Дожидаются ровно три дня. И в течение этого времени никто не займет его место в столовой, никто не займет его койку. После трех дней считают погибшим. Таков неписаный фронтовой закон.
Тяжело, очень тяжело, но, как это ни странно, люди ко всему привыкают. И потому что война, и потому что вокруг — молодость. Боевая, кипучая, неунывающая. А если кто-то и грустит, то грустит потихоньку, не вслух: зачем ворошить общую боль. Вот и сейчас. Я еще слышу отзвук недавнего боя, голос командира звена Бондаренко, управлявшего группой, вижу его нетронутый ужин, а разговор уже начинается, набирая и темп, и силу. Кто— то пошел в лобовую атаку, кто— то бросил машину в пике, зарычал, изображая рев самолета или рокот бортового оружия.
Неожиданно на фоне горящих глаз — озорных, смелых, отчаянных — вижу совсем иные: добрые, ласковые, будто материнские. «Ты жив, — говорят эти глаза. — Как хорошо, что ты жив. Как хорошо, что ты есть…» Это наша официантка Муся, маленькая, удивительно красивая девушка. Она принесла Иванову чай, на минутку остановилась сзади, чуть сбоку, он слегка повернулся. Я вижу его резко очерченный профиль, крупный, не очень красивый нос и вижу его глаза, ставшие удивительно теплыми.
Василий слегка пожимает плечами: «Может, еще вернется…» Это о Бондаренко. Внезапно суровеет, говорит тихо, но твердо, по-мужски. Мне не слышно, что говорит, но я понимаю: успокаивает. Может, и что-то другое, но мне хочется именно этого — чтобы он успокаивал. Хочу, чтобы ее глаза, красивые, синие, точно кусочки мирного неба, не замутили слезы печали, чтобы они смотрели на мир так же, как на него, на Василия: доверчиво, ласково, нежно.
Война и любовь… «Что же сильнее?» — думаю я. Война идет на земле огнями пожаров, грохотом танков, железным гулом моторов. Она убивает, сжигает. Она сносит с лица земли города и деревни, кровью наполняет реки. А любовь, несмотря ни на что, живет. Тихо живет, прячется где-то в глубине существа человека, в душе, в уголке его сердца. Живет и вселяет в человека надежду, заставляет его мечтать о хорошем, прекрасном, заставляет бороться за это прекрасное и дает ему силы.
Войны имеют начало, имеют конец. Сколько их было, войн! И эта придет к концу. Он уже недалек. А любовь? Была и останется. Только разгорится потом еще больше, и будет сближать людей, будет роднить их сердца для новой любви, для новой жизни.
«Только бы не случилось чего с Ивановым», — смятенно подумал я и невольно почувствовал, что на меня ложится двойная забота: о нем и о ней, и что волей— неволей я буду его беречь. Нет, не держать его на земле — этим не сбережешь, — беречь по-другому: еще больше следить за его боевым мастерством, еще больше учить. Чтобы и в небе он был так же уверен в себе, как на земле.
Смотрю за часы: пора. На войне время дорого, его надо беречь. Если в одиннадцать ляжем, а в три, как обычно, поднимемся, то на отдых всего четыре часа. Мало. День велик, а работа адски тяжелая: летать, драться, стрелять. Попробуй подраться без отдыха. Сон — лучшая подготовка к боевому дежурству, к боям. Это проверено и доказано опытом. Я постиг эту мудрость еще у реки Халхин-Гол, в боях над степями Монголии. «Если ты сыт и тебе нечего делать, — говорил командир эскадрильи, — не теряй времени даром. Ложись. Неясна обстановка — ложись. Не волнуйся, без работы тебя не оставят. Командир поднимет тебя, поставит тебе боевую задачу, и ты полетишь здоровый, бодрый, уверенный».
Теперь я сам командир и принцип комэска старшего лейтенанта Виктора Чистякова стал моим принципом. Я пронес его по фронтам, ни разу не усомнившись в его справедливости. Летчики иногда обижаются: «Загоняет в постель, как маленьких…» Да, загоняю, твердо зная, что прав. И никак не могу понять командиров, разрешающих летчикам пить, гулять по ночам, а потом, занеся в список потерь очередную фамилию, разводить руками и говорить: «Война, ничего не поделаешь»…
Забегая вперед, скажу, что я буду встречать таких командиров и после войны. Через двадцать лет после битвы под Курском мне доведется быть на учениях. Мы будем ждать боевую задачу. Прождем целый день, целый вечер. Я скажу своим подчиненным: «Спать». А другие не скажут и будут сидеть всю ночь. Утром мы встанем отдохнувшие, боеспособные, спокойно побреемся и даже проведем физзарядку.
А те, что не спали, будут способны только завидовать нам, а «воевать»… увы.
Я смотрю на часы и говорю: «Летчики, спать!» Говорю тоном, не терпящим возражения. Иначе их не поднимешь. Странно, если вдумаешься. Ставя боевую задачу, я говорю спокойно, не повышая голоса. А ведь это приказ на бой. А где бой, там ведь не только победа, там же и смерть. Смешно получается: в бой без приказа, спать — по приказу. Вот какая она, молодость.
Приказы не обсуждаются.
Вижу недовольные лица. Больше других недовольна, конечно, Муся. «Для тебя ведь лучше», — мысленно возражаю ей и пытаюсь поймать ее взгляд: может, поймет, она ведь толковая, умная. Где там!
Вцепившись руками в спинку старого стула, Муся глядит на Василия. Глядит, как он поднимается, молча кивнув, неспешно шагает к двери. Худой, выше среднего роста, в низкой, полутемной избе он кажется очень высоким и очень худым. Мне почему-то становится жалко его. В голову лезут тревожные мысли. Вдруг случится несчастье? Сколько погибло людей, сколько искалечено. Что с тобой будет, Муся? Как ты поступишь? Если погибнет — вопрос отпадает сам по себе. А если станет калекой? Он даже сейчас не очень красивый, не очень складный. А ты ведь очень красивая, Муся.
Что это вдруг со мной? Распустил свои нервы, расслабился, пристал к Мусе. Чем она провинилась? Ничем. Хорошая девушка. Оба они — хорошая пара. Ну и пусть. Пусть любят, мечтают, строят планы на жизнь. Мое командирское дело — помочь им. Все так и будет. А сейчас, в эту минуту мне надо быть твердым, требовательным. Я смотрю на заговорившихся Чувилева и Василевского, киваю на дверь, говорю:
— Повторять больше не буду. Не выспитесь — в бой не пущу.
Оба поднимаются, торопливо шагают к двери.
* * *
Вот и хутор Тоненький. Окутался темнотой и деревьями. Ветер, он шелестит листвой, дышит ароматом зреющих яблок, запахом трав и гари. В окнах темно, будто все вымерло. Но это лишь кажется. За черными шторами — жизнь, уют и забота. В каждом доме нас ожидают будто родных. Потому что из каждого дома кто-то ушел на воину, кто-то дерется с врагом, и все, что предназначено им — сыновьям, братьям, — теперь отдается нам, таким же солдатам.
Иду по ступенькам. Открываю скрипучую дверь. Вхожу в чистую горенку. На столе — свежая скатерть, вода. На спинке стула рушник. Такое впечатление, будто моя хозяйка дожидается гостя. И так каждый вечер. А вот и она, Мария Ивановна.
Вечер добрый, тетя Маша!
Пожилая, седая, невысокого роста. Сухие, в морщинах руки. Глаза добрые-добрые.
— Сейчас я, Антон.
Знаю, что-то сейчас принесет с огорода, из сада: фрукты, огурчики. А может, где молока раздобыла. Всегда она так. Знает, что кормят нас хорошо, но если откажешься, начнет сокрушаться: «Или не угодила, Антон?..»
— Спасибо. Мне ничего не надо. Водички попью и лягу. Рано вставать.
Остановилась. Тревожно смотрит в глаза. Стараюсь глядеть мимо нее. Не знаю, куда повесить пилотку, сунуть планшет. Шагаю к столу, наливаю в стакан воды и чувствую — затылком, спиной — ждет… Попробуй обмани материнское сердце.
— Кто не вернулся, Антон?
Усталость, нервное напряжение тяжелым грузом ложится на плечи. Сажусь. Память, будто пленку кинокартины, начинает прокручивать день, как бы с начала, с первого вылета, концентрируясь там, где нервы в комок. Тишина. Меня охватывает чувство беды. И вдруг: «Горит! Горит самолет!» «Кого потеряли?» — «Коровушкин, кого потеряли?» — «Командира». — «Товарищ командир! Звено Бондаренко село». — «Звено Бондаренко»… Василий слегка пожимает плечами: «Может, еще придет»… И вот это, последнее: «Кто не вернулся, Антон?»
Ждет. Замерла. Лишь пальцы теребят бархотку полушалка. Отвечаю:
— Бондаренко. Через два дома от вашего жил. Смуглый такой, красивый.
Лицо исказила гримаса боли. Дернулись губы:
— Знаю, у Евдокии жил. Невысокого роста, скромный, застенчивый, стеснительный…
Повернувшись, тихо побрела из избы, согнув усталые плечи. Будь она проклята, эта война, и те, кто принес ее на нашу землю. Отольются им материнские слезы. Ох, отольются!
А спать все-таки надо, готовиться к бою надо. В три зазвонит будильник, возвестит начало третьего дня специальной авиагруппы.
Штурмовой налет
В Монголии говорят: «Если на вершине горы встретишь восход солнца, то придет к тебе большая удача». Мы встречаем его вшестером: я, Завражин, Коротков, Черкашин, Шакуров и Чирьев. Правда, мы не стоим на вершине горы, мы летим. И хотя не знаем еще, как осуществится наш замысел, удачен ли будет полет, но наблюдать такую картину уже удача.
Зрелище и в самом деле удивительное. Внизу еще ночь, а вверху начинается день. И контраст настолько велик, что в сравнении с небом земля кажется черной. Такое впечатление, будто летишь над бездонной пропастью. Солнце только еще начинает свое восхождение, но небо уже расцветилось. Над горизонтом оно темно-багровое, выше — красное, еще выше — розовое. И на розовом фоне, будто рубины, пламенеют редкие облачка.
Летел бы и любовался. Но сейчас не до этого: мы идем на боевое задание. Разворачиваемся и, оставив всю красоту за спиной, направляемся к линии фронта. Молча идем. Командный пункт тоже молчит. Так договорились еще на земле. Нам предстоит нанести штурмовой удар по аэродрому Варваровка, сорвать вылет вражеских бомбардировщиков.
Безусловно, их вылет готовится втайне, но мы уже знаем о нем. Вот уже несколько дней, как они в одно и то же время взлетают, в одном и том же месте собираются в группу, встречаются с истребителями сопровождения и следуют к линии фронта. Вполне вероятно, сделают так и сегодня, и завтра, и послезавтра… Какой же смысл поджидать их у линии фронта? Не лучше ли упредить, сорвать вылет? Конечно, лучше. Гарантия, что бомбы не будут падать на наши войска, безусловно.
Посоветовавшись с летчиками, я позвонил старшему командиру, объяснил суть замысла.
— Значит, взлетать будете до рассвета, — подумав, сказал генерал и спросил: — А если после взлета у кого-то забарахлит мотор, что будет делать летчик? Дожидаться рассвета? Прожекторов-то нет.
Об этом я уже подумал, и вопрос генерала меня не смутил.
— Во-первых, мы возьмем лучшие самолеты, — успокоил я командира. — Во-вторых, мы выложим посадочный знак из фонарей «летучая мышь». А чтобы не демаскировать точку, стартовой наряд зажжет их только при явной необходимости. Об этом позаботится Зотов, в момент нашего вылета он будет на старте.
Генерал согласился, и вот мы в воздухе. Как там мои ведомые? Оглянувшись, вижу: каждая пара на месте. Но самолеты настолько четко, контрастно видны на фоне восхода, что замысел ударить внезапно может сорваться. Надо срочно терять высоту и держаться поближе к земле, используя для маскировки приземную темноту.
Идем со снижением, на повышенной скорости. Пересекаем линию фронта. Ее заметно и ночью, и днем — всегда что-то горит. Вижу горящие танки, Чьи? Трудно сказать, может, наши, а может, немецкие. Передний край все время в движении — то на восток отодвинется, то на запад. Сегодня ночью наши потеснили немцев на юго-запад. В этом заслуга и авиачасти. Мы не даем фашистам бить по нашим войскам с воздуха, а наши войска, набравшись сил, бьют врага на земле.
Справа, несколько выше нас, появилась пара Ме-109 и прошла на восток. Это охотники или разведчики. Нас не заметили. А шли бы мы несколько выше, встречи не избежать. Начинает светать и внизу. Видны населенные пункты, дороги, даже машины на них.
Сейчас мы идем на северо-запад, потом развернемся на юго-запад, затем на восток, чтобы выйти на Варваровку с тыла. Таков мой замысел. Надо только успеть до подхода вражеских истребителей, которые придут для встречи с бомбардировщиками. Иначе они нам помешают. Плохо, если встретимся с ними где-нибудь на пути к аэродрому.
Гляжу на часы — вроде успеем. Но надо торопиться: немцы скоро начнут взлетать. Идем на полных оборотах моторов. Торопимся. На горизонте поднимается облако пыли. Неужели взлетают? Это усложнит нашу задачу. Группу придется делить на две подгруппы. Одна будет бить взлетевших, другая — взлетающих. А когда подойдут истребители — на три. Вот что значит минута времени. Да где там минута — десять секунд! Приди на десять секунд пораньше, и все — успех обеспечен. А может, еще успеем, может, они еще не взлетают, а только газуют моторы, проверяют, как и положено перед взлетом.
Успели! Зря беспокоился, переживал. В воздухе никого. На летном поле спокойно. Похоже, что нас еще не видят. А может, и видят, но принимают за своих. Несколько бомбардировщиков вышли на линию взлета, другие подруливают, отдельные самолеты пылят еще на стоянке. Хорошо, если в эту минуту начнет взлетать головное звено. Свалив ведущего, такую пробку можно устроить, такой пожар сделать, что небу станет жарко.
Нам определенно везет: взвихрив серую пыль, звено начинает разбег. Командую:
— Атака в лоб! Завражин, бей правого ведомого! Шакуров, прикрыть атаку!
Беру в прицел флагманский «Юнкерс». Самолет приближается, растет. Пора! Нажимаю на кнопку. Справа, обгоняя мой самолет, тянется огненный шнур с самолета Завражина. Над целью проносимся вихрем. Едва успеваю заметить, как флагман резко мотнулся вправо. Мелькает догадка: наверное попал в пневматик. Тоже неплохо, на одном колесе не взлетишь. Командую:
— Повторяем заход!
Пронесшись над группой стоящих на старте машин, резко боевым разворотом выходим под углом к полосе, переводим машины в пикирование. Немного правее взлетно-посадочной вижу очаг пожара — результат первой атаки. Экипажи, оставив свои машины, разбегаются в разные стороны. Похоже, что вылет у них сорвался. Прицеливаюсь, открываю огонь. Опять бью по ведущей машине.
На этом штурмовку можно закончить, но для большей гарантии не лишним будет и третий заход. Опять выполняю боевой разворот, снова пикирую. Слышу голос Шакурова:
— «Мессера»! Приближаются с запада! Поздно пришли, к шапочному разбору. Завершив третью атаку, уходим в сторону, к линии фронта. В бой вступать не резон — боеприпасов осталось только на крайний случай, для обороны. Оторвавшись от Ме-109, переходим в набор. Набираем высоту две тысячи метров. Вызываю на связь командный пункт, сообщаю: идем домой, горючее на исходе.
Справа появилось звено «мессеров». Они направляются к паре прикрытия, идущей справа и выше нашей четверки. Нас пока что не видят. Передаю, чтобы пара перешла на левую сторону строя.
— Понял, — отвечает Шакуров, — перехожу. Сейчас подведу их под ваше звено.
Шакуров сразу понял мой замысел. Вообще он летчик соображающий, толковый. Убеждался в этом не раз. Спокойный, неторопливый, Шакуров прекрасно ориентируется, обладает хорошей зрительной памятью. Я уже думал о том, что со временем это будет отличный разведчик. И верно, время покажет, что Шакуров станет зорким и хитрым разведчиком, сильным воздушным бойцом. И одним из немногих пилотов, чей самолет не зацепит ни одна фашистская пуля. А сам он одержит немало побед.
Бой начался. Шакуров закрутился с фашистами. Я со своим звеном набрал высоту и захожу в заднюю полусферу группы Ме— 109. Командую: «Атака!» В ту же минуту один из фашистов, улучив момент, бросил свой самолет на машину Шакурова. Я немедленно подал команду:
— Шакуров! Разворот!
Так уж принято: услышав такую команду, каждый из летчиков знает, в чем ее суть и что надо делать. Шакуров метнулся вправо на солнце, и пушечный залп ушел вхолостую, едва опалив ему левую плоскость. В ту же минуту мы открыли огонь.
Атака нашей четверки оказалась внезапной. Немцы даже не поняли, что получилось, с какой стороны и кто их ударил. Ведущий вспыхнул, как факел, остальные, резко войдя в пике, исчезли на фоне земли.
Вполне вероятно, что это звено «мессеров» — группа расчистки воздуха. Им предстояло создать условия для беспрепятственных действий своих бомбардировщиков. Мы сорвали планы тех и других. Характерно, что это звено не знало о нашем ударе по аэродрому — чего бы им здесь крутиться? А почему не знало? Потому что там — паника. О группе расчистки воздуха просто забыли.
Уж пятьдесят минут как мы находимся в воздухе, спешим, с ходу садимся, рулим к капонирам. Полет закончен. Механик Алексеев стоит у крыла, ждет. Я прожигаю свечи, выключаю зажигание. Мотор вздохнул и остановился. Он тоже устал. Как не устать — весь полет на повышенных оборотах, на максимальном режиме. Бой дело нешуточное, пушки и то устают. Перегреваясь, не стреляют, а, как говорится, плюют огнем. Толку от этого — ноль. Снаряды не имеют убойной силы. Вылетев из ствола, бессильно падают. Чтобы этого не случилось, летчики боекомплект растрачивают в несколько приемов.
Сижу, расстегнув парашютные лямки, сняв шлемофон. Так и сидел бы, не шевелясь. Слышу хлопок. Над командным пунктом взлетает ракета — сигнал на вылет. Зарычали моторы в звене Иванова. Чувилев, значит, уже отдежурил. Поднимаюсь, вылезаю на плоскость. Подходит инженер по вооружению Фесенко, спрашивает:
— Стреляли? Как работало оружие?
— Стрелял, — говорю, — замечаний нет.
Спрыгиваю на землю. Механик спрашивает, как работала материальная часть самолета, мотора. Если бы мирная обстановка, я бы подробно рассказал о режимах мотора в полете, о показаниях прибора. А что говорить сейчас, если приборы даже не видел. До них ли во время штурмовки! До них ли в бою с «мессерами»! Отвечаю всеобъемлющим словом: «Нормально». Механик по кислородному оборудованию даже не подходит ко мне. А что подходить — у нас и масок нет. Не нужны. Деремся только на малых и средних высотах.
Помогаю закатить самолет в капонир. Подходят пилоты, те, что летали со мной.
— Замечаний нет, — говорю. — Действовали правильно. И в бою, и во время штурмовки. А сейчас расскажите, что видели, сколько самолетов мы сбили, сколько сожгли на земле.
Во время штурмовки, идя следом за мной и Колей Завражиным, Коротков видел, что мы сразили двоих. Куда делся третий, неизвестно. Не видел его и Чирьев. Шакуров с Черкашиным — группа прикрытия — тоже почему-то не видели. Почему? Черный, угрюмый Шакуров молча смотрит себе под ноги. Чувствую, здесь что-то не так. Спрашиваю:
— Ты агроном или летчик? — Удивленно прищурил глаза. — Почву, говорю, для чего изучаешь?
Вот, оказывается, в чем дело. Увидев, как мы атакуем фашистов, Шакуров не выдержал, и тоже, как он говорит, дал «одну очереденку». Черкашин смотрел за ним и за воздухом, один выполнял роль прикрывающей группы. Я возмущен. Что значит не выдержал? Нарушил приказ — так надо расценивать поступок. А если бы в этот момент налетели «мессеры»? Что бы мы делали, находясь у самой земли, без достаточной скорости. Строго предупреждаю Шакурова и всех остальных. Но куда же все-таки делся третий бомбардировщик?
— Наверное, он взлетел, — говорит Коротков, — и удрал на бреющем.
— Товарищ командир! — восклицает Коля Зав-ражин. — Когда мы уходили от аэродрома, я видел, что по линии взлета что-то горело.
— Далеко? — спрашиваю.
— Нет, сразу же за границей летного поля. Какой же все-таки молодец Коля Завражин. И видит он лучше других, и дерется храбрее многих. Не зря, как я вижу, Зотов взял его в свою пару. Бойца в нем увидел, настоящего воина, смелого, зоркого, хитрого. И любит тебя как брата, а может, как сына. По земле ходят вместе и в небе вместе. Матвей оберегает его. И учит. Видел не раз: после разбора полета со всеми отводит Николая в сторонку и начинает что-то рассказывать, что-то чертить на земле сапогом или подвернувшейся под руку палкой. А Завражин внимательно слушает, широко раскрыв свои голубые глаза, машинально, по привычке теребит темные кудри. «Запиши», — говорит ему командир, и он вынимает блокнот. Ни разу не слышал, чтобы в разговоре с Завражиным Зотов как-то проявил свое недовольство. А ведь в нашем полку, пожалуй, не найдешь человека, на кого бы Матвей не ворчал, кого бы не журил… Кроме меня, разумеется.
— И верно, — говорю, — я видел, что за границей летного поля что-то горело, только не обратил внимание, не предполагал, что это может гореть бомбардировщик.
— Я тоже видел, — угрюмо подтверждает Шакуров, и сразу делает вывод: — «Юнкерс» взлетел, но летчик в спешке, видимо, оторвал его от земли на малой скорости…
И замолчал, упрямо сдвинув черные брови: мысль, дескать, ясна и расшифровывать нечего.
Верно, ясна. Едва оторвавшись от взлетной полосы, летчик, предполагая, что кто— то из нас уже заходит в атаку, сразу пошел в разворот, намереваясь уйти от удара, и машина свалилась на крыло. Я подвожу итог:
— Сбили его или упал с перепугу, не важно. Важно то, что упал. Я могу доложить командиру, что вылет бомбардировщиков сорван, боевая задача выполнена.
Собираюсь идти на капэ, чтобы узнать, куда и зачем полетел Иванов, какова сейчас обстановка, но вижу, что Чирьев чем-то взволнован, что-то хочет сказать, доложить.
— Что у тебя? Докладывай.
Младший лейтенант Чирьев ростом почти такой, как и Завражин, только тот спокойный, неторопливый, а этот подвижный, шустрый. Но молчаливый, вроде Шакурова. Он пожимает плечами.
— В бою с «мессерами» мне повредили руль поворота.
Так вот и бывает. На первый взгляд вроде бы все хорошо — боевую задачу выполнили, по пути сбили «мессера», а начнешь разбираться — ошибок хоть отбавляй.
— Как это случилось? — спрашиваю. Не ради любопытства, конечно, спрашиваю. Суть важна: в какой момент это случилось, видел ли Чирьев врага или не видел. Плохо, если не видел. Сразу поняв, что меня беспокоит, Чирьев ставит точку над «I».
— Видел, товарищ командир, только не ожидал, что немец откроет огонь с такой большой дальности. Поэтому не успел увернуться. — Чирьев секунду подумал и продолжил: — Характерно, что немец стрелял под очень большим углом. Почти девяносто…
— А ты не заметил, кто по тебе стрелял? — внезапно загорается Черкашин.
— Конечно, заметил. Ведущий… — И вдруг, осененный догадкой, говорит: — Товарищ командир! Выходит, что мы завалили аса.
Чирьеву очень нужны победы. Не потому, что он тщеславен, нет — причина иная. Его, как одного из сильных пилотов, в пару нередко берет Чувилев, а для Чирьева это гордость. Но Чувилев берет и Черкашина, а Чирьеву это не нравится, он хочет быть первым и старается заслужить доверие делом, победой в бою. В этом бою, безусловно, есть и его заслуга, но Коля Завражин, зная замыслы Чирьева, чуть— чуть улыбаясь, спускает его с высоты:
— Мы пахали…
Сказал, будто облил холодной водой. Задохнувшись от обиды и гнева, Чирьев что-то хотел сказать, может, оправдаться, а может, отбрить обидчика, но слова не шли с языка. Разозлившись вконец, он чуть было не выругался чисто по-мужски, но вспомнив, что я не терплю этого, спохватился. Все засмеялись, и громче других — Завражин. Чирьев понял наконец, что его слегка разыграли, и инцидент был исчерпан звонким шлепком по шее Завражина.
— Мир восстановлен, справедливость восторжествовала, — сказал Шакуров, приняв торжественный вид. А я завершил разбор боевого задания:
— Работали в общем неплохо, но могли бы и лучше. А сейчас быстро на завтрак.
С удовольствием сходил бы в столовую, посидел бы вместе с летчиками, отдохнул. Но завтрак для меня привезли на командный пункт. Значит, надо быть там.
Иду и думаю о совершенной штурмовке вражеского аэродрома. Не удовлетворяют меня результаты. Каждый летчик звена сделал по три атаки, да Шакуров одну. Получается в общем тринадцать. А сожгли только три самолета. Причем только те, что взлетали. Остальные как стояли, так и остались стоять. В чем же здесь дело? От чего все это зависит?
Подумав, решаю, что все зависит от обстановки, условий и времени. Точнее — от момента, когда совершена штурмовка: до полета бомбардировщиков или после полета. До полета бензиновый бак заполнен, как говорится, до горловины, и пуля гаснет в нем, будто в воде. После посадки, когда бак наполовину пустой, всю свободную полость заполняют пары бензина. Они и взрываются от первой попавшей пули.
Получается, что если бы мы захватили фашистов после посадки, то сожгли бы не три самолета, а больше. Но в этом ли главное? Нет. Главное — сорвать фашистам налет на наши войска. Что мы и сделали. И ущерб нанесли. Три самолета сожгли, а сколько еще повредили! Сколько изрешетили моторов, плоскостей, разных агрегатов! Переживать, пожалуй, не следует. Все идет по порядку, по плану. Сегодня мы штурмовали Варваровку, а денька через три сядем на эту «точку» и будем с нее работать — летать на Харьков. Вполне вероятно, туда и пойдут наши войска, в пользу которых действует наш корпус и наша особая группа.
Но мы, конечно, учтем сегодняшний опыт. Если придется летать на штурмовку опять, то на цель будем пикировать с большим углом, чем сегодня. Тогда наши снаряды будут попадать не в переднюю или заднюю стенку бензиновых баков, а в верхнюю, что нам и нужно. Обычно бензиновый бак заправляется немного не полностью, и под верхней стенкой остается небольшое пространство, а в нем — пары.
Тактика жизни
Вот и командный пункт. Меня встречает начальник штаба полка. Докладывает:
— В воздухе звено Иванова. — И сразу забеспокоился: — Уже три раза звонили из штаба дивизии.
Странный порядок, однако такой заведен не только у нас — везде: не успел приземлиться, срочно звони, докладывай. Все бросай и докладывай. Дать же подробный и верный отчет о проведенном бое можно только после доклада каждого летчика, после разбора полета. Всем это понятно, все это знают, но, пока проводишь разбор, телефон того и гляди взорвется.
— Они что, убегут — результаты полета?
Рубцов пожимает плечами: при чем, дескать, он, начальник штаба полка. Не им заведен этот порядок, не ему отменять. Примиряюще говорит:
— С них тоже спрашивают. Так и идет по цепочке.
— Ладно, — говорю, — запишите и передайте… Записав результаты полета, Рубцов начинает звонить, докладывать, а я наспех завтракаю. Откровенно говоря, не в восторге я от начальника штаба. Сидит у телефона, будто привязанный. Пользы от этого нуль, но его это, кажется, мало заботит. Главное, был бы доволен начальник штаба дивизии. Телефонную ручку крутнул, и сразу ответ: «Слушаю вас, товарищ полковник». А меня это бесит, будто и дел больше нет, как слушать Лобахина.
— Борис Иванович, — говорю начальнику штаба, — командир полка и то не всегда имеет возможность сразу же после полета идти на капэ. Тем более Зотов, Чувилев, командиры звеньев. Не успели заправить машины, а им команда: «Готовность номер один»! А то и взлет. Впредь считайте за правило: не летчики идут на капэ, а вы или ваш заместитель — к летчикам. Это ускорит процесс докладов и повысит боеготовность.
Побагровел Рубцов… Человек он неглупый, понял: непорядок ждать командира полка для доклада.
— Учту, товарищ подполковник.
Учтет, конечно, но не так, как следует, душу в дело не вложит. Забегая вперед, скажу, что пройдет какое— то время и наш полк представят к высокому званию гвардейского. Для этого надо будет составить полный, подробный отчет о наших успехах, а вот их-то, в том виде, в каком им положено быть, и не будет. «Плохо, Борис Иванович, — скажу я начальнику штаба. Скажу с возмущением. — Вы знаете, как работали наши механики, техники. Если надо — и ночью, и днем. В лютый мороз и под бомбами. Вы знаете, как тяжело было летчикам добывать победы в бою. Почему же их труд, героизм, подвиг во имя Отчизны не отражен в документах?» А Рубцов покажет мне сухой, мало о чем говорящий перечень цифр и скажет: «Что мне говорили, то и писал. Не буду же я выдумывать».
Стоит Рубцов у окна и глядит на летное поле. Среднего роста, красивый, подтянутый. А люди его не любят. Сухарь. К тому же высокомерен, брезглив. Дошел до абсурда: в столовой сидит и летом совсем не ест свежие помидоры. Дело твое, не ешь, если не любишь. Но зачем строить гримасы? Зачем говорить: «Фу, гадость!..» Человек, стоящий у станка, получает помидоры по продовольственным карточкам, недоедает, а ты кощунствуешь.
Вот такой он человек, а кажется, должен бы быть другим. Окончил училище штурманов, служил в бомбардировочной авиации, летал, потом перешел на штабную работу. Спрашивается, откуда же взялось это высокомерие? Особенно по отношению к летчикам. Ни разу не видел, чтобы с кем-нибудь поздоровался за руку, поговорил. А должно быть напротив: ведь летчик и штурман — друзья, братья родные. Выяснилось наконец. Как-то разговорившись, «ляпнул» нечаянно: «Кто он, летчик, без штурмана? Слепой котенок».
Мне передали, что ради насмешки Чувилев копирует начальника штаба… В столовой, прежде чем съесть помидоры, приладит к лицу гримасу и скажет: «Фу, гадость!.. Съедим ее». И съест. Или, зная о том, что Рубцов очень брезглив, насадит на вилку кусок с тарелки соседа, откусит и положит обратно. Или возьмет со своей и даст откусить. Рубцов, бросив еду, ругаясь, бежит из столовой. А людям смешно.
Я строго сказал Чувилеву: — Знаю, не любишь его. Но уважать обязан. Твои неумные шутки вредят делу: ты подрываешь авторитет начальника штаба.
Чувилев сердито дернул плечом.
— Авторитет… А был он? Рубцова не любит весь полк.
Звонит телефон. Начальник штаба шагнул к аппарату. Слушает. Согласно кивает: «Понял».
— Товарищ командир! В воздух восьмерку по графику.
Сегодня с рассвета звенья из группы «Меч» дежурят по. графику: ожидаются крупные схватки, срочные вызовы в бой.
— По графику? — смотрю на часы. — Еще двадцать минут.
— Вылет немедленный! — торопит меня Рубцов. Понятно. Куда и зачем, разберемся потом. Говорю: «Дайте команду на взлет Чувилева».
Звоню в штаб дивизии, прошу пояснить задачу. Мне говорят: группа соседней части встретила немцев, завязала воздушный бой. Им на помощь посылали звено Иванова. Бой продолжался десять минут. Иванов возвращается. Боеприпасы израсходованы, горючее на пределе. Надо его заменить — предполагается новая схватка.
Задача ясна. Каков мой арсенал? Четверка идет домой. Восьмерка сейчас взлетит. Резерв — шесть экипажей: я и те, что были со мной на штурмовке. Звоню на стоянку, спрашиваю, готов ли самолет Черкашина — в бою ему пробили руль поворота. К телефону подошел Виноградов, сказал: «Готов». Говорю начальнику штаба:
— Шесть экипажей в готовность номер один!
Восьмерка Чувилева рулит на старт. Не пара за парой, а сразу все вместе. Никак решили взлетать группой? Точно, решили. Время сокращается, но где они разместятся? Полоса-то на Тоненьком — ленточка. Ну, Чувилев! Держись, если кто-нибудь подломает машину. Мало тебе не будет!
Остановились. Взвихрили пыль. Понеслись по взлетно-посадочной. Пошли в набор высоты. Будто невидимой нитью связал Чувилев свою восьмерку. Отлично идут, как на картинке. Силен Чувилев! Летчик хороший, коллектив умеет спаять, а с дисциплиной не ладит. Учудил недавно такое, что уши вянут. Возвратясь с боевого задания, рулил мимо штаба. Видит: окно раскрыто, у окна Борис Иванович Рубцов. Притормозил самолет, развернулся хвостом к штабу и пустил такое облако пыли, хоть святых выноси.
Опять был разговор. Клялся Чувилев, божился, что ямку обруливал, что, дескать, нечаянно все получилось, но я-то знаю его. Пришлось наказать — записать ему выговор. Обиделся за то, что строго с ним поступил, за то, что не поверил ему. Смотрел на меня такими глазами, что я невольно подумал: может, зря поругал, незаслуженно? Более часа совестью мучился, и вдруг мысль: «Схожу и гляну на ямку». А ямки-то и не нашел…
Эх Пашка, Пашка! Взять бы палку потолще да выбить из тебя пыль и мусор ненужный. И тогда бы, как говорил писатель Куприн, осталось чистое золото.
* * *
Возвратилось звено Иванова.
— Пойду, — говорю начальнику штаба, — узнаю, как там у них дела. А вы позвоните Вергуну и передайте, чтобы он сходил на стоянку, побеседовал с механиками. Надо сократить срок подготовки машин к повторному вылету. Десять — нет, пятнадцать минут, не больше. Время на вылет из готовности номер один — минута.
— Замполит уже там, — отвечает Рубцов, — на стоянке.
Ну, что ж, тем лучше, думаю.
Вергун сам летчик и отлично понимает, что надо для успеха в боевой обстановке.
Издали вижу: кто-то, не дорулив до стоянки, выключил мотор, к самолету подбежали механики, катят его в капонир. Очевидно, подбит. С летчиком все нормально, иначе там суетились бы врач или сестра. Подхожу, из кабины поднимается Демин. Жив, здоров, невредим.
— Что случилось?
— Едва долетел, — отвечает летчик, стащив с головы пропотевший шлемофон. — Мотор перегрелся. Температура на красной черте, давление масла нуль. Думал, заклинится.
— С кем дрались?
— Со всеми. В воздухе было столько машин…
— Кто же тебя подбил? Демин пожал плечами.
— Сам не пойму. Атаковал бомбардировщика, и вдруг удар. Кто, откуда?
Ну что ж, не понял, значит, не понял. Попробуем разобраться. Подошел инженер эскадрильи Тумаков, собрались механики, техники. Начинают осматривать самолет. Нижний капот мотора в пробоинах. Капает масло. Остро пахнет бензином.
— Снимайте капоты, — приказал инженер. Минута, и машина раскрыта.
— Все ясно, — говорит Тумаков, — добиты трубы масло — и бензосистем.
Нагнулся, осмотрел нижнюю часть мотора, полез под самолет, к радиатору, затем — снова к мотору, посмотрел и зачем-то потрогал воздушный винт. Сказал: «Радиатор тоже пробит, — облегченно вздохнул, — но винт и мотор целы. — Улыбнулся: — Повезло Демину, к утру машина будет готова».
Так вот они всегда, наши техники, механики, оружейники и другие специалисты, которых называют не очень понятным и немного формальным словом — техсостав. Беспокоятся, чтобы наши машины были исправными; переживают — когда прилетают подбитыми; радуются, когда уходят в полет или стоят боеготовые. Техники — боевые товарищи летчиков, наши друзья, и нет на фронте друзей более близких, более преданных нам, чем техники.
Машина, ушедшая в воздух, — это честь и совесть механика, техника. Летчик ушел в небо, техник остался внизу, на земле. Но сердцем он вместе с летчиком. Вместе с ним атакует врага, вместе жмет на гашетку, вместе с ним возвращается. «Идут! Идут!..» — так сообщают о появлении самолетов техники. Никто раньше них не увидит точку на горизонте; с момента, когда летчик взлетел и скрылся из глаз, техник все время ждет, непрерывно глядит туда, где скрылся его командир, его боевой товарищ.
А как переживают наши механики, техники, как замирают их сердца, если вместо звена, вместо четырех самолетов к точке приближаются три… Как они молят небо, чтобы вернулся четвертый.
«Как дела, командир? Как работала техника?» — традиционный вопрос механика после посадки. «Нормально, — отвечает пилот. — Спасибо». И эти слова дороже награды. А если скажет, что дрались, да еще и сбил одного, механик в течение дня — именинник. Его поздравляют товарищи, ему почет и уважение.
Ночью мы будем спать, а техники будут работать, вводить машину Демина в строй. А утром будут ее выпускать, будут встречать, готовить к повторному вылету. И так в течение дня, месяца, года. В холод, жару, осеннюю слякоть.
— Повезло, — говорит Тумаков, хлопнув по плечу летчика Демина. — Один радиатор в запасе есть.
Подошли и другие пилоты: Иванов, Маковский и Кальченко.
— Задание выполнено, — доложил Иванов и начал рассказывать.
…Высота три тысячи метров. Иванов осмотрелся. Справа и сзади, в дыму раскинулся Белгород. Впереди слева лежала Борисовка. Правда, от нее почти ничего не осталось, но оттуда, со стороны Борисовки должна была появиться огромная группа фашистских бомбардировщиков, о чем сообщила наземная радиостанция. На нее наводились соседи — истребители одной из частей нашего корпуса, а звено Иванова должно было помочь им — связать истребителей боем. Такова боевая задача. Но где же противник?
Только сказал — и сразу увидел. Они появились на равной с ним высоте, поэтому сразу было трудно определить и количество идущих навстречу машин, и их боевой порядок — на горизонте виднелось большое пятно в виде овала, сжатого снизу и сверху, сплошь усеянного темными точками. «Бомбардировщики», — подумал Василий и увидел истребителей — сопровождение — едва заметные точки слева и выше овала. Они то приближались к нему, то отходили влево, вправо… «Будто рой», — подумал Василий и стал набирать высоту, забирая немного влево.
Не теряя группу из виду, он решил углубиться с курсом на юго-запад, пропустить ее немного вперед, затем развернуться и ударить Ме-109 сзади, справа. Поняв его замысел, летчики молча приготовились к бою. Ведомый командира звена — Володя Кальченко оттянулся немного назад, обеспечив себе свободу маневра. То же сделала ведомая пара — Маковский и Демин.
Высота четыре тысячи метров. Справа снизу — дорога Белгород — Харьков. Солнце справа вверху, атаке оно не мешает. Впереди — самолеты противника: восемь девяток одна за другой, головная подходит к дороге. Слева к ним приближаются наши соседи, справа идут «мессершмитты». Их и надо ударить, ошеломить, связать боем. Дать возможность другим истребителям беспрепятственно бить бомбардировщиков.
— Атака! — командует Иванов.
Пикируя, они вначале ударили пару Ме-109, идущих несколько выше других, затем прорвались к восьмерке. В этот момент внимание вражеских летчиков привлекли наши соседи. Иванов это понял по тому, как ведущий восьмерки Ме-109 пошел было влево, в сторону «юнкерсов», по тому, как задвигались, заволновались ведомые. Чтобы удар был эффективным, надо сблизиться хотя бы метров на четыреста-триста, но медлить было нельзя, и наши открыли огонь.
Фашисты не ожидали атаки справа и сзади. Они заметались, но ведущий, оценив обстановку, бросил машину справа и вверх, в сторону солнца, и все потянулись за ним. «Удачно ушли…» — подумал Иванов и в ту же секунду понял, что они не ушли, а только вышли из— под удара, что они намерены драться и через минуту-другую, собравшись в единый кулак, не замедлят использовать свое тактическое преимущество: атакуют со стороны солнца. Спасти положение может лишь решительность действий, мгновенный контрманевр.
— Приготовиться к атаке! — скомандовал Иванов, направляя свой самолет в сторону вражеской группы. Подал и сразу осекся: немцы исчезли на солнце. А что может быть хуже, если враг тебя видит, а ты его нет?
— Представьте, — говорит Иванов, — ночь, а ты на пустынной дороге. Вдруг ты слышишь шаги, поворачиваешься и… яркий свет фонаря ударяет тебе в глаза, ослепляет. Ты ждешь удара, ты цепенеешь…
Такое же чувство испытал Иванов и каждый из летчиков, только в сто крат неприятнее, острее, страшнее: за лучами был враг, реальный, смертельный. Быстрая, как молния мысль: «Переворотом уйти в пике». И Василий чуть было не подал такую команду, но мгновенно одумался, будто очнулся. Как на это среагируют немцы? Пара, а может, четверка сразу же бросится вслед за его звеном и может настигнуть, остальные пойдут на помощь бомбардировщикам.
Как же решил Иванов?
Решил провести атаку. Опытный воин, он представил себе пространство, в котором выполняла маневр группа Ме-109, и увидел их будто воочию. Поставив себя на место ведущего вражеской группы, он понял, что тот сейчас развернется влево и, чтобы его упредить, надо бросить звено на солнце. И он это сделал. «Немец не может представить, что мы атакуем вслепую, — подумал Василий, — он решит, что мы его видим. Чтобы удар был эффективным, он довернется немного влево. На это уйдет десять-пятнадцать секунд. За это время наше положение относительно солнца изменится, и мы увидим их».
Иванов рисковал. Вопреки здравому смыслу или в результате ошибки при оценке обстановки фашист мог развернуться не влево, а вправо и наше звено могло попасть под огонь. Но все получилось как надо, и Василий увидел группу Ме-109 справа по борту. Он слегка довернул свой самолет и нажал на гашетку.
Тот, по кому пришелся удар, дернулся вправо, и группа разбилась на две. Та, что была левее, сразу пошла на снижение к бомбардировщикам, и Василий невольно подумал о том, что сделал исключительно верно, решившись на эту слепую атаку, и что десять секунд неизвестности и смертельного риска оказались его военной удачей, а в руки пилотов вложили жезл победителей.
— Маковский! Догнать! — приказал Иванов, и пара Маковский и Демин устремилась вслед за четверкой. Но здесь, наверху, остались еще четыре Ме-109, и Василий подумал, что эти дадут ему бой. Однако медлить не стал и сам перешел в атаку.
— Прикрой, атакую, — приказал он ведомому.
— Понял! — ответил Демин и, перейдя на правую сторону, внезапно оказался между самолетом ведущего и группой фашистов.
Вполне вероятно, что этот быстрый и исключительно верный в данной обстановке маневр ведомого пары Яков заставил врага подзадуматься, по-иному оценить действия наших пилотов. Их первый сильный и внезапный удар ошеломил вражеских истребителей, расстроил ряды: пара куда-то ушла и больше не появилась. Второй удар был еще более дерзким и неожиданным: четыре русских пилота атаковали восемь немецких при явно невыгодной для них ситуации и снова добились успеха. А сейчас последует третий удар, и, видно, пара советских пилотов в успехе не сомневается…
Может быть, так рассуждали немецкие летчики, а может, именно в эту минуту увидели боевую раскраску наших машин, но факт остается фактом: они не приняли бой. С переворота тройка вышла в пике и сразу растаяла в дымке. А четвертый замешкался — тот, что попал под огонь несколько раньше. Мотор у него дымил и, наверное, были побиты рули. Снаряды настигли его в момент перехода в пике.
Бой длился еще десять-пятнадцать минут. Разогнав истребителей, пара Иванова и пара Маковского снова соединились и вместе с пилотами братских полков били бомбардировщиков. Подошли «мессершмитты», может быть, те же, а может, другие, снова была короткая схватка. Потом пришли «лавочкины». Они набросились на истребителей, разметали их, разогнали и снова все вместе били бомбардировщиков.
— Поработали здорово, — говорит Иванов, — было много горящих машин, много парашютистов. За линию фронта ушло не больше десятка «юнкерсов». Точно могу сказать только одно: в небе было тесно и жарко.
Иванов достает платок, вытирает лицо, шею. Неторопливо, сосредоточенно, будто задумавшись. Вдруг оживляется:
— Да! Видел, как Юра Маковский «Юнкерс» зажег…
— Расскажи, — говорю я Маковскому.
Крупный, медлительный Юра неторопливо расправил прямые широкие плечи, пригладил рыжеватые волосы, начал неспешным басом.
— «Атакуем бомбардировщиков», — передал Иванов и пошел на левую сторону их боевого порядка. Мы с Деминым остались на правой. Пикируем… — Маковский на секунду умолк, сдвинув белесые брови. Вспоминая детали атаки, хлопнул ресницами, неторопливо продолжил: — Пикируем… Я хотел стрелять по ведущему, но он был далеко, а угол я менять не хотел, скорость берег. Ударил ведомого и сразу выскочил вправо и вверх. Чуть было с ним не столкнулся. В последний момент увидел вроде бы вспышку…
Кажется, я понимаю, что там произошло. Маковский пошел в правую сторону… А где в это время был Демин? Если слева и рядом с ведущим, то он должен пройти точно над Юриным «крестником»…
— Повремени, Юра, секунду, — говорю я Маковскому, — давай разберемся в деталях. Демин, ты где находился в эту минуту, что делал? Ты видел, что случилось с бомбардировщиком?
— Не видел, товарищ командир. — Демин смутился, будто его уличили в чем-то не очень хорошем. Продолжает, оправдываясь: — Атака была неожиданной. Мы снижались с очень большим углом. Я находился слева и, так получилось, не успел увеличить дистанцию, выбрать для себя цель. После атаки я сразу пошел вслед за ведущим. Потянул самолет из угла. В этот момент по машине что-то ударило, подбросило вверх, накренило…
Демин вдруг замолчал. Догадка отразилась на его загорелом лице, в горящих, возбужденных глазах. Восторг, изумление, короткая вспышка страха от внезапно осознанной, но уже минувшей опасности…
— Товарищ командир! — Он хлопнул себя по лбу. — Он же взорвался!
Все зашумели, закричали. Кто-то снова начал смотреть капоты, кто-то нагнулся, полез под живот самолета.
— Уразумел, наконец? — говорю я Демину. — Вот она, зенитка твоя. Надо быть повнимательнее. Иначе победа может обернуться бедой, станет причиной не только потери машины, но и гибели летчика.
— В бою все бывает, — говорит Иванов, — и с другом, того и гляди, столкнешься, и с недругом.
— Верно, бывает, — соглашаюсь с Василием. — А почему? Потому что летчик забывает о правилах осмотрительности, а порой увлекается, особенно во время атаки. Думает лишь об одном: сбить, уничтожить.
А скорость сближения, инертность машины, просадку при выводе из пикирования не учитывает. Стреляет почти в упор на недоступно коротких дистанциях. И тем самым ставит себя под удар.
Все соглашаются: что верно — то верно. А я говорю о том, что летчик должен быть и хитрым, тактически грамотным, добиваться успеха в каждой атаке. Но это не значит, что после каждой атаки враг будет гореть или падать: не всегда удается попасть в жизненно важные места самолета. Добиться успеха — это дать почувствовать немцу, что он имеет дело с мастером боя, с асом, ну а если ты видишь, что враг сражен, то зачем подходить вплотную, зачем дожидаться, пока у него отвалятся крылья? Брось его, выходи из атаки и бей другого.
Многие допускают ошибку — бьют до конца, до тех пор пока противник упадет, взорвется, хотя он уже дымит и горит. Почему? Увлекаются. Порой настолько, что забывают о постоянной, снующей рядом опасности — вражеских истребителях, — и сами нередко становятся жертвой.
Недавно был случай в одном из полков нашего фронта. Истребитель атаковал вражеский бомбардировщик, зажег. Самолет падает, а он подошел метров на сто и идет, наблюдает — интересно ему, как тот горит. А может, хотел посмотреть, куда упадет, чтобы после посадки прийти к командиру, ткнуть пальцем в полетную карту и сказать: «Здесь! У дороги!» Так снижались почти до земли, но перед тем как упасть фашистский стрелок внезапно открыл огонь и… нет истребителя, хорошего летчика.
Таковы мои выводы из боя звена Иванова. Сегодня об этом я скажу на разборе полетов. Потолкуем, помозгуем все вместе. Надо, чтобы летчики поняли все и впредь не допускали ошибок, иначе недалеко до беды. А сейчас спрашиваю:
— Каков же итог?
— Сбито два самолета, — говорит командир звена. — «Мессер» и «Юнкерс». А может, и больше. Трофеев много, а чьи? Разобраться трудно. Мы били, соседи били…
В этот раз я не поддержал Иванова. Согласен, говорю, но не совсем. Если во время атаки не сближаться с противником до предела, то можно видеть значительно больше. Иванов немного обескуражен, молчит, в глазах укор: «Вы же не раз говорили…» И этот молчаливый укор выводит меня из равновесия. Могли погибнуть сразу два летчика — Маковский и Демин, и никто бы не знал настоящей причины их гибели. Но я терпеть не могу, когда командир кричит на своих подчиненных. Сам не кричу, другим запрещаю. И сейчас говорю негромко, спокойно, но внутри у меня клокочет.
— Было такое, — отвечаю на молчаливый укор Иванова. — Было. Говорил. И теперь говорю: не увлекайтесь подсчетами сбитых. Пусть их считают немцы. Но я не могу спокойно мириться с тем, когда боевые задачи решаются автоматически, неосмысленно, когда летчик, возвратившись с боевого задания, не думает о проведенном бое, не представляет вновь обстановку и не спрашивает себя: «А все ли я делал правильно?..» Не могу, потому что иначе нельзя. Иначе ничему не научишься, не будешь расти тактически. Эта война — не только война моторов, но и война умов. Надо анализировать маневр, атаку, порядок взаимодействия в группе. Поймите, анализ боев — это путь к мастерству. А где мастерство, там — победа, там — жизнь.
Смотрю на часы. Ого! Сейчас придет Чувилев. А кто у нас на земле? Четверка Короткова. Она в готовности номер один. Звено Иванова, но боеготовых машин только три. Сразу ставлю задачу: в случае необходимости вылетаете парой. Иванов молча кивает.
Внезапно тишину разрывает грохот мотора. Это обычно, когда над точкой слышится гул самолетов, никто на это не обращает внимания. Но сейчас мы все повернулись, как по команде: мотор работал с надрывом, с перебоями, и в довершение к этому за машиной крутился жгут серого дыма. Летчик выпустил шасси, с ходу идет на посадку.
— Кто-то из «серых», — говорит Кальченко.
Верно, кто-то из них. Видно, здорово парня приспичило, если не мог дотянуть до Кащеево. И правильно сделал: зачем рисковать бесцельно, падать на поле, бить самолет? На поле садиться трудно, все изрыто снарядами, бомбами. Кто же это садится?
Самолет приземлился, бежит, уклоняется вправо. Заметно уклоняется. Вот уже сбежал с полосы. Боюсь, как бы в капониры не попал. Побьет машины. Вижу, как борется летчик, — руль поворота отклонен в левую сторону. Но бесполезно, машина не подчиняется, несется точно на капониры. Руль поворота пошел в правую сторону. Летчик действует правильно. Пока скорость была большая, он удерживал самолет от резкого разворота. И удержал. Иначе бы шасси сломались и машина легла на живот. А теперь, когда скорость уже погасла, когда разворот не опасен, летчик, решив уйти от стоянки вправо, направил машину в поле. Кажется, это ему удается. Ну! Еще немного. Еще! Не удалось… Левым крылом ударяет в слежавшийся грунт капонира. Кому же это не повезло?
Сажусь на автомашину, еду к месту поломки. А может, аварии? Не буду гадать, приеду — увижу. Подъезжаю. Меня встречает лейтенант Блинов.
— Откуда? — спрашиваю. — Что случилось?
— Из боя, товарищ командир. Подбили. Шасси выпускал аварийно, тормоза не работают. Кроме того, разбита покрышка. Самолет развернулся…
Блинов летчик обстрелянный, опытный. Однокашник Короткова, Иванова, Василевского. Воевал еще под Калинином. Вполне подошел бы для группы «Меч», но он командир звена в третьей эскадрилье. Нужен и там.
— Понятно, Блинов, и я бы не удержал. Больше никого не подбили?
— Вроде бы нет. Возвращались вместе, сюда завернул по пути, боялся не дотянуть: мотор тоже подбит.
Подходим к машине, смотрим. Обошлось довольно удачно, сломана лишь законцовка крыла. Очень удачно. Завтра машина будет готова, даже если придется менять мотор.
Над командным пунктом взлетает ракета — сиг— нал на вылет. На стоянке в звене лейтенанта Короткова запускают моторы. Вот это денек! Что у меня в запасе? Пара… А где сейчас Чувилев? Не знаю. Ношусь по стоянкам, а что делается в воздухе — не ведаю. Так можно потерять управление. А это дело серьезное. Нет управления — нет боеспособности. Плохо, что я — командир авиачасти — привязан к командному пункту, точнее, к радиостанции. Плохо. А выход есть. Поставить на автомашину. И все. Где бы я ни был — всегда в курсе событий, все слышу, могу подсказать, посоветовать, если нужно — отдать приказание. Выход есть, но нет радиостанции. «Может, и будет, — сказал мне комдив, — но не сейчас, подожди. Разбогатеем немного — дам». «Я-то могу подождать, — сказал я комдиву, — но дело не может». Он отмолчался. Но мой инженер обещал: «Раздобудем. Когда находитесь в воздухе, смотрите чаще на землю, ищите, может, кто сел вынужденно. Съездим туда, привезем радиостанцию». Оказалось, что это не просто. Летчики садятся на поле только тогда, когда машина вообще не способна лететь. Не садятся, а падают. Какая же радиостанция целой останется?..
Короче, чтобы не потерять управление авиачастью, надо почаще быть на капэ. Приезжаю. Спрашиваю: где Чувилев, что делает?
— Капитан Чувилев возвращается, — говорит оперативный дежурный. — Вели бой — все нормально.
— Откуда это известно?
— Из разговора. Между собой говорят потихоньку.
— Хорошо. Позвоните инженеру полка, скажите: Чувилева срочно готовить к повторному вылету.
— Товарищ командир, техники так и делают. Я засекал по часам: десять минут, самое большее пятнадцать.
— Еще раз напомните. Позвоните в Кащеево. Сообщите, что Блинов сидит у нас, самолет неисправен, летчика надо отправить в Кащеево, а оттуда привезти техников для ремонта его самолета.
— Понятно, товарищ командир. Звоню.
Вижу в окно: пришел Чувилев. Восьмерка в полном составе. Все, значит, в порядке.
Встречи на земле
Вылетаем шестеркой: я и Завражин, Коробков и Чирьев, Маковский и Демин. Идем в район Белгорода. Кругом пожары. Хорошо поработали артиллеристы и бомбардировочная авиация. В воздухе очень плотная дымка. Запах гари проникает даже сюда, в кабину, забивая характерные «вкусные» авиационные запахи: сладковатый — бензина, приторный — масла, острый — отработанных газов. Полдень уже позади, но солнце еще высоко, оно раскалилось, печет, мешает дышать и видеть.
А видеть надо. Западнее Белгорода, поднявшись, очевидно, с аэродрома Варваровка, собирается группа фашистских бомбардировщиков. Они находятся в лучших, чем мы, условиях: солнце им не мешает, даже наоборот, поможет увидеть нас, когда мы туда придем. Поднимаемся выше. На высоте трех километров дымка кончается, но видимость остается неважной или, как говорят в авиации, ограниченной.
Какой это вылет по счету? Второй или третий? Второй. Но я почему-то устал. Нет, не второй — третий. И вчера было несколько вылетов, и позавчера, и раньше. Вчера я долго не мог уснуть. От усталости, от нервного напряжения — все время идут бои. Обычно я встаю по будильнику. Поднимаюсь легко. Пять минут на зарядку. Пять на бритье. Быстрые сборы на завтрак. Таков мой режим. Твердый, сложившийся. Спать приходится три-четыре часа, но я прихожу к самолету бодрым, здоровым, трудоспособным.
А сегодня не то — сегодня я поднимаюсь с трудом, а звук будильника показался мне неприятнейшим звуком на свете. Хотелось схватить его и бросить в окно.
Но ничего, все уже позади, а день был в общем-то хорошим, удачливым: летчики группы «Меч» неплохо работали, одержали немало побед, несколько раз помешали фашистам ударить по нашим войскам.
Вот и бомбардировщики. Вижу их слева и ниже. Похоже, что они уже в сборе, взяли курс к линии фронта, но группа пока немного растянута, еще не компактна. За гулом своего мотора не слышу их гула, кажется, что они плывут в абсолютном молчании, но наши войска их уже, наверное, слышат. Я представляю, как этот моторный рев, жуткий, немного вибрирующий, через минуту-другую погонит людей в укрытия, заставит зарыться в землю, воспретит им стрелять по врагу — по танкам, войскам, артиллерии.
— Маковский, прикрой! Атакую.
Юра верен себе: неторопливо оценил обстановку, помедлил, подумав секунду-другую, спокойно бросил в эфир:
— Понял!
В шутку друзья называют его тугодумом. В оценке обстановки, в принятии решения и вообще, когда надо что-то сказать, ответить на какой— то вопрос, Юра никогда не торопится. «Ну и фитиль у тебя, Маковский!.. — кричит всегда Чувилев. — Думай быстрее, оперативнее». Но Маковский не обижается, он пропускает это мимо ушей, а может, и мимо сознания. Помедлив, ответит, и, как я не раз замечал, — вразумительно, точно и коротко. На разборе полетов, на занятиях, если Юра что— то сказал, его дополнять не надо. Просто не требуется. Он будто спортсмен-тяжеловес — размотает над головой слово-молот и бросит. Кажется, попади оно в стену — проломит.
Доклад Маковского: «Понял» — догоняет меня на пикировании. Но я видел, как Юра и Демин мгновенно, еще до доклада, заняли место сзади и выше нашей четверки, и иду спокойно, уверенно. Знаю — прикроют надежно.
Скорость нарастает. За фонарем свистит воздушный поток. Пикирую на головную девятку фашистов. Конечно, проще всего сбить левофлангового, но что это даст? Ничего. Группа как шла, так и пойдет. Чтобы сбить ее с курса, развалить боевой порядок, надо уничтожить флагмана группы, ее командира. Возможно, он идет в глубине боевого порядка, но и ведущий первой девятки тоже, конечно, чин, и его выход из строя, безусловно, будет замечен.
Пикирую. Быстрый взгляд влево, вправо, назад. Все хорошо: вражеских истребителей нет, товарищи рядом. Командую:
— Бьем головное звено!
Флагманский «Юнкерс» в прицеле. Вижу, как он растет, приближается. Ближе. Еще ближе. Пора! Жму на гашетку. Слышу и чувствую рокот оружия, вижу — «Юнкерс» горит. Обдав головное звено огнем, проносимся мимо, пересекаем их путь слева направо, уходим вперед метров на тысячу. Хватит, мы в безопасности, их пулеметы нас не достанут.
— Разворот!
Круто в набор высоты, забирая вправо и вверх. Развернулись фашисты справа внизу. Первой девятки нет. Флагман, снижаясь, дымит, остальные кто где: в развороте с курсом на запад, пикируют… Даю команду:
— Атакуем вторую девятку!
Я не просто так развернулся вправо после атаки первой девятки — для того чтобы солнце нам не мешало. Оно жжет мне левую часть головы, но не бьет прямо в глаза, не слепит. Сейчас мы в отличных условиях. И те, на кого мы пикируем, видели и, конечно, узнали нас, мы пронеслись левее, атакуя первую группу.
— Бьем головное звено!
В прицеле — ведущий. Сближаюсь. Открываю огонь — и вдруг удар по машине. Чувствую каждым нервом, каждой клеточкой тела: подбит. Откуда— то брызнули искры. Горячий, удушливый дым хлынул в кабину. Мысль, четкая, ясная: горю, надо спасаться. И сразу вторая: а боевая задача? Боевая задача не выполнена, а я за нее ответствен.
Потом, на досуге, этот момент восстановится в памяти, и я удивлюсь — в который раз! — силе чувства командирской ответственности. Оно оказалось сильнее чувства самосохранения, чувства, данного нам природой, по сути дела, инстинкта.
Даже в такой момент, когда, как говорится, самому до себя, ставлю в известность группу: «Я ухожу». И даю команду Маковскому: «Если нет „мессеров“, действуй в составе ударной»… Это значит, что, выйдя из боя, я передал командование группой своему заместителю в этом полете — Феде Короткову, и моя боевая задача стала его задачей. Но вместе со мной из боя ушел и ведомый — Коля Завражин, и ударная группа уменьшилась вдвое — в ней осталась лишь пара, а пара — это уже не сила против огромной группы бомбардировщиков. Поэтому я и поставил задачу Маковскому: не прикрывать ударную группу, а действовать вместе с ней, бить бомбовозов.
Бросаю машину в переворот, вывожу в направление линии фронта. Иду со снижением, по горизонту уже не могу — не тянет мотор. Машина будто в ознобе. Дым разъедает глаза, нечем дышать. Выход единственный — прыгать, иначе погибнешь, взорвешься вместе с машиной. Открываю кабину, расстегиваю привязные ремни… А где линия фронта? Чья подо мной территория? Где нахожусь? Не пойму. Земля вся изрыта, в огне, в дыму. Нет, прыгать пока нельзя. Надо идти вперед, лететь до последней возможности.
Лечу. А мотор слабеет. Высота уменьшается. Триста… Двести… Сто метров. Все! Прыгать уже нельзя, парашют уже не спасение. Чувствую, как сжимается сердце, как в виски ударяет кровь. Неужели конец? Если на месте посадки окажутся немцы, их танки, автомашины, я брошу самолет на них. Лучше смерть, чем фашистское рабство. А умереть непросто, если хочется жить и дышать, если к жизни взывает каждая клеточка тела, каждая жилка, если ты совершенно здоров и до этой минуты чувствовал себя чуть ли не богом, молодым, сильным, непобедимым… Еще много боев впереди.
А где мой ведомый? Где мой «щит»? Знаю, что рядом. Но, увлекшись собой и машиной, нелегким своим положением, я ни разу на него не взглянул, не сказал ни единого слова. Быстро осматриваюсь: влево, вправо, назад. Вижу Завражина и… вижу пару Ме-109. Вот это нас подловили! «Мессы» пикируют. Уже открыли огонь. Едва успеваю броситься влево. Резкий, тяжелый удар пришелся в правую плоскость. Обшивки как не бывало. Не крыло, а скелет. Мотор кашлянул дымом и захлебнулся. Иду на посадку. Вижу — в самый последний момент — дорогу, на ней наших солдат. Сажусь.
Все произошло в доли секунды. Психологически я подготовился к самому страшному, а к внезапной посадке — увы, не успел. О том, что несколько раньше, готовясь к прыжку, расстегнул привязные ремни — забыл. Как только самолет коснулся земли животом, чудовищная, сила инерции неудержимо потянула меня вперед. Не успев осмыслить происходящего, не успев упереться руками в скобу над приборной доской, ударяюсь лицом о прицел.
Кровь — на руках, на приборной доске. Кровь — это, конечно, пустяк, меня беспокоит другое: цел ли мой правый глаз — я им не вижу — и жив ли Завражин.
Осматриваюсь. Надо мною — ни немцев, ни Коли Завражина. Чистое небо. Не слышно даже звука моторов. Будто ничего и не случилось. Даже не верится. Но вижу, что по дороге идут солдаты, идут машины. Как я потом узнаю, это второй эшелон стрелковой дивизии, идущей вперед, на немцев. Трое бегут ко мне. Один с медицинской сумкой. Подбегает к кабине, обеспокоенно спрашивает:
— Как мы себя чувствуем, товарищ летчик? На душе становится легче, теплее.
— Привет, — говорю, — медицина. Только зачем же на «мы»? Я ведь не болен, я хоть куда.
Отвечает доброй улыбкой:
— Знаем. Знаем, знаем. Вы все хоть куда. — Ловко и быстро берет меня за лицо. Осматривает. Поднимает вверх подбородок, говорит: — Сейчас мы немножко подчистимся… Немного пощипет… Но ругаться не будем…
Есть же такие люди: рядовой, а говорит почти снисходительно, распоряжается, а тебе ничуть не обидно. Природой, наверное, дан ему этот душевный талант. И на память невольно приходит начальник штаба дивизии Лобахин, вечно сердитый, всегда недовольный…
— Ну вот и все, — благодарно кивает солдат. — Спасибо. Не ругались, не скрипели зубами. Вы просто герой. О!.. — восклицает, увидев мою Золотую Звезду. — А вы и вправду Герой!.. Что ж вы молчали?
Я смеюсь от души.
— Зачем говорить? Разве не все равно?
— Конечно. Герою перевязывал раны!
Приятно. Хочется с ним поговорить, сказать ему доброе слово, спросить, откуда он родом. Может, земляк? Но вижу, торопится, а ко мне, объезжая воронки и рытвины, идет небольшой броневик.
— Всего доброго! — говорит медицинский брат. — Желаю удачи.
Наскоро жму ему руку, гляжу, как он, на ходу перебросив сумку через плечо, бежит, легко прыгая через ямы, бугры, небольшие воронки.
— Ординарец командира стрелковой дивизии, — представляется мне высокий, бравый военный. — Прошу в бронемашину.
Ему, очевидно, за тридцать. Красив, энергичен, строен. Манера держаться, говорить и даже смотреть — независимо, смело и прямо — убеждает, что он до мозга костей военный, имеет немалый чин, что погоны солдата и должность рядового бойца — случайность, нелепость. Посмотрел на мой самолет, распластанный рядом с глубокой воронкой, спрашивает:
— Почему закрылки не выпустил? Не успел?
Улыбается. Все ясно, понятно. Для того и спросил о закрылках, чтобы сказать, что и он — летчик. Что же случилось с товарищем? Почему оказался в беде? Впрочем, в беде оказаться нетрудно. Особенно если он штурмовик или бомбардировщик. Получил боевую задачу: нанести удар по цели номер… Пока готовился к вылету, шел по маршруту, обстановка уже изменилась: объект, по которому надо было ударить, заняли наши войска. Разберись попробуй, кто там внизу, если все горит, полыхает… Могло быть и иначе… Впрочем, гадать ни к чему, летчик-то вот он, рядом со мной, и ждет моего вопроса. С кем же ему поделиться, если не с летчиком.