– Правильный вопрос, не отрицаю. Но вам теперь какие нужны: честные болтуны или головорезы с пятью пальцами в каждом кулаке?..
Марко, следующий по старшинству брат Маруси, в штабе самообороны дневал и ночевал и тут же «учился стрелять». Кто-то ему сказал, что это можно и в комнате: надо стать перед зеркалом и целиться до тех пор, пока дуло не исчезнет и останется только отражение дырки. На этом маневре он умудрился разбить Генрихово зеркало, но сейчас же сбегал вниз и купил два – про запас. Успешно ли подвигалось обучение, трудно сказать: как только приходил новый клиент, Марко отрывался от «стрельбы» и со всеми пускался в разговор, тараща вылупленные глаза…
Жаботинскому и Тривусу пришлось вызвать Самойло еще раз: он единственный из комитетчиков умел перевести на «жаргон» прокламацию и начертать анилиновыми чернилами квадратные буквы для печати листовок. Он же, пощупавши гектограф, аппарат для печати листовок, покачал головою: тридцати копий не даст…
Этот гектограф, краски и другие материалы им на фаэтоне привез Шломо Зальцман, тот самый господин с черными усиками, он оказался членом подпольной сионистской организации «Эрец-Исраэль».
«…Самойло, – продолжал Жаботинский, – принес желатин, бутылку с глицерином и еще не помню что, целый час провозился, и на завтра действительно отпечатал высокую кипу фиолетовых листовок… Самойло оказался полезен и стратегически. Пока он варил на керосинке жижу для гектографа, мы обсуждали, где какую под Светлый праздник поставить дружину, одну из них решили поместить у лодочника в самом низу Карантинной балки – лодочник был персиянин и сочувствовал. Самойло вмешался.
– Когда есть балка, глупо ставить людей внизу. Вы их разместите у верхнего конца: сверху вниз удобнее стрелять.
Так и сделали, а впрочем, все это не понадобилось. Погром в то воскресенье состоялся, и кровавый, и до сих пор не забыт, но произошел он в тот раз не в Одессе. Мы устроили последнее ликвидационное заседание, послали сообщить владельцу оружейной лавки Раухвергеру, что уплатить ему долг в пятьсот рублей нам нечем, и попрощались с Генрихом. Он долго жал мне руку и сказал:
– Не благодарите: я сам так рад помочь делу, о котором нет споров, чистое оно или грязное…
В глазах у него было при этом выражение, которое надолго мне запомнилось: у меня самого так тосковали бы глаза, если бы заставила меня судьба пройти по улице с клеймом отщепенца на лбу…»
8
Погром
Да, погром в Пасху состоялся, и даже не один.
Первый случился в ста пятидесяти верстах от Одессы, в Бессарабии, в небольшом городке Дубоссары. Вот бесстрастное свидетельство Интернета:
За два месяца до погрома в небольшом городке Дубоссары исчез, а потом был найден убитым четырнадцатилетний подросток Михаил Рыбаченко. Единственная ежедневная кишиневская газета «Бессарабец», возглавляемая известным антисемитом П. А. Крушеваном, стала обсуждать возможную ритуальную подоплёку этого убийства. В частности, сообщалось, что труп был найден с зашитыми глазами, ушами и ртом, надрезами на венах и следами веревок на руках. Выдвигалось предположение, что подросток был похищен и обескровлен евреями с целью использования его крови в каком-то ритуале. В одной из статей писалось, что один из убийц-евреев был уже пойман и рассказал о деталях преступления. Статьи вызвали волнения среди жителей города и усилили существовавшие предрассудки и суеверия против евреев. Появились опасения, что подобное убийство может произойти и в Кишиневе.
По требованию следователя, установившего к тому времени отсутствие ритуального характера убийства (настоящий убийца был найден позднее – мальчика убил его дядя из-за наследства), в «Бессарабце» было опубликовано официальное опровержение напечатанных ранее домыслов. Приводились результаты вскрытия, показавшего, что подросток погиб от множественных колотых ран, а не от кровопотери, отсутствие надрезов, швов на глазах и т. п. Опровержение помогло прояснить обстановку, но не успокоило волнения – многие горожане сочли его попыткой властей скрыть преступление под давлением евреев.
Тем временем в городе прошел слух, что царь лично издал секретный указ, разрешающий грабить и избивать евреев в течение трёх дней после Пасхи. За неделю до праздника в общественных местах города появились листовки, которые повторяли напечатанную ранее в «Бессарабце» антисемитскую клевету и призывали добропорядочных христиан к действиям против евреев во имя царя.
Встревоженная взрывоопасной атмосферой в городе еврейская община направила делегации к губернской администрации с просьбой о защите и к епископу Кишиневскому Иакову с просьбой публично выступить против кровавого навета и успокоить волнения в пастве. Делегации были приняты и доброжелательно выслушаны, однако каких-либо значительных действий со стороны администрации и духовенства не последовало. Если бессарабский губернатор Р. С. Раабен всё же приказал несколько усилить патрули в городе на время пасхальных праздников, то митрополит Иаков никаких мер не принял и впоследствии высказался, что «бессмысленно отрицать тот факт», что еврейская секта «Хузид» практикует питьё христианской крови втайне от своих собратьев по религии.
Шестого апреля 1903 года, ясным последним днем еврейской Пасхи и начала православной Пасхи, толпа, собравшаяся на городской площади Дубоссар, с криками «Бей жидов – спасай Россию!» стала громить еврейские дома, лавки и магазины. К вечеру, когда погром закончился, на улицах появились полиция и воинские патрули, были арестованы 60 человек.
Хотя в 1903 году не было ни Интернета, ни радио, ни общедоступной телефонной связи, уже на следующее утро весть о дубоссарском погроме разлетелась по всей стране. Слухи сообщали, что это только начало, что полиция и правительство готовят еврейские погромы повсеместно…
И действительно, на следующий день начался погром в Кишиневе. Об этом погроме, одном из самых известных, авторами-евреями и авторами-антисемитами, включая знаменитого писателя Александра Солженицына, написаны сотни статей и книг, поэтому снова данные только Интернета:
По отчёту кишинёвского прокурора В. Н. Горемыкина, расследовавшего погром: «В разных частях города многочисленные партии, человек в 15–20 христиан каждая, почти исключительно чернорабочих, имея впереди себя мальчиков, бросавших в окна камни и кричавших, начали сплошь громить еврейские лавки, дома и жилища, разбивая и уничтожая находящееся там имущество. Группы эти пополнялись гуляющим народом… имущество подвергалось немедленно полному уничтожению… товар частью уничтожался на месте, частью расхищался лицами, следовавшими за громилами… в еврейских молитвенных домах произведено было полное разрушение, а священные их свитки (Тора) выбрасывались на улицу в изорванном виде… часть вина [из винных лавок] выпускалась на улицу, часть же на месте распивалась бесчинствующими».
Нераспорядительность полиции породила новые слухи о том, что правительство разрешило бить евреев, так как они являются врагами отечества. «Евреи, опасаясь за свою жизнь и имущество, окончательно растерялись и обезумели от страха… Часть евреев, вооружившись револьверами, прибегла к самозащите и начала стрелять в громил… бесцельно и неумело». Это вызвало «…дикий разгул страстей. Толпа громил озверела, и всюду, где раздавались выстрелы, она немедленно врывалась и разносила всё вдребезги, чиня насилия над попадавшимися там евреями». Роковым для евреев был «выстрел, коим был убит русский мальчик Останов». К часу дня «насилия над евреями принимали всё более и более тяжёлый характер», сопровождаясь «целым рядом убийств».
К двум-трём часам дня погром охватил бо́льшую часть города. Полиция даже не пыталась остановить толпу: «нижние чины полиции, в большинстве случаев, оставались лишь немыми зрителями погрома».
В пять часов этого дня [7 апреля] стало известно, что «приказ», которого с такой надеждой евреи ждали с первого дня, наконец получен… В час или полтора во всем городе водворилось спокойствие. Для этого не нужно было ни кровопролития, ни выстрела. Нужна была только определённость.
9
Реакция
За семь лет до этих трагических событий, шестого января 1896 года, в Париже, в подвале «Гран-кафе» на бульваре Капуцинок, в полной темноте тихо скончалась неспешная дилижанская проза, и первые зрители синематографа братьев Люмьер криками ужаса и паники встретили летящий со стены прямо на них паровоз, а позади него, на прицепе – еще невидимую, но уже совсем другую, скоростную прозу движения, movie. С тех пор поезда, а потом самолеты и, наконец, космические ракеты стали диктовать писателям и драматургам новую динамику сюжетов, но я не буду, «задрав штаны», бежать за космическими кораблями, а вот вам почти люмьеровский сюжет.
Тревожная морзянка…
Стук ключа телеграфиста…
Телеграфная лента с сообщением «СРОЧНО! МОЛНИЯ!»…
Восьмого апреля 1903 года мальчишки-разносчики газет бегут по одесским улицам с истошными криками: «В Кишиневе погром! Еврейский погром в Кишиневе! Сорок девять убитых! Девяносто раненых! Разрушено полторы тыщи домов и магазинов! Погромщики насилуют евреек и убивают детей!..»
Газетные заголовки и сообщения из Кишинева всех европейских, американских и даже азиатских газет:
«Звон разбиваемых стекол, треск рам и дверей, свист и дикий рев из тысячи полупьяных глоток слились с криками ужаса избиваемых евреев, воплями женщин и детей…»
«Толпа бушевала с утра до позднего вечера, даже ночью врывались в дома и били, и убивали на виду у всех…»
«Пух из еврейских перин носился в воздухе и, словно иней, покрывал улицы и крыши домов, облепленные им деревья походили на абрикосы в цвету…»
«Одному столяру отпилили руки его же пилой. Одному еврею распороли живот, вынули внутренности, набили живот пухом из перин…»
«Евреев убивали в домах, погребах и на улице, срывали с конки, тут же на глазах публики топтали ногами и умерщвляли… Завидев издали сидящего в вагоне еврея, толпа кричала, обращаясь к пассажирам-христианам: “Бросьте нам жида!”, и жид выбрасывался из вагона на растерзание толпы…»
Корней Чуковский: «Это жестокое убийство, ужаснувшее цивилизованный мир, стало поворотным пунктом его жизни… Жаботинский ворвался в редакцию “Одесских новостей” поздним весенним днем и гневно накинулся на нас, членов редакции – неевреев, обвиняя нас в равнодушии к этому страшному преступлению. Он винил в кишиневском погроме весь христианский мир. После своего горького взрыва он вышел, хлопнув дверью…»
Жаботинский: «Редакцию “Новостей” наводнил поток пожертвований в пользу пострадавших от Кишиневского погрома: деньги, одежда – и мне направляли их, чтобы распределять в городе бедствия…»
Знаменитый Федор Шаляпин дал в Ростове-на-Дону концерт в пользу пострадавших от погрома и пожертвовал им 1550 рублей…
Антоний, епископ Волынский и Житомирский, с церковной кафедры сказал: «Страшная казнь Божия постигнет тех злодеев, которые проливают кровь, родственную Богочеловеку, Его Пречистой Матери, апостолам и пророкам… Так поступают только людоеды, готовые на убийство, чтобы насытиться и обогатиться!» Владимир Короленко, названный «праведником русской литературы», написал: «Я считаю то, что претерпевают евреи в России и Румынии, позором для своего отечества, для меня это вопрос не еврейский, а русский». Высказался и граф Лев Толстой: «По первому газетному сообщению я понял весь ужас свершившегося и испытал тяжелое смешанное чувство жалости к невинным жертвам зверства толпы, недоумения перед озверением этих людей, будто бы христиан, чувство отвращения и омерзения к тем, так называемым образованным людям, которые возбуждали толпу и сочувствовали ее делам».
Но то были лишь единичные проявления человечности. Зато в юдофобских газетах писали, что евреи сами устроили беспорядки в Кишиневе, чтобы вызвать сочувствие во всем мире и получить побольше денег. «Евреи всегда так: сначала напакостят, а потом сами же гвалт поднимают и взывают к общественному состраданию». Кишиневская городская дума не выделила ни единой копейки в помощь пострадавшим, напротив, местные власти повелели «принять репрессивные и энергичные меры» к выселению из окрестных деревень бежавших туда евреев, которые не имели права находиться в сельской местности. Евреи Петербурга просили выделить деньги для помощи вдовам и сиротам, но фон Плеве, министр внутренних дел, «счел невозможным» обращаться к царю с подобным ходатайством.
Правда, сразу после погрома власти арестовали в Кишиневе свыше восьмисот погромщиков, и около трехсот из них были преданы суду, проходившему в закрытом режиме. Некоторых приговорили к различным срокам каторжных работ и тюремному заключению. Часть погромщиков была оправдана. Был уволен со своего поста губернатор края Рудольф фон Раабен. В ходе независимого расследования выдвигались подозрения, что погром был подготовлен и организован непосредственно Охранным отделением в лице ротмистра барона Левендаля. Новый губернатор Кишинева князь Урусов отметил: в первые часы побоища «одна рота в руках дельного человека могла остановить и потушить погромный пожар… Вместо этого… весь кишиневский гарнизон два дня подтверждал своим бездействием справедливость легенды о разрешенном царем трехдневном грабеже».
После погрома евреи Кишинева собрали изорванные свитки Торы, уложили их в глиняные сосуды и понесли хоронить. Впереди шли раввины, за ними несли черные носилки с черными глиняными сосудами, следом шла десятитысячная процессия, многие плакали. Сосуды со свитками Торы принесли на еврейское кладбище и замуровали в особом склепе, посреди могил с жертвами погрома…
В. Короленко, прибывший в Кишинев спустя два месяца после погрома, в очерке «Дом № 13» свидетельствовал: «Я имел печальную возможность видеть и говорить с одним из потерпевших… Это некто Меер Зельман Вейсман. До погрома он был слеп на один глаз. Во время погрома кто-то из “христиан” счёл нужным выбить ему и другой. На мой вопрос, знает ли он, кто это сделал, – он ответил совершенно бесстрастно, что точно этого не знает, но “один мальчик”, сын соседа, хвастался, что это сделал именно он, посредством железной гири, привязанной на веревку».
Паровозный гудок. Выпустив клубы дыма и пара и громыхнув буферными сцепками вагонов, поезд отчалил от одесского вокзала и по новой Одесско-Балтской железной дороге мчится на северо-запад. В вагоне третьего класса Жаботинский, Тривус и еще несколько из «Комитета самообороны». Часть откидных полок завалена чемоданами и туго набитыми мешками. На станции Бендеры в вагон входят местные жандармы, спрашивают, что в этих чемоданах. Тривус и остальные смотрят на Жаботинского, он с вызовом отвечает жандармам: «Это одежда для пострадавших от погрома, который случился в Кишиневе при попустительстве властей!» – «Это ваши личные вещи?» – спрашивает жандармский офицер. «Нет, это пожертвования одесских граждан!» – «Но вы их лично собирали?» – «Нет, люди сами приносили в нашу редакцию!» – «Документы!» Жаботинский, Тривус и остальные подают офицеру свои паспорта. «Жаботинский Владимир Ионович, – читает офицер. – Национальность – еврей… Двадцать два года… Тривус Израиль Хаймович. Национальность – еврей… – и приказывает жандармам: – Обыскать!» Бендерские жандармы грубо обыскивают Жаботинского и его друзей, вскрывают мешки с одеждой и чемоданы. Это унизительно, Жаботинский, играя желваками, с трудом выдерживает эту процедуру…
Кишинев, места погрома и резни. Согласно переписи населения 1897 года, евреи составляли 45,9 % населения Кишинева, и теперь тут руины целых кварталов еврейских домов и магазинов – Измаильская улица… Килийская… Свечная… Николаевская…
Сотни жилищ с выбитыми окнами и выброшенной на улицу утварью… Сгоревшие синагоги…
Жаботинский навещает места резни, говорит с очевидцами, раздает пострадавшим деньги и одежду. Собирает фотографии – вот женщина над телом изуродованного и убитого мужа… вот родители над трупами четырех убитых детей…
В еврейской больнице, в палатах, в коридорах, на лестницах – потоки крови и сотни раненых с перевязанными головами, сломанными руками. Многие страшно изуродованы: с перебитыми носами, выбитыми глазами и зубами, сломанными челюстями…
Жаботинский беседует с ними: вот двадцатичетырехлетняя Ривка Шифф, ее изнасиловали во время погрома, то же самое произошло с ее подругой Симой-Голдой. Они рассказывают, как погромщики вломились в дом, в котором они скрывались, и первым делом ударили Симу пистолетом по лицу, бросили на пол и надругались над ней. Затем схватили Ривку и ее мужа, требуя денег. Денег у них не оказалось, и погромщики со словами «если денег нет, то ублажай нас» изнасиловали Ривку… На углу Свечной и Гостиной улиц беременную женщину посадили на стул и били дубиной по животу… На Кировской улице бросали со второго этажа на мостовую маленьких детей… Суре Фонаржи вбили два гвоздя в ноздри, которые прошли через голову… Харитону отрезали губы, потом вырвали клещами язык вместе с гортанью… Зельцеру отрезали ухо и нанесли двенадцать ран на голове…
Жаботинский молча выслушивает эти рассказы. Он не записывает их, а впитывает, как наркотик, который отныне будет в его крови всю жизнь. Девяностолетнюю старуху изуродовали ножками от железной кровати. В Семеновке, пригороде Кишинева, погромщики убили двух пожилых женщин шестидесяти и шестидесяти пяти лет, а также двух матерей и их детей. Семнадцатилетнюю дочь одной из этих женщин выволокли из дома в поле, где изнасиловали и убили. В Овидполе еврейка была изнасилована в синагоге. В Виннице еврейка попросила свою знакомую, жену крестьянина, спрятать ее. Крестьянка немедленно привела домой нескольких молодых людей, которые отняли у женщины деньги и изнасиловали ее при детях.
Жаром бычьей крови наполняют Жаботинского эти рассказы. И уже не юношески-романтические мечтания о судьбе еврейского Гарибальди, а земная решимость делать что-то конкретное, практическое взрослит его мысли и тело. Он буквально физически чувствует этот ментальный сдвиг, и даже Тривус замечает в нем перемену:
– К тебе, Владимир, подойти опасно, ты похож на снаряд…
– Я не снаряд, я пушка, заряженная снарядом, – без улыбки отвечает ему Жабо.
– Но не погромщики бесят меня, – говорит он в гостинице своим новым друзьям Менахему Усышкину из Екатеринослава, Зеэву Темкину из Елисаветграда и тридцатилетнему Хаиму Бялику, поэту из Житомира, которые тоже привезли помощь кишиневским евреям: – Погромщики звери и даже хуже зверей, а от зверей нет смысла требовать человечности. Бесят меня наши. Полгорода – евреи, а мужчины прятались и не защищали своих дочерей и жен. Эта трусость хуже жидовства…
– А Хаим об этом поэму написал, – вдруг сообщает ему красавица Ира Ян, кишиневская муза Хаима Бялика.
– О чем об этом? – в недоумении переспросил Владимир.
– О нашем позоре, – жестко, на иврите, сказал Бялик. – Не то позор, что нас насиловали и убивали. А то, что мы дали себя убивать и насиловать.
– И вы об этом уже написали?
– За две ночи…
– Дадите прочесть?
– А это вы перевели «Ворона» Эдгара По?
– Я…
– Тогда вот, – и Бялик достал из внутреннего кармана пиджака несколько сложенных втрое листков бумаги, протянул Владимиру.
Владимир развернул листки, на них стихотворным столбиком были ивритские слова.
– Но это… это же на иврите… – огорчился он.
– А вы не знаете иврит? – удивился Бялик.
– А нам сказали, что вы сионист, – сказала Ира.
– Я в детстве брал уроки иврита, – краснея, проговорил Владимир. – Я… – Он вчитался в название поэмы. – «Сказание о погроме». Правильно?
– Да, – подтвердил Бялик.
– Я переведу вашу поэму!
10
Кое-что из истории еврейских погромов
«История еврейских погромов до 38 года скрывается в исторической тени», – сообщает нам профессор Аркадий Ковельман, глава кафедры иудаики в Институте стран Азии и Африки при Московском государственном университете.
В этой тени, в V веке до новой эры, персидский царь по наущению своего советника Амана дал приказ всем областным начальникам убить и истребить всех евреев от малого до старого, детей и женщин в один день. Указ этот следовало объявить «всем народам». Когда же Амана разоблачили как клеветника и повесили на дереве, евреям было разрешено «собраться и стать на защиту жизни своей, истребить, убить и погубить всех сильных в народе и в области, которые притесняют их»…
Иными словами, первый холокост планировался еще в Персии в V веке до новой эры, а осуществлен был в Европе в XX веке. Обе эти акции широко известны, я на них останавливаться не буду. А вот о планировании первого холокоста в России знают только специалисты-историки, их свидетельства упомяну. Одним из самых властвующих русских антисемитов был император Николай Первый. Количество принятых им антиеврейских законов и указов исчисляется сотнями. В самом начале сороковых годов XIX столетия он решил кардинально разобраться с этим народом и одобрил предложение Министерства государственных имуществ России о выселении всего еврейского населения Новороссии в резервацию далеко на восток, на полное вымирание в безжизненных и пустынных заволжских степях. Помешал этому геноциду, как ни странно, граф Михаил Семенович Воронцов, известный потомкам лишь по пушкинской эпиграмме. На самом деле фельдмаршал Воронцов провел свою молодость в Англии, геройски сражался с Наполеоном и был ранен в битве под Бородино, а в 1815–1818 годах командовал корпусом, оккупировавшим Францию. Назначенный генерал-губернатором Новороссии, он поднял в своем крае земледелие и овцеводство, в Одессе – торговлю, в Крыму – виноделие, дорожное строительство и лесопосадки. При нём началось пассажирское пароходство по Черному морю. А получив указание выселить евреев, написал императору:
«Ваше Императорское Величество! Зная, сколь Вы, Государь, изволите интересоваться мнением управляющих отдельными частями империи относительно дел государственных, осмелюсь и считаю долгом определиться в намерениях правительства изменить судьбу еврейского народа. Без излишества опишу нынешнее положение евреев в Новороссийских губерниях, где их пребывание не возбраняется. Указанные евреи вытеснены из Западной Европы и во внутренние губернии России не допущены. Большая часть их относится к малодостаточным обывателям, принуждена добывать хлеб насущный мелочной торговлей, трудом на казенных землях и ремесленными услугами обывателям…
Бесчеловечны меры, что указано применить к ним и выслать их из селений и местечек, поселить в одном месте, лишить участия в правах. Смею указать, мой Государь: сии подданные Вашего Величества крайне бедны. Отстранение от обычных занятий обречет их на истребление через нищету и умственное отчаянье. Эта участь падет на людей, ни в чем не провинившихся против России. Наоборот, будучи верными подданными, евреи заслужили полное от правительства доверие. Благоразумие и человеколюбие призывают отказаться от жестокой меры, ибо плач и стенания несчастных будет порицанием правительству и у нас, и за пределами России…
Смею думать, что худые последствия будут неизбежны, если мера сия примется во всей строгости, смею думать, что мера сия и в государственном виде вредна и жестока…
Зная, сколь Ваше Императорское Величество благоволите мне, недостойному высокой милости, припадаю к стопам Вашим, Государь, о смягчении судьбы несчастного народа».
Столь дерзкая и, по сути, героическая защита евреев настолько потрясла Николая Первого, что, пригласив Воронцова на обед, император сказал ему: «Удовлетворил я твое представление, граф, касательно евреев».
Но где истоки этого антисемитизма, откуда?
Оказывается, истоков несколько. В III веке до новой эры египетский жрец Манефон написал на греческом языке книгу, содержавшую первые антисемитские мифы. Но в эллинистическую эпоху этот антисемитизм не выходил за литературные рамки. И только Римский мир, принесший процветание стольким народам (а поначалу и евреям), объединивший все Средиземноморье в содружество просвещенных рабовладельцев, этот мир – цивилизованный и культурный как никакой другой – вылился для евреев в серию погромов, а затем и в национальную катастрофу. Почему?
В античной древности гражданство было бесценным достоянием, объясняет профессор Ковельман. Гражданин города или местечка был как бы пайщиком треста – ему полагались бесплатные праздничные раздачи товаров и продуктов, билеты в театр, право владения землей, право участвовать в религиозных церемониях и спортивных играх. Самое почетное гражданство – римское – достигалось за особые заслуги. Ниже римского и александрийского гражданства располагалась лестница с множеством ступеней, на самой нижней стояли египтяне – сельские жители, платившие подушную подать.
Евреи, естественно, старались, как и все вскарабкаться повыше. Многим удавалось, оставаясь евреем, получить гуманитарное, гимнастическое или воинское воспитание и войти в александрийское гражданство. Это освобождало евреев от подушной подати и тем самым уменьшало доход городской казны. А эллины ревниво относились к своему «общаку», то есть к казне. Из текстов еврейского философа Филона, который был свидетелем и жертвой погрома 38 года, следует, что этот погром был вызван гневом александрийской толпы на коррупцию римских и греческих начальников, но перенаправлен на головы евреев под предлогом спора из-за гражданства и подушной подати.
Этот прием стал очень скоро универсальным поводом для грабежей и мародерства. Мусульманские погромы христиан и погромы христианами евреев и язычников не заставили себя ждать. Так написал нам еврейский философ Филон, переживший первый в истории погром 38 года.
И вот, совершив такой исторический блиц-экскурс и опустив погромы двух последующих тысячелетий, – вот свидетельство последнего (я надеюсь) в истории погрома 1953 года.
Мое личное свидетельство.
Послевоенный украинский город Полтава я помню по своему раннему детству. Я помню совершенно разбитую бомбежками – сначала немецкими, а потом Красной армией – Октябрьскую (Жовтневу) улицу, всю в кирпичных руинах от Белой беседки до Корпусного сада и дальше до Киевского вокзала. Я помню ее как сейчас, потому что именно в этих завалах, в бомбоубежище, уцелевшем под ними, в комнате, разделенной простынями на четыре части, ютились тогда четыре семьи, и одной из этих семей была наша – мои папа, мама и я с младшей сестрой. Целыми днями я с пацанами-соседями лазил по кирпичным завалам в поисках патронов, которые мы взрывали, играя в «настоящих» партизан и разведчиков. А потом, когда наша семья переселилась в отдельную четвертушку хаты-мазанки по улице Чапаева, 20, нашей соседкой слева была сорокалетняя тетя Надя, которая при немцах жила торговлей одеждой и обувью, снятой с евреев, расстрелянных в яре за Пушкаревкой, пригородом Полтавы. Я хорошо ее помню – худую, стройную, с рябым лицом, кокетливо-кудрявой прической под серым беретом и тем особым оценивающим взглядом, которым она смотрела на мои валенки и валенки моей сестры.
И еще я помню, как восьми- или девятилетний я шел из школы по улице Фрунзе с портфелем в руке, и вдруг из кустов выскочила банда рослых пацанов. Они повалили меня на землю и, тыча лицом в пахучий полтавский чернозем, твердили: «Жри землю, жиденок! Ты нашего Христа распял! Жри землю, жидовская морда!»
А еще памятнее то, что произошло в 1953 году, когда доблестная доктор Лидия Тимашук разоблачила кремлевских врачей, «покушавшихся» на жизнь вождя всех народов. За пару дней до этого к нам в гости вдруг пришел один из папиных друзей – местный военком майор Сличеный. Дело в том, что мой отец был известным в городе и даже в области человеком: преподавателем геометрии в Полтавском строительном институте и лектором Всесоюзного общества «Знание», причем настолько популярным, что всесоюзная газета «Советская культура» посвятила ему – полтавскому еврею! – большую статью и опубликовала его фотографию. За что? А за то, что мой папа был, как говорила мама, «мишигинэ коп», псих на всю голову – в любую погоду, сначала на телегах и санях, а потом на своем мотоцикле «Ковровец», он ездил по селам Полтавской и соседних областей и, в сопровождении диапозитивов-слайдов своего «волшебного фонаря»-проектора, читал украинским колхозникам лекции о Циолковском и будущих полетах в космос.
И вот, будучи столь популярным «мишигинэ», мой папа дружил с разными полтавскими начальниками или они с ним. Но чтобы городской военком сам, без приглашения, пришел вдруг в гости – такое было впервые. А он пришел, сел за стол, достал из кармана кителя бутылку горилки и сказал моей маме:
– Ну шо, Сарра, давай вжэ стаканы!
Мама, изумленная тем, что впервые в жизни не мы угощали Сличеного водкой, а он нас, поставила на стол не только стаканы, соленные ею огурцы и квашенную ею же капусту, но, кажется, и вообще все, что было на плите и в хате. А майор налил себе полный стакан, выпил в одиночку залпом, а после этого, не закусывая, разлил папе и себе и сказал отцу:
– Ты цэ, Юхим! Скажи своим дитям, шоб на вулицу пишлы. Бо я прощаться прийшов…
Отец и мама выпроводили меня и сестру во двор.
И только поздно вечером, перед сном, я слышал из-за двери в спальню родителей, как они шепотом обсуждали, что же делать с новостью, принесенной военкомом: на железнодорожных станциях «Полтава-товарная» и «Полтава-южная» формируются составы товарных вагонов, на которых всех евреев увезут в Сибирь и на Дальний Восток…
Я не знаю, что могли придумать по этому поводу родители, скорее всего – ничего. Потому что сразу после этого – с первого по четвертое марта, накануне суда над «убийцами в белых халатах» – радио с утра до ночи стало твердить их красноречивые фамилии, и «волна народного гнева» подняла в Полтаве цунами еврейского погрома.
Шкафом, диваном и прочей мебелью мои родители забаррикадировали двери и окна и трое суток не выпускали в школу ни меня, ни мою сестру. Я плохо помню, что мы делали эти трое суток. Молиться родители не умели, и даже идиш почти не знали. Помню, днем мы сидели у радиоточки и слушали, слушали, слушали еврейские имена и фамилии обреченных кремлевских врачей. А ночью папа пытался извлечь из трофейного «Грюндика» «Голос Америки» или хотя бы Би-би-си, но в эти роковые дни глушилки хрипели с утроенной силой.
А утром пятого марта вдруг взвыли сирены всех полтавских заводов и фабрик – это Всевышний прибрал наконец вождя мирового пролетариата. А шестого по радио сказали, что кремлевские врачи не виновны, их оклеветали враги советского строя.
Мы отодвинули комод от двери, открыли ставни.
Стоял солнечный морозный день – это я хорошо помню. В колком морозном мареве по всему городу траурно ревели заводские и фабричные трубы. Мы вышли на улицу. Снежные сугробы искрились под солнцем, как сахарные. Напротив нас, через улицу имени Чапаева, соседка ножом скребла свое деревянное крыльцо. Мы подошли поближе, и я прочел надпись въедливой бурой краской: «ЖИДЫ, МЫ ВАШЕЙ КРОВЬЮ КРЫШИ МАЗАТЬ БУДЕМ!» Продолжая скрести эту надпись, соседка сказала: «Видите? А вчера на Подоле убили еврейскую девочку…»
Товарные и грузовые составы, в которых нас, «спасая от погромов», Сталин планировал (по примеру Николая Первого) отправить в Сибирь и на Дальний Восток, были расформированы. Папа завел свой мотоцикл «Ковровец» и уехал на работу. Мама взяла две кошелки и пошла на рынок. Я увязался ее «охранять». На рынке – открытом, с прилавками, над которыми продавцы в овчинных тулупах прихлопывали варежками над смальцем, салом и желтыми тарелками мороженого молока, – черные раструбы репродукторов вещали о разоблачении провокаторши Лидии Тимашук и заговора империалистических разведок с целью разрушить крепкий союз советских народов.
Моя золотая мама весело шла вдоль мясных и молочных рядов и напрямки спрашивала у продавцов:
– Ну, як теперь будэ з жидами?
Но продавцы отводили глаза:
– Та мы шо?.. Мы ничого нэ знаем…
…Да, при всей моей любви к украинской «мови», к виршам Тараса Шевченко и полтавской природе, не вынуть мне из сердца ржавого копья полтавского антисемитизма. Тридцать лет назад, работая над романом «Любожид», я зарылся в исторические документы и обнаружил первопричину антисемитизма, веками живущего в украинских и русских генах.
«Необыкновенным явлением в Средние века был народ хазарский, – написал в 1834 году российский историк академик В. Григорьев. – Окруженный племенами дикими и кочующими, он имел все преимущества стран образованных: устроенное правление, обширную цветущую торговлю и постоянное войско. Когда величайшее безначалие, фанатизм и глубокое невежество оспаривали друг у друга владычество над Западной Европой, держава хазарская славилась правосудием и веротерпимостью, и гонимые за веру стекались в нее отовсюду. Как светлый метеор, ярко блистала она на мрачном горизонте Европы и погасла, не оставив никаких следов своего существования».
Академик ошибся – следы остались в русских былинах, в дневниках персидского посла Ахмеда Ибн-Фадлана, путешествовавшего по Волге в начале Х века, в так называемом «Кембриджском документе» – письме в Испанию неизвестного хазарского еврея X века и в других письменных свидетельствах. Дневники Ибн-Фадлана и «Кембриджский документ» я процитировал в «Любожиде», а здесь лишь коротко перескажу исторические факты.
Примерно в 920–925 годах в ответ на набеги русов (не русских, подчеркиваю, а правящих в Киеве скандинавских русов) хазары захватили Киев и, уходя, оставили в нем сотню своих ремесленников и торговцев, которые поселились на Подоле, то есть на окраине, в подоле города. А уже через пару лет киевский князь учредил штраф в десять гривен с горожан, которые не могли удержать своих жен от тайных визитов в еврейский квартал. Но и штрафы не помогли – как говорят документы, в 941 году «досточтимый» Песах, первый полководец хазарского царя, вновь дошел до Киева, «разгромив и град, и деревни русов и пленив много руских мужчин, женщин и детей в наказание за пьяный погром, который учинили русы в Киеве, на Подоле, иудеям-ремесленникам».
Что ж, судя по тем знакам внимания, которые и сегодня оказывают нам русские женщины, прав был Николай Бердяев, когда еще в 1907 году писал: «Духовно-плотская полярность напоила мир половым томлением, жаждой соединения… Половая полярность есть основной закон жизни и, может быть, основа мира. Это лучше понимали древние…»
Но – стоп! Не поддадимся половым томлениям! Как сказал Василий Розанов: «“Спор” евреев и русских или “дружба” евреев и русских – вещь неоконченная и, я думаю, – бесконечная»…
Так писал я в романе «Любожид», и что бы там ни сочинял г-н Солженицын в своей лукавой книжке «Двести лет вместе», но документы, опубликованные Российской академией наук еще в тридцатые годы прошлого века, говорят, что первые иудеи-ремесленники появились в Киевской Руси в начале Х века, а первый погром случился в 941 году из-за киевских женщин, бегавших «до жидов».
А если вам не верится в это, то приезжайте в Израиль и посмотрите, сколько русских, украинских и белорусских женщин приехали сюда с еврейскими мужьями.
11
Сказание о погроме
Встань, и пройди по городу резни,И тронь своей рукой, и закрепи во взорахПрисохший на стволах и камнях и заборахОстылый мозг и кровь комками, то – они…
Чернильница вздрагивала от ударов перьевой ручкой, перо с яростным усилием царапало бумагу… Бешенство, возмущение, стыд, бесчестие и презрение к своим соплеменникам – целый коктейль злости, бессилия и ненависти, выпитый им в Кишиневе в разговорах с жертвами погрома, теперь сам хлынул в слова:
Но – дальше! Видишь двор?В углу, за той клоакой,Там двух убили, двух: жида с его собакой.На ту же кучу их свалил один топор.И вместе в их крови свинья купала рыло…И все мертво кругом, и только на стропилахЖивой паук: он был, когда свершалось то…
Вернувшись из Кишинева в Одессу и работая дома над переводом поэмы Бялика, Владимир, когда не сразу находились точные рифмы, ребром ладони яростно бил по краю стола, чтобы эта боль перешла в стихи:
Спроси, и проплывут перед тобой картины:Набитый пухом из распоротой периныРаспоротый живот – и гвоздь в ноздре живой,С пробитым теменем повешенные люди:Зарезанная мать, и с ней, к остылой грудиПрильнувший губками, ребенок, – и другой,Другой, разорванный с последним криком «мама!»
Иудейский гнев стихов Бялика умножался еврейской горечью и итальянским темпераментом Жаботинского:
И загляни ты в погреб ледяной,Где весь табун, во тьме сырого свода,Позорил жен из твоего народа –По семеро, по семеро с одной.
Слова, впитавшие в себя кровь автора, имеют, ложась на бумагу, свойство освобождать его душу и мозг от невыносимого груза невысказанных чувств:
Над дочерью свершалось семь насилий,И рядом мать хрипела под скотом:Бесчестили пред тем, как их убили,И в самый миг убийства… и потом…
Но эти же слова, произнесенные вслух, громко, публично и прямо в лицо молодым слушателям снова обретали взрывную силу вложенной в них ярости, и, выступая теперь перед отрядами самообороны в Одессе и в местечках черты оседлости, Жаботинский каждую свою речь начинал этим переводом:
Встань, и пройди по городу резни…
В метель, в дождь и в жару он ездит по южным и западным еврейским общинам. Ему все еще 22 года, но теперь это другой Жаботинский – пламенный оратор и яростный борец против ассимиляторских настроений…
И посмотри туда: за тою бочкой,И здесь, и там, зарывшися в copy,Смотрел отец на то, что было с дочкой,И сын на мать, и братья на сестру…
Между тем слухи о возможности новых погромов будоражили евреев всей страны, и по примеру Одессы молодежные бригады самозащиты стали возникать в Киеве, Воронеже, Тирасполе, Двинске… Министр внутренних дел Вячеслав Плеве, которого многие считали главным закулисным покровителем кишиневского погрома и организатором будущих погромов, подтвердил эту репутацию, разослав в губернские полиции циркуляр с категорическим указанием: «Никакие кружки самообороны терпимы быть не должны». Полиция тут же ринулась выполнять приказ: арестовывала за участие в кружках самообороны, отбирала оружие. А Плеве пригласил группу именитых питерских евреев и сказал: «Знайте же, что, если вы не удержите вашу молодежь от революционного движения, мы сделаем ваше положение настолько несносным, что вам придется уйти из России до последнего человека».
Это, однако, не остановило ни еврейскую молодежь, ни Жаботинского.
Шмуэль Кац: «Молодежь учила перевод Жаботинского наизусть, а отрывки из него цитировались в частных беседах и групповых дискуссиях. С него снимали копии, распространяли подпольно и декламировали на митингах молодежи и собраниях организаций самообороны. Один участник такой встречи писал позднее: “Еврейская молодежь и члены отрядов самообороны собирались вместе и читали вслух русский перевод этого будоражившего стихотворения. Счастлив был тот, кому доставалась переснятая копия, а совсем счастливым выпала честь слушать, как Жаботинский читает его на одном из наших тайных нелегальных митингах”».
И Владимир чувствовал это, видел, как своей энергией, яростью голоса и стихов он срывает с их душ какую-то болотную слизь, пробивает панцири эгоизма, бьет и хлещет по лицам, ранит до крови самолюбивые сердца и, прорываясь к еврейским генам, взрывает сознание:
И видели, выглядывая в щели,Как корчились тела невест и жен…Там прятались сыны твоих отцов,Потомки тех, чей прадед был Иегуда,Лев Маккавей, – средь мерзости свиной,В грязи клоак с отбросами сидели,Гнездились в каждой яме, в каждой щели –По семеро, по семеро в одной…Сын Адама,Не плачь, не плачь, не крой руками век,Заскрежещи зубами, человек,И сгинь от срама!
«Юношеский сионизм Жаботинского, вызванный к жизни “срамом” кишиневского погрома, явился в первую очередь реакцией на унизительное и рабское “непротивленчество” соплеменников. Другими словами, его сионистская деятельность проистекала все из того же чувства собственного достоинства, обретшего национальное выражение. “Наша главная болезнь – самопрезрение, наша главная нужда – развить самоуважение”, – заявляет он на заре своей политической карьеры». (Профессор Михаил Вайскпоф, доктор философии).
Не плачь, не плачь, не крой руками век,Заскрежещи зубами, человек,И сгинь от срама!
«Пришел 1903 год, и “лучезарная жизнерадостность” восходящей литературной звезды Альталены была погашена волной погромов, прокатившихся по южным российским губерниям. И миру явился другой Жаботинский – бескомпромиссный и жесткий боец, оратор, дипломат, военачальник. Он часто ездит по западным окраинам империи, видит положение дел в черте оседлости. И очень скоро становится пламенным борцом против ассимиляторских настроений и одной из ведущих фигур сионистского движения» (Олег Горн, историк).
…Хотя в то время уже был изобретен фонограф и даже синематограф, никто, к сожалению, не записал выступления Жаботинского. И теперь только по мемуарам его слушателей можно представить силу воздействия его речей. Которые они сравнивают, как ни странно, с… речами Троцкого. А по рассказам моего отца, видевшего в юности выступление Троцкого, это был феноменальный оратор, гипнотически захватывающий любую, даже многотысячную толпу. Тем не менее те, кто слышал их обоих, пишут, что по мощи и внутренней энергии Жаботинский был выше Льва Давыдовича…
12
Пощечина
Жаботинский: «Месяцы шли, я уезжал и приезжал, часто надолго теряя семью Мильгром из виду. От времени до времени где-то стреляли в губернаторов, убивали министров… С севера приходили вести о карательных походах на целые губернии, уже ясно было, что одним “настроением” передового общества да единичными пулями переродить государственный строй не удастся…»
На самом деле «уезжал и приезжал» – это слишком скромное определение той деятельности, которая захватила Жаботинского. Остановить погромную волну, упредить одесские и прочие погромы, поднять еврейскую молодежь к сопротивлению и обороне – вот то, что сегодня назвали бы драйвом и месседжем, а тогда стало смыслом и целью его выступлений на тайных еврейских собраниях не только в Одессе, но и по всей губернии. И плюс к этому – ежедневная колонка в «Одесских новостях» (даже просто перепечатать его статью в эту книгу занимает у меня два-три часа, а ведь он был обязан сочинять эти статьи каждый день; впрочем, Корней Чуковский вспоминает, что Жаботинский при нем писал свои фельетоны, что называется, «влёт» – сядет за стол и ровным почерком пишет на узкой бумажной полосе сразу набело), и еще – пространные репортажи в журнал «Освобождение»:
«Несомненно, что кишиневский погром сослужил некоторую службу правительству, парализовав у нас на юге манифестацию 18 апреля (1 мая) со стороны рабочих. Еврейский «Комитет самозащиты» в Одессе под впечатлением кишиневских ужасов обратился ко всем революционным организациям с просьбой воздержаться не только от каких-либо уличных демонстраций, но даже от выпуска прокламаций или других листков, чтобы не дать хотя и ложного повода к антиеврейскому движению…»
А что такое «еврейский “Комитет самозащиты”» в Одессе? Это сам Жаботинский, Израиль Тривус и еще четверо молодых евреев. То есть, помимо переводов Бялика, ежедневных статей в газету «Одесские новости» и репортажей в журнал «Освобождение», он еще и руководил «Комитетом самозащиты».
«…Не усмотрев на улицах революционных полчищ, городская администрация перенесла свою деятельность на трактиры и чайные заведения, где устроена была облава с повальным карманным обыском гостей…»
Выходит, своим обращением «ко всем революционным организациям» воздержаться от уличных демонстраций Жаботинский упредил полицию и отнял у нее возможность спровоцировать в 1903 году погром в Одессе…
«…При этом арестовано было около сотни человек с поличным в виде нелегальной литературы. Как видно, литература эта довольно широко распространена в рабочей среде, между прочим, арестовали одного старика, одну прачку с революционным календарем и пр. Несколько человек пойманы на расклеивании прокламаций. Еще за несколько дней до восемнадцатого взяты были три девочки: тринадцати, десяти и шести (!) лет, разбрасывавшие на улице прокламации, их держат в участке, кажется, и до сих пор, так как они не хотят сказать, кто дал им листки»…
Тут я буквально слышу голос Лео Трецека, прибежавшего в редакцию с полицейскими новостями, которые цензор наверняка зарубит, вот он и сыплет их на своих коллег: «В трактирах и чайных заведениях – облавы с повальным карманным обыском гостей!.. Арестована сотня человек с поличным в виде нелегальной литературы!.. Несколько человек пойманы на расклеивании прокламаций!..»
Впрочем, Жаботинский питался не только сведениями от Лео.
«…Юдофобствующие верхи делают все, чтобы парализовать выражение сочувствия пострадавшим, и даже тормозят сборы благотворителей, так, на днях запрещен уже объявленный вечер артистки Пасхаловой в пользу потерпевших… Зато, говорят, в Кишиневе юдофобы и их светские дамы посещают в тюрьме арестованных горилл как борцов за русскую “идею” и стараются их всячески обласкать и утешить. А о погроме и там и у нас распространяют слух, что он был ответом на конституционные требования евреев. Бедные старьевщики, мелкие лавочники и заливатели резиновых калош, – и вы с вашими полуголыми ребятишками попали в конституционалисты!..»
Перестав бывать у Мильгромов и с головой уйдя в сионистскую работу, двадцатидвухлетний Жаботинский стал настолько знаменит, что писатель Анский (автор «Дибука») написал: «Нет на свете красавицы, пользующейся таким обожанием, какое окружало Жаботинского в его молодые годы в Одессе».
Именно в это время, побывав на выступлениях Владимира, где он требовал:
Поднимайтесь, борцы непокорного стана:Против воли небес, напролом,Мы взойдем на вершину, взойдемСквозь преграды и грохот и громУрагана!Мы взойдем на вершину…
…и увидев, с каким обожанием окружают его юные еврейки и суют в его карманы свои фотокарточки, Маруся сама пришла к Владимиру.
Жаботинский: «Она пришла ко мне, всплеснула руками при виде беспорядка (а по-моему, никакого беспорядка и не было), дала мне пощечину, повязала волосы платочком, повозилась два часа, все подмела, перетерла, передвинула, повыкидала все женские фотографии (“и набрал же мальчик галерею крокодилов!”), кроме двух подлинно хорошеньких и своей собственной (“по-моему, я самая лучшая”), и получился такой рай, что мне жаль было после того мыть руки в умывальнике – она так уютно прикрыла кувшин полотенцем».
Хотя в романе «Пятеро» Жаботинский посвятил этому визиту лишь несколько строк, – НО! Это было многозначное событие. Подумайте сами, сначала «дала пощечину» – ого! За что? За беспорядок в его комнате? Нет, конечно. Так (перейдя затем к уборке комнаты) пощечину дают если не сбежавшему любовнику, то любимому, и не с бухты-барахты, а за дело. И это возвращает нас к их предыдущим встречам, когда Жаботинский, выйдя из тюрьмы, тут же пришел к Марусе, а потом приходил еще и еще, и они «забивались в уголок».
Только, чур – не шейте мне подозрений в распутстве. Ни мне, ни юному Жаботинскому. Всё, я уверен, было у них в пределах «границы». А с шестого апреля, сразу после кишиневского погрома, – вдруг прекратилось. И теперь, придя к Жаботинскому и застав его за работой, – он как раз писал репортаж в «Освобождение»:
«…Старания полиции разыскать здесь тайную типографию увенчались наконец успехом, превзошедшим ожидания…»
…и увидев на столе пачку фото его юных поклонниц, Маруся фурией набрасывается на Владимира, высокой грудью прижимает его к стене, дает пощечину и требует: «В чем дело? Кто эти девки? Я ваша муза! Или ты уже не хочешь меня?» – «Чур, я обещал твоей маме не трогать тебя…» – слабо оправдывается он. «Это я решаю, кому меня трогать!» – объявляет Маруся.
Владимир собирает разбросанные ею по полу исписанные листы, а Маруся, выбрасывая женские фотографии, ворчит: «Набрал тут мальчик галерею крокодилов!..» и принимается за уборку – с кровати убрала книги «Der Judenstaat» и «Altneuland» Теодора Герцля, застелила ее…
Владимир сел к столу и продолжил писать:
«…найдено почти одновременно несколько типографий, а именно – социалистов-революционеров на Мал. Арнаутской ул., “Бунда” – на Сенной площади и склад шрифта социал-демократов на Пересыпи…»
Увидев на подоконнике папку с надписью «ПЕРЕПИСКА», Маруся с чисто женским любопытством открывает папку. В ней переписка Жаботинского с Короленко, Буниным, Горьким, Сувориным…
«Жаботинский В.Е. – Короленко В. Г.
Берн, 17 июня 1898 г.
Милостивый государь.
Мне очень жаль, что я не могу ничем иным, кроме слов, выразить Вам свою благодарность за Ваше сердечное отношение к моему делу…»
«В. Е. Жаботинский – И. А. Бунину.
Рим, 7 января 1900 г.
Милостивый государь, уважаемый г-н Бунин.
Так как Вы уже были настолько любезны, что внимательно занялись моим стихотворным опытом “Шафлок”…»
Маруся какими-то новыми глазами смотрит на «мальчика».
Тамара, сестра Владимира, вносит поднос с чаем и тарелкой с бутербродами.
– Нет, вы посмотрите! – с наигранным возмущением говорит ей Маруся. – Он пишет в газетах, какие евреи аристократы, а сам? К нему пришла девушка, и какая! Я пришла! А он сел работать…
– Угощайтесь, – отвечает ей Тамара. И негромко сообщает Владимиру: – Там пришел Абрам…
Владимир, не отвлекаясь от работы:
– Пусть подождет.
– Поешь… – просит его Тамара.
– Потом… – отмахивается он.
– Заставьте его перекусить, – уходя, просит Тамара Марусю. – Он сегодня еще не ел.
– Кто такой Абрам? – спрашивает Маруся у Владимира.
– Посыльный из редакции, за статьей.
Маруся выталкивает Владимира со стула, занимает его место и приказывает:
– Ешьте и диктуйте!
– Как это? – изумляется он.
– Очень просто. Диктуйте по-русски, а ешьте как хотите.
Владимир убирает со стола начатый репортаж в «Освобождение» и кладет перед ней недописанную статью для «Одесских новостей»:
– Пиши здесь…
Кусая бутерброд, он ходит по комнате и диктует, а Маруся пишет за ним:
«В течение многих лет часть евреев считала, что наша миссия – путем рассеяния среди народов распространять свои идеалы в цивилизованном мире. Но это грубая ошибка. Нечего давать советы другим, мир учится не на советах, а на практических примерах. Англия обогатила мир идеей парламентарного государства, создав парламентарный режим в своей стране. Французы обогатили мир идеей свободы и равенства после победы французской революции. Самый лучший путь показать человечеству хороший пример – осуществить его на деле в своем государстве, в Эрец-Исраэль…»
Перебивая его диктовку, вбегает радостная Тамара с журналом «Рассвет».
– Свежий «Рассвет»! Володя, угадай, что о тебе написал Осоргин, русский писатель! – Читает по журналу: – «Я поздравляю евреев, что у них есть такой деятель и такой писатель. Но это не мешает мне искреннейшим образом злиться, что национальные еврейские дела украли Жаботинского у русской литературы. В русской литературе и публицистике очень много талантливых евреев, живущих – и пламенно живущих – только российскими интересами. При моем полном к ним уважении, я все-таки большой процент этих пламенных связал бы веревочкой и отдал вам в обмен на одного холодно-любезного к нам Владимира Жаботинского».
– Тамара, – сухо говорит ей Жаботинский, – после того, что я видел в Кишиневе, меня не интересует ни русская литература, ни мое место в ней. Мы не будем делать русскую литературу еврейскими руками. Мы уходим из этой страны. Это – во-первых. А во-вторых, перестань звать меня Владимиром.
– А как тебя звать? – в один голос изумляются Тамара и Маруся.
– С этой минуты меня звать Зеэв.
13
Июль 1903 года
В середине лета Одесса усыпана тополиным пухом, он белыми дорожками лежит вдоль тротуарных бордюров. Гуляя с Марусей, Зеэв, словно сбросив с себя груз своих исторических обязанностей и забот, по-мальчишески поджигает эти дорожки спичками, следит, как огонь бежит вдоль тротуара, и говорит:
– Да, мы уходим отсюда! Пока нет вселенского погрома – должны уйти! Из России, Турции, Германии, даже из Италии! При этом сионисты не отвергают идеи «миссии» еврейского народа. Наоборот, мы уверены, что мир еще воспримет от нас многие вещи. Но единственный путь к этому – создание своего, еврейского государства в земле Израиля по обе стороны реки Иордан…
Они выходят на Николаевский бульвар. С тележки уличного продавца Зеэв покупает себе и Марусе два конфетных петушка и продолжает:
– И после этого перед нами встанет еще одна задача, самая главная: превращение земли Израиля в государство, возглавляющее весь культурный мир. «Ибо из Сиона выйдет Тора»…
Обсасывая петушка на палочке, Маруся обнимает Зеэва, перебивая:
– Милый, ты бредишь! У тебя тут такое будущее! А ты бредишь каким-то Иорданом!
– Не каким-то! Нашим! – освобождаясь от ее руки, гневно отвечает он. – И мы сделаем это!
– А ты кто? Моисей?
– Моисей был первым сионистом. А я из тех, кто теперь берет на себя его миссию.
– И завтра поведешь евреев в Палестину? – иронизирует она.
– Нет, «завтра» мы еще не готовы. Не стригут овец, пока не обросли, не собирают винограда, пока не созрел…
– Я же говорю: ты бредишь…
Они сидят под парусиновым тентом в портовой кофейне. Рядом – причал с грузовым судном «Hamburg», там перекликаются торговцы, биндюжники, матросы и лодочники, а грузчики, пригибаясь под тяжестью мешков с пшеницей, бегом тащат эти мешки вверх по корабельным сходням…
– Пойми, – продолжает Зеэв, – в Кишиневе почти половина населения евреи – и что? Никто не сопротивлялся погрому! Хуже овец! Это конец нации, вырождение! Даже если не будет больше ни одного погрома, то еще два-три поколения в галуте, и мы измельчаем в пыль, в ничто! Мы должны срочно увести евреев в Эрец-Исраэль. Только там, на своей земле, и сражаясь за эту землю, мы через три – пять поколений вырастим не евреев и жидов, а – израильтян!
На медленной «подъемной машине»-фуникулере они поднимаются к памятнику Дюку Ришелье.
– У русских есть пословица: «Пока гром не грянет, мужик не перекрестится», – говорит Зеэв. – Мы такие же, только хуже: пока погром не грянет, еврей не поднимется. Так было в Египте, в Персии, в Испании, везде. И так будет здесь – после кишиневского погрома даже из Бессарабии не все уехали. Но эта страна летит в тартарары – тут голод и нищета, а правительство – ты же видела только что – последний хлеб продает Германии. И значит, погромы будут еще и еще. Зреет виноград, и в свое время евреи тоже созреют, я кладу на переселение, как в Библии, – сорок лет. В середине века у нас будет свое государство по обе стороны Иордана. И если не я, то мой сын
будет выбирать еврейский парламент.
Но Маруся не отступает:
– Англичане в таких случаях говорят «I wish…»
– А твой Самойло из Овидиополя считает: достаточно одному захотеть, сильно захотеть – и все так захотят, и сбудется.
– Самойло мистик…
– Нет, он прав. Вспомни Маккаби, Спартака, Гарибальди. Один может толкнуть лавину. А когда мечта захватывает народ, она уже сама по себе великая держава! Здесь под моими ногами не моя земля, у меня нет с ней скреп. А там каждый ребенок будет пятками чувствовать энергию Бар-Кохбы, Самсона Назорея и царя Соломона…
– Ты просто одержимый… – горестно говорит Маруся.
Вагон «подъемной машины» взбирается на самый верх.
– Но посмотри, какой прекрасный город! – просит Маруся. – Почему мы не можем жить здесь? Ты уже знаменитый…
Зеэв не успевает ответить – площадь у памятника Дюку, все прилегающие улицы и бульвары, Соборная площадь и далее, сколько видит глаз, – всё было во власти рабочей демонстрации и гула митингующего пролетариата…
14
Журнал «Освобождение», № 26–28, 1903 год
СТАЧКА
Для Одессы летние месяцы, полные затишья в общественной и без того не бойкой жизни, ознаменовались стачками… Прелюдией была стачка работниц на джутовой фабрике: бедняги добивались только того, что давно установлено даже русскими законами – 111/2 часов рабочего дня… Вскоре возникла стачка в железнодорожных мастерских… Но настоящая яркая картина всеобщего движения развертывается с пятнадцатого июля, когда забастовали служащие на конке и трамвае. Коночная служба – самая злосчастная по продолжительности рабочего дня: фабричная нелегкая норма 111/2 часов кажется недосягаемым идеалом сравнительно с принятой здесь нормой, простирающейся летом до восемнадцати часов. Убогое жалованье и штрафы за всякую мелочь дополняют прелесть этой службы. Забастовали кондукторы, кучера, машинисты и другие лица, работающие при этом деле…
Шестнадцатого числа стачка распространилась еще на несколько производств, в том числе и на два казенных спиртоочистительных завода… Семнадцатого утром, после многочисленной, в несколько тысяч человек, сходки за Дюковским садом вся эта толпа хлынула в город… Демонстранты – а это шествие было, несомненно, демонстрацией, демонстрацией рабочей силы, осознавшей самое себя, – смело входили на фабрики и заводы, выпускали пар из машин, выгребали угли, не повреждая, однако, ничего, и забирали с собой товарищей. Большинство последних шли охотно, другие пассивно, но никто не противился… Только в одном месте произошел кровавый инцидент: на Привозной площади рабочие остановили базарный торг, большинство лавочников сами заперли свои лавки, а один мясник вступил в резкое препирательство с ними, вспылил и врезался в толпу со своим мясницким ножом, смертельно ранив одного рабочего и оцарапав несколько других, кто-то выхватил у него нож и сильно ударил мясника, и рабочий, и мясник потом умерли от ран.
Среди манифестантов царило полное единодушие, пелись революционные песни…
В толпе были, конечно, и женщины-работницы, когда последние присоединялись с какой-нибудь фабрики или мастерской, рабочие встречали своих сестер особенно шумными, радостными приветствиями. В порту картина была наиболее эффектна: как только массы рабочих сошли туда, тотчас же часть их вступила на все бывшие в пристани пароходы, загудели одновременно свистки, выпущен был пар, выведена вся пароходная прислуга, и пассажиры должны были, забрав свой багаж, высадиться вновь на берег. Таким образом, в целом городе все стало, воцарилась всеобщая забастовка рабочих…
Только поздно ночью массы рабочих, целый день проведшие на ногах и почти без пищи, о которой точно забыли под влиянием необычайного психического подъема и возбуждения, разошлись по домам в полном изнеможении, но в сладостном, я бы сказал, утопическом, настроении духа.
Рано утром, восемнадцатого, на том же месте, где и накануне, собралась сама собой такая сходка, какой Одесса еще никогда не видела. Я умышленно беру самую скромную цифру подсчета, какую слышал от присутствовавших на сходке, – пятнадцать тысяч человек, большинство же говорит о нескольких десятках тысяч, до пятидесяти тысяч включительно.
На сходке говорили много ораторов разных партий. Когда, кроме речей, стали разбрасывать с деревьев в толпу прокламации, власти, до сих пор не решавшиеся сделать на массу натиск своими солдатами, казаками и полицией, сочли необходимым перейти в активность и стали разгонять рабочих. Были пущены в ход нагайки и ружейные приклады, в отдельных случаях оказались раны от штыков или шашек, были тяжелораненые, из которых одна девушка и один мужчина в настоящее время умерли. В городе разгоняли манифестантов, поднимавших красные флаги и кричавших «Долой самодержавие!» Одну группу загнали в частный двор и там сильно избили…
К вечеру администрация конок и трамвая захотела во что бы то ни стало возобновить хоть отчасти движение… Факты, однако, таковы, что когда массы коночных стачечников хотели воспрепятствовать первому выходу трамвая на Фонтаны, их и вязали, и били нагайками, и стреляли в них, правда, холостыми патронами…
По окончании забастовки объявлено об аресте семидесяти одного лица… тюрьмы населяются новым контингентом – рабочими и отчасти интеллигентами… известный руководитель рабочих «независимого» толка Шаевич внезапно, до окончания волнений уехал или убран из Одессы…
По окончании стачки в городе городской голова г-н Зеленый пригласил к себе редакторов трех местных газет посоветоваться, не выхлопотать ли им из Петербурга разрешение написать успокоительные статьи о том, что все уже окончилось и что гражданам не угрожает более недостаток в хлебе, мясе и т.д. Редакторы имели достоинство ответить, что они, конечно, были бы очень благодарны, если бы им разрешили вообще касаться в печати пережитых событий, но писать какие-то успокоительные статьи «по особому заказу» они не считают для себя удобным…
Аноним(он же Жаботинский)
15
Вечер у Руницких
Жаботинский: «Я начинал входить в общественную деятельность: секретарь временного правления “Общества санаторных колоний и других гигиено-диетических учреждений для лечения и воспитания слабых здоровьем учащихся неимущего еврейского населения города Одессы и его предместий”».
На самом деле под вывеской этого учреждения действовал все тот же «Комитет самозащиты», который проводил «занятия гимнастикой», а под видом гимнастики – тренировки отрядов самообороны. Правление «Комитета» предложило Жаботинскому подыскать несколько добровольцев для обхода бедноты – записать, кому нужен на зиму даровой уголь.
Жаботинский передал это старшим детям Анны Михайловны. Марко записался (потом не пошел, забыл и очень извинялся), Лика, кусая ногти и не подняв глаз от брошюры, сделала знак отказа головой, Маруся сказала:
– В паре с вами, хорошо?
В ее согласии ничего неожиданного не было: он уже знал, что у нее в натуре есть дельная заботливая жилка. Это она, когда Самойло приехал из местечка, за полтора года подготовила его к экзамену, какой требовался для аптекарской его карьеры, а сама тогда еще была девочкой, она и теперь занималась с племянницей кухарки, очень аккуратно. Когда заболел один из ее “пассажиров”, приезжий без родни в Одессе, она ходила к нему по три раза на дню, следила, чтобы принимал лекарство, меняла компрессы, хотя час его милости (знаю от нее) тогда уже давно был позади. Она умела даже сварить приемлемый завтрак и перешить блузку.
Когда Жабо зашел за нею в назначенный день, в передней он застал уходящего Самойло. Тот был чем-то расстроен, кусал губы, даже ворчал неясно, о чем-то хотел спросить и не спросил. В гостиной мать и Маруся молчали так, как молчат люди, только что поссорившиеся. Маруся явно обрадовалась, что можно уйти, по дороге на извозчике была неразговорчива и тоже кусала губы.
– В чем дело, Маруся, кто кого обидел? – спросил Жабо.
– Имеете прекрасный случай помолчать, – сказала она злобно, – советую воспользоваться.
Он послушался.