выпустил чемодан, который благополучно шмякнулся на каменный пол.

– Мир дому сему! – сказал он с мягким польским акцентом, сняв шляпу и глубоко поклонившись.

– Заходи, коли добрый человек, – ответил мужик, поманив пальцем.

Поляк приблизился и в другой раз отвесил поклон.

– Мое почет и уважение пану старшине!

– Благодарствуем, что навестили. Для нас такая радость! Сам пан Диамант к нам изволил пожаловать. Такой известный человек, в каждом разыскном альбоме фотография пропечатана. Всякий раз как рассматриваем, так и диву даемся: до сих пор не повязали. О делах твоих наслышаны много. Большая честь, одним словом. – Гостю указали на стул – крайне ветхий, будто стоявший здесь с основания Петербурга.

Диамант сел послушно и аккуратно, как школьник, сжав колени и прикрыв их шляпой.

– Таки розум имам, – начал он, немного путаясь в словах. – В дом обцы не можна без дозволеня ходить. Не можна без дозволу, так сёнджем, прошу пана, старшина…

Хозяин степенно кивнул.

– Это правильно, пан Диамант. Без разрешения в чужой дом входить у нас не принято. Ведь как бывает. Не знает человек порядка, сунется, наделает дел. А потом идет по улице и вдруг упал замертво. А кто его финкой в бок угостил – поди разберись.

– То так, – в ответ кивнул Диамант. – Без дозволу не можна.

– Вот и хорошо. С чем пожаловал?

– Могу мувичь, пан старшина?

– Говори, пан Диамант, чужих ушей нет. Давно их отрезали. Так с чем пожаловал?

Воровской старшина Петербурга, известный по полицейский картотеке под кличкой Обух, а избранные именовали его уважительно, по имени-отчеству, был человеком страшным, но мудрым. Железной рукой держал он вверенный ему воровским миром город. Держал крепко, но справедливо. Виновные в проступках не наказывались, а просто исчезали. Иногда всплывая по весне в реках и каналах. После парочки уроков желающих перечить Обуху больше не нашлось. Включая залетных гастролеров. Все зарубили на ломаных и битых носах своих: без разрешения соваться в столицу не следует.

– Дело есть, большое дело, Семен Пантелеевич, – сказал Диамант, не меняя позы. Только очаровательный польский акцент сам собой растаял.

– Знамо, большое. За малым не пришел бы…

7

Хоть Ванзаров избегал театров, но про «Аквариум» слышал. Не было столичного жителя, который хоть раз не побывал в роскошном саду или каменном театре, нынче похожем на купеческий сундук и сказочный замок одновременно. Основатель театра не жалел фантазии и денег, чтобы поразить публику до потери речи.

Еще в старом здании были устроены гигантские аквариумы, в которых плавали стаи разнообразнейших рыб: от родимых осетров до самых редких африканских рыбок. На сцену приглашались лучшие исполнители и музыканты, и даже сам Чайковский слушал здесь сюиту из «Щелкунчика» и остался доволен, как говорят.

Семь лет назад театр был основательно перестроен и оборудован и теперь считался чуть не самым современным по сценической механике и самым большим частным театром в России. А когда в саду театра построили копию Эйфелевой башни, высотой в два этажа, слава «Аквариума» загремела в полный голос. В этом году достраивался еще Железный летний театр – огромный навес из стальных клепаных конструкций. Так что к следующему сезону в «Аквариуме» будет три сцены.

Все эти бесполезные сведения Ванзаров припомнил, ведь он, как любой человек, каждое утро открывал городские газеты. Проку в этих сведениях для предстоящего дела не было никакого. На извозчике, щедро предоставленном 3-м Казанским участком, он подъехал к саду, начинавшемуся от Каменноостровского проспекта и окружавшему театр буквой «Г».

Окинув взглядом здание, Ванзаров остался печально равнодушен к крикливой роскоши, к гирляндам цветов и фонариков, развешанных по саду, к летней сцене, видневшийся из-за растительности, и летней веранде ресторана. Будь его воля, снес бы он эти хоромы и опять разбил бы огороды с капустой. По примеру Овидия. Потому как от капусты польза в щах, а от театра – никакой. К счастью хозяина «Аквариума», такое ледяное сердце было единственным в столице и окрестностях. За кустами черемухи он заметил господина, который прижимал к себе массивный букет белых цветов, кажется, хризантем. «Еще один сумасшедший любитель театра», – с брезгливостью патриция подумал Ванзаров. За что не следует его осуждать: всеми мыслями он был уже в Элладе.

Направляясь к входным дверям, он еще приметил и городового, который находился явно не на своем посту. В лицо старого полицейского припомнил, но имени не знал. А потому сделал вид, что не заметил.

Стеклянные двери, привычно впускавшие публику, сами собой распахнулись.

– Опаздываете, у нее все собрались полчаса назад, – выговорил ему строгим тоном юноша в не менее строгом черном костюме.

Ванзаров не стал уточнять, что молодой человек ошибся, и молча кивнул.

– Вы откуда? – спросил юноша, пропуская перед собой.

– Из полиции, – уклончиво ответил он.

– А, «Вестник полиции»[6]. Приятно, что официальная газета проявила интерес к нашему великому событию. Прошу…

Юноша торопливо шел впереди. Минуя коридоры для публики, они прошли в артистические помещения. Здесь пахло потом, пудрой, клеем. И фальшью, как показалось Ванзарову. Подойдя к двери отдельной гримерной комнаты, юноша тихонечко распахнул ее и одними губами пригласил войти.

В гримерной было не протолкнуться. Уже с порога Ванзаров узнал некоторые лица: петербургские репортеры. Если может быть что-то хуже артистов, то это газетчики. Лезут куда не следует, пристают с неудобными вопросами, мешаются под ногами. И вечно хотят узнать то, что им знать не следует. Причем обязательно раньше всех. Отвратительные личности, одним словом. Но сейчас эти хищные личности слишком заняты: все их внимание приковано к даме, которая полулежала на софе. Ванзаров постарался оказаться у всех за спинами, что ему удалось с некоторыми усилиями. Пришлось протиснуться за подставку с китайской вазой, из которой торчал гигантский букет живых роз. Надо сказать, что в гримерной цветов было куда больше, чем репортеров. Букеты большие и малые торчали из каждого угла и на каждом свободном месте, нагнетая удушливый аромат целого сада роз.

Стараясь держаться стены, чтобы не снести вазу, он нашел устойчивое положение и смог рассмотреть ту, которой грозила смертельная опасность. Одного взгляда было достаточно, чтобы сердце Ванзарова, совсем не такое стальное, как его логика и разум, вздрогнуло и упало. Красивее женщины он еще не встречал.

Нет, вообще-то он видел ее изображение. Как-то раз, задержавшись у газетного лотка, Ванзаров заметил открытки с этим лицом. Тогда он подумал, что смертная женщина не может быть так красива, наверняка вымысел художника. Сейчас видел ее перед собой. Смотреть было трудно. Она была прекрасна, как наяда, как нимфа, как мраморная статуя. Ну с кем же иным мог сравнить ее Ванзаров, как не с древнегреческими образцами. В ее лице, немного кукольном, с дерзко вздернутым носиком, было то, что сражает мужчин наповал: смущенная невинность вместе с наивной порочностью. Смесь ужасной, разрушительной силы. После которой у мужчины остаются развалины в сердце. Ну, и в душе.

Она была в легком летнем платье с излишне открытым декольте, подчеркивающим правильную форму груди. Из украшений только нить жемчуга. Правда, невероятной длины: полтора аршина[7], не меньше. Нимфа беззаботно крутила нить, будто простую веревку. Ванзаров невольно подумал, что в женских ручках его годовое жалованье, а то и больше. Мысль о деньгах помогла оторвать взгляд от ее лица. Ванзаров заставил себя пройтись по физиономиям репортеров.

В них не было ничего волшебного. Наоборот: простая хищность голодных собак. Собаки облизывались, но не могли накинуться на лакомый кусок. На французском с дурным произношением они задавали вопросы, какие должны задавать: «Какие цветы ваши любимые?», «Какую партию хотели бы исполнить?», «Что думаете о предстоящем бенефисе?» и тому подобную глупость. Один из стаи, кажется из «Петербургского листка», спросил:

– Говорят, что ваша соперница, мадемуазель Отеро, сильнее вас голосом. Что скажете?

– У меня нет и не может быть соперниц, – ответили ему мягко и нежно.

Ее взгляд нашел Ванзарова. Она заметила его – мужчину, который вел себя не как все, а, напротив, держался в тени. Ванзарову пришлось нелегко, когда он заглянул в эти… ну, в общем, чрезвычайно красивые глазки. Да, глазки были его слабым местом. Ему было трудно, но он выдержал. Нимфа отвела взгляд.

– Вас называют самой красивой женщиной в мире. Что скажете?

– Пусть об этом судят те, кто так говорит, – последовал довольно умный ответ.

«Собаки пера» еще накидывались с вопросами, пока нимфа не встала и не поблагодарила за интервью. Она будет рада видеть каждого на бенефисе, входные билеты можно получить в дирекции. Стая выметалась, унося с собой запах нечистой одежды и типографской краски, от которого не спасали розы. Ванзаров вынужден был прикрыться плюшевой драпировкой, свисавшей у двери. Не хватало, чтобы его узнали и начались новые вопросы. Когда последняя спина исчезла, он вышел из укрытия и быстро прикрыл дверь. После чего отдал самый вежливый поклон.