Билл Клегг
Семья в огне
Bill Clegg
DID YOU EVER HAVE A FAMILY
Copyright © 2015 by Bill Clegg
© Романова Е., перевод на русский язык, 2018
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательствво «Э», 2018
* * *
Посвящается Вану и нашим семьям
Вы бы этослышали,его голос былнезабываем, неотразим, его голос былкак волшебный сад, протканный ароматами.«Понимаете ли вы, что такое семья?»Их глаза закрыты.Потому я и знаю,что мы там,внутри,где пространствомеж темной столовой и светлой кухнейсоткано из пара и звуков.Мы там, потому что я голоден,скоро мы сядем за столвсе вместе, и голод мне в радость.Алан Шапиро «Песни и пляски»
Сайлас
Он просыпается от рева сирен. Их много, и они совсем рядом. Гудят клаксоны: коротко, сердито, словно звонки, возвещающие о тайм-аутах в баскетбольных играх (в школе он только смотрит баскетбол, сам не играет). На экране мобильника 6:11 утра, но дома никто не спит, и по особому надрыву в мамином хриплом голосе, который перекрывает голоса папы и сестер, становится ясно: что-то стряслось.
Не успев даже скинуть одеяло, Сайлас выдергивает из-под кровати желтый рюкзак. Достает оттуда маленький красный бонг, который недавно – на пятнадцатый день рождения – ему подарил Итан, и заодно пакетик с травой. Пакетика хватило меньше чем на неделю. В основном он курил ее, пока полол клумбы и внутренние дворы богатых нью-йоркцев. Выбрав зеленый комок из маленького серого контейнера с заначкой, он осторожно разламывает его на две части и кладет кусок побольше в железную чашу. Берет початую бутылку воды с тумбочки и отливает немного в бонг, поджигает… Делая вдох, наблюдает, как завиток дыма приближается к его рту, густеет за красным стеклом, а потом медленно разворачивается, словно белая простыня в воде. Когда комочек почти полностью превращается в пепел, Сайлас пускает дым в легкие. Вода в бонге громко булькает: надо вдыхать осторожнее, чтобы не шуметь. Он открывает окно, снимает сетку и высовывается на улицу, делая один-единственный резкий выдох.
Дым парит, попадает в поток воздуха, исчезает; щеки и шею окутывает прохлада. Скоро травка сделает свое дело. Небо на востоке розовое и бледно-голубое, в самой вышине виднеется белый след самолета. Полоска рыхлая и пушистая, стало быть, самолет пролетел где-то час назад, еще до рассвета. Куда, интересно? От дури мысли начинают путаться.
На лужайку неуклюже приземляются четыре мясистые вороны. Они садятся, делают шаг вперед, убирая крылья внутрь грудастых тушек. Они размером почти с кошек, думает он, глядя на их быстрые механические движения. Через некоторое время вороны ни с того ни с сего замирают на месте. Он знает, хотя и не видит их глаз: птицы таращатся на него. Ветер взъерошивает их перья, и вот они уже парят в небе. Там они кажутся еще больше, и только сейчас Сайласу приходит в голову, что это могут быть ястребы или стервятники. Внезапно – словно кто-то включил звук – со всех сторон на него обрушиваются пение, чириканье и свист всевозможных птиц. Сайлас от испуга ударяется затылком об оконную раму. Потерев ушибленное место, он высовывается из окна еще сильней. Опять сирена, визжит на сей раз громко и безотлагательно.
А вороны куда подевались? Исчезли в сложносочиненном утреннем небе. Вместо них среди белых клубов и полосок он пытается разглядеть знакомые картинки: вот две могучие голые груди, вот солнечные очки, вот огненная птица раскинула крылья. А потом он видит то, что ни с чем нельзя спутать: откуда-то сзади поднимаются клубы густого черного дыма. Пожар? Горит его дом?! Нет, все-таки дым поднимается из-за деревьев на дальнем конце участка. Тут только Сайлас начинает чувствовать запах дыма – маслянистую вонь, которая означает, что горит не только дерево. Вкус пожара мешается с травкой, ее дым все еще стоит в горле. Птичье пение нарастает. Они кричат, каркают: «Иди! Туда! Иди!» Нет, так не бывает, птицы не говорят. Сайлас моргает, пытаясь разобраться в происходящем: дым, запах, вороны, сирены, величественное небо. Может, это сон? Ночной кошмар? Или галлюцинации – от наркоты? Он купил ее в придорожном фермерском киоске у Тесс – обычно травка у нее слабая, не то что забористая дурь, за которой они с друзьями ездят на юг, в Йонкерс. Ох, вот бы это был сон или глюки… Но нет, все по-настоящему. Без дураков.
Из-за деревьев поднимается столб черного дыма, какие рисуют в мультиках про охрану природы. Потом из того же невидимого источника вдруг выплывает огромное, больше всех остальных, облако. Оно густое, плотное, угольно-черное и немного серебристое по краям. Поднимаясь в небо, оно начинает расползаться, сереть, зеленеть, а затем превращается в длинный крючковатый перст, указующий куда-то за горизонт.
Сайлас пятится от окна. Он до сих пор во вчерашних шортах и футболке. Надев старые серые кроссовки «Нью бэлэнс» – в них он обычно ходит на земельные работы или рубит дрова с отцом, – Сайлас заглядывает в зеркало и видит, что глаза у него красные, чуть вытаращенные, а зрачки расширены. Немытые русые волосы местами торчат, местами липнут к голове. Он проводит дезодорантом под мышками и надевает черную лыжную шапку, делает глоток воды из бутылки и закидывает в рот несколько жвачек «Биг ред». Затем хватает желтый рюкзак и упаковывает в него бонг, зажигалку и маленький серый контейнер. Потерев глаза обоими кулаками, делает глубокий вдох, выдох и шагает к двери.
Коснувшись пальцами дверной ручки, он вспоминает минувшую ночь. Пятится, прокручивает в голове свои последние действия перед сном, потом еще раз и еще: может, ему это приснилось?
Не пыхнуть ли еще разок перед выходом? Нет, не стоит.
Сайлас замирает и шепчет себе под нос: «Я в норме. Все хорошо. Ничего не случилось».
Внизу невинно, как старинный телефон, трещит мамин мобильник. На третьем гудке она берет трубку, и дом мгновенно погружается в тишину. Слышно только рев сирен за окном, недовольное гудение клаксонов и вертолет, который где-то вдалеке месит винтами воздух. Отец выкрикивает его имя. Сайлас отходит от двери.
Джун
Она уедет. Сядет в свой «Субару»-универсал и отправится извилистыми, ухабистыми дорогами до шоссе, а там выберет путь на запад. И будет ехать столько, сколько сможет проехать без паспорта, потому что документов у нее теперь нет. Водительские права тоже сгинули – вместе со всем, что было в доме, – но они ей и не понадобятся. Если не нарушать правил, никто ее не остановит. Вообще-то она не планировала уезжать так сразу, но утром, проснувшись, приняв душ и медленно натянув джинсы и полосатую хлопковую футболку с вырезом «лодочкой», которую носит уже несколько недель, она поняла: ехать надо сейчас.
Она моет и вытирает чашку с отбитым краем, керамическую миску и старую серебряную ложечку, которой пользовалась с тех пор, как поселилась в этом чужом доме; ощущает вес каждого предмета, аккуратно убирая их обратно в шкаф. Собирать ей нечего и незачем, хватит той одежды, что уже на ней, и льняного жакета, который она накинула восемнадцать ночей назад, выскакивая из дома. Медленно вдевая руки в поношенные рукава, она пытается вспомнить, зачем вообще тогда его надела. Может, на кухне было холодно? И где она его взяла – сняла с захламленной вешалки у двери, после чего тихонько сбежала в поле, стараясь никого не разбудить? Так было дело? Теперь уж не вспомнить. Она вновь начинает прокручивать в голове события той ночи и наступившего следом утра, с дотошностью следователя изучая каждый свой шаг и поступок. Нет, хватит!
Повезло, что в кармане жакета оказались ключи от машины и банковская карта. Впрочем, назвать себя везучей язык не поворачивается. И ни у кого не повернется. Однако эти припрятанные мелочи позволят ей теперь уехать из города, а больше ей ничего и не надо. Дело не в желании сменить обстановку, нет. Сегодня утром она внезапно осознала, что ее время здесь подошло к концу. Ладно, выдыхает она, словно уступая незримому собеседнику победу в долгом и мучительном споре. За окном дома, который ей не принадлежит, распустился оранжевый и красный лилейник. Она опирается руками на край кухонной раковины; из подвала доносится протяжный, резкий писк закончившего работу сушильного автомата. Меньше часа назад она заполнила его барабан влажным постельным бельем. Фарфор приятно холодит ладони. Дом оглушительно безмолвен и пуст. В груди снова начинает медленно ворочаться и скрестись давняя боль. Лилейник трепещет на утреннем ветру.
Она не плакала. Ни в тот день, ни на похоронах, ни потом. Слова не идут в голову, поэтому она почти все время молчит, лишь кивает или мотает головой при необходимости да отмахивается от заботы и любопытства окружающих, словно от назойливой мошкары. Пожарные и полицейские скорее отвечали на вопросы, чем задавали их: старая плита, утечка газа, который всю ночь заполнял первый этаж дома, потом искра – от выключателя или от зажигалки, – взрыв, мгновенный и всепоглощающий пожар. Никто не спросил, что она делала на улице в пять сорок пять утра. Однако полицейский все же поинтересовался, не было ли у Люка повода причинить вред ее семье, и тогда она молча встала и вышла из церкви, в которой расположился импровизированный оперативный штаб. В этой церкви – практически через дорогу от дома – должна была выходить замуж ее дочь Лолли. Ничего не подозревающие гости начали собираться в районе часа дня, но вместо праздника обнаружили множество репортеров, полицейских и пожарных машин, «Скорых». Она помнит, как вышла из церкви навстречу подруге – Лиз ждала ее в машине. Все голоса моментально утихли, толпа разошлась, уступая дорогу. Она услышала свое имя – кто-то позвал ее, тихо и робко, – но она даже не обернулась. Дойдя до конца парковки, она явственно ощутила себя неприкасаемой. Не потому, что люди боялись ее или презирали; непристойна была сама ее утрата. Абсолютное, безутешное горе – не выжил никто – заставляло умолкнуть даже тех, кто ежедневно сталкивался с людской болью. Открывая дверь машины, она чувствовала на себе взгляды. Краем глаза она заметила, что к ней идет какая-то женщина… Мать Люка, Лидия – фигуристая, в яркой блузке, с растрепанным пучком каштановых волос. Они уже встречались сегодня, но, хотя Джун и тянуло к Лидии, найти в себе силы на разговор она не смогла. «Поехали», – выдавила она подруге, которая сидела за рулем такая же оглушенная и зачарованная, как все остальные.
Полиция больше не допрашивала ее о случившемся ночью и утром, друзья прекратили задавать одни и те же безопасные вопросы – как она держится, нельзя ли ей чем-то помочь? – когда она перестала на них отвечать. Натянутая улыбка и пустой взгляд отваживали даже самых настойчивых и любопытных. Особенно настырной оказалась ведущая утренних новостей. «Наши зрители хотят знать, как вы выживаете», – сказала ей тетка с гладким, словно яйцо, личиком (хотя по телику она мелькала начиная с 70-х). «А никто не выжил, – ответила Джун и коротко попросила: – Перестаньте». Ведущая повиновалась. В конце концов вопросы были исчерпаны, все собравшиеся на свадьбу гости разъехались, и пятидесятидвухлетняя Джун впервые в жизни осталась одна. Первую неделю, да и потом тоже, она отказывалась плакать и разваливаться на части – и вообще каким-либо образом запускать в себе процесс возвращения к новому, совершенно теперь пустому миру (или, как написал в записке анонимный даритель одного из сотен похоронных венков и букетов, «начинать жизнь заново»).
Джун застегивает жакет на пуговицы и запирает ставни и двери маленького коттеджа, в котором ей любезно разрешила пожить одна художница. «Живи, сколько понадобится, – сказала ей Максин по телефону, – и будь как дома». Когда все случилось, Максин была в Миннеаполисе. Как она узнала о случившемся? И как поняла, в чем сейчас нуждается Джун? Загадка. Есть такие люди, решила она, которые волшебным образом появляются в твоей жизни в самые страшные моменты и точно знают, что делать, какие пустые места заполнять. Домик Максин находился на другом конце Уэллса, того же городка в округе Личфилд, штат Коннектикут, где был дом у Джун. Девятнадцать лет подряд она приезжала в Уэллс на выходные, а последние три года жила здесь постоянно. Пыльный коттедж художницы располагался достаточно далеко от того места, где раньше стоял дом Джун, и отчасти благодаря этому она смогла пережить последние три недели. Постыдное осознание выносимости бытия посещало ее ежеминутно. «Как я здесь оказалась? Почему?» Этими вопросами она позволяет себе задаваться, но все остальные отметает без лишних раздумий. Проще задавать себе вопросы, на которые не знаешь ответа.
Джун отказалась ложиться в городскую больницу или принимать транквилизаторы и «стабилизаторы настроения», которые ей настоятельно советовали друзья. Потому что нечего стабилизировать. И незачем. Последние три недели она спала до полудня, а потом весь день перемещалась от кровати до стула, от кухонного стола до дивана – и, наконец, ложилась обратно в кровать. Она занимала пространство и ждала, когда закончится минута, а на смену ей придет другая, и в этом ожидании проходили ее дни.
Джун выключает свет на кухне, запирает дверь и кладет ключ под горшок с геранью, опасно замерший на краю ступеньки. Неторопливо идет от дома к машине, сознавая, что эти шаги – вероятно, последние из отпущенных ей в этом месте. Прислушивается к пению птиц и тут же спрашивает себя: а что ты думала услышать? Прощания? Проклятья? Птицы все видят. Но пока они молчат. Под высокой сенью робиний, что растут вдоль дорожки, стоит почти полная тишина, если не считать едва слышного стрекота цикад, которые уже несколько недель как очнулись от семнадцатилетнего сна, чтобы спариться, наполнить мир электрическим гулом и умереть. Их внезапное появление незадолго до свадьбы Лолли все приняли за хорошую примету – по местным новостям, помнится, только о цикадах и говорили, в начале лета больше ведь не о чем. Их едва слышный последний вздох теперь кажется столь же уместным.
Джун сбегает по ступенькам и рывком открывает дверь машины, затем громко хлопает ею и торопливо ищет нужный ключ. Четыре ключа в связке, четыре предателя: один от «Субару», один от ее дома, один от машины Люка, один от квартиры, которую она давным-давно снимала в городе. Джун сдергивает с кольца все, кроме первого, и бросает их в держатель для стакана. Поворачивает ключ в замке зажигания, и, как только машина под ней с ревом возвращается к жизни, Джун вдруг осознает, что она тоже жива и вокруг нее – реальность, а не какой-то нелепый кошмар. «Это жизнь, это мой мир», – с мрачным потрясением думает она, ощупывая рулевое колесо.
Она сдает назад и выезжает с подъездной дорожки, переключает коробку передач с заднего хода на движение и медленно ползет по узкой проселочной дороге, пока на выезжает на трассу № 4. Залив полный бак бензина в Корнуолле, она едет на юг, к трассе № 7 с ее холмами, изгибами и крутыми зелеными насыпями. На пустом отрезке дороги Джун выгребает из подстаканника три ключа, открывает окно со стороны пассажира и одним стремительным движением выбрасывает их на улицу. Закрывает окно, вжимает в пол педаль газа и пролетает мимо двух пятнистых оленят, отбившихся от матери. Сколько Джун себя помнит, на этом отрезке пути между Коннектикутом и Манхэттеном по обочинам вечно бродят олени. Они не желают замечать ревущие рядом автомобили и время от времени выскакивают на трассу. Сколько раз она пролетала в считаных дюймах от этих животных? Скольким людям чудом удалось избежать столкновения? Сколько человек благодарили Бога и с облегчением выдыхали, давя на газ? А сколько тех, кто не выжил? Сколько леденящих душу аварий произошло здесь по вине этих прекрасных и безрассудных тварей? Она выжимает газ, превышая скорость… 52, 58, 66 миль в час… машина содрогается, и Джун думает о тех, кто погиб на этой дороге, чьи обугленные до неузнаваемости тела пришлось по частям извлекать из груд покореженного металла. Ладони мокнут, и она вытирает их о джинсы. Легкий жакет вдруг становится мал и начинает душить, но она не хочет останавливаться, чтобы его снять. За окном мелькает еще одна оленья группа – самка и молодой самец, длинноногий олененок, – и Джун воображает аварию: всюду битое стекло, дымящиеся шины, выжившие опознают тела. Она дышит мелко и часто, варясь в душной одежде. К югу от Кент-виллиджа насыпи вокруг дороги сходят на нет: по обеим сторонам тянутся кукурузные поля. Скорость под семьдесят, стекла дрожат. Джун представляет – в мельчайших и совершенно лишних подробностях – море желтой заградительной ленты, проблесковые маячки патрульных и пожарных машин, искры и дым фальшфейеров, выстроившиеся на обочине бесполезные «Скорые».
Она воображает потрясенных уцелевших, что бесцельно слоняются вокруг машин. Мысленно обходит каждого по кругу, с трудом сдерживая вопросы. Кто был за рулем? Кто так не вовремя отвлекся от дороги? Кто потянулся убавить радио? Кому вздумалось отыскать в кармане мятный леденец или зажигалку – и из-за этого в одночасье потерять всех близких? Сколько человек отделались легким испугом? Сколько из этих счастливчиков за секунду до столкновения ссорились с любимыми? Кто успел произнести слова, которые не вернуть – только потому, что родной человек доверил им самое сокровенное, открыл самые уязвимые места? Такие слова ранят быстро и глубоко, а залечить раны может лишь время. Но времени не осталось. «Ох уж эти люди», – бормочет Джун себе под нос не то проклятье, не то утешение. Она видит, как эти несчастные загибаются на обочине, живы-здоровы – и одни на всем белом свете.
Пот уже насквозь пропитал ее одежду, руки на руле трясутся. Встречная машина подмигивает фарами, и Джун вдруг вспоминает, что скорость превышать нельзя – если ее остановят, побег обречен на провал. Никаких документов у нее нет – ни паспорта, ни карточки социального страхования, ни свидетельства о рождении. А без этого и водительских прав не получить. Она сбрасывает скорость до 55 миль в час и пропускает зеленый пикап. Видел ли его водитель сигнал встречной машины? Судя по тому, как он мчится – вряд ли. Мы никогда не обращаем внимания на самое главное, думает Джун, провожая взглядом пикап.
Она открывает окно, и в машину врывается ветер. Влажная кожа мгновенно покрывается мурашками, белокурые с проседью волосы, которые она не мыла уже бог знает сколько, разлетаются во все стороны. Справа, почти вплотную к непокорной дороге, вьется река Хусатоник, на ее ленивых водах сверкает полуденное солнце. Джун немного приходит в себя – не столько от прохладного воздуха, сколько от его бурливости. Она открывает второе окно, и хаос вокруг усиливается. Салон взрывается ветром. Она вспоминает детский рисунок Лолли на «волшебном экране» – как та расстроилась, когда подружка ненароком стерла ее кропотливые каракули. Как Лолли кричала – пронзительно, яростно, истошно. Утешить ее было невозможно, она никого к себе не подпускала. Прошло больше года, прежде чем Лолли позволила снова пригласить эту девочку в гости. Даже в раннем детстве она была злопамятна.
Джун представляет, что ее продуваемая всеми ветрами машина – мчащийся по дороге «волшебный экран». Грубый ветер стирает начисто все рисунки. Она даже слышит этот особый звук – скрип песка по металлу и пластику. Фокус срабатывает: разум моментально очищается. Исчезают воображаемые автокатастрофы и их виновники, загибающиеся от жалости к самим себе. Даже от заплаканной и разъяренной Лолли не остается и следа.
Джун садится поглубже и скидывает скорость до разрешенной. Мимо проносятся фермерский киоск и новенькая аптека на месте бывшего видеопроката; длинные крошащиеся стены, пыльный белый дом с древней розовой вывеской: черными буквами «РОК-ШОП», а ниже бледно-голубым: «У Кристалл». Много лет подряд она смотрела на эти здания и вывески – вехи на пути между двумя ее жизнями, которые долго и тщетно пытались слиться в одну.
Она вновь представляет «волшебный экран» – чтобы стереть воспоминания о беспечных пятничных побегах из города и скорых воскресных возвращениях с Лолли на заднем сиденье. Адам был за рулем и всегда гнал, а Джун крутилась между ним и дочерью, болтая об учителях и тренерах, о фильмах, которые надо посмотреть, и о предстоящем ужине. Эти поездки на машине пролетали незаметно и, как она сейчас понимает, были самой беззаботной частью их жизни. От воспоминаний перехватывает дыхание: раньше она никогда не думала об этом времени с такой тоской и любовью. Вот бы все всегда было так просто – их трое в машине, и они едут домой.
Река пропадает из виду, и Джун сбавляет скорость до 20 миль в час. Впереди радар – об этом знают все, кто бывает здесь регулярно. Она въезжает в Нью-Милфорд и оставляет позади «Макдоналдс», который всегда считала неофициальной границей между сельской местностью и пригородом. На парковке останавливается зеленый фургон, и из него, словно клоуны из циркового вагончика, высыпает ватага детей. За ними неторопливой трусцой бежит молодой человек с крепким лабрадором шоколадной масти. Они проходят мимо старой заправки, давно опустевшей и заколоченной досками. Джун вспоминает, как раз или два заправлялась здесь, но не может припомнить, когда и почему заправка закрылась. Из трещин в асфальте торчат сорняки, а шоколадный лабрадор заносит ногу над лохматой кочкой из одуванчиков и травы. Его хозяин ждет рядом и терпеливо бежит на месте.
Впереди загорается красный светофор, и Джун притормаживает рядом с еще одним «Субару», темно-зеленым, новеньким и битком набитым подростками. Она сознательно переводит взгляд на голубой коннектикутский номер и облезлые наклейки с нантакетского парома на заднем стекле. С ближайшей пожарной станции доносится рев сирены, возвещающий о наступлении полудня. Звук сначала тихий и мягкий, похожий на пение валторны, затем он постепенно нарастает и превращается в оглушительный вой, который нет сил терпеть. Джун прикрывает уши рукавами тонкого льняного жакета. Наконец-то загорается зеленый, и она тут же закрывает все окна. Водитель стоящего за ней автобуса жмет на клаксон – один раз, вежливо, – и она медленно снимает ногу с педали тормоза. Машина трогается.
Сирена умолкла. Воздух в машине снова недвижим. Она проезжает мимо ресторанов, магазинов одежды и супермаркетов, которые мелькали за ее окнами много лет подряд – но ни в один она не заходила. На витринах красуются таблички с надписью «ОТКРЫТО», а над автосалоном фирмы «Кадиллак» колышется на ветру гирлянда из крошечных разноцветных флажков. Джун наблюдает в зеркало заднего вида, как все это уменьшается и скрывается из виду.
Эдит
Они заказали ромашки в стеклянных банках из-под варенья. Местные ромашки, представляете? А банки они сами собирали – все те годы, что были помолвлены. Мне это показалось ребячеством, даже дурью, особенно если учесть, что Джун Рейд – дама обеспеченная, уж на свадьбу-то дочери могла бы и раскошелиться. Но кому интересно мое мнение? Сунуть ромашки в банки с водой – с этим любой дурак справится, можно было и не приглашать флориста. Однако заказ есть заказ, у местных цветочниц с заказами всегда туго, и мы хватаемся за любую работу.
Банки хранились дома у Джун – в старой каменной пристройке рядом с кухней. Утром я должна была принести ромашки и украсить ими столы под шатром. Собирала я их заранее, на поле за домом сестры, благо оно целиком ими заросло. Для меня это даже не цветы, понимаете? Дело не в цене, просто для свадьбы они не годятся. Розы, лилии, хризантемы – пожалуйста, даже тюльпаны или сирень, если уж надо сэкономить. Но ромашки? Нет, увольте.
Помню, как молодожены пришли в мой магазин. Они держались за руки и все были мокрые от росы. Лолли была копия матери, только пофигуристей (у Джун, если мне не изменяет память, фигура почти мальчишеская). А он настоящий красавец – насколько красивыми могут быть славные добрые парни с высшим образованием.
Такие молодые… Почему-то это меня сильнее всего поразило. Я думала, молодежь нынче не женится. Особенно из богатых семей. Местные девчата – без амбиций и особых планов на жизнь – залетают и выскакивают замуж только так, это одно дело. И совсем другое – журналистка из Нью-Йорка, аристократка, можно сказать, и студент юридического факультета Колумбийского университета. Такая молодежь обычно под венец не спешит.
Но этой парочке явно было хорошо вместе. Вокруг них стояло облако любви и счастья, которое не столько взбесило меня (злобную и никчемную старую деву), сколько удивило. Такая любовь в наших краях – большая редкость. Все местные, даже молодые, работают с утра до ночи, им же еще учиться и кредиты выплачивать… У тех, кто постарше – ипотека, машины, нерадивые дети, которые прогуливают школу, бьют родительские автомобили и ввязываются в пьяные драки. Они и так слишком устают, а еще будь добр натягивай улыбку и изображай беспечное деревенское счастье перед искушенными нью-йоркцами, которые наезжают сюда по выходным. Последние капли терпения и вежливости они тратят на этих чужаков, а родным мужьям и женам ничего не остается. Горожане прибрали к рукам не только лучшие дома с самыми красивыми видами, лучшие продукты и да, цветы, – они забирают все лучшее от нас самих. Каждые выходные они приезжают на машинах и поездах, из которых начинают звонить и строчить сообщения: наколите дров, постригите газон, очистите подъездную дорожку и канавы, посидите с детьми, закупите продукты, уберите в доме, взбейте подушки. Некоторым надо даже установить елку после Дня благодарения – а после Нового года убрать. Они никогда не пачкают руки, не ощущают истинной тяжести бытия. Мы терпеть их не можем – но и жизни без них нет. Обычно эта странная система как-никак работает, но время от времени дает сбой. Как было с Синди Шоуолтер, официанткой из «Совы», которая плюнула в лицо одной старухе – та набросилась на нее с оскорблениями, когда Синди не поняла, о каком сыре идет речь. «Да и что это за сыр такой – “Эксплорер”?» – возмущалась потом Синди в церкви. Вечером я полезла в Интернет и вычитала про французский сыр Explorateur, который в наших ресторанах, конечно, не подают. Еще было дело: на ферме «Холли» сгорела конюшня с тремя лошадьми. Доказать ничего не смогли, но мы все знаем, что пожар устроил Мак Эллис, бывший конюх, которого Норин Шифф уволила за подделывание отчетных документов. Он промышлял этим много лет подряд, и вот наконец бухгалтер его прищучила. Арестовать его не арестовали, но слух пошел – и потом Мак очень долго не мог найти работу. Словом, за улыбками и радушными «Наконец-то вы приехали!», «Без проблем!» и «Мы с удовольствием!» прячется немало обид. Когда кто-то перегибает палку, все это может вылиться наружу.
Многие, особенно молодые девчонки, сочли, что Джун Рейд перегнула палку, когда начала встречаться с Люком Мори. Бабы за ним всегда бегали. Да, он был хорош собой, ничего не скажу. Отец Лидии в молодости тоже был красавчик, каких поискать, да и сама Лидия не дурнушка, мужики таких любят. Только вот девчонки по нему сохли потому, что он был совершенно не похож на местных. Как дикая орхидея на пастбище. Мы так и не узнали, кто его отец, но он точно был черный. Никто из местных не мог приходиться ему отцом – стыдно сказать, как это характеризует наш городок. Были у нас одни старички, бостонские ученые на пенсии, померли уже – она цветная, он белый. Да вот еще приемный сынок директрисы, Сет, тоже чернокожий, но в год рождения Люка ему было лет шесть или семь, не больше. Таким был тогда наш город, и люди не придавали тому особого значения – разве что изредка, когда случалось что-нибудь из ряда вон вроде рождения Люка Мори. С тех пор прошло лет тридцать, а ничего – по крайней мере в этом отношении – не изменилось. Конечно, отдыхающих становится больше, местных меньше. Последние один за другим продают свои дома, фермы и земли людям, которые за весь год проводят здесь в лучшем случае несколько недель: выходные да недельку-другую среди лета. Так и выходит, что большая часть домов в городе пустует. Они вычищены до блеска и битком набиты красивой мебелью, над дверями мигают огоньки сигнализаций, но внутри никого нет. Пару месяцев назад я ехала на машине по Саут-Мейн-стрит, в будни, часов в девять вечера – после ужина у сестры – и представляете, не увидела ни одного освещенного окна! Мы живем в фешенебельном музее, который работает только по выходным, а мы в нем – всего лишь уборщики.
Раньше самыми большими и красивыми домами в Уэллсе владели местные. Мне ли не знать, я ведь сама выросла в таком доме, доме приходского священника. Мой отец как раз священником и был – в те времена им полагались хоромы с шестью спальнями, четырьмя каминами и сараем на заднем дворе. Нынешний же священник (дама по имени Джесси, можете себе представить?) разрывается на три церкви и живет на съемной квартире в Личфилде. Дом моего детства сдают молодой городской семье, а те приезжают сюда – да, вы угадали – только по выходным. Разумеется, они ни разу в жизни не были в церкви Святого Давида. Что неудивительно: нас, кто до сих пор ходит в церковь по воскресеньям, осталось от силы человек пятнадцать. В будние дни старая церковь тоже пустует. Мой отец давным-давно ушел на пенсию и вскоре после того умер, но я продолжаю ходить. С утра пораньше отпираю дверь своим ключом, доставшимся мне от папы, и украшаю алтарь пожухлыми цветами, которые не сумела продать за неделю. Все равно со скамеек никто не заметит, что они подвяли.
Набожные прихожане были бы потрясены, узнай они, что в Бога я больше не верю: разуверилась, когда маму одолел «Альцгеймер». Самая медленная и жестокая смерть, скажу я вам. Она заболела, когда я училась в старших классах, а умерла через неделю после моего сорокового дня рождения. К тому времени – точнее, задолго до него, – она стала совершенно неузнаваемой. Злой, ужасной старухой, да к тому же совершенно беспомощной. Моя сестра уехала учиться, а я осталась дома помогать отцу, который был слишком горд и бережлив, чтобы нанять сиделку. Конечно, я и без помощи обходилась, но девушке непросто найти парня, а уж тем более мужа, если она круглосуточно работает сиделкой в родительском доме. Я не трачу время на мечты о том, как могла повернуться моя жизнь, и не считаю, что молитвы бы что-то изменили. Я давно живу одна и отлично справляюсь без Бога – да и без мужа.
Большинство моих знакомых переехали в Торрингтон или в городки Миллиртон и Амения в другом штате. Но и там жизнь стала очень дорогой. И все же кто-то умудряется, как я, забиться в укромный уголок, в складки этого города, и незаметно там жить. Видимо, Лидии Мори это тоже удалось, только вот я не понимаю – зачем? Родных у нее тут не осталось. Под родней я, конечно, не семейство Мори имею в виду. Для меня до сих пор загадка, почему Лидия решила оставить фамилию мужа. Она – Ханнафин как пить дать. Неизвестно, что творилось в голове у этой женщины, почему она решила не менять фамилию – и остаться в Уэллсе, родив негритенка? Когда это случилось, всем стало ясно, что рыжий веснушчатый Эрл Мори не мог быть отцом. Он в тот же вечер собрал ее вещи и выставил женушку за дверь. Из роддома она отправилась прямиком к матери. Старуха тогда была еще жива и на какое-то время их приютила, но своего омерзения не скрывала. Она работала кассиршей в банке и всем, кто заходил и был готов слушать, рассказывала о своей сумасбродной дочери, которая путалась с сектантами, цветными и бог знает с кем еще. Конечно, все друзья и знакомые заняли сторону Эрла – он из большой семьи, которая живет в Уэллсе испокон веков, – и Лидия Мори стала изгоем. Насколько это возможно в городе с населением в пятнадцать тысяч человек, половина которых здесь толком и не живет.
Со временем люди смирились и забыли. Люк был всеобщим любимчиком, особенно в старших классах, когда начал бить рекорды по плаванию (по-моему, ему даже прочили участие в Олимпийских играх, но врать не буду). Лидия оставалась одиночкой, если не считать двух-трех неудачных попыток кого-нибудь подцепить. Откровенно говоря, цеплять у нас особо некого, и бедной женщине, даром что редкой красавице, ничего хорошего на личном фронте не светило. Можете себе представить, каким завидным женихом стал ее Люк, когда подрос, – призовой гусь на ярмарке, не иначе. Цветом кожи он пошел в отца, зато от матери ему достались зеленые глаза и высокие скулы. Добавьте к этому рост под два метра и собственную фирму по благоустройству и озеленению участков… В общем, местные девицы шеи сворачивали, когда он шел по улице. А как прохожие стали сворачивать шеи, когда сразу после школы Люк загремел в тюрьму! И когда он сошелся с Джун Рейд, горожанкой на двадцать лет его старше!.. С самого рождения этот мальчик был у всех на слуху и, судя по тому, что случилось, как он погиб и скольких прихватил с собой на тот свет, – всегда будет.
Когда в то утро я подъехала с ромашками к дому Джун Рейд и увидела творившийся там кошмар – дым, обугленные доски, пустой шатер, – я даже останавливать машину не стала. Просто поехала себе дальше. Ни о чем не думая, я доехала до сестры, и мы с ней выпили по чашке чая со свежей мятой. Моей сестре вечно кто-то звонит – не знаю, кто именно, – и она обычно в курсе городских дел. В доме Джун Рейд не выжил никто, кроме нее самой. Сгорели живьем ее дочь с женихом, бывший муж и этот злополучный Люк Мори. Мы с сестрой сидели за столом и молча смотрели, как пар поднимается над светло-зелеными чашками маминого сервиза. Позже я вышла во двор, а оттуда на поле. Провела там несколько часов, гадая, что же теперь делать. Я ходила по высокой траве и этим жутким ромашкам туда-сюда, туда-сюда, водила руками по белым гибельным цветам… Домой вернулась уже к вечеру. И осталась на ночь. А потом – еще на одну ночь.
Ромашки я не выбросила, нет. Все пошли в дело, все до единой. Да, стеклянных банок из-под варенья они так и не увидели, зато превратились в сто с лишним похоронных венков. Пусть теперь цветы никому не нужны, я все же нашла им применение. Никто не назовет меня доброй душой или слабачкой, но перед лицом таких трагедий сразу чувствуешь себя ничтожной и беспомощной. Никакие твои дела и поступки не имеют значения. Вообще ничто не имеет значения. Поэтому, если ты вдруг понимаешь, что можно сделать, ты просто это делаешь. Вот я и сделала.
Лидия
Они появляются как-то незаметно, нежданно-негаданно. Садятся у окна в двух столиках от нее – когда только успели?.. Сама она стискивает в руках чашку остывшего кофе, а эти уже успели заказать супы и салаты, им даже принесли чай. Они сидят сзади, у нее за спиной, но по их вежливому смеху и тихой беседе становится ясно, что они пьют чай, а не кофе и что в заказе супы и салаты, а не бургеры с картошкой фри. Да, Лидия прекрасно знает таких дам. Она всю жизнь вылизывала их дома, отвозила их детей на вокзал или ночевать к друзьям, полола их клумбы. Она слышала их сетования на глобальное потепление, содержание ртути в тунце и пестицидный зеленый салат, который они тыкали вилками, но почти не ели. Она воочию видела, с каким девичьим и вполне убедительным потрясением они встречали удачи и победы, «внезапно» свалившиеся им на голову, вроде ежегодной премии мужа или новенького «универсала» под окнами, обмотанного ленточками по случаю дня рождения, Рождества или Дня матери. Труднее всего было слушать про их детей, которых заранее принимали в элитные университеты, брали на работу в престижные фирмы, повышали в должности и награждали премиями, про их свадьбы и семейное счастье.
Сейчас они как раз обсуждают свадьбу. Та, что пошумнее и каждое предложение начинает с «Нет». «Нет, ты не поверишь!» «Нет, Кэрол, это просто что-то». «Нет, я бы никогда…» «Нет, ты только представь…» «НЕТ ТЫ МЕНЯ ПОСЛУШАЙ» – словно бы говорит она всякий раз, когда открывает рот. При этом ее громкая речь, на пару децибел громче общего звукового фона, и так привлекает внимание. Ее дочь скоро выходит замуж в Нантакете. По легкой вибрации в голосе женщины Лидия понимает, что это ее любимая тема для разговора.
– Как же нам повезло с организатором! Она, конечно, любит покомандовать, зато дотошная и вообще – организатор от Бога. Даже медовый месяц помогла устроить, подарок от родителей жениха. Месяц в Азии, представляешь? Если честно, мне даже неловко, это как-то слишком – эдакий чересчур дорогой приз, который их ждет после милой, но отнюдь не роскошной церемонии. Они из Нью-Джерси. Большая итальянская семья. – А потом добавляет, как будто никто еще не понял: – Простые такие, без претензий.
На этом дама не успокаивается.
– Дети объедут полмира! – Лидия так и видит ее хвастливо сдвинутые брови, прищуренные глазки. – Индия, Вьетнам, Таиланд. – Она перекатывает названия заморских стран на языке, словно марки дорогой одежды из толстых глянцевых журналов (дамы вроде этой обычно бросают их на пол в уборной, словно полотенца, которыми лишь раз вытерли руки).
Пока дама продолжает вещать – у семьи жениха с 50-х годов свой бизнес, аренда лимузинов, и, кстати, они католики, да еще с жутким акцентом, – Лидия смотрит в окно на единственный здешний мотель – «Бетси». Большая деревянная вывеска, выкрашенная белой краской, потрескалась и облупилась лет сто назад. Венчает вывеску сандрик, как будто за деревьями, в конце подъездной аллеи, вас ждет роскошная гостиница в колониальном стиле, а не дешевый одноэтажный мотель из белого кирпича на двадцать номеров. Ничего роскошного в «Бетси» нет, если не считать претензией на роскошь овальные плашки светло-бирюзового цвета с позолоченной каймой – номера комнат. Мать хозяина мнила себя народной художницей и подарила эти плашки сыну на открытие мотеля, в конце 60-х. Он сам однажды рассказал об этом Лидии – за кружечкой пива, спустя несколько лет после продажи собственности. Лидия убирала тамошние комнаты лет шесть или семь подряд, пока новые хозяева не наняли мексиканок, которые каждое утро приходят пешком из-за границы штата. Пока Лидия работала на Томми, они почти и не разговаривали, но потом оба зачастили в один бар и однажды зацепились языками. «Терпеть не могу голубой цвет», – признался он спустя несколько кружек. Лидии он напоминал шестидесятипятилетнего подростка: немытые седые волосы, печеночные пятна, надтреснутый голос, ярко-синие глаза, неприкаянность. Всю жизнь он носил одинаковые белые рубашки с брюками защитного цвета. «Мать заставила меня выкрасить номера в голубенький и повесить на стены ее идиотские картины. Она даже кровати сама расписала – цветочками. Я назвал гостиницу в честь нее, рассчитывая, что тогда она будет охотней помогать деньгами. Не тут-то было! Как прикажете жить на доход от мотеля, если никакого дохода нет? Здешние туристы в мотелях не останавливаются, они снимают дома».
Все в городе знали, что Бетси Болл давным-давно вышла замуж за наследника алкогольного магната, но он умер молодым и оставил ей все состояние. Томми большую часть жизни провел в мамином доме и даже комнату не сменил, так и спал в детской. Лидия гадала, переехал ли он в хозяйскую спальню после смерти матери – или остался в прежней комнате на втором этаже огромного кирпичного дома на Саут-мейн-стрит. Если не считать четырех лет в Пенсильванском университете и одного-двух лет в городе, Томми Болл почти не покидал Уэллса, ни с кем не встречался и не был женат. Бетси Болл каждый день виделась с сыном, и он ее ненавидел. Подумаешь! Пусть сын ее терпеть не мог, зато она была не одна. Даже когда городская библиотека (которой Бетси в итоге пожертвовала кругленькую сумму денег) устроила праздник по случаю ее столетия, она приехала и уехала в сопровождении Томми. Да, старуха была глуха как тетерев, не помнила собственного имени и наверняка мочилась под себя, но в тот вечер она возвращалась домой не одна.
Вот уже полгода как Лидия проводит свои дни в полном одиночестве. После обеда она идет в кафе, чтобы немного отдохнуть от телевизора, который смотрит сутками напролет. Это превратилось в полноценную работу. Если утреннее ток-шоу началось без нее, ей кажется, что она пропустила нечто очень важное, пренебрегла единственной возложенной на нее обязанностью. Теперь на телевидении почти не встретишь шоу в духе Фила Донахью: когда простые люди попадают в самые немыслимые ситуации. Нынешние передачи посвящены медицине, питанию или жизни звезд, которые временами становятся тебе как родные – вроде двоюродных братьев и сестер, от которых ты получаешь весточки на Рождество и с которыми встречаешься лишь изредка, на свадьбах, похоронах и выпускных. Лидии приятно видеть на экране одних и тех же людей на одних и тех же диванах и креслах. Они стареют вместе с ней, и ведущие шоу тоже стареют. Ей кажется, что они все заодно, все в одной упряжке.
– Нет, ты представляешь: кейтерам так и не заплатили!
Поначалу Лидия думает, что шумная дама по-прежнему рассказывает о свадьбе своей дочки в Нантакете, но вскоре до нее доходит, что рассказ идет в прошедшем времени. Речь о другой свадьбе. И скоро ей становится ясно о какой.
Лидия ищет взглядом официантку, беременную блондинку по имени Эми, которая раньше вроде бы работала в продуктовом. Лидия видит ее каждый день и, заказывая кофе, все порывается спросить, но каждый раз словно теряет дар речи. А потом Эми приносит кофе, и вроде бы уже можно ни о чем не говорить.
Все, кто пришел в кафе пообедать, разошлись. Лидия аккуратно выбирается из-за столика, стараясь не повернуться лицом к шумной даме и ее спутницам. Даже если они не знакомы лично, Лидию могут узнать – судя по теме их разговора. Она хочет уйти как можно быстрее и незаметнее. Эми нигде не видно: у кого же попросить счет? Деваться некуда, придется слушать эту тетку, которая тараторит без умолку, даже не переводя дух:
– По-моему, шатер уцелел. А вот большой дуб за домом сгорел почти полностью. То, что от него осталось, до сих пор не спилили. Он стоит в пустом поле, черный и страшный, словно какая-то жуткая декорация к Хеллоуину. Нет, ты представляешь?
– Мой брат раньше работал на Люка Мори… – заговаривает другая, помоложе. – Он был у них дома как раз накануне пожара, с друзьями – они стригли газон, собирали упавшие ветки, пололи клумбы… Сайлас до сих пор отказывается об этом говорить. Ему всего пятнадцать. Полицейские и пожарные задавали ему вопросы, но он ничего не знает. Он уже три лета у Люка подрабатывал.
А Лидия-то думала, что подобные разговоры давно утихли. Полгода прошло как-никак. И никто не осмеливался заговаривать об этом при ней: завидев Лидию, народ умолкал или менял тему. Она привыкла к внезапно воцаряющемуся молчанию и опущенным в пол взглядам – в аптеке, в продуктовом и даже здесь, в кафе. Но эти женщины попросту ее не заметили.
Эми, наверное, отдыхает – желающих пообедать сегодня было немало, а она минимум на пятом месяце. Сама Лидия драила чужие дома вплоть до родов и потом вышла на работу, когда Люку было две недели. Так уж получилось. Эрл вышвырнул ее из дому без гроша в кармане, и все отнеслись к этому с пониманием. Настоящий отец Люка даже не знал о его существовании и никогда не узнает, а мать тоже едва сводила концы с концами. Лидия с мамой всю жизнь сами себя обеспечивали. Отец умер от сердечного приступа вскоре после ее рождения, оставив им только долги: неподъемный кредит в банке и выплаты за снегоуборочную машину, с помощью которой он за деньги чистил зимой подъездные дорожки. «О какой пенсии может идти речь, когда ты зарабатываешь на жизнь продажей дров да уборкой снега!» – говорила мать, сидя за кухонным столом и куря сигареты. «Он был трудяга», – добавляла она. И больше о своем отце Лидия ничего не слышала. Судя по паре фотографий из семейного альбома, именно от него она унаследовала темно-каштановые волосы и высокие скулы. На всех карточках он выглядел одинаково: высокий, красивый, серьезный. «Он трудился не покладая рук, – говаривала Натали Ханнафин о своем покойном супруге, – да только на деньги у него была аллергия». Его семья жила в Уэллсе с 1800-х, и в свое время их развелось здесь не меньше, чем Мори, однако с годами – из-за болезней, тяги к странствиям и повального рождения девочек – род почти прекратился. Так и вышло, что Лидия теперь – последняя из Ханнафинов.
Однако ее мать настояла на том, чтобы после развода она не меняла фамилию и чтобы Люк тоже непременно был Мори. Зачем?! Все восприняли это как плевок в душу семье, которая серьезно относилась к своему имени и репутации и не стала бы мириться с такой наглостью, не говоря уж об измене. Лидия знала о маминой неумирающей надежде на то, что Эрл однажды простит жену и примет их с Люком обратно. Больше мать ни о чем не просила. Оставить фамилию мужа – такое условие она поставила дочери на тот момент, и Лидия вынуждена была согласиться. Она полгода спала на диване в маминой гостиной, а поскольку на няню денег не было, ей приходилось брать Люка с собой в «Бетси» и дома, которые она убирала. Лидия ставила автокресло с младенцем на столы, подоконники и кровати, а сама работала. Мать любила повторять, что этого мальчика и пушкой не разбудишь.
Шумная дама опять завелась, рассказывает подружкам подробности. Эти мрачные факты несколько месяцев тиражировались в газетах и по новостным каналам Нью-Йорка и Коннектикута. Утечка газа, мощный взрыв, четыре жертвы: молодожены, бывший муж Джун Рейд, спавший наверху, и ее молодой человек, который в момент взрыва находился на кухне. Сама Джун стояла во дворе дома, все случилось прямо на ее глазах.
– Бойфренд сидел в тюрьме, – подчеркивает дама и шепотом добавляет: – Он, кстати, был черный, хотя какое значение это имеет…
– Господи, – слышит Лидия голос третьей, – какой кошмар! – При этом она наверняка качает головой, скрещивая руки на груди.
Наконец заговаривает четвертая женщина – видимо, неместная. Именно ей эти трое столь подробно и дотошно рассказывают о случившемся.
– Как это можно пережить? Как вообще жить после этого?
Лидия кладет обе руки на колени и закрывает глаза, а шумная опять принимается за свое:
– Как-как, да никак! Она и не пережила. Страшно даже представить: в одночасье потерять всех родных и близких. Так не бывает!
Остановить болтушек невозможно. Они точно назойливые мухи, что вьются над ее головой даже потом, когда она идет вдоль городского сквера. Они кружат, жужжат и мельтешат перед глазами, не отставая ни на шаг.
– Рейд, по-видимому, уехала из города. На запад или на юг или еще куда. Просто исчезла, ни с кем не попрощавшись, сразу после похорон.
На несколько долгих секунд воцаряется тишина. На кухне гремят и звенят посудой, откуда-то доносится тихое пиканье: грузовик сдает задом по подъездной дорожке.
– Было расследование, – говорит первая женщина, явно местная, раз уж взяла на себя роль рассказчицы. – Доказательств нет, но, похоже, все устроил этот чернокожий, с которым она жила. И зачем она только с ним спуталась? Да, он был молодой и красивый, но вот что из этого вышло…
– Вы правда думаете, что он виноват? – с тревогой спрашивает та, что помоложе. Она рассказала про брата и с тех пор молчала. – Сайлас говорит, Люк был хороший начальник. Мама с ним не согласна, но Сайласу он всегда нравился.
– Ой… да брось… Никто и не сомневается, что это его рук дело. Он же был на кухне! Все остальные спали. К тому же он сидел в тюрьме. За торговлю наркотиками, и все такое. Кокаин, метамфетамин или героин, вроде того. Ничего себе парочка: бывший барыга и модная галеристка из Нью-Йорка. Последние годы она вроде жила здесь постоянно. Наверняка – из-за него.
– Как такая женщина могла влюбиться в местного бандюка? – спрашивает четвертая.
– А ты как думаешь?
«НЕТ, ВЫ ПОСЛУШАЙТЕ!» – кричит Лидия чужими словами. Пока она вставала, стул под ней оглушительно скрипел. «НЕТ!» – снова вскрикивает она и сама приходит в ужас от своего голоса, от его громкости. Так громко она не говорила уже много, много месяцев. Когда она вообще последний раз говорила? Вчера? На прошлой неделе?
Лидия стоит перед четырьмя женщинами. Трем из них лет пятьдесят – шестьдесят, как и ей, одной – двадцать с небольшим. Как раз ее она знает. Это Холли, Лидия училась в школе с ее матерью. Та была на несколько лет старше и никогда с ней не дружила. Проходят секунды, а Лидия все стоит в опустевшем кафе перед тетками, которые – если не считать Холли – отродясь ничего не делали руками, которых каждую минуту легкой и беззаботной жизни пестовали и холили сперва любящие родители, а потом друзья, парни, мужья, коллеги, дети и внуки. Эти женщины хорошо устроились, их любят. Они глядят на нее во все глаза, словно бы на них только что наорали вилки или тарелки.
– А вы, простите, кто?! – вопрошает шумная дама, мгновенно разрушая Лидино мимолетное чувство превосходства. «В самом деле, кто я? – спрашивает она саму себя. – Да никто. И всегда была никем. Чьей-то домработницей, дочерью, женой и матерью – да. Все эти роли мне не удались, и теперь у меня нет роли». Колени у Лидии подгибаются, в нос шибает резкий запах собственного пота. Ей нечего сказать этим женщинам, она способна лишь потребовать их внимания. Холли заговаривает:
– Лидия… то есть… миссис Мори… Простите…
Лицо Лидии вспыхивает, когда она слышит собственное имя, а в груди поднимается паника, похожая на физическую боль. Прежде чем кто-либо успевает сказать еще хоть слово, она разворачивается к своему столику, кладет на него пропитанную потом пятидолларовую бумажку и бормочет себе под нос:
– Этот бандюк был моим сыном.
– Простите, как вы сказали? – спрашивает шумная дама высоким голосом, в котором больше упрека, нежели любопытства.
Лидия поворачивается к ней.
– Мой сын, дура тупая. Он… он был… мой сын.
Говоря это, она делает шаг вперед и вдруг замечает, что шумная дама вся съежилась. Только тут она понимает, что занесла руку для удара. Опомнившись, она как можно быстрее и ровнее устремляется к выходу из кафе, потом выбегает на парковку и сворачивает на тропинку к дому.
Наконец-то она узнала, что говорят про ее сына люди. Так она и думала. За полгода эти слова ни разу не добрались до ее ушей, а теперь вот добрались, и она хочет убежать от них, скрыться, уйти. Позвонить некому, некому пожаловаться. А когда-то было кому? Она прокручивает в голове имена людей, которые были в ее жизни: Эрл; мама; папа, который умер до ее рождения; отец Люка – мимолетное знакомство; Рекс (а вот это знакомство длилось слишком долго, за что она никогда себя не простит); Люк; Джун. Никого из них она не может и не могла назвать своими. Они либо принадлежали кому-то другому, либо волею судеб оказались далеко, вне ее досягаемости. Лидия привыкла к одиночеству, но почему-то только сейчас, спустя столько времени, оно стало невыносимым.
Тротуар весь усыпан скользкими листьями. В этом году они поздновато изменили цвет, некоторые даже до Хеллоуина дотянули – и упали лишь с первыми могучими порывами нористера. Теперь они всюду. Лидии хочется побежать, но она ступает медленно и осторожно – мимо автомастерской, благотворительного секонд-хенда, цветочной лавки, исторического общества, магазина тканей, городской библиотеки и начальной школы – боясь упасть и привлечь к себе еще больше внимания.
Каждый день, даже в дождь, она идет пешком. Ее машина, старый светло-голубой «Шеви Люмина», уже больше месяца стоит без дела за многоквартирным домом, где она живет. Лидия и раньше-то ездила на машине только на работу, а в город при необходимости ходила, экономя бензин. Сейчас она ходит в продуктовый да в кафе, больше некуда, и всегда, в любую погоду – пешком.
Она проходит мимо церкви Святого Давида, где хоронили Люка – в эту же церковь мать водила ее маленькой девочкой, в канун Рождества и на Пасху. «Есть Бог или нет, лучше перестрахуемся», – говорила она. По этой же причине она настояла на том, чтобы с Эрлом они поженились тоже в церкви. Со дня свадьбы и до похорон Люка Лидия ни разу там не была. Удивительное дело, за тридцать с лишним лет церковь ничуть не изменилась. Тот же темный деревянный пол и мрачные витражи. «Бога нет», – прошептала она в тот день себе и своей покойной матери. А если и есть, то давным-давно не смотрит в ее сторону.
Она проходит мимо домика рядом с пожарной частью, в котором прошло ее детство; затем мимо дюплекса в викторианском стиле, где она так недолго жила с мужем; мимо квартиры над автомастерской Барта Питчера, где провела последние пятнадцать лет жизни ее мать; мимо квартиры за винной лавкой, где Лидия жила после развода и воспитывала маленького Люка. Теперь надо бы уехать, думает она, ныряя под низкую ветвь раскидистого дерева. Здесь у нее никого не осталось. Да и нигде никого нет. Было время, пока Люк не вырос, когда она не чувствовала себя одинокой. Но потом сын открыл для себя плавание, друзей и начал занимать отдельный мирок, не пересекающийся с ее миром, хотя они и жили под одной крышей. Много позже, уже после тюрьмы и долгих лет отчуждения, Люк вернулся – по настоянию Джун. Тогда началась аномально счастливая пора в ее жизни, которая теперь кажется выдумкой, фантазией или басней, в которой какому-нибудь бедолаге показывают рай, чтобы тут же его отобрать. Она и есть этот бедолага. Люк впустил ее обратно в свою жизнь и привел Джун. Она стала для Лидии настоящим открытием, откровением. А потом они оба исчезли в облаке черного-пречерного дыма.
Лидия пинает собранные в кучу листья и думает о том, сколько тысяч раз ходила этой дорогой. Сперва ребенком, потом подростком, потом матерью – и вот теперь. Едва ли найдется на свете хоть один человек, который столько бы здесь ходил. Мои ноги – легенда для этого тротуара, думает она почти с улыбкой. Неожиданная и забавная мысль на доли секунды разбивает даже панику, заставившую ее сбежать из кафе. Лидия затаивает дыхание, проходя мимо кладбища (пожалуй, единственная примета, в которую она верит с детства). Дойдя до угла, которым заканчиваются кладбищенские земли, она выдыхает и представляет себе сонмы призраков – среди которых духи ее родителей, – что ждут ее за воротами. Люк покоится на маленьком погосте за церковью Святого Иоанна, где должна была выйти замуж Лолли Рейд, прямо через дорогу от их дома. Лидия сразу решила, что похоронит сына именно там. Она выкупила еще два места рядом с могилой Люка, одно для себя и одно – хотя рассказать об этом она не успела – для Джун.
Перейдя дорогу и вновь ступив на тротуар, она вдруг замечает, что за ней кто-то следит. Она даже слышит шаги, но вокруг никого – только по улице едет на велосипеде какой-то подросток. «Сегодня призраки вышли на прогулку», – говаривала ее мама такими хмурыми зимними днями. Лидия идет дальше, только быстрее, и вспоминает, как Люк однажды назвал ее призраком. Они тогда еще не общались, это было до знакомства с Джун. Он стоял в продуктовом перед морозильными шкафами с пиццей и мороженым. Она увидела, как Люк заходит в магазин, и вошла следом: наблюдала с безопасного расстояния, как сын постепенно набивает тележку продуктами. Он вышел из тюрьмы и уже провел в городе целое лето, но до сих пор не поговорил с ней, хотя она оставляла ему многочисленные записки и сообщения на автоответчике. Футболка была явно мала Люку и задралась на спине, когда он нагнулся за пакетом льда. Лидия увидела толстый шнур его позвоночника и бугры мышц под темной кожей, похожие на змей. «Как это я смогла создать нечто столь прекрасное?» – подумала она тогда, любуясь сыном. Вдруг Люк заметил ее, замер на секунду-другую, глядя ей в глаза, а потом начал отворачиваться. Но прежде выплюнул: «Прочь, призрак!»
Она проходит через скверик к небольшому многоквартирному дому, где уже больше шести лет снимает квартиру на первом этаже. Поднимается по хлипкому крыльцу и замечает, что не выключила свет в гостиной. Видимо, возле лампочки порхает мотылек или вьется муха: свет неровный и отбрасывает на диван и стену крошечные быстрые тени. Лидия замирает у двери и позволяет себе представить, как обычные люди возвращаются домой: их ждут освещенные комнаты и голоса, их ждет кто-то.
Начинает моросить. Где-то на Аппер-мейн-стрит громко хлопает железный почтовый ящик. Рядом опять слышатся чьи-то шаги, на сей раз стремительно убегающие прочь, но вскоре все звуки растворяются в перестуке капель по листьям, машинам и водосточным желобам. Лидия закрывает глаза и прислушивается. Никто ее не окликает, никаких шагов больше не слышно, но все же, перед тем как вставить ключ в замок и открыть дверь, она оборачивается. И долгим, усталым взглядом окидывает город, в котором прожила всю жизнь и где у нее нет ни друзей, ни семьи, но где ее ноги стали легендой тротуаров.
Рик
Моя мама пекла для Лолли Рейд свадебный торт. Рецепт взяла в нью-йоркском ресторане бразильской кухни, куда однажды зашла с подружками после театра. Торт был кокосовый со свежими апельсинами. Она пекла его несколько дней. Простой, без всяких там колонн или вторых ярусов, с серебряной посыпкой и фиолетовыми орхидеями сверху (цветы она специально заказала в лавке Эдит Тобин). Мама очень гордилась своим творением. Для всех семейных праздников она печет и украшает торты сама, даже на наши с сестрой свадьбы. Поэтому, когда Джун Рейд предложила нам обслуживать свадьбу ее дочери, я сразу согласился.
К сожалению, за торт маме так и не заплатили. Да и мне тоже. Ни цента. А если бы Джун Рейд и попыталась, я бы просто порвал чек. Как я мог взять с нее деньги после того, что случилось? Моя жена, Сэнди, думает иначе – и до сих пор иногда меня попрекает, – но я стою на своем. «Пир разума» принадлежит нам обоим, и, по идее, она имеет полное право жаловаться, но я не собирался и не собираюсь трясти с Джун Рейд причитающиеся нам гроши. Двадцать две тысячи долларов, если точнее, но кто же будет считать? Мне следовало составить контракт, как этого хотела Сэнди, – так бы я хоть половину суммы получил авансом, – да что-то руки не дошли. Надо ведь сперва «рыбу» составить, показать ее адвокату, и все такое… Свадьба Лолли Рейд была для нас только вторым по счету крупным мероприятием с выездным обслуживанием, плюс мы тогда возились с нашей фермерской лавкой и кафе – мечтали, чтобы все было как положено, по правилам. Хотите потерять сон, полностью лишиться свободного времени и свободы? Открывайте свой бизнес, а лучше – общепит. Когда мечтаешь о собственном кафе, где будут подавать идеальную чечевичную похлебку, свежий хлеб и капучино с миндальным молоком, никто не предупреждает тебя о санитарных инспекциях, пожарной безопасности и специальном оборудовании для инвалидов. Не знаю, с чего мы вообще решили связаться с кейтерингом. Может, потому что это хороший способ дать людям, которые тебе приятны, возможность подзаработать. Да и вообще, почетно ведь – готовить праздничное угощение на чью-то свадьбу, выпускной или день рождения. А когда к тебе обращается человек вроде Джун Рейд, которая могла запросто нанять любого первоклассного кейтера из Нью-Йорка… Словом, для нас это много значило. Когда они с Лолли пришли в наше кафе и спросили, не можем ли мы приготовить еду для свадьбы, мы сразу же согласились. Джун вообще невозможно отказать, есть в ней что-то от доброй волшебницы Глинды. Она словно говорит тебе: «Со мной никогда не случалось ничего плохого, и с тобой ничего не случится, если будешь рядом». Красавица, к тому же вроде пожилой героини какой-нибудь мыльной оперы, которые так любит моя жена. Она всегда была ухоженная, лощеная и… ну, не знаю как лучше сказать, просто славная, понимаете? Наверное, она и сейчас такая, просто мы ее давно не видели. Уехала она. На похороны-то еще пришла, потом долго сторонилась знакомых, а потом и вовсе исчезла.
Джун Рейд много лет приезжала в Уэллс по выходным, с мужем и дочкой, а пару-тройку лет назад поселилась здесь окончательно. Тогда никто не обращал на нее особого внимания, но, стоило ей съехаться с Люком Мори, народ заговорил. Ей было лет пятьдесят, а Люку почти вдвое меньше. Сэнди с подружками, помню, все косточки им перемыли, только об этом и болтали. Не могли поверить, что она его захомутала – или как там говорится. Люк мог выбрать себе любую девчонку из местных, просто любую. Мы с ним вместе росли, вместе учились в младших и старших классах, занимались спортом в одних и тех же командах – пока Люк не увлекся плаванием и не посвятил ему все свободное время. Как он плавал! Перри Линч шутил, это потому, что кубинцы и пуэрториканцы испокон веку добирались до Флориды вплавь. Только Перри ошибался. Мама Люка, Лидия, была белая, а его отец точно был чернокожий, не латинос и не испанец. Но Люк и впрямь плавал как рыба, бил всевозможные рекорды, и его уже звали во всякие престижные университеты, включая Стэнфорд. Стэнфорд! У него был талант, а значит, он мог выбирать: девчонок, университеты, будущее. Но все пошло прахом. В одночасье – бац! – он стал таким же, как мы, даже хуже. Его поймали на перевозке кокаина из Коннектикута в Кингстон, и вся его жизнь рухнула. Он отсидел одиннадцать месяцев в Адирондаке, штат Нью-Йорк. Все были в шоке, а самое мерзкое – его подставили. Никто в здравом уме не заподозрил бы Люка в торговле наркотиками. Он всегда был зациклен на спорте. Да, по выходным иногда пил – как и все мы, один раз даже отключился прямо в сквере, когда мы возвращались с очередной попойки. Для подростка это не ерунда, все об этом узнали, и, видимо, кто-то позвонил Гасу, местному копу: тот приехал, разбудил Люка и проводил его домой.
Люк был неидеален, но чтобы он вляпался в историю с наркотой? Бред сивой кобылы. Точно вам говорю. Ходили слухи, что во всем этом как-то замешана его мать, Лидия, точнее – очередной ее мутный дружок. Потом один знакомый из полицейского управления в Биконе мне шепнул, что адвокат Люка сговорился с судьей, и они хитростью вынудили его признать вину – чтобы отмазать местного наркобарона. Как бы то ни было, Люк про это ни с кем не разговаривал. Отсидев, он вернулся в Уэллс, подрабатывал там и сям, умудрился открыть свою фирму по благоустройству и озеленению приусадебных участков. Что мне всегда нравилось в Люке: он никого не оскорблял, не поливал грязью. Бывало, ходит хмурый и даже сорвется иногда, но никому слова плохого не скажет. Наверное, отчасти это объяснялось тем, что про его мать ходило столько грязных слухов. Как знать. Даже когда он начинал встречаться с девчонкой, я узнавал об этом от других, а не от него. Мы-то сами вовсю хвастались друг перед другом о своих успехах по этой части: кто кого поцеловал, где прижал. А уж если ты кого в койку затащил, так об этом мигом узнавали все знакомые и друзья. Но Люк был устроен иначе. Он держал рот на замке. И когда с Джун Рейд познакомился, тоже. Мне про это рассказала Сэнди, она все про всех знает. К тому времени он уже жил с Джун в ее старинном каменном доме на Индиан-Понд-роуд. Мы с Люком в ту пору виделись раз или два в неделю, дружили, можно сказать, но он ни словом про это не обмолвился.
Когда он только вышел из тюрьмы, его школьный тренер по плаванию, мистер Делински, нашел ему работу спасателя на городском пляже. Помню, я там много времени проводил, с Сэнди и маленьким Лиамом. Мы еще не открыли «Пир разума», и работал я по большей части по вечерам и выходным – в Корнуолле, в кейтеринговой компании. Днем я был свободен, а жили мы тогда с моей мамой, поэтому почти каждый день ходили на пляж, Лиама клали на полотенце, а сами отдыхали. Люк, значит, работал спасателем на озере. Ну и качком он стал в тюрьме! Конечно, он и раньше всегда был в форме, но пловцы обычно не сильно мускулистые. А за решеткой он, видно, каждый день тягал штангу и отрастил в общей сложности килограмм двадцать чистых мускулов. Ну и зрелище было. На белой вышке стоит огромный качок, черный как уголь и сложенный, как олимпийский атлет! Наблюдает за ребятней, что плещется в покрытом ряской озере. Может, я странную вещь скажу, но он мне напоминал кинозвезду или какого-нибудь известного спортсмена. Слишком большой, слишком красивый, вообще весь – слишком для простецов вроде нас. Никто из местных так не выглядел, и дело было даже не в цвете кожи. Я пару раз замечал, как Сэнди на него глазеет, и, помню, подумал: черт, да я бы тоже глазел на месте девчонок!
Большую часть лета он проработал спасателем. К августу какие-то мамаши, водившие детей на озеро, написали жалобу в городскую администрацию: мол, нельзя на такую работу брать только что отсидевшего преступника. И его уволили. Тогда Люк начал помогать Стиву Питчеру, у которого свое агентство по благоустройству территорий: сгребал листья, чистил канавы, расчищал пустыри. Два лета подряд этим занимался, да еще я иногда подкидывал ему подработку официантом на крупных мероприятиях в «Харкнессе». Компания, где я работал, заключила контракт с частной школой-пансионом: мы выезжали на встречи их бывших выпускников, а на таких мероприятиях официантов много не бывает. Помню, как Люк ходил в толпе бледнолицых, седовласых банкиров и адвокатов в синих пиджаках, разносил вино и закуски. К этому времени он сам должен был учиться в Стэнфорде, выигрывать чемпионаты и планировать будущее с такими вот праздниками, только обслуживать на них должны были его, а не наоборот. Поймите меня правильно, я вовсе не считаю, что одним живется лучше, чем другим – черт, да я и сам буду до конца дней своих обслуживать банкиров в синих пиджаках! – просто Люку была уготована совсем другая судьба. Все одноклассники понимали, что ему недолго осталось жить в нашем городе. Кто мог подумать, что пьянчуги и наркоманы, с которыми мы росли, станут худо-бедно жить на пособие по инвалидности или страховые выплаты (или и то и другое вместе), а тридцатилетний Люк Мори ляжет в могилу? Никто, вот кто. Даже Дирк Мори или его папаша Эрл, бывший муж Лидии. Эти безумные рыжие Мори никогда не любили Люка (у них был повод, конечно), да только Люк им сроду ничего плохого не сделал, разве что появился на свет и носил их фамилию. Но нет, они его вечно донимали, а в таком маленьком городке, как Уэллс, ты волей-неволей встречаешься с людьми, даже с теми, кого пытаешься избегать. Дирк был коротышка и на несколько лет моложе Люка, но без конца его дразнил и подкалывал, издевался как мог. Люк умел постоять за себя, однако пару раз и друзьям пришлось за него вступиться. Я отродясь никого не бил, а Дирку разок врезал. Он сам нарвался. Одно дело, когда мы были еще дети, но это случилось всего пару лет назад. Мы все выходили из буфета начальной школы, где волонтерская пожарная дружина раз в месяц устраивает «званый» спагетти-ужин. На эти ужины весь город приходит, так уж повелось. Джун с Люком вышли на улицу, а Дирк шел за мной и Сэнди. «Да он, смотрю, себе нашел такую же потаскушку, как его мать!» – сказал этот козел, тыча меня пальцем в спину и взглядом показывая на Люка. Я сперва не обратил внимания. Когда Дирк пропустит несколько кружек пива, лучше его просто игнорировать, мы все это знаем. Обычно он сразу затыкается и меняет тему, но тут не вышло. «Есть такие бабы, которым темное мясо подавай. Вот ведь чудно, а, Рик?» Он снова ткнул меня пальцем в спину, и я стиснул кулаки. Джун и Люк шли недалеко от нас, но вряд ли слышали. И тут вдруг Дирк громко заявил: «Разница только в том, что богатые потаскухи денег за пялево не берут – сами платят!» Ну, я не выдержал: развернулся и врезал ему. К тому времени полгорода мечтало врезать Дирку, его вышвыривали из «Пробки» почти столько же раз, сколько его папашу. Мори не умеют пить тихо, они мелкие, жилистые да задиристые, но в драку обычно сами не лезут. Беда в том, что их больно много развелось в наших краях. Дик вечно распускает язык, потому что знает: рядом всегда есть группа поддержки. Собственно, почти вся пожарная дружина состоит из Мори, так что в тот вечер он неспроста начал выделываться. Хорошо, что первым до меня добрался Люк, а не родственнички Дирка. Я этому рыжему гаду сперва врезал, потом завалил его на пол и начал дубасить. Руки-то у меня давно чесались. Люк вытащил меня на парковку, но по дороге мне тоже успели отвесить пару тумаков. Когда мы с Сэнди пошли к машине, Джун подбежала ко мне и стиснула мою руку. Ничего не сказала, только сжала пальцы и отпустила. Голова у нее была опущена, и слез я не разглядел, но ясно было, что она очень расстроена. Сказать я ничего не успел: она умчалась обратно к Люку.
К слову, пока они не начали встречаться, я про Джун Рейд почти ничего не знал. Дом, конечно, видел – один из старейших домов в Уэллсе. Помню, в детстве я бегал туда на Хеллоуин за сластями, а сам трясся от страха: думал, там живут привидения. Забавно сознавать, что ей тогда было примерно как мне сейчас. И я, маленький, стучал в ее дверь в костюме Хи-Мэна. Когда Сэнди мне рассказала про Джун и Люка, я сперва подумал, что это как-то странно. Но потом увидел их вместе и порадовался за друга: он заметно повеселел, снова начал шутить. После тюрьмы-то ему было не до шуток. Он и с нами почти не виделся, сидел дома. Сначала в каморке над автомастерской мистера Делински, потом снял квартиру рядом с больницей. Мы виделись на озере и в «Харкнессе», но все остальное время он держался особняком, только ходил в школьную тренажерку да нарезал круги в бассейне. Однажды я видел его в тренажерке вместе с Джун. И по-моему, впервые со школы услышал его смех. Люк пытался научить ее какому-то сложному упражнению с гантелями и на удивление быстро скис, когда понял, что с координацией у нее совсем плохо. А она не расстроилась, наоборот, стала подтрунивать над ним и изображать его серьезную мину, аккуратные движения. Он сперва бесился, а потом не выдержал ее натиска и заулыбался. Вряд ли люди догадываются о том, что Джун Рейд умеет дурачиться. А вот умеет же! И этим, помимо прочего, она сумела вернуть Люка к жизни.
Когда моя мать узнала о случившемся, то попросила отнести торт пожарным, которые в то утро тушили дом Джун Рейд. Дирк и Эрл Мори были там, когда я приехал с тортом. Впервые в жизни они молчали в тряпочку. Я занес торт на кухню и сказал двоюродному брату Дирка, что через неделю вернусь за подносом. А потом быстренько убрался оттуда. Не хотел слушать всякие ужасы, хотел поскорее увидеть Сэнди, Лиама и запереть дверь. Я пошел домой и тут – впервые с восьмого класса, когда умер мой отец, – расплакался. Может, потому что это тоже был несчастный случай (на трассе 22, где папа забирал со склада какую-то деталь для маминой посудомойки, его сбил пьяный водила), а может, потому что Люк успел стать мне другом. В детстве мы были просто приятели, он больше думал о девчонках, плавании и универе. А после тюрьмы, когда он открыл свое дело, мы стали видеться постоянно. Он с братьями Уоллер частенько приходил к нам на кофе с плюшками. Не то чтобы мы были очень близки: об аресте, тюрьме и упущенных возможностях разговор никогда не заходил. Зато от Сэнди я знал, что он пытается помириться с матерью, с которой не общался много лет. Джун их вроде как помирила. Если долгое время видишь человека каждый день, то входишь в определенный ритм – и уже начинаешь рассчитывать на него. Хотя бы на то, что он заскочит к тебе на пятнадцать минут, посидит за стойкой, съест маффин с маком – и улыбнется, и покажет большой палец. Я никогда не говорил с Люком о своем отце или о Сэнди и Лиаме, о наших проблемах с деньгами, о мамином раке груди, который в прошлом году вернулся. Такие вещи я обсуждаю только с Сэнди.
Злые языки говорят, пожар устроил Люк. Мол, Джун его бросила, а он решил ей отомстить; или попросту накурился дури в ту ночь и забыл выключить газ. Какое-то время ходил слух, что один Мори из пожарной дружины нашел рядом с телом Люка трубку для курения крэка. Ну-ну. Да что говорить, факты никогда никого не волновали, если речь заходила о Люке. Поэтому я не удивлен, что и вокруг событий той ночи такой огород нагородили. Нормального расследования так и не было: по неизвестной причине разрушенный пожаром дом тут же сравняли с землей бульдозеры. Полиция не успела толком изучить место происшествия и установить причину взрыва. Когда я позвонил начальнику пожарной охраны и спросил какого хрена, он ответил, что «участок расчистили из соображений безопасности». Да вот только соседей у Джун Рейд нет, если не считать дома Муни и епископальной церкви дальше по улице. Думаю, городские власти не захотели брать на себя ответственность за случившееся. Сволочи бездушные. Система в очередной раз подвела Люка Мори – а потом благополучно замела следы. Забавно, что никто не возмутился. Джун Рейд исчезла, Лидия Мори бросила работу и ни с кем не общается, а семья парня, за которого должна была выйти Лолли Рейд, сразу после похорон уехала домой не то в Калифорнию, не то в штат Вашингтон, куда-то на западное побережье, словом. Из близких никого не осталось, кто мог бы докопаться до истины, а всем прочим плевать. Да и кому нужна эта правда, раз есть Люк – бывший зэк, незаконнорожденный черный сын городской потаскушки, чудом подцепивший богатенькую горожанку? «Туда ему и дорога», – однажды сказал один из моих постоянных клиентов, старикан, который каждое утро приходит к нам на жареный сыр, яйца и кофе. Человек он неплохой, просто никогда нигде не был – и уже не побывает. Я ничего не сказал, дал ему спокойно допить кофе с тостами.
Джун Рейд слишком быстро уехала, не успела развеять людские сомнения. Я одно время очень переживал по этому поводу, да и до сих пор иногда завожусь, но потом напоминаю себе: люди поверят в то, во что захотят верить, хоть ты им кол на голове теши. А про Люка я одно знаю – он был мне другом. И хорошим человеком, на долю которого пришлось много плохого и чуть-чуть хорошего. А теперь его нет.
В тот день я не хотел раскисать перед Сэнди и Лиамом, поэтому сразу после пожарной части поехал к маме. Она живет в том же доме, где прошло мое детство и где мы с Сэнди жили, пока пытались встать на ноги. Поразительно, как все складывается, как замыкается круг. Кто мог подумать, что однажды Эрл Мори, его сын Дирк и вся их многочисленная родня будет есть свадебный торт по бразильскому рецепту, приготовленный моей матерью для дочери богатой горожанки, подруги Люка Мори? Да никто, вот кто. Но это безумие почему-то казалось мне закономерным, оно имело смысл.
Я сидел в машине и наблюдал, как мама включает свет на крыльце – она всегда это делает, прежде чем открыть дверь, даже средь бела дня. Потом она вышла, закрыла за собой, накинула на костлявые плечи домашний халат и застегнула его на две верхние пуговицы. Я представил себе, как она два дня подряд жала сок из апельсинов и колола кокосовые орехи, а потом посыпала готовый торт серебряными шариками… Теперь же Мори, не глядя, жуют его своими желтыми от табака зубами. И тут я захохотал. Просто ничего не мог с собой поделать. Ничего смешного не было, вот вообще ничего, но я смеялся над нелепостью и идиотизмом ситуации. Я смеялся до слез и соплей, пока ко мне не подошла мама. Старая и подслеповатая, она беспокойно щурилась и все спрашивала: «Рик? Ты чего? Что с тобой?» Шаркая тапочками, она наконец добралась до моей машины и постучала в окно. Вот она, моя мать – кладет обе руки на крышу и льнет к стеклу, полуслепая, встревоженная. Поразительно, насколько человек после таких катастроф начинает ценить жизнь и все, что у него есть. Мне кажется, я никогда не видел свою маму так ясно: ей было шестьдесят шесть, а овдовела она в пятьдесят, всю жизнь проработала секретарем в начальной школе, воспитала в одиночку двоих детей, а потом еще внучку – пока моя разведенная сестра училась на медсестру в Хэтфорде. Она победила рак груди и пустила в свой дом взрослого сына, когда тот с девятнадцатилетней женой и годовалым малышом не смог свести концы с концами.
«Что случилось? Рик?» – твердила она, барабаня в окно. Я открыл дверь и вышел из машины. Вечерело.
– Ну, расскажи, – попросила она и, встав на цыпочки, положила ладони мне на плечи. Я наклонился и обвил руками ее маленькое сухое тело.
– Торт был очень вкусный, мам, – только и смог сказать я. – Они бы остались в восторге.
Ребекка
Иногда она совсем не выходит, иногда за шторами даже света не видно. Мы к ней привыкли, и нам удобно, что она всегда платит за комнату наличными. Да и для Сисси она каждую неделю оставляет сорок долларов, а столько горничным «Лунного камня» еще никто не платил. Сисси примерно наша ровесница, ей за пятьдесят. На работу она ходит пешком и почти каждый день приносит таинственной гостье термос с едой, а иногда печенье. Ее комнату она убирает целый час, тогда как остальным уделяет в лучшем случае двадцать минут. Еще она недавно начала раз в неделю забирать оттуда небольшой пакет со стиркой, а на следующий день приносить белье обратно – догадываюсь, что чистое и аккуратно сложенное.
Понятия не имею, почему эта женщина решила поселиться у нас, да еще так надолго – но это и не наше дело. Хотя, конечно, любопытство разбирает. Ни удостоверения личности, ни водительских прав у нее не было. Нам она сказала, что потеряла все документы, и тут же предложила заплатить наличными за месяц вперед. Прежде чем согласиться, я позвонила Келли, которая лучше меня разбирается в людях, и попросила ее зайти. Келли задала гостье вопрос: надолго ли ей нужна комната, и та ответила, что не знает, но готова платить за каждый месяц вперед и не попросит денег обратно, если захочет уехать раньше. Тогда мы спросили, откуда она, на что получили весьма расплывчатый ответ: «С востока». Но Келли все равно подмигнула мне, стиснула мою руку и сказала гостье: «Живите сколько хотите». Будь она грубиянкой или какой-нибудь нервной алкоголичкой в завязке, мы бы на такое не пошли, но эта женщина вполне могла быть чьей-то матерью и женой. Она показалась нам – и до сих пор кажется – очень грустной, но не опасной. Тем вечером я спросила, как ее называть, и она представилась Джейн. Имя явно было липовое, но произнести даже одно это слово стоило ей немалых сил. Я сразу пожалела, что спросила. А потом просто отвела ее в комнату № 6 – окна которой выходят прямо на океан, – потому что гостья хотела снять именно этот номер. Видно, кто-то из ее знакомых останавливался в «Лунном камне» еще до того, как мы его выкупили. В комнате № 6 к тому же лучший матрас, который нам пришлось купить в прошлом году вместо старого, изрядно подпаленного – один пожилой гость из Сиэтла уснул в постели с зажженной сигаретой в руке. Уголек очень быстро прошел насквозь, и тут старикан, слава богу, проснулся от запаха дыма. Прибежал к нам в одних трусах и босиком. Это я к чему? Хорошо, что так сложилось: раз она у нас надолго, пусть хоть спит на приличном матрасе.
Проводив ее до комнаты, я предложила показать остальной дом, но она вежливо отказалась. Просто открыла дверь ключом, вошла, закрылась – и провела взаперти почти неделю. Впервые ее заставила выйти на улицу Сисси. «Мэ-эм! – заорала она, барабаня в дверь. – Выходите, мэм! Выходите, слышите? Я только на пару минут, но вы должны выйти!» Мы с Келли стояли неподалеку и наблюдали. Мало кто отважится возразить Сисси. Она высокая, худая и сильная, с толстой, как корабельный канат, косой за спиной, которая раньше была черной, а теперь стала серебристо-белой. В жилах Сисси явно течет индейская кровь, но, когда я однажды спросила ее об этом, она не ответила. Ее муж был из рыбацкой семьи, родом из Абердина, что находится неподалеку, в устье залива Грейс-Харбор, но пятнадцать лет назад он умер от рака легких, и с тех пор Сисси живет с сестрами. Все они, как я поняла, тоже в разное время потеряли мужей и одна за другой вернулись в отчий дом. Сисси работает в «Лунном камне» с тех пор, как умер ее супруг, а из Моклипса и вовсе никогда не уезжала. Ее сестра Пэм говорит, что в деньгах она вряд ли нуждается – их с мужем дом она благополучно продала. Работает Сисси скорее от безделья и чтобы хоть куда-то ходить. Пэм – единственный риелтор в Моклипсе, именно с ее помощью мы четыре года назад купили «Лунный камень» у пожилой пары, владевшей гостиницей с 60-х. В первое же утро, что мы провели в небольшом хозяйском домике рядом с гостиницей, Сисси появилась на нашем пороге с синей жестяной банкой в руках – внутри было домашнее печенье с апельсиновой цедрой – и сообщила нам, по каким дням недели работает и сколько берет за свои услуги. Еще она упомянула, что каждый июль непременно берет неделю отпуска. У нас было чувство, что не мы ставим ей условия, а она нам. И лишь несколько месяцев спустя мы узнали, что Сисси – сестра Пэм.
Вообще-то она не из тех, кто может зайти поболтать и выпить чашку чая. Поначалу нам казалось, что ей просто неловко перед нами, незнакомыми людьми, да к тому же лесбиянками. Однако в начале этого года, когда в штате Вашингтон легализовали однополые браки, она пришла в офис и заявила: «Это не мое дело, но если вы захотите пожениться, то знайте: благодаря старому доброму Интернету я теперь – рукоположенный священник и буду рада провести церемонию». Келли редко теряет дар речи, а тут даже она не сразу смогла выдавить «Спасибо» и добавить, что мы пока не думали об этом, но если надумаем, то наверняка воспользуемся ее услугами. Забавно, как люди порой оказываются совершенно не теми, кем ты их представлял. Мы с Келли до сих пор не решили, хотим ли заключить брак. Конечно, мы это обсуждали, а в день референдума смотрели телевизор и радовались. Но если не считать братьев и племянников Келли, которых мы видим раз или два в году, ни у меня, ни у нее почти не осталось родни. Да и живем мы вместе так давно – двадцать лет? двадцать один? точно не припомню – что пусть лучше этому порадуются молодые. Хотя… как знать.
О муже Сисси никогда не рассказывала. Мы даже имени его не знали, пока однажды к нам в гости не пришла Пэм. Она выпила пару бокалов вина, громко болтала и веселилась, но потом быстро притихла – когда мы завели речь о Сисси. Пэм зашептала (как будто сестра могла услышать ее из дома): «Они познакомились еще подростками, в абердинском баре. Тогда люди думали, что она его за рост полюбила – остальным-то парням до нее было далеко. Оба были молчуны и почти не разговаривали друг с другом, но между ними всегда, всегда была какая-то искра, какое-то звериное притяжение. Сисси говаривала, что для разговоров у нее есть сестры, а для всего остального – Бен. Детей у них никогда не было. Но по врачам они не ходили. Просто смирились и жили сами по себе. Их дом стоял в трех домах от нашего, и соседями мы были почти двадцать лет. В тот же день, когда Бен умер, Сисси попросила меня продать дом, а сама – в тот же день! – переехала к нам. Вскоре я нашла ей покупателей – семью из Портленда, которые приехали сюда вместе с детьми и работали учителями в начальной школе. Когда все дети благополучно поступили в университеты, они тоже уехали». Подозреваю, что потом Пэм корила себя за болтливость: с тех пор на все наши приглашения поужинать она отвечала отказом. Когда мы случайно встречаемся в магазине или на заправке, она весела и мила, но дружить с нами явно не желает.
Трудно поверить, но с тех пор, как Сисси едва не вломилась в комнату № 6, словно какой-нибудь коп из телесериала, прошло уже больше полугода. «Мэм, у меня есть ключ! Я стучусь просто из вежливости, слышите? Я в любом случае открою эту дверь, хотите вы этого или нет». Только она собралась идти за ключом, как дверь открылась, и на улицу вышла Джейн. «Спасибо», – сказала она и вроде как виновато всплеснула руками, а потом накинула жакет и поспешила прочь, на пляж, где провела почти целый день. С тех пор мы частенько видим, как она подолгу бродит по кромке воды, босая, одной рукой обхватив себя за талию, а второй стискивая кеды. Однажды нам даже показалось, что она провела на пляже всю ночь, потому что вечером из ее окон не шел свет, и мы не слышали ни звона посуды, ни гула труб. На следующий вечер свет за шторами включился, и мы увидели ее силуэт. Где бы Джейн ни провела минувшую ночь, вернулась она целой и невредимой. Подозреваю, что питается она в основном печеньем Сисси, потому что я только два раза видела в ее руках пакеты из супермаркета. Возможно, она тайком протаскивает в дом орешки или шоколадки, когда ходит за наличными к банкомату на заправке, но, если это и так, я их в глаза не видела. Зато видела, как Сисси приносит ей большой термос для еды. Что внутри, я не знаю, однако раньше, до приезда Джейн, мы с Келли этого термоса не замечали. Теперь он каждое утро появляется на пороге комнаты № 6. Сисси и так-то не сплетница, а про Джейн и вовсе молчит как рыба – только сказала, что она аккуратная. И хотя мы имеем полное право интересоваться нашей единственной постоянной гостьей, особенно если та не предъявила документов и назвалась чужим именем, нам с Келли почему-то всегда стыдно расспрашивать о ней Сисси. Поэтому мы больше не расспрашиваем. Она просто стала частью нашей жизни, тихая незнакомка по имени Джейн, приехавшая откуда-то с востока.
Лидия
Первый раз Уинтон позвонил в декабре. Сколько Лидия ни пыталась, она больше ничего не могла припомнить о том дне, кроме того, что телефон молчал до этого несколько месяцев. Старинный бежевый аппарат с большими кнопками, которые громко пищат при нажатии, висит у входа в кухню. Его установили хозяева съемной квартиры; рядом, на косяке кухонной двери, ножом высечено несколько номеров, и некоторые она даже знает. Во-первых, номер Гэри Бэка. У него были какие-то странные отношения с ее матерью: время от времени он заглядывал в гости с бутылочкой шнапса, которую они распивали на кухне. Оба любили кантри и слушали хэтфордскую станцию, крутившую песни Лоретты Линн и Конвея Твитти. Подростком Лидия ненавидела эти их посиделки на кухне, ничего мрачнее она и представить не могла: табачный дым, мятный шнапс и заунывное кантри на полную громкость. Забавно, как меняется с возрастом взгляд на такие вещи.
Жив ли еще Гэри Бэк? Ни жены, ни детей у него не было. Он не имел отношения ни к волонтерской пожарной дружине, ни к церкви, ни к прочим организациям, что устраивают в буфете начальной школы благотворительные вечера со спагетти и фрикадельками. Лидия видела его только у мамы на кухне, больше нигде. Он работал управляющим на почте, пока однажды не слег с инсультом, после чего его поместили в торрингтонский дом престарелых. Это случилось шестнадцать лет назад, за год до маминой смерти. Однажды утром она рассказала об этом Лидии по телефону, без особого волнения, просто как любопытную историю. Вряд ли мама хоть раз навещала Гэри в Торрингтоне. Лидия так и не поняла, какие их связывали отношения. Хотя мама была редкой красавицей и каждое утро перед работой подолгу наводила марафет, после смерти мужа она ни с кем не встречалась. Впрочем, Лидия никогда не была очень близка с матерью – как знать, может, их с Гэри связывала не только дружба. Он был безобидный, милый, всегда приносил спиртное и непременно отвешивал маме комплимент, когда входил. «Отлично выглядишь, Натали», – примерно этим он и ограничивался, никогда не вдаваясь в подробности и без намека на флирт. В тот год, когда Лидия с новорожденным сыном переехала к матери, они с Гэри еще встречались, но потом он исчез. Кому мог понадобиться телефон Гэри Бэка? Кто звонил ему настолько часто, что для удобства решил высечь его номер на дверном косяке? Может быть, сотрудник почты. Или еще какая-нибудь старушенция, с которой он пил шнапс и слушал кантри. Это было бы просто прекрасно, думала Лидия, глядя на вырезанные ножом цифры. Если бы он менял старушенций как перчатки.
Остальные имена могли принадлежать кому угодно: Лиза, Мэтью, Эвелин. А вот Гэри Бэку посчастливилось, неизвестный жилец высек даже его фамилию. И еще один номер Лидия никогда не забудет. Номер Конни Мори, ее бывшей свекрови. Номера у Мори наверняка были старинные, еще с тех пор, когда в округе Личфилд впервые начали устанавливать телефоны. Их родовое гнездо располагалось рядом с Мейн-стрит: ветхий, полуразрушенный дом, который они сами построили в конце XIX века. Мори охотно рассказывали об этом всем, кто готов был слушать. На косяке высечено лишь имя, «Конни», а потом – семь цифр, заученные Лидией наизусть еще в ту недолгую пору, когда Эрл Мори был единственным человеком на свете, которого она хотела видеть и с кем хотела говорить. Он был дерганый и бесшабашный, футболист с рыжей копной волос на голове. Любил «Грейтфул Дед», зимнюю рыбалку и марихуану, а еще мог спародировать любого, с кем говорил хотя бы минуту. Чаще всего он изображал своего старшего брата Майка, шепелявого и туповатого. А однажды Эрл так мастерски передразнил Лидину мать, что та, услышав это из своей спальни, тут же выгнала его из дому. И все же Лидия в него влюбилась, а точнее – в его огромную семью. Никто не назвал бы Мори зажиточными. По большей части то были электрики, маляры и садовники. Работали они в «Харкнессе» – частной школе-пансионе за городом, в Бишопе. Но размер этого почтенного семейства и их долголетие повергали в трепет кого угодно. «Один в поле не воин. А этих вон сколько развелось, с ними тебе ничего не страшно», – говаривала Лидина мать, пуская клубы ментолового дыма. Каждый вечер она садилась за ламинированный стол на кухне – это был ее боевой пост, – пила шнапс и курила. «Уж я-то знаю, не зря полжизни прожила одна. А до того нас было двое, твой отец да я, одни против целого света».
Однако не безопасность так манила Лидию. Эрл Мори умел ее рассмешить, и за это она его полюбила: хохотала над его шутками до одури, а он паясничал и зубоскалил еще азартнее. В старших классах он стал вспыльчивый, агрессивный и несколько раз вылетал с поля за то, что лез в драку с игроками команды противника. Эта его черта иногда пугала Лидию, но она убеждала себя, что Эрл безобиден и просто лает, а не кусает. К тому же ей ни с кем не было так весело и смешно, как с ним. Этот смех был для нее сродни изгнанию нечистых сил. Он заглушал голоса одноклассниц, что шептались у нее за спиной, и мамины пьяные бредни. На несколько волшебных минут в ее жизни оставалось только это: надсадный смех, биение сердца и слезы по щекам.
До свадьбы она много смеялась, а потом быстро перестала. Эрл начал работать со своими братьями в «Харкнессе» и вступил в пожарную дружину. Уже через несколько месяцев он перестал возвращаться домой к ужину: после работы сразу шел в бар или на станцию, где набивал брюхо чипсами и вяленым мясом, а домой приходил около десяти вечера, пьяный и злой как черт. Он щипал Лидию за задницу и говорил, чтоб убрала со стола закусь. Так она и прослыла Закусью, сперва дома, а потом перед всей семьей. Его отца веселило это прозвище. «Не робей, девочка, – сказал он ей однажды под Рождество, – ты же знаешь, какой он». Скоро стало хуже. Примерно раз в два месяца Эрл возвращался домой среди ночи, пьяный вдрызг, будил ее и начинал нести какую-то околесицу. Отвечала она или нет, садилась в кровати или зарывалась в подушку, заканчивалось это всегда одинаково: мощным ударом по голове или телу. Обычно одним, максимум двумя. Иногда после этого он хватал ее за плечи и тряс. Как правило, это происходило в темноте, но пару раз на Эрла падал лунный свет – у него было страшное лицо, лицо одержимого. К тому времени Лидия уже понимала, что изгнать демона может только другой демон, поэтому, когда ей представилась возможность порвать с Эрлом – и со всем городом, – она не мешкала. Ужасно, что демоном предстояло стать ее сыну, но другого выхода у Лидии не было. Впрочем, ее собственная мать считала иначе, как и Конни Мори, которая давно уже покинула наш мир, и только ее номер, словно весточка или угроза из загробного мира, красуется на дверном косяке рядом с Лидиным телефоном.
Она убавила громкость до минимума, но все равно вздрагивает от каждого звонка. С тех пор как ей позвонила Бетти Чэндлер. «На сей раз у него получилось, Лидия, – отрезала она холодным и равнодушным тоном, словно докладывая о неудачном сезоне для местной футбольной команды. – Быстро езжай к дому Джун Рейд!» С этими словами Бетти повесила трубку. Они вместе росли, ходили в один садик, учились в одной школе. Лет в двенадцать они даже были лучшими подружками – делали заколки из розовых и голубых ленточек и продавали их по доллару штука, – но дружба быстро закончилась. Ее старший брат, толстяк Чип, однажды попытался поцеловать Лидию (безуспешно), после чего кто-то наврал Бетти, что дело дошло до петтинга. Подруга стала распускать о ней грязные слухи. Вот из-за такой ерунды они начали враждовать – и враждовали до сих пор. После рождения Люка мама ей рассказывала, что Бетти всем врет, будто Лидия за деньги занимается сексом с мигрантами на ферме Моргана, в Амении. Эти рабочие каждую весну приезжают из Мексики и Колумбии собирать яблоки. Мол, от них она и залетела. Мать и сама подозревала ее в чем-то подобном, но, как ни больно было слушать гадости от мамы и знакомых, Лидия ни на кого не обижалась. Узнав о беременности, она поняла: даже если кожа ее ребенка будет вполовину светлее отцовской, в городе она прослывет шлюхой. Лидия не стала опровергать слухи и никому не рассказала правды, даже Люку. Повзрослев, он и знать не желал родную мать, что уж говорить о каком-то отце. У Лидии были веские причины хранить тайну. А раз причины веские, рассудила она, то и нечего трепать языком. Нельзя, чтобы этот ребенок разрушил еще чью-то семью, хватит и ее собственной.
Много раз она порывалась сбежать – посадить Люка в машину и уехать куда глаза глядят. Но каким-то чудом она привыкла к шепотку за своей спиной, к презрительным взглядам соседок и плотоядным – мужчин. Минул год, потом еще один, потом пять, а потом она и считать перестала. После Эрла у нее было несколько ухажеров, но обычно дело ограничивалось парой ночей. Исключением стал Рекс. Он появился спустя несколько лет и задержался надолго – Лидия даже начала мечтать о каком-то будущем. Но мечты вскоре рухнули, и больше она себе такого не позволяла. После Рекса она перестала ходить в «Пробку» и прочие бары, перестала встречаться с мужчинами и больше не надеялась изменить свою жизнь.
Если не считать единственного визита в тюрьму Адирондакса и медового месяца в Атлантик-Сити, Лидия никогда не покидала Уэллса. «Некоторым деревьям только топор подавай», – как-то раз пробормотал один завсегдатай «Пробки» за стаканчиком виски (в ту пору Лидия еще ходила по барам). И в его словах была доля правды. Впрочем, потом она решила, что нет: просто некоторые деревья привыкают к топору, а любовь тут ни при чем. Их так давно рубят, щепка за щепкой, что все чувства притупляются, пока в один прекрасный день они не упадут на землю.
После смерти Люка телефон разрывался от звонков. Похоронное бюро, страховая, банк, полиция. Порой люди звонили со словами утешения – но то были знакомые Люка, не ее: рабочие, коллеги, сокамерники, бывшие подружки (с которыми он никогда ее не знакомил), тренеры и несколько приятелей-пловцов со школьных времен. Их голоса доносились словно из другого конца длинного тоннеля. Их слова были подобны эху, и Лидия частенько отнимала трубку от щеки. Услышав, что собеседник заканчивает говорить, она как можно вежливей прощалась и нажимала «отбой». Больно было слышать от совершенно чужих людей добрые слова о собственном сыне, которого она сама только-только начала узнавать.
Звонили все, на кого она когда-то работала. Муди, Хэммонды, Пегги Райли, Таки, Хиллы и Мейси (хозяева гостиницы в Салисбери, куда она каждый день ездила менять постели, стирать белье и отмывать туалеты). Позвонил даже Томми Болл, которого она не видела много лет. Все они приносили соболезнования и просили не торопиться с выходом на работу, они будут ждать ее звонка. Лидия так никому и не позвонила. «Чтоб я еще хоть денек проработала!» – порой бормотала она себе под нос. С тринадцати лет и до того утра, когда ей позвонила Бетти Чэндлер, Лидия непрерывно работала, каждый божий день. Но теперь все. Довольно. Ее накоплений должно хватить примерно на год – и даже на погашение процентов по кредитным картам, если придется покупать на них продукты. На работу она теперь не ездит, значит, на бензин ничего тратить не надо, а газ и электричество входят в арендную плату за квартиру, всего-то четыреста долларов в месяц. Телефон и кабельное у нее самые дешевые.
Позже выяснилось, что Люк застраховал свою жизнь, а выгодоприобретателем назначил – по необъяснимой причине – мать. Также он оставил завещание, из тех, что скачиваешь в Интернете, а потом заверяешь у нотариуса. Все свое имущество он завещал Лидии: денежные накопления, фирму и личные вещи (вещей, правда, никаких не осталось, все сгорело вместе с домом Джун). Если сложить страховку, ее собственные деньги и двадцать тысяч долларов, которые братья Уоллеры заплатили ей за фирму (два пикапа, несколько тачек, экскаватор и груду садовых инструментов), то можно довольно долго жить, не работая. Большую часть жизни Лидия мечтала о том дне, когда ей не придется скрести, мыть и улыбаться. Этот день настал. На смену старому демону пришел новый.
Джун не позвонила ни разу. На похоронах она только коротко обняла Лидию, а потом почти сразу уехала, никому ничего не сказав. Оно и неудивительно, учитывая, как она себя вела в то утро, когда позвонила Бетти Чэндлер. После звонка Лидия немедленно отправилась к Джун. Бросила трубку – и прямо в халате и тапочках проехала три мили по Индиан-Понд-роуд. Джун сидела на корточках у самого начала короткой подъездной дорожки, рядом с почтовым ящиком, согнувшись в три погибели и спиной к дому. Лидия вышла из машины и пошла к ней. Вокруг все кишело пожарными, полицейскими и врачами «Скорой помощи». Джун увидела Лидию и отшатнулась, словно от жаркого пламени, а потом вскинула руку и махнула – как отмахиваются от нищих и попрошаек. Ужасно было видеть подобное приветствие от близкого человека, который всегда был к ней так добр. Именно это Лидия запомнила лучше всего: не жуткие декорации, не бездушный звонок Бетти Чэндлер, не красные огни «Скорых», не армию ошарашенных пожарных, не полицейского, сообщившего ей о смерти сына. Отмашка Джун стала первым сигналом о том, что грядут перемены, что они уже наступили – и очень скоро Лидия узнает, что именно поменялось. Эта ладонь и пальцы до сих пор мелькают у нее перед глазами подобно черному флагу, возвестившему о конце всего. Однако Лидия не обиделась. В то утро Джун не только потеряла больше, чем она – если утрату вообще можно измерить в количестве людей, – она еще и стала свидетелем происшедшего. Наверное, увиденное и пережитое сделало невыносимым для нее присутствие Лидии.
Возможно, она тоже винила во всем Люка, как и многие. Но как знать наверняка? Лидия была уверена лишь в одном: она мучительно скучает не только по сыну, но и по Джун. Эта тоска вновь и вновь колола ее изнутри, тоска по женщине, которую она сперва невзлюбила. А потом полюбила и любила до сих пор. Она вернула ей сына. Люк уже восемь лет не разговаривал с Лидией, ни единым словечком не обмолвился – с того дня, когда они случайно встретились в супермаркете рядом с морозильными шкафами. Один год, потом восемь. И тут появилась Джун.
Она сама пришла домой к Лидии. Когда никто не ответил на стук, Джун осталась ждать на крыльце. Чуть позже Лидия вернулась домой с работы и увидела под дверью женщину примерно своего возраста, а то и старше, похожую на всех тех дам, что давали ей работу. Потертые джинсы, простая, но ладно скроенная и явно дорогая футболка, светлые волосы с проседью убраны в хвост, на запястьях, шее и в ушах поблескивает благородный металл. Сперва Лидия подумала, что очередная горожанка ищет в свой дом уборщицу. Когда Джун представилась подругой Люка – «С этого года мы вместе живем», – сказала она, – Лидия тут же велела ей уйти. Она слышала про Джун Рейд. Знала, где она живет и откуда явилась. Один раз даже проезжала мимо ее старинного каменного дома на Индиан-Понд-роуд, между яблоневыми садами и владениями Церкви объединения. Он был окружен старыми соснами и робиниями, а зимой выглядел так, словно сошел с рождественской открытки. Как-то раз на работе Лидия подслушала разговор хозяев – знакомых Джун Рейд, – о том, что эта известная нью-йоркская галеристка окончательно переехала в Уэллс и закрутила роман с местным парнем, намного ее моложе. А потом Бесс Так, одна из ее работодательниц, напрямую спросила Лидию, знает ли та, с кем встречается ее сын. Лидия не знала. «Она ужинала в этом самом доме», – сказала работодательница таким тоном, словно это было удивительное и невозможное совпадение.
Лидия слышала про Джун Рейд, однако ни разу не видела. А теперь та стояла на ее крыльце. Хотя Лидии очень хотелось знать, как дела у Люка, чем он занимается и с кем, она сразу поняла, что не готова слушать эту женщину. Она словно бы заняла ее место, преуспела там, где Лидия потерпела крах. И пусть любовь мужчины к женщине – совсем не то, что любовь сына к матери, не хватало только, чтобы эта дамочка утирала ей нос. Да и чем она могла руководствоваться, заводя роман с таким молодым парнем? Явно ничем хорошим. «Уходите, – сказала ей Лидия, кое-как отпирая ключом дверь. – Я вас не знаю и знать не желаю. Уходите».
Через несколько недель Джун вернулась, и вновь Лидия закрылась от нее в доме. Но на третий раз она этого делать не стала. Просто замерла на крыльце и выслушала. Стыдно признаться, но Лидия была польщена вниманием и настойчивостью этой элегантной и состоятельной дамы. Через какое-то время она пригласила ее в дом. Они поговорили. Потом Джун пришла снова. И снова. А однажды с ней пришел и Люк. Первое время он почти не говорил, и Лидия тоже помалкивала, боясь ляпнуть глупость и разозлить сына. Она помнит, как Джун смеялась над работниками Люка – «карманники и наркоманы», твердила она вновь и вновь, пока он не начинал беситься. Тогда Джун пихала его локтем в живот или в бок, и он сразу, против собственной воли, оттаивал. Во время этих первых встреч лишь непринужденные шутки Джун нарушали тишину в доме. И хотя Лидию задевало, что ее сыну так легко с женщиной ее возраста, она все-таки была благодарна. Постепенно он и сам разговорился, начал рассказывать про работу, даже что-то спрашивал о тех людях, чьи дома она убирала. А однажды рано утром он пришел один. Они сидели на нижней ступеньке крыльца, молча, и смотрели, как два подростка отскребают старую краску с забора на Лоуэр-Мейн-стрит. Наконец Лидия повернулась к Люку и осторожно положила руку ему на плечо. Она начала было говорить, но он тут же перебил ее и затараторил явно отрепетированную речь: «Все будет хорошо… Я больше никогда не хочу об этом говорить, потому никакие слова не изменят того, что случилось. И ты не пытайся. Я никогда не пойму твоего поступка. Не хочу понимать. Но у нас все будет хорошо». Не успела она ответить, как Люк обнял ее – быстро, впервые за много лет. Его лицо, шея, кожа, запах, все это вдруг оказалось так близко! Потом он встал и собрался уходить, споткнулся, чуть не упал, выпрямился. «Пора прекращать… – начал он, замер на секунду, потом с широченной улыбкой договорил: – пить по утрам». Это произошло меньше чем за год до его смерти. Ничего, потом так много, потом снова ничего.
После пожара прошло две-три недели, и Лидия перестала брать трубку. Чтобы избавиться от назойливых звонков, она иногда даже выходила из дому, шла до городского сквера и обратно. А иногда оставалась дома и старалась не обращать внимания на трезвон: включала телевизор на всю громкость или залезала в душ и включала висевшее там радио. В конце концов телефон утихал.
На первый же звонок Уинтона она ответила. Это случилось, когда она сбежала от тех дам в кофейне. Вернувшись вечером домой, она села за кухонный стол. Вспышка гнева, которую в ней вызвали чужие сплетни, напугала Лидию, и она в панике примчалась домой. Но чем дольше она сидела на кухне, проигрывая в голове случившееся, тем сильнее становился ее гнев, и вот в груди уже снова вспыхнуло желание причинить кому-нибудь боль. Эти дамы – совсем не бездушные и не жестокие, может, даже получше многих – каким-то образом пробудили в ней жажду крови. Лидия сидела в темноте и дрожала от ярости и страшных фантазий. Она сидела так долго и так неподвижно, что прозвучавший в тишине звонок заставил ее подпрыгнуть от неожиданности. Хоть и негромкий, он все равно ее напугал. Сама не своя, она подскочила к аппарату и сняла трубку. На другом конце раздался мужской голос, молодой. И к счастью, незнакомый. Вроде бы мужчина говорил с британским акцентом, но было в нем еще что-то неуловимое.
– Вы – Лидия Мори?
– Да.
– Мисс Лидия Мори, вы выиграли в лотерею.
Глупости, конечно. Ее явно пытались обжулить, но она в растерянности ответила:
– В жизни ничего не выигрывала!
А потом добавила, что произошла ошибка: она не участвовала ни в какой лотерее. Словно бы заранее зная ее ответ, незнакомец сказал:
– Иногда мы участвуем в лотереях, сами того не зная. Например, если у вас есть подписка на журнал или вы состоите в клубе автолюбителей, вы могли автоматически стать участником розыгрыша.
Лидия сказала, что ни на что не подписана и нигде не состоит. Тогда он рассмеялся. Громко, от души. А потом медленно произнес ее имя:
– Мисс. Лидия. Мори.
Просто назвал ее имя, то же самое имя, что прозвучало сегодня в кафе. И в груди вновь вспыхнуло пламя. Сработал какой-то странный механизм, о существовании которого она даже не догадывалась, и губы скривились в подобии усмешки. Не дав ему сказать больше ни слова, Лидия с грохотом бросила трубку.
Джун
А озера все нет и нет. Она уже несколько часов ползет по каменистой проселочной дороге – и никакого намека на воду, машины или людей. Правильный ли съезд она выбрала после Миссулы, в нужном ли направлении поворачивала на развилках этой почти-дороги? По всей видимости, она заблудилась. Она одна неизвестно где, и это совершенно не имеет значения. Ничто не имеет значения. Джун вновь и вновь обдумывает эту идею: от ее решений больше ничего не зависит, ни ее собственная жизнь, ни жизнь других людей. Раньше она бы пришла в восторг от мысли, что может жить сама по себе, не думая об обязанностях или последствиях, но ощущения оказались совсем не те. Это недожизнь, полужизнь, разделенное пополам чистилище, где ее душа и тело должны сосуществовать, занимая при этом отдельные реальности. Глаза смотрят вперед – на дорогу и поваленное дерево, – но разум мечется в прошлом, оценивая все когда-либо принятые решения, заново переживая неурядицы, выискивая ошибки и недосмотры. Настоящего практически не существует. На своем пути она видит не тех, кто заливает бензин в ее «Субару», обгоняет ее на шоссе или продает ей в придорожных лавках воду и орешки. А видит она вот что: Люк спорит с ней на несуществующей кухне; четырнадцатилетняя Лолли орет на нее во всю глотку за ресторанным столиком в Трайбеке; Адам потрясенно распахивает глаза, выпуская из ладони руку молодой девушки; Лидия идет ей навстречу по подъездной дорожке, еще не зная, что случилось, а потом в растерянности уходит прочь. Джун вновь и вновь прокручивает в голове эти сцены, изучая каждое оброненное слово, заново становясь свидетелем каждой ошибки. Когда одна тема исчерпана, сразу же появляется следующая. Неизменно.
Джун вспоминает подругу своего детства, Аннету. Аннета жила по соседству в Лейк-Форесте, и по субботам они ходили друг к другу в гости: играли с ее коллекцией фарфоровых лошадок, слушали Шона Кэссиди и «Джексон 5», составляли списки мест, где им хотелось бы жить и какие машины водить, рисовали своих будущих мужей. Джун помнит, как однажды уговорила Аннету поехать с ней в летний лагерь в Нью-Гэмпшире – летом между пятым и шестым классом. Аннета была очень робкой и осторожной девочкой, потому согласилась не сразу. Обеим впервые предстояло жить без родителей, и Аннета назвала массу веских причин, по которым ехать не стоило: летом в бассейне работали спасателями старшеклассники из их школы, а в Чикаго приезжала выставка арабских скакунов. Но Джун не унималась, даже уговорила маму позвонить чересчур тревожной матери Анетты и рассказать о чудесном месте, где она сама в детстве нередко проводила целое лето. Почему это было так важно, почему она не оставила подругу в покое? Уже не вспомнить. Зато Джун хорошо помнила трех двоюродных сестер из Беверли-Хиллз, которые с первого же дня легко и непринужденно принялись терроризировать всех вокруг. У них были восхитительные имена – Кайл, Блэр и Марин, – и одинаковые каштановые волосы до плеч, подстриженные «лесенкой».
На второй день сестры Беверли – так их прозвали – попросили Джун поменяться койкой с пухлой девочкой по имени Бэт. У нее был скрипучий голос, и она приехала из Филадельфии. Бэт и сестры Беверли жили в одном домике, в четырех домиках от Джун и Аннеты, и вот от этой самой Бэт якобы не только несло чесноком, она еще и пялилась на сестер, когда те переодевались. Джун с ужасом и стыдом вспоминает, как перенесла свою сумку и спальный мешок в новый домик (тайком, пока Аннета ужинала). А вечером к ней пришел вожатый в сопровождении Аннеты и настоял на разговоре. Аннета не поверила Бэт: та заявила, будто Джун сама предложила поменяться домиками. Увидев Джун, она сразу просияла – вот ее лучшая подруга, которая всё-всё про нее знает, ради которой она проехала полстраны и на запястье которой уже два года болтается сплетенная Аннетой фенечка. Конечно же, сейчас она решит вопрос. Непринужденным тоном Джун заявила, что ничего не стряслось, просто неплохо бы дать друг дружке немного свободы, познакомиться с новыми людьми. Произнося эту отрепетированную речь, она с ужасом наблюдала, как каменеет лицо Аннеты. Та смотрела на подругу так, словно видела ее впервые. Не гнев и не обида исказили ее побелевшее лицо, а ужас: вместо Джун ей подсунули чужого человека. Аннета дернулась, будто ей в спину бросили камень, отвернулась и вышла, а сестры Беверли ехидно захихикали со своих коек. На следующее утро Аннета уехала домой. Им было по двенадцать лет, и с тех пор они не разговаривали. Осенью, когда началась учеба, Аннета даже не смотрела на Джун.
Интересно, что стало с ее огромной коллекцией фарфоровых лошадок? Она трепетно ухаживала за каждой, натирала гладкие блестящие бока, аккуратно расчесывала гривы и хвосты. Десятки, а может, и сотни лошадок стояли на белых книжных полках в детской Аннеты – единственного ребенка в семье. Порой они с мамой совершали поездки в антикварные магазины Спрингфилда, Блумингтона и Чикаго – специально, чтобы пополнить коллекцию новыми экземплярами. У Аннеты была и настоящая лошадь, темно-коричневый мерин по имени Тилли, который жил в конюшне их загородного дома в Виннетке. Джун почему-то никогда туда не приглашали. Она плохо помнит отца Аннеты, только его трубку, галстук и то, что его почти никогда не было дома.
После восьмого класса Аннета поступила в частную школу-пансион на востоке страны, где учениц, помимо прочего, учили верховой езде, и они с Тилли уехали. Джун потеряла с ней связь, но двадцать лет спустя, уже после развода с Адамом и переезда в Лондон, она как-то раз обедала в ресторане с одной американской клиенткой, женой английского банкира. Узнав про ее детство в Лейк-Форесте, та спросила, не знакома ли она с Аннетой Портер. Аннета состояла с ней в одной сестринской общине при университете Батлера в Индиане. «Она чудесный человек», – сказала американка, и, хотя Джун все еще было больно слышать имя бывшей подруги, она порадовалась, что ее приняли в некую общину и там она слыла чудесным человеком.
Почему-то Джун раньше не задумывалась о судьбе ее матери – что с ней стало после того, как дочь покинула родительский дом? Она представила, как бедная женщина взяла на себя обязанности Аннеты и ежедневно натирает и вычесывает фарфоровых лошадок, а заодно рассказывает им новости о предательнице, которая не пойми зачем потащила ее доченьку в летний лагерь и там бросила. Но теперь-то она получила по заслугам.
Между соснами начинает мелькать что-то голубое, и Джун на секунду теряется. Где это она? Останавливая машину, она мысленно представляет себе карту местности. Ах да. Монтана. Национальный парк «Глейшер». Озеро Боумен. Она глушит двигатель и наблюдает, как сквозь сосны ей является озеро. В голове тут же всплывает очередная сцена из детства Лолли: однажды поздно вечером та увидела в окно мигающий огонек, решила, что это НЛО, и отказывалась спать, пока они не выйдут на улицу посмотреть. Они вышли. Конечно, это оказалась всего-навсего звезда, которую то открывали, то закрывали ветви деревьев. Но Лолли была убеждена, что стала свидетелем чего-то необычайного.
Джун выходит из машины и ищет взглядом тропинку. Сосновый бор очень густой, и даже среди лета здесь прохладно. Она достает из машины свой жакет, накидывает его на плечи и только тогда решается сойти с дороги. Под ногами тихо похрустывает хвоя, а над головой переговариваются птицы, когда Джун идет к полянке рядом со скалистым пляжем. С полянки открывается вид на все озеро, узкое и длинное, ближе к дальнему концу мягко изгибающееся влево. Невероятно прямые сосны растут на низких холмах у самой кромки воды, а за ними возвышаются горы. Пейзаж напоминает северную Шотландию, хотя эти холмы выглядят моложе, не такими потрепанными.
Солнечные лучи попадают на поверхность взрыхленной ветром воды, и результат просто ослепительный. На секунду мир превращается в свет. Джун зажмуривается, но внутренне капитулирует перед этим светом и жаждет в нем раствориться. Забытье заканчивается так же быстро, как наступило: солнце заходит за тучу, возвращая краски и форму деревьям, холмам, горам, галечному пляжу. Джун ждет, когда солнце выйдет из-за тучи, и наконец оно выходит. Она чувствует его жар – колоссальный, безупречный – и вздрагивает, когда он вновь сходит на нет. Дожидаясь возвращения сияющего ничто, она вспоминает душ, который принимала четыре-пять дней назад в дешевом мотеле города Гэри, Индиана. Напор был такой сильный, что, когда струи воды ударили ей в шею и затылок, она увидела звезды. Джун стояла в душе очень долго, пока горячая вода не закончилась. И еще она вспоминает утро после ночи в машине, где-то на границе Северной Дакоты, когда она проснулась от гула школьных автобусов и детских криков. Затекшая и полусонная, она, моргая, смотрела на детей в футболках и шортах, с рюкзаками за спиной и ланчбоксами в руках. В ту секунду она полностью забыла, кто она такая и что тут делает. Рядом было какое-то здание из светлого кирпича, автобусы, американский флаг на белом шесте. Все это она видела впервые, и в голове почему-то не было ни одного воспоминания. Однако это не напугало ее, а, наоборот, принесло неизъяснимое облегчение. Чары исчезли, как только она увидела свой жакет в щели между пассажирским сиденьем и дверью. Один взгляд на помятый лен – и все воспоминания до единого моментально к ней вернулись, включая последнее: о том, как ночью она свернула с трассы и хотела найти мотель, но вместо него нашла тихое местечко на парковке возле школы.
Вновь собираются тучи, и поверхность воды темнеет. Теперь Джун отчетливо видит форму озера в виде длинного прямоугольника. Оно ровно такое, как говорила Лолли. «Безупречное», так она его охарактеризовала в своей открытке. После первого курса университета Лолли отправилась в длинное путешествие через всю страну и нашла первое безупречное место – первое за всю дорогу? Или, быть может, первое в жизни? Открытка пришла через месяц после ее отъезда – первая и последняя весточка от дочери из того путешествия. За всю жизнь Лолли отправила маме всего четыре открытки, и эту, последнюю, Джун сохранила. Она лежала в одной из телефонных книг и сгорела вместе с домом, однако фотография озера стоит у нее перед глазами по сей день, как и почтовая марка, и рубленые предложения в «телеграфном стиле», втиснутые между краем открытки и лондонским адресом Джун:
«М., это безупречное место. Первое на моем пути. Вернусь в Н-Й в начале августа. До скорого, Л.»
На фотографии у гор были заснеженные пики, но сейчас, под жарким летним солнцем, это просто голый камень. В остальном все выглядит так же. Здесь ничего не меняется, думает Джун, а потом вспоминает давным-давно прочитанную статью о глобальном потеплении и постепенном исчезновении ледников в национальном парке «Глейшер». Глядя на это озеро и горы, она гадает, когда исчез ледник, создавший эту красоту, и сколько он продержался. Быть может, Лолли даже видела его следы?
Когда дочь смотрела на озеро, ей было восемнадцать. Восемнадцатилетняя, злая, только-только вырвавшаяся на свободу. До окончания школы она жила с отцом в Нью-Йорке. Джун никогда не пыталась поставить под вопрос или оспорить ее решение остаться с папой после развода, но это был страшный удар. Особенно больно было услышать новость от Адама, а не от самой Лолли. Джун и подумать не могла, что дочь захочет остаться в Нью-Йорке, но та ясно дала понять, что ее решение не подлежит пересмотру, равно как и решение Джун переехать в Лондон. Рождество они отпраздновали вместе, в Коннектикуте, но праздник быстро закончился: как только Лолли открыла подарки, Адам уехал обратно в город. Не было никакой ссоры или скандала, просто он тревожно ерзал на стуле, а Лолли молчала. Она умоляла отца взять ее с собой, но он настоял на том, чтобы она провела это время с Джун, ведь та вернулась в Штаты всего на две недели. Лолли ушла к себе, и оставшиеся дни они с Джун провели в полной тишине, на разных этажах дома. Лолли отказывалась даже есть вместе с мамой: таскала наверх миски с гранолой и бесконечные чашки кофе. Следующее Рождество Джун провела в Лондоне, а в последующие годы, пока Лолли училась в Вассаре, они с Адамом по очереди проводили с ней то само Рождество, то его канун.
Лолли ни разу не приезжала в Лондон. За пять лет ни разу не посетила открытую Джун галерею. Никогда не видела ее бывший каретный дом в Ислингтоне. Не приняла ни одного приглашения матери попутешествовать вместе по Европе, Шотландии или Ирландии. Лишь изредка отвечала на ее звонки – и то лишь затем, чтобы избежать ссоры или серьезного разговора. Почти не писала электронных писем, а когда появилась возможность отправлять СМС, очень редко присылала короткое оправдание своему молчанию: «Позвоню на выходных. Аврал. Не смогу приехать в Н-Й, когда ты будешь здесь. Прости». Она часто употребляла это слово – «прости».
Солнце возвращается, и озеро вспыхивает вновь. Птицы умолкают, и Джун слышит возмущенный крик Лолли в тот вечер, когда они с Адамом сообщили ей о принятом решении. Джун закончила спокойно рассказывать о грядущем разводе и скором открытии галереи в Лондоне. Лолли может переехать с ней в Лондон или остаться в Нью-Йорке с отцом, окончить школу. «Врунья! – заорала она на весь ресторан, где они обедали почти каждый вечер после возвращения из Коннектикута. В зале тут же воцарилась тишина. – Ты нас обманула! Ты обещала быть матерью и женой, а сама предала!!!» Лолли молча воззрилась на мать и убежала в туалет. Джун видит ее, видит столик, обомлевшего Адама и глаза дочери. В них нет слез, но они отчаянно ищут в лице матери хоть что-то знакомое, родное, свое. Джун знает этот взгляд. Это взгляд Аннеты. Люка. Лидии. Всех, кто в последний раз смотрел на нее, как на чужую.
Джун не пыталась лишить Адама родительских прав. Она не рассказала Лолли про то, как на работе – в Нью-Йоркском университете – его обвинили в сексуальном домогательстве. Чтобы избежать суда, им пришлось расстаться со всеми накоплениями и с половиной ее наследства, которое она получила после смерти отца. Единственное, от чего Джун не смогла отказаться, – это от дома в Коннектикуте, за который они с Адамом расплатились всего лишь год назад. Джун сказала себе, что это ерунда, просто неожиданные финансовые трудности – чтобы справиться с ними, надо больше работать, наращивать продажи в галерее и находить все более перспективных художников по всему миру. Теперь-то она поняла, что подсознательно закрывала глаза на происходящее в ее семье, в жизни Адама. Она ведь догадывалась: нет дыма без огня. Ее мужа должны были судить за дело. Но Джун предпочла поверить в душевную болезнь студентки, подавшей жалобу. Лолли была еще совсем ребенком, и Джун приняла осознанное решение поверить Адаму. Чтобы поддерживать эту веру, она не могла рассказать о случившемся Лолли. Если дочь и догадывалась, то виду не подавала. А сейчас Джун терзается вопросом: неужели она снова решила выгородить мужа потому, что уже делала это однажды? Не вошло ли у нее в привычку покрывать грешки Адама? Лолли так и не узнала о звонке ее подружки Пег: та пришла в ресторан на Лонг-Айленде и увидела за столиком Адама. «Он держит за руку молодую девушку», – прошептала Пег в трубку. «Не попадайся им на глаза», – велела Джун, записала адрес ресторана и выскочила из галереи на улицу – ловить такси.
Ресторан располагался на крыше старинного дома на Джексон-авеню, рядом с Музеем современного искусства. Входя в лифт, Джун попыталась представить, как именно Адам нашел это место. Наверное, он подумал, что это другая планета, прибежище юных хипстеров и музыкантов. Излюбленное местечко креативных и нищих. А самое главное – здесь никто его не знает, можно не бояться любопытных взглядов. Джун сразу увидела Адама за столиком и с облегчением поняла, что Пег не ошиблась. Наконец-то ее многолетним подозрениям – которые начали закрадываться еще до судебного иска – пришел конец! Адам попался с поличным. Не отвертится и зубы ей не заговорит. Прежде чем подойти к столику, Джун представила ближайшее будущее семьи. Разведутся они на ее условиях, а потом она примет предложение босса открыть галерею в Лондоне, о котором прежде не хотела даже думать. Джун наблюдала, как Адам любуется девицей, что-то строчащей в своем телефоне, и стискивает ее свободную руку. Она поняла, что впервые видит его как есть, в естественном состоянии – не того идеального семьянина, которым он пытался быть дома. Среди татуированных и бородатых студентов он выглядел стариком, чахнущим над молодой безразличной девушкой, почти ровесницей их дочери. И это ее муж! Человек, которого она когда-то любила, с которым хотела провести всю жизнь. Человек, которого она любила до сих пор, несмотря на годы ссор и выяснения отношений. «Вот где моя свобода», подумала Джун. Решительно шагнув к столику у стены, она увидела все в подробностях: девушку с широкими скулами и черными волосами, пальцы Адама на ее запястье, столик в крошках кукурузного хлеба.
В тот день Джун увидела будущее, но не подумала о Лолли. Не смогла просчитать свои действия на несколько шагов вперед. Не смогла отказать Адаму в его отчаянной просьбе – ничего не говорить дочке об измене. Как же она не догадалась, что эта ложь ляжет в основу их с Лолли отношений, придаст форму всему, что отныне будет между ними? Она слишком быстро шла к тому столику – и слишком быстро действовала потом: развод, сговор с Адамом, Лондон. Если бы Джун могла вернуться в тот день, когда ей позвонила Пег, и заново обдумать все решения, сейчас она бы не стояла одна в этой богом забытой глуши, на берегу озера. И все были бы живы.
Джун отходит от кромки воды и прислоняется к ближайшей сосне. Под стволом зеленеют толстые подушки мха. Она пытается представить, как пять лет назад здесь стояла Лолли. Быть может, на этом самом месте. Быть может, увидев среди деревьев голубые промельки воды, она тут же вышла из машины и нашла эту полянку. Присела ли она отдохнуть на этот мох? Смотрела ли она на озеро и представляла ли свою мать? Здесь ли впервые обнаружила внутри желание и готовность простить? И будь она жива, то уже простила бы?
Джун садится на влажный мох и подтягивает колени к груди. Нет, здесь ей покоя не будет. Два дня назад, утром в Северной Дакоте, она решила найти это место. Озеро Боумен. Два слова пришли ей на ум, когда она наблюдала за учениками летней школы, шумной шеренгой выстроившимися на парковке. «Озеро Боумен, национальный парк «Глейшер», Монтана». Джун представила мелкие черные буквы в самом низу открытки. Школьные автобусы захлопнули двери и неторопливо тронулись с места. Перед глазами Джун встало чистое озеро с зеркальной поверхностью, отражающей безоблачное небо. На обратной стороне Лолли аккуратно вывела свое послание: вновь и вновь читая эти короткие строки, Джун поняла, куда надо ехать. Туда, где ее дочь не нашла ни единого изъяна.
Ребекка
Ее машина просто стоит себе. Новенький «Субару»-универсал с нью-йоркскими номерами. Черный, как и все тамошние машины. Наверное, можно было пробить ее по номеру – если б нам действительно понадобилось узнать, кто она такая. Но это нехорошо, к тому же меня не покидает чувство, что эта женщина, которая и не говорит толком, назначила всех нас – меня, Келли и Сисси – своими защитниками. От чего и от кого – неизвестно. Так что пробивать номера (понятия не имею, как это делается) и вообще что-то про нее разнюхивать мы не станем, это все равно что нарушить негласный уговор, который мы заключили, когда согласились анонимно поселить ее в нашей гостинице. Никто нас не заставлял, мы сами решили ее принять, так что пусть живет сколько надо, кем бы она ни была.
На Рождество к нам приезжал один из братьев Келли с женой и сыновьями. Утром мы открыли подарки, а потом готовили большой праздничный ужин. Келли оставила под ее дверью записку с приглашением, но она не ответила и не пришла – как мы и думали. Сисси положила под дверь печенье с шоколадом и карамелью, а заодно такой же бананово-черничный кекс, какой она испекла для нас. «Ну, хоть какие-то фрукты ей достанутся», – пошутила Келли, однако я впервые заметила в ее взгляде настоящую тревогу.
Лично я волнуюсь за нашу постоялицу с того самого дня, как она приехала. Что-то меня встревожило в ее изнуренной осанке и походке, безучастности, взгляде – ее глаза были широко открыты физически, но закрыты во всех остальных смыслах. Я знаю этот взгляд. «А что, если она приехала сюда умирать? Что тогда?» – спросила я Келли после Нового года. «Значит, она приехала сюда умирать, и ничего тут не поделаешь», – как всегда непринужденно ответила та. «Но если она умрет, и выяснится, что мы поселили ее без документов и кредитки – нам ничего за это не будет? Мы не нарушаем закон?» Келли посмотрела на меня своим фирменным взглядом, как на неразумное дитя, попросившее лечь спать на час позже обычного. Так же она смотрела на меня, когда я впервые заговорила о переезде из Сиэтла. И смотрела так до последнего, пока наконец не поддалась на мои уговоры. Есть у Келли такая особенность: все должно быть так, как заведено. Подъем в четверть седьмого, тут же завтрак: кофе, вареное яйцо и газета, которую она проглатывает целиком к семи утра, вельветовые «ливайсы» и фланелевая рубашка «Л.Л. Бин». Но самое главное – она храбрая. Если повод для перемен веский, она к ним готова. В данном случае веским поводом оказалась я.
Я захотела переехать сюда из-за подруги Пенни. Она была моей лучшей подругой, мы дружили с самого детства. Вместе росли в городе Вустер, Массачусетс, в одинаковых больших католических семьях, и вместе поступили в Массачусетский университет. Любви между нами никогда не было, поскольку в юности мы обе боялись признаться себе в очевидном. И в школе, и в универе, и потом тоже – несколько лет. Не забывайте, то были семидесятые и начало восьмидесятых. Вроде и не очень давно, но для геев и лесбиянок – другая эпоха. Особенно в городе Вустер, Массачусетс, и особенно в нашем жилом квартале, на сто процентов католическом и гетеросексуальном (по крайней мере снаружи). После окончания универа мы с Пенни уехали жить в Нью-Йорк. Она хотела работать в рекламе, и нам обеим осточертел Вустер. Я-то всегда мечтала о Бостоне, но Пенни умела настоять на своем. Так мы очутились в Нью-Йорке. Сначала жили в Верхнем Ист-Сайде, и этот район до боли напоминал наш родной город: те же семьи, те же гетеросексуальные пары и буйная молодежь, снимающая одну квартиру на пятерых. Не сразу, но через какое-то время мы сумели перебраться в другой район – и к таким же, как мы. Только дело шло медленно. У меня по крайней мере. Пенни как-то быстро сориентировалась и уже через пару месяцев обзавелась подружкой, работой – барменом в пабе «Генриетта Хадсон» – и увлеклась софтболом. Что до меня, то бары я никогда не любила, все эти попойки, наркотики… Девчонки там работали безумные. У большинства из них, как и у нас, за душой были только годы одиночества и гнева. Встречаясь в Нью-Йорке, они выплескивали все это друг на друга, и порой дело заканчивалось плохо. Вот и у Пенни так вышло. Когда она съехалась со своей подругой Хлоей, мы с ней почти перестали видеться. Я работала администратором в гостинице «Лоуэлл» на Восточной 63-й. Это очень красивый дом в стиле ар-деко, и многие номера в нем – самые обычные квартиры, где люди живут либо круглый год, либо наездами, когда возвращаются в город по делам, пройтись по магазинам или посмотреть спектакль. Мне все там нравилось: порядок, свежие цветы в вазах, выглаженные формы горничных и швейцаров, история. Было чувство, что там не может случиться ничего плохого. В первый же год меня дважды повысили, и в двадцать шесть лет я стала помощником директора. Мне еще нигде и никогда не было так хорошо – ни в школе, ни в семье, ни в нью-йоркском гей-сообществе. Везде я чувствовала себя белой вороной, а в «Лоуэлле» пришлась к месту. Там от меня был прок, и большую часть времени, даже свободного, я проводила в гостинице. Тем временем Пенни мешала коктейли в баре, по выходным напивалась до беспамятства и потихоньку отказывалась от своей мечты работать в рекламном бизнесе. Поначалу, когда мы только приехали в Нью-Йорк, она еще ходила на собеседования и рассылала резюме, но все это закончилось, как только они с Хлоей стали жить вместе. Хлоя выросла в Бруклине, в семье хиппи, а после школы сразу покинула гнездо. В девятнадцать, когда они с Пенни познакомились, ее как раз вытурили из Барнард-колледжа.
Лишь после первой Пенниной передозировки героином я сообразила, что происходит. И хотя мы с ней не виделись больше месяца, в баре я по-прежнему значилась ее контактным лицом на случай чрезвычайной ситуации. Два дня она не появлялась на работе, и мне позвонили. Я кое-как дозвонилась до Хлои, и та выдумала какую-то нелепую историю про грипп. В итоге я пришла к ним домой – и только там узнала правду. Пенни загремела в психушку Беллвью, куда ее отправили прямиком из городской больницы. Она должна была провести там несколько дней. Позже вечером Хлоя призналась, что хочет расстаться с Пенни. Мол, у нее больше нет сил терпеть эти заморочки. То, что она сама подсадила подругу на иглу, ее не волновало. Мы собрали вещи Пенни и перевезли их в мою студию на Мюррей-хилл. Хлоя попросила передать ей письмо – прощальное, видимо, хотя читать я не стала. Как бы то ни было, прочитав его, Пенни оставила Хлою в покое.
До конца года она жила со мной. У нее случилось еще две передозировки, она постоянно крала у меня деньги и один раз пыталась покончить с собой – после чего наконец согласилась лечь в найденный мною реабилитационный центр под Сиэтлом. Мы полетели туда вместе, и я осталась на несколько дней, а потом вернулась в Нью-Йорк. Восемь месяцев Пенни лежала в центре, а потом еще полтора года жила в доме для бывших наркоманок. К тому времени я приезжала к ней в Сиэтл уже раз десять. Родители отреклись от Пенни, когда узнали про ее сексуальную ориентацию (как и мои – от меня), а случилось это под Рождество после нашего первого года в Нью-Йорке. Конечно, ничего оригинального в том, чтобы одновременно рассказать родителям о своей ориентации, не было. Мы решили сделать это за праздничным ужином, в шесть часов вечера. Мой папа демонстративно вышел из-за стола, а мама стала рыдать в салфетку. Пенни попросили немедленно уехать и не возвращаться, «пока не одумаешься», как выразился ее отец. Вечером она пришла ко мне и ночевала на полу в моей спальне, а утром мы вместе поехали в Нью-Йорк. Мы с мамой со временем помирились, но только после смерти папы, да и то – она попросила никогда не рассказывать ей о моих подружках. А уж о том, чтобы с ними знакомиться (хотя подружка была всего одна), и речи не шло. В конце, перед ее смертью, мы не были врагами, но и родными тоже не были.
Словом, после Рождества мы с Пенни могли рассчитывать только друг на друга. Если не считать гостиницы и ее сотрудников, Пенни была для меня всем, целым миром. В свободные выходные и во время отпуска я садилась на самолет и летела в Сиэтл. Там я и познакомилась с Келли. Она была директором «Холидей-инн» неподалеку от дома для бывших наркоманов, где жила Пенни. Как-то раз я прилетела в Сиэтл из Нью-Йорка, и за стойкой регистрации меня встречала она. Немного не в духе, но деловитая и вежливая. Позже я узнала, что ей пришлось пропустить баскетбольный матч племянника и встать за стойку, потому что один из ее подчиненных внезапно заболел. И вот она, в серых вельветовых брюках и зеленом форменном блейзере, смотрела на меня и едва заметно морщила нос (она всегда так делает, когда сердится). Помню, я долго за ней наблюдала: опустив голову, она вносила мои данные в компьютер и что-то бормотала под нос, а из ее рыжего хвоста выбивалось несколько золотистых спиралей канители. Наконец она подняла голову, и я впервые увидела ее глаза – ярко-зеленые с золотинкой, словно две рождественские елки на веснушчатом лице. Не знаю, как человек вроде меня, одинокий с юности, смог признать любовь в лицо, но я признала. Мгновенно. В Нью-Йорке я успела кое с кем познакомиться, однако женщины в большинстве своем меня пугали. Они были либо чересчур мужиковатые, либо слишком много пили. К тому же в те времена люди еще не были столь демонстративны, и даже если какая-нибудь девушка приходилась мне по душе, я до последнего не знала, какой она ориентации. Напористой я никогда не была; в жизни не начинала первой разговор и не предлагала никому свой телефонный номер. Словом, я просто без конца работала, в свободное время болтала с Пенни по телефону и слушала ее рассказы о встречах общества анонимных наркоманов. Ну и ездила ее навещать. Так я жила года два, вплоть до того вечера в «Холидей-инн». Я увидела эти елочные глаза, и моя жизнь изменилась.
«Трое суток? – уточнила она, глядя на мою бронь. Кажется, я сумела лишь кивнуть в ответ. – Может, вы выкроите для меня пару часов – пообедаем или выпьем?» Вот так запросто. Сказав мне всего два слова и получив в ответ кивок, она пригласила меня на свидание. Келли никогда не была застенчивой, и слава богу! Я опять кивнула, и на следующий вечер она повела меня есть стейк в ресторанчик рядом с гаванью, а на второй вечер сама приготовила крем-суп из спаржи и салат с грушами, орехами и здоровенными ломтями авокадо. В жизни не ела такого вкусного салата. Звучит дико, знаю, но спустя трое суток я уже летела в Нью-Йорк писать заявление об увольнении. Мне было двадцать восемь, и всю свою жизнь я провела в одиночестве. Мои коллеги из «Лоуэлла» знакомились, ходили на свидания, устраивали званые ужины и ездили вместе в отпуск, потом женились. Я осознала, что больше не хочу быть одна. Два месяца спустя мы с Келли стали жить вместе, а я устроилась в гостиницу «Уэстин» ночным менеджером. Конечно, по сравнению с «Лоуэллом» работа и должность не самые завидные, но мне было плевать. Я жила с Келли и рядом с Пенни, которая полностью отказалась от наркотиков и работала в рекламном отделе местной газеты. Долгое время я была – по общепринятым меркам – совершенно счастлива. Бесследно исчезла тупая ноющая боль одиночества, с которой я жила в Вустере, Амхерсте и Нью-Йорке, особенно по выходным, после отъезда Пенни. Я была счастлива впервые в жизни. Не сказать, что мы много с кем общались. У Келли были братья и племянники, у меня – Пенни. Мы хорошо относились ко многим людям за пределами этого кружка, но предпочитали компанию друг друга. Гей-сообщество нас не манило, это ведь для молодежи, а мы были уже не молоды. Жизнь нашего маленького мирка вполне нас устраивала.
Келли и Пенни иногда ссорились, по-сестрински, и время от времени наши совместные ужины заканчивались внезапно: Пенни обижалась на какое-нибудь высказывание Келли, обычно связанное с политикой, и выходила из-за стола. Однако Келли души в ней не чаяла и всегда первая бежала на любой зов о помощи – если нужно было залатать трубу или покрасить стену. Пенни часто бывала у нас дома с подружками (их она меняла как перчатки), смотрела кино, готовила еду, хвасталась своими успехами в софтболе, жаловалась на работу. Далеко ходить было не надо: она жила по соседству, в двух домах от нас. Келли говаривала, что при правильном ветре она может выйти на крыльцо, бросить фрисби и попасть в дом Пенни.
И вдруг, как гром среди ясного неба, два подростка проникли в ее дом, изнасиловали ее и задушили. Пенни была одна, ее очередная подруга ночевала в студенческом общежитии. Все случилось около трех часов ночи, и никто не слышал ее криков. Мне до сих пор снятся кошмары о том, что ей довелось пережить, в каком она была ужасе. Долгое время я ни с кем не разговаривала. Келли тоже. На протяжении нескольких месяцев мы просто сосуществовали в полной тишине. Ходили на работу, возвращались домой, что-то ели и ложились спать. Наш мир изменился, и мы вместе с ним. Семья Пенни на похороны не приехала. Зато приехала одна подруга из Нью-Йорка, одна наша общая однокурсница, все сотрудники газеты, где Пенни успела стать помощницей главного редактора, софтбольная команда и женщины из дома для бывших наркоманок. И мы, конечно. Я была не в себе, поэтому речь произнесли Келли и начальник Пенни. На этом все закончилось. Невозможно описать словами эту пустоту – в сердце и в окружающем мире, – когда из него уходит такой человек, каким для меня была Пенни. Все внезапно теряет смысл. Каким-то чудом я пережила похороны и несколько месяцев после них. Но с каждым днем мне все было сложнее вставать с постели. Я начала отпрашиваться с работы и в конце концов сказала, что ухожу в отпуск. Одна неделя превратилась в три, и мне позвонил директор гостиницы – пригласил на разговор. Тут же, прямо по телефону, я сказала ему, что увольняюсь. Произнесла эти два слова, повесила трубку и упала обратно в кровать. Он первым позвонил Келли и рассказал о случившемся. Добавил, что понимает мое положение, всячески готов помогать и не торопит с выходом на работу, но отпускать меня отказывается. Келли сразу же примчалась домой, побросала в сумку несколько свитеров и туалетные принадлежности, вытащила меня из кровати – прямо в спортивных штанах и футболке – и усадила на пассажирское сиденье своей «Хонды».
«Смена декораций», – вот все, что она сказала мне (да и себе, думаю, тоже), трогаясь с места. Она выехала на трассу 101 и вдоль побережья покатила на юг. Когда мы добрались до Астории, что расположена практически на границе с Орегоном, солнце уже садилось за Тихий океан. Мы провели ночь в крошечном мотеле, но город, если честно, навел на нас жуть: крутые холмы, сплошь заставленные ветхими домишками, и все это того и гляди свалится в море. Утром мы поехали обратно по 101-й до самого Грейс-Харбора. К северу от Абердина по 109-й – сплошь пляжи. Немного домов, парочка мотелей. И пляжи. А над ними – самое широкое и необъятное небо в моей жизни. Был май, стояла прохладная погода, но мы все равно остановились и прошли мимо дюн к воде. Келли велела мне разуться, хотя песок был ледяной. Чтобы двигаться вперед, мы практически ложились на ветер. То было первое усилие, которое я сделала за последние месяцы, – шла вперед, опираясь на безумный ветер, не позволяя ему отбросить меня назад или повалить на землю. Твердый песок приятно холодил ноги, и я вспомнила, что у меня есть тело и это тело умеет чувствовать. Мы двадцать минут ходили вдоль берега и наконец увидели «Лунный камень». С пляжа он казался заброшенным, однако, подойдя ближе, мы разглядели свет в окнах офиса и горничную, таскавшую пылесос от номера к номеру. Краска на стенах облупилась, номера в основном пустовали, но меня потряс вид этого места – гостиницы, приютившейся на краю света под огромным голубым небом у самой кромки океана. Она просто стояла, безобразная и недвижимая, и ветер с песком скребли по ее ржавым водосточным желобам. Я подумала о Пенни.
Ночь мы провели в комнате № 6, где сейчас живет Джейн. Впрочем, хорошим матрасом там и не пахло. Потом я несколько недель уговаривала Келли продать дом, уволиться и пораньше уйти на заслуженный отдых. За это время мы дважды приезжали в Моклипс и собачились с Хиллвортами – те уже много лет хотели избавиться от «Лунного камня», но в последний момент решили поартачиться. Наконец мы купили гостиницу и заодно стоявший рядом дом Хиллвортов вместе со старой пошарпанной мебелью. Мы с Келли всю жизнь работали в гостиницах, а теперь обзавелись собственной, которая нуждалась в нас не меньше, чем мы в ней. Братья Келли решили, что она спятила, но отговаривать не пытались – знали, что бесполезно.
Это случилось года четыре назад, и я до сих пор каждый божий день вспоминаю Пенни. Я беседую с ней, гуляя по пляжу, и прошу совета то об одном, то о другом. Про Джейн я тоже ее спрашивала и в реве океана услышала: будь настороже, но оставь ее в покое. Пусть себе живет. Возвращаясь домой с пляжа, я всегда вижу «Лунный камень» как в первый раз и вспоминаю безумный ветер и безумную улыбку Келли. И как мы той ночью забрались под одеяло в комнате, окна которой смотрят прямо на океан. Выключив свет, я подоткнула нам одеяло и поблагодарила Бога. За Келли, за нашу жизнь. И за Пенни, благодаря которой я пережила Вустер, выучилась и уехала в Нью-Йорк. А потом я сказала «спасибо» самой Пенни, лично, за то, что была мне лучшим другом, за то, что согласилась лечь в реабилитационный центр, за отказ от наркотиков и решение остаться в Сиэтле, позволившее мне однажды остановиться в «Холидей-инн». При мысли о том, что все могло сложиться иначе – причем на любом этапе пути, – меня пробивает дрожь. Родители могли выбрать дом в каком-нибудь другом районе Вустера. Пенни могла не встретить Хлою и не попробовать героин. Я могла приехать в Сиэтл и остановиться в «Эконо-лодж» или «Дейз-инн». Я могла прилететь из Нью-Йорка на день позже или на день раньше. Подчиненный Келли мог не заболеть. Подружка Келли могла остаться ночевать у нее дома, а не в общежитии. Пенни могла запереть окна. Я прижалась к Келли и как можно глубже в нее зарылась. Помню ее тонюсенькую светло-желтую футболку, помню, как льнула лицом к этой ткани и чувствовала за ней теплую кожу. И помню, как подумала: вот что значит быть дома. Дом здесь. В этом пространстве между нами и вокруг нас. Эта ткань, эта теплая кожа, этот запах, эта женщина.
Той ночью я почти не спала, дивилась судьбе и причудливому орнаменту, что проступал сквозь неразбериху мимолетных встреч и знакомств, событий, символов и знаков. Впрочем, орнамент распадался на части, стоило мне вспомнить о жестокости и хаосе нашего мира, о геноцидах и катастрофах, о боли. Никогда еще я не чувствовала себя столь ничтожной, столь оробевшей перед лицом огромной Вселенной и хрупкости бытия. Я разглядывала потолок в темных разводах от воды и думала о том, сколько людей повидала эта комната. Кто еще лежал в этой кровати и прижимался к любимым так, словно, кроме них, ничто в мире не имело значения? Кто еще молил Господа, чтобы утро никогда не настало, чтобы не пришлось выбираться из кровати и уезжать?
В ту ночь сквозь занавески на запертом окне светила луна, ее овеянный тайной свет вытанцовывал дорожку на поверхности воды – до самого горизонта, до другого конца света. На парковке хлопнула дверь машины, потом вторая. Я прислушалась, думая различить шаги или звон ключей, но услышала только рев прибоя. С кровати мне было видно звезды. Поначалу лишь самые крупные: яркие, жирные, одинокие, подскакивающие на месте от нетерпения. А потом все остальные, крошечные и яростные, мириады песчинок на черном небе, сияющие подобно далекому берегу рая. Тело спящей Келли мерно вздымалось и опадало. Я прижалась к ней еще крепче, уткнулась носом ей в спину и сквозь тонкую ткань вдохнула запах кожи и гостиничного мыла. Волны с грохотом взрывались о берег, снова и снова, без конца. Я была дома.
Джордж
В этом году мой сын Роберт женился. Они с женой позвонили мне уже из Биг-Сура, Калифорния, куда отправились в свадебное путешествие, и сообщили: на днях они ходили в ратушу Окленда и там расписались. Хотел бы я присутствовать на свадьбе? Конечно. Но они решили иначе, и это их дело, не мое. Спасибо хоть позвонили, я очень обрадовался звонку. Джой – сильная женщина, под стать моему сыну. Их не назовешь любвеобильными или страстными (по крайней мере я не заметил между ними пылкой любви), но для Роберта, на долю которого выпало столько невзгод, это большая удача. Они оба журналисты, оба вечно заняты, оба цветные, оба не пьют и не хотят детей. Роберт пишет о нарушении прав заключенных в государственных тюрьмах, а Джой одержима влиянием строительства нефтепроводов на туземные земли. Она много времени проводит в Канаде. Рассказывая о своей работе, они оба начинают орать, поэтому, когда мы беседуем по телефону или встречаемся (и то и другое происходит нечасто), я стараюсь говорить о погоде и домашних животных. Я люблю Роберта, и он меня любит, но больше десяти лет – с тех пор как умерла его мать, – он держится подальше от меня, сестер и вообще Атланты. Представляете, его сестры до сих пор не знакомы с Джой! А ведь Роберт встречается с ней уже четыре года. Впрочем, никто по этому поводу особо не расстраивается. Он всегда был для них не столько родным братом, сколько кузеном или молодым дядей, который изредка приезжает в гости. Школа-пансионат в Коннектикуте, пять месяцев по больницам, два года реабилитации в Миннесоте и, наконец, учеба в Портленде – все это мешало Роберту быть с нами, порой мы даже Рождество отмечали порознь. Сестры много слышат и знают о старшем брате (в нашем доме он часто становится предметом оживленных застольных бесед), но вряд ли считают его близким человеком.
В раннем детстве Роберт был очень беспокойный, плаксивый, а перед школой внезапно успокоился и затих. Умный, как черт, он пропустил четвертый класс и сразу поступил в пятый. При этом ему никогда не было уютно в своей шкуре, он с трудом заводил знакомства и дружил с одним-единственным мальчиком по имени Тим: они вместе играли в «Подземелья и драконы» и писали приключенческие рассказы. Тим рисовал к ним замысловатые иллюстрации: четырехруких солдат с мечами и безглазых фей. Сам Роберт никогда не показывал нам эти книжки. Мы с Кей время от времени заглядывали в них тайком, пока Роберт принимал ванну – просто чтобы быть в курсе его увлечений. Главным образом рассказы и картинки представляли собой чистый вымысел. Иногда это было что-то совсем уж жуткое, что наш семейный психоаналитик назвал бы «вымещением злости». Например, я до сих пор помню двух обезьянок-близнецов, которым откусил головы огромный летающий грифон. Если символизм непонятен, поясню: по сюжету рассказа смерть обезьян-близнецов была необходима для выживания человечества. Эти обезьяны пожирали Время, и минуты нашего мира были уже на исходе. Ничего себе история, а? Для десятилетки-то! Но восторга у вас поубавится, когда вы узнаете, что у Роберта были младшие сестры-близняшки. Они родились преждевременно, поэтому нуждались в особом уходе, развивающих занятиях и лечении – на это уходило все наше время. Однако, как мы ни были потрясены, я не помню сколько-нибудь серьезного разговора с женой на эту тему. Мы вообще никогда не обсуждали совместное творчество Роберта и Тима. И зря, это большое упущение, которых мы и так позволили себе слишком много. Но все-таки мы радовались даже такому другу, как Тим, жутковатому и нелюдимому. Эти двое вечно секретничали и часами сидели у себя в комнате, строча рассказы и беседуя на тайном языке, который мы с Кей так и не расшифровали. Быть может, эти скрытность и эскапизм были своего рода первым звонком, предупреждением о том, что произойдет с Робертом в будущем. Но родители редко смотрят дальше своего носа. В каком-то смысле все поступки и слова детей для нас – замысловатый шифр. Некоторые мамы и папы, я уверен, прекрасно справляются с переводческой задачей, но мы с женой даже не знали, с чего начать. Да у нас и так было полно забот.
Девочки требовали внимания. Когда им исполнилось три, у Кей обнаружили рак молочной железы третьей стадии. Роберту тогда было десять, и мы частенько оставляли его одного. Мне приходилось заниматься девочками, возить жену на лечение и поддерживать на плаву нашу с братом строительную фирму. Как вы понимаете, времени на баскетбол во дворе и проверку домашних заданий не оставалось. Удивительное дело, почему-то мы совсем не переживали за Роберта, то была единственная сфера нашей жизни, которая не вызывала абсолютно никаких опасений. Такой аккуратный и умный, сдержанный и тихий – мне казалось, он и не нуждается в отце. Да, было в нем что-то жутковатое, но он никогда не попадал в неприятности. Я в ту пору без конца тушил пожары, один за другим, а тут тебе ни огня, ни дыма, ни пожарной тревоги. Вот я и не обращал на него внимания. Раз не горит – значит, все хорошо, можно не волноваться.
Роберт, должно быть, с детства это усвоил. Я давал ему очень мало любви, принимал его как должное. Он сам мылся и чистил зубы по утрам, сам одевался и насыпал себе хлопья. Вы можете подумать, что я благодарил судьбу за столь самостоятельного ребенка. Как правило – да, благодарил. Но иногда он просто сводил меня с ума. Помню одно утро: я усаживал девочек в автокресла, а Кей сидела впереди и рыдала от головной боли, побочного эффекта химиотерапии. Девочки хныкали и ерзали, пристегнуть их было совершенно невозможно. Мы опаздывали в садик и к врачу, а мой брат уже грозился продать свою половину бизнеса, если я не «возьмусь за голову», как он выражался. И вот посреди всего этого на крылечке дома тихонько сидел, скрестив ноги, Роберт. Он что-то царапал в тетрадке с черно-белой обложкой, наверняка очередной рассказ про огнедышащих черепах и древних ведьм. Происходящее его не интересовало. Помню, как я смотрел на него и бесился, что он совершенно непричастен к жизни семьи, не несет никакой ответственности, не видит трагедии. Да, обычно родители этого и хотят, но тогда мне казалось это неправильным. Я захотел ударить его, встряхнуть как следует, разрушить его спокойствие, заставить почувствовать мою боль. Звучит жутко, но в тот момент я понял, что могу его убить. Так я был зол. Меня бесила его безучастность – хотя на самом деле, конечно, безучастностью там и не пахло.
Когда Роберту исполнилось пятнадцать, мы отправили его в частную школу-пансион. Рак Кей вернулся и поразил лимфоузлы, то была уже четвертая стадия, и мы запаниковали. Девочкам к тому времени было восемь лет, и мы рассудили, что Роберту будет лучше вдали от семейных катаклизмов. Друзей здесь у него не осталось: за год до того Тим уехал учиться в «Харкнесс». Роберт хотел поехать с ним, однако мы не приняли его желание всерьез. Школа была дорогая и ютилась среди коннектикутских холмов, где мы с Кей никогда не бывали. Но прошел год, и мы оказались под осадой. Мы заверили себя, что Роберт сам хочет уехать. В ту пору мы уже на каком-то уровне понимали, что он лучше знает, как его следует воспитывать. В общем, мы отправили его учиться в «Харкнесс», ведать не ведая, что Тим стал там маленьким наркобароном.
Сейчас я не виню Тима, но тогда винил. Теперь-то я знаю, что наркоманами не становятся, а рождаются. Если не кокаин и героин в «Харкнессе», так алкоголь и таблетки в Атланте – один черт. Когда мне позвонил директор «Харкнесса» и сообщил, что Роберт лежит в коме после передозировки наркотиками, я решил, что это розыгрыш. Злая шутка. Мой сын никогда не курил и даже пива не пробовал! Он всю жизнь был отличником и играл на трубе в школьном оркестре! Домашний и тихий мальчик! Тогда директор рассказал, как все случилось: Тим, Роберт и еще один студент пошли в поход, из которого не вернулись. Их стали искать, была организована поисковая группа. А потом какая-то женщина позвонила в полицию и сказала, что из ее сарая доносятся голоса. Когда полиция прибыла на место, Роберт лежал без сознания в сарае, а два мальчика сбежали в поле за домом. «Приезжайте немедленно», – сказал мне директор, и я поехал.
После того как я приземлился в Хартфорде, поселился в мотеле и съездил в больницу к Роберту, мне стало ясно, что ситуация может измениться в любой момент. Моя сестра и мать переехали к Кей и девочкам, и мы все решили, что я должен побыть с Робертом, а потом отвезти его либо домой, либо в реабилитационный центр. Я был на грани помешательства. Помню этот странный мотель с девичьим именем, «Бетси»: скверная живопись на стенах и оранжевое мыло в душе и на раковине (не маленькие одноразовые мыльца, а здоровенные бруски, какие продают в продуктовых). Мотель явно не принадлежал ни к какой сети, было в нем что-то кустарное, домашнее. Две недели я прожил в этом чистом и тихом месте, каждый вечер гадая, как так вышло, что я сижу в комнате с расписной кроватью, а мой сын лежит в больнице на другом конце этого белого норманроквеллского городка. Лишь после того, как Роберта перевели в отделение реабилитации, я увидел свою комнату при свете дня. И тогда же познакомился с Лидией.
Дейл
Кто-то один непременно улетает из гнезда. Так мне сказала Мими, когда Уилл усадил нас за стол и сообщил, что хочет учиться на Восточном побережье. Его сестра училась на севере, в Риде, который и без того казался нам другим концом света, а его брат на юге – в Университете Пугет-Саунд в Такоме. И туда, и туда можно было без проблем доехать на машине из Моклипса, где мы жили и воспитывали детей. Зря мы тешили себя надеждой, что и Уилл выберет университет поближе. Только поймите правильно: мы всегда мечтали, чтобы они могли учиться где захотят, но последние двадцать лет мы жили только своими детьми и изрядно приросли к ним душой. Любые перемены даются непросто. Мы с Мими оба были единственными детьми в семье, и наши родители умерли молодыми. Поэтому дети – наше всё. А может, мы просто везунчики. Наши дети всегда были чудесными, даже в «трудном» подростковом возрасте, и мы, как правило, предпочитали их компанию кому бы то ни было. Пусть это покажется вам нездоровой зависимостью, но это так. Сестра Уилла, Прю, в девять лет увлеклась садоводством – с ее подачи мы все стали еще зимой выращивать рассаду всевозможных овощей и трав. Она организовала систему мульчирования, которой мы с Мими придерживаемся по сей день. К тому времени, когда Прю уехала учиться, все члены нашей семьи стали настоящими садоводами – впору устраиваться работать на органическую ферму! А Майк, старший брат Уилла, с третьего класса знакомил нас с новой музыкой. Именно благодаря ему мы стали слушать инди-исполнителей вроде Рэя Ламонтейна или Кэт Пауэр. От него мы впервые узнали о Моби, «Финикс» и «Дафт Панк». Он же познакомил нас с музыкой нашего поколения, которая по какой-то причине полностью прошла мимо нас: «Секс Пистолс», Кейт Буш, «Джой Дивижн», «Блонди». В последнее время он зациклился на металле 80-х: «AC/DC», «Деф Леппард». Тут наши вкусы разошлись. Уилл всегда много внимания уделял политическим и социальным аспектам жизни, гораздо больше, чем мы. С юности он заботился о природе, помогал бездомным. Позже заинтересовался историей Рэйчел Корри, активистки из Олимпии, которая выступала против сноса палестинских домов и погибла под бульдозером Армии обороны Израиля. Уилл внимательно следил за развитием истории: после ее смерти цензоры запретили ставить в Нью-Йорке спектакль, основанный на ее записях, а Армия обороны Израиля чинила конгрессу всевозможные препятствия при расследовании обстоятельств ее смерти. Уиллу было четырнадцать, и он писал письма нашему конгрессмену и семье Рэйчел, а нас заставлял принимать участие в митингах и мемориальных встречах. Он был очень сознательный и совестливый парень. И мы пошли за ним. Ни я, ни Мими никогда особо не интересовались политикой, но Уилл открыл нам глаза; его чувство долга и справедливости оказалось заразным. Брат и сестра немного над ним подтрунивали, но и до, и после университета принимали почти все его приглашения на мероприятия. Их даже арестовали вместе с Уиллом, когда они приковали себя цепями к ночлежке в Олимпии, которую власти собирались снести из-за недостаточного финансирования, а на ее месте построить офисный центр. Нам с Мими позвонил Майк; мы тотчас побросали все дела и поехали вносить залог за детей. Нет, мы не рассердились и не расстроились. Ровно наоборот: раз эти трое сковали себя цепями во имя благого дела, значит, мы как родители все сделали правильно.
Словом, вы понимаете, каким ударом стало для нас решение Уилла учиться в Амхерсте. С тем же успехом университет мог находиться на Марсе. Но Уилл поговорил с нами по душам, мы все поплакали и решили вместе сообщить Прю и Майку эту новость. Мы жили в Моклипсе последний год. Когда Уилл уехал учиться, мы продали дом двум университетским преподавателям из Абердина, которые мечтали о большой семье. Мы ведь и сами раньше были учителями, правда, начальных классов. Так что дом попал в хорошие руки. В свое время мы купили его у вдовы – детей у них с мужем никогда не было, но жили они душа в душу, местные их уважали. Мы и потом, после покупки дома, видели ее почти каждый день: она шла от «Лунного камня», где работала горничной, домой, к сестре. Болтать Сисси никогда не любила, нам она сперва даже показалась грубоватой. Мы думали, она втайне завидует нашей семейной жизни, но со временем стало ясно, что она просто молчунья. Она иногда заходила проведать дом – показала, где находятся предохранители, когда у нас отключился свет, и как правильно смывать унитаз. Зимой даже приносила излишки хвороста и дров. Раз я попытался заплатить ей за чистку водосточных желобов – так она просто отвернулась от меня и молча ушла.
В детстве Уилл боготворил Сисси. И ясно почему: шести футов ростом, она носила за спиной огромную черную косу толщиной с анаконду и казалась маленькому мальчику настоящей великаншей. Летом Уилл напросился к ней в помощники – убирать комнаты «Лунного камня». И она не отказала. Сперва, конечно, он спросил разрешения у нас, но мы-то думали, она откажется – поэтому согласились. А он взял и пошел работать. Нам было уже неловко идти на попятную.
Она платила ему доллар в день. Десятилетний мальчик отмывал унитазы, заправлял кровати и таскал мешки с мусором на помойку. Разумеется, очень скоро Уилл научился вести домашнее хозяйство. Помимо прочего, он показал нам, как идеально заправлять постель и красиво вешать полотенца. Однажды мы спросили сына, о чем он говорит с Сисси. «Да ни о чем, – ответил он. – Сисси всегда молчит». Поразительно, как такой активный и беспокойный мальчик не уставал от ее вечного молчания. Он был развит не по годам, постоянно болтал и задавал много вопросов. Честно сказать, я до сих пор не могу представить их совместную работу в «Лунном камне»: он вытряхивал мусорные корзины и менял туалетную бумагу, а Сисси мыла сантехнику и пылесосила. Однако ж они успели крепко подружиться, и до тринадцати лет Уилл регулярно ей помогал. А потом заинтересовался индейским племенем квинолтов, у которых выше по побережью есть крупная действующая резервация. С тех пор он все свои силы положил на то, чтобы познакомиться поближе с жителями резервации. Он выполнял любые их поручения: сдирал старую краску с их гаражей, домов, сараев для каноэ и красил их заново. Был у них старейшина по имени Джо Ченуа, так он очень привязался к Уиллу и сказал, что научит его вырезать из дерева каноэ – за каждую неделю работы будет давать часовой урок резьбы. Именно благодаря Джо Уилл заинтересовался юриспруденцией. В 80-х Джо отсудил у государства несколько тысяч акров земли, по праву принадлежавшей квинолтам. Юристом он никогда не был, зато был прирожденным организатором, активистом, вожаком. Он отлично знал законы коренных американцев и Конституцию США – в том, что касалось племенного суверенитета. Наш сын боготворил Джо, считал его настоящим героем, и, когда тот умер от рака легких – Уилл как раз поступил в университет, – он примчался из Сиэтла на похороны. К тому времени мы уже продали дом, и Уилл впервые остановился в «Лунном камне». Пляж Моклипса и история этого края всегда значили для него больше, чем для всех нас. Он много читал об истреблении квинолтов и незаконном присвоении их земель, а потом со слезами на глазах пересказывал нам эти истории. В резервации его прозвали Юным Кедром – точнее, Джо прозвал, в тот год, когда Уилл вырезал свое первое и единственное каноэ.
Мы очень удивились, узнав, что Уилл выбрал в жены Лолли Рейд. Мы всегда думали, что он женится на девушке под стать себе – активной, спортивной, серьезной, милой и нерафинированной. А Лолли, несмотря на легкомыслие и недисциплинированность, можно было с чистой совестью назвать рафинированной. И конечно, она была красива, по-настоящему красива, а не просто миловидна. Длинные белокурые волосы, модные нью-йоркские наряды. Она много читала, но отнюдь не про истребление индейцев или добычу сланцевого газа в Кэтскилле. Она залпом проглатывала современные семейные саги, романы об интригах и любви. Она в совершенстве владела французским и итальянским, хорошо разбиралась в современном искусстве – благодаря матери, которая заправляла несколькими галереями в Нью-Йорке и Лондоне. После учебы в университете Лолли устроилась на работу в нью-йоркский журнал о моде. Она была на «ты» с культурой, но не с политикой. Мы всегда думали, что Уилл равнодушен к таким девушкам. Они познакомились в Мексике, куда поехали по программе обучения за рубежом. Уилл всегда восхищался государственным подходом мексиканцев к восстановлению наследия майя и к тому же хотел освоить испанский, чтобы стать двуязычным омбудсменом. Лолли же в последний момент рванула туда за своим бывшим парнем, с которым в итоге почти сразу рассталась – как только повстречала Уилла. Она рассказала нам об этом в первый же день знакомства, в небольшом ресторанчике неподалеку от их кампуса в Мехико.
Кто знает, что притягивает людей друг к другу? Лолли нам показалась слишком юной. Незрелой. Да, она была красочна и жизнерадостна, очень болтлива – и при этом почти не задавала вопросов. Она притягивала к себе окружающих, однако окружающим казалось, что она в любой момент может исчезнуть. Лолли порой рассказывала две истории одновременно, да еще глядела тебе куда-то за спину. Она показалась мне человеком, у которого все тылы прикрыты, который жонглирует одновременно несколькими мячами, чтобы в случае чего в руке остался хотя бы один. Она была умна, но неосмотрительна. И она могла причинить боль нашему сыну, мы это сразу поняли. Рядом с Лолли он притихал, только смотрел на нее зачарованно. Мы заметили, как он подбирает за ней крошки со стола, причем не один, а целых три раза за вечер! Она при этом продолжала болтать, оживляя речь выразительными взглядами, пылкими восклицаниями и яростными жестами – ей и дела не было, что от нее во все стороны летят крошки тортильи. Пять месяцев спустя Уилл позвонил нам из «Лунного камня» и сообщил, что сделал Лолли предложение.
Она стала для него новой Сисси, новым Джо Ченуа, новым Амхерстом, новым великим начинанием. Она стояла на высоченном пьедестале, до которого нам с Мими, Майком и Прю было просто не дотянуться. Уилл всегда был неравнодушен к неисследованным территориям, даже если они находились у нас во дворе. Но брак с Лолли был для него чем-то иным, чем-то одновременно рискованным и окончательным.
Им обоим еще предстояло окончить университеты. Мы с Мими, к стыду нашему, надеялись, что расстояние между Амхерстом и Вассаром откроет им глаза, заставит обоих разглядеть в своей любви затянувшийся курортный роман. Да, мы плохо знали Лолли, просто не успели познакомиться с ней поближе. А вот Прю успела: незадолго до свадьбы она провела в их доме целую неделю. Сперва спросила разрешения у Уилла, конечно же. Они с Лолли виделись всего два раза, и она хотела побыть с молодоженами до свадьбы, помочь с праздником, если получится. Каждый день Прю звонила нам и говорила, что начинает понимать Уилла, его связь с Лолли. Дважды мы подключали к этим телефонным разговорам Майка. Нам казалось, мы отправили первопроходца в неизведанный мир и теперь видим новую планету ее глазами, слышим то, что слышит она. Прю описывала старинный каменный дом, где жила Джун со своим любимым, широкие луга за домом и обширные земли Церкви объединения. Она нарисовала подробный портрет каждого члена семьи: Люка, который был очень красив и намного моложе Джун, его мать Лидию, которая никого к себе не подпускала, словно загнанный зверь, и саму хозяйку дома, которая была похожа на Уилла: сильная, умная, собранная, деловая. Как и Уилл, рядом с Лолли она словно бы попадала под ее чары и слегка дурела.
Помню последний звонок Прю. Вечером мы сели на самолет и полетели на свадьбу, а она должна была встретить нас в отеле «Бетси». Отец Лолли приедет утром, сообщила нам дочка, и все немного озабочены тем, где же он будет ночевать. Лолли настаивала, чтобы он ночевал дома, но Джун попросила ее хорошенько об этом подумать. В результате все рассорились, однако победу в споре одержала, разумеется, Лолли. Прю так устала от накала страстей, что пошла на улицу проветриться – и увидела Джун. Та сидела на поваленном дереве и слегка покачивалась из стороны в сторону. Прю не хотела ее беспокоить, но уходить было уже поздно: Джун увидела ее и, вытерев с лица слезы, подозвала. На вопрос, все ли в порядке, Джун ответила другим вопросом, явно имевшим отношение к ее разладу с дочерью: «Понимаешь ли ты, что такое семья?» Прю показалось, она совершенно раздавлена, буквально на грани безумия. Она предложила Джун проводить ее до дома, но та сказала, что хочет еще немного побыть одной.
Тем вечером Прю призналась нам, что никогда еще не чувствовала такой благодарности. На вопрос хозяйки дома она ответила «Да», при этом не разделяя ее обид и разочарований (как могло показаться Джун), а наоборот – радуясь своей удаче и благодаря Бога. Майк сидел у себя в Такоме и прижимал трубку к уху, а мы с Мими включили айфон на громкую связь и смотрели на маленький светящийся экран. И Прю прошептала нам: «Спасибо!»
Келли
Какое это облегчение – наконец найти место, где тебе положено быть, собственный дом. Я думала, таким местом для меня всегда будет Сиэтл. Там я родилась и выросла, познакомилась с Ребеккой и прожила с ней больше пятнадцати лет. Я никогда не сомневалась, что это мой дом, но порой меня одолевало любопытство. Или беспокойство. Или жажда новых впечатлений. Помню, как за год до встречи с Ребеккой я читала про Провинстаун, Массачусетс. Так туда и не доехала, но одно время мне хотелось там пожить. Я даже обзвонила несколько местных гостиниц. Жаль, в плане гостиничного бизнеса делать там особо нечего, жизнь кипит только летом. Я много лет проработала в «Холидей-инн» и не могла даже представить работу где-то на стороне, а ближайшая их гостиница находилась в часе езды от Провинстауна, рядом с Бостоном, который меня нисколько не интересовал. Он всегда представлялся мне чем-то вроде Сиэтла, только на восточном побережье и с кучей университетов. Сплошь Ирландия что там, что там – а я и есть родом из Ирландии.
Здесь ирландцев почти не встретишь. В Моклипсе меньше двухсот постоянных жителей, и все они в той или иной мере – родственники Сисси. Только она нам ни разу ни про кого из них не рассказывала, да и про себя тоже. Все, что мы о ней знаем, собрано по крупицам у ее сестер, которые болтать не горазды, да у местных абердинцев (они тоже народ неразговорчивый, да и кому охота откровенничать с нью-йоркскими лесбиянками?). Сисси – либо тайна, либо полная противоположность тайны. Или тьма, или свет. Как бы то ни было, чужим она рассказывает лишь то, что им полагается знать, а все остальное – не наше дело. Она живет своей жизнью, мы живем своей, она у нас работает – только и всего.
Однако время от времени она умудряется нас удивлять. Как, например, несколько месяцев назад, когда недалеко от «Лунного камня» расположилась съемочная группа. Бюджет у картины явно был огромный. Они протянули электрические кабели от генераторов с нашей парковки и поставили у дороги большой грузовик с едой, откуда кормили актеров и всю команду. Много дней они снимали, как ныряльщики заходят в прибой или выходят из него и как актрисы в костюмах русалок эффектно плещут в воде резиновыми хвостами. Девушек было пять, все молодые, не старше двадцати. В перерывах между съемками они накидывали махровые халаты и, дрожа, непрерывно курили. Однажды вечером в комнате № 5 поднялся шум. Актрисы и съемочная группа отрывались не на шутку, и мы стали получать жалобы не только от других наших постояльцев, но и от пожилой четы Суини, что живут с нами по соседству. Милейшие люди, ни разу ни на что не жаловались. В тот вечер они позвонили нам после десяти. Мы с Ребеккой смотрели с диска какой-то британский сериал – я нажала «паузу», надела сапоги и куртку, схватила фонарик и пошла на шум. Запах марихуаны чувствовался издалека. В номере слушали регги и время от времени громко, визгливо смеялись. Когда я подходила, рядом открылась дверь комнаты № 6, и оттуда вышла не Джейн, а Сисси – в мужской холщовой куртке, застегнутой до самого горла, и со спрятанной под воротник серебристой косой. Со стороны могло показаться, что из номера вышел высокий суровый мужик. Она подошла к комнате № 5, достала ключ и сразу же, без стука или предупреждения, открыла дверь. Потом единственный раз гаркнула: «ВОН!» Музыка стихла. Я спряталась в тень и стала смотреть, что будет дальше. Не знаю почему, но мне не хотелось показываться на глаза Сисси. Из номера, пошатываясь, начали выходить девицы, некоторые одни, другие под руку с парнями из съемочной группы. В конце концов все разошлись по номерам. Убедившись, что все стихло, Сисси пошла прочь и свернула на Пасифик-авеню, где стоит их с сестрой дом. Что бы это значило? Джейн позвонила Сисси и попросила разогнать шумных гостей? Или Сисси в столь поздний час гостила у Джейн? Я стояла в тени мотеля и гадала, надо ли мне заглянуть к нашей постоялице или позвонить Сисси. В итоге я решила не делать ни того ни другого и просто провела несколько минут на берегу, глядя, как волны разбиваются о берег. Тем вечером луны было не видно, свет падал только из окон нашего мотеля и нескольких домов на пляже, да на трассе № 109 иногда сверкали фарами машины. Я попыталась представить, какими были эти места двести лет назад, когда по пляжу гуляли лишь индейцы-квинолты. Сестра Сисси, Пэм, рассказывала, что на месте нашего мотеля племя держало своих половозрелых, но еще не замужних девушек – здесь им ничто не грозило. Кто их защищал? Уж точно не мужчины, ведь именно от них и надо было охранять молодых девиц. И что происходило с теми, кто так и не выходил замуж – по воле судьбы или по собственной воле? Если, конечно, у них вообще был выбор. Быть может, эти женщины оставались и помогали защищать молодых? Или же старых дев, достигших определенного возраста, отправляли обратно – доживать дни в одиночестве?
Местная легенда гласит, что однажды ночью море проглотило всех спящих девушек. Мы с Ребеккой слышали по меньшей мере десяток версий этой сказки: то ли морская ведьма наслала на девушек страшное заклятье, то ли звезда упала в океан и вызвала могучую волну, то ли лесной пожар погнал зверей к воде, и те унесли с собой девиц. Словом, они оказались под водой и превратились в русалок, волшебных покровительниц всех девушек племени квинолтов. Полагаю, об этой легенде были наслышаны и те киношники, что снимали у нас свой дурацкий сериал.
Я подошла поближе к воде, чтобы сквозь кромешный мрак разглядеть очертания волн. Ветер был сильный, и я натянула на лицо воротник водолазки. Стояла у самой кромки воды и представляла курильщиц-актрис настоящими русалками, великолепными и свирепыми, со сверкающими чешуйчатыми хвостами. Кто бы отказался от таких покровительниц? Я думала о Пенни и Ребекке, которые заботились друг о друге в детстве и потом, даже повзрослев. Большую часть жизни у них никого не было, кроме друг друга. Я всегда жила в окружении старших братьев, кузенов и дядюшек, и, хотя моя нетрадиционная ориентация никого не радовала (поначалу – даже меня), в школе и в университете у меня не было никаких проблем со сверстниками: родные не давали меня в обиду. В конце концов одноклассники и однокурсники со мной смирились. Я не стала королевой выпускного бала, но зато была вторым капитаном школьной команды по хоккею на траве и вице-президентом класса, да к тому же регулярно организовывала пункты бесплатного питания для бездомных. Это к тому, что я никогда не была одна. Да, порой я чувствовала себя белой вороной и не понимала, как мне быть на любовном фронте, но родные стояли за меня горой. С годами я все глубже осознаю, как мне повезло с семьей. Почти все мои братья переехали на восток, родители умерли, а мой единственный дядя живет в доме для престарелых в Олимпии. У меня осталась только Ребекка. Она есть у меня, а я есть у нее, и мы нашли свое место в мире.
В ту страшную ночь у Пенни не было никого. Ни русалок, ни Ребекки. Раньше я никогда не думала о том, что пришлось пережить Пенни перед смертью, как одиноко ей было. Врагу не пожелаешь встретить такую беду в полном одиночестве. Я стояла на пляже и думала об этом. А потом развернулась и пошла домой. Горели только окна комнаты № 6. Джейн. Наверное, таких одиноких людей я еще не встречала, а одиночек я видела на своем веку немало – как-никак столько лет проработала в гостинице. Мне показалось, Джейн живет в нашем мире лишь наполовину. Точнее, в ней почти нет жизни – такое впечатление у меня сложилось после нескольких редких бесед. Зато у нее есть Сисси. Какие отношения их связывают – загадка, но Джейн совершенно точно обрела в ней могучего союзника. И защитника. Не знаю, понимает ли это сама Джейн, осознает ли, что Сисси взяла ее под свое крыло.
Через некоторое время после ее приезда мы с Ребеккой заметили, что Сисси зачастила в комнату № 6. Она начала носить туда огромный зеленый термос, какие туристы берут в походы – с большой серебристой крышкой, которая при необходимости превращается в тарелку или чашку. Раньше мы никогда не видели ее с этим термосом, и тут она стала носить его почти каждый день. Мы с Ребеккой быстро сообразили, что утром она оставляет его в комнате № 6, потом наводит порядок в остальных номерах и по дороге домой забирает термос. Поначалу Джейн оставляла его на полу крылечка, потом Сисси стала заходить за ним в номер, обычно на пару минут, но иногда задерживалась чуть дольше.
История с термосом тянется больше семи месяцев. О чем могут говорить эти двое и что у них общего – не представляю. Поначалу, признаться, меня слегка задевала их связь, их маленький мир, из которого меня исключили. Но теперь, видя, как Сисси направляется в комнату № 6 с огромным зеленым термосом, я лишь думаю: слава богу, что эта печальная женщина остановилась в нашем мотеле, а не в какой-нибудь другой глуши. Слава богу, что за ней есть кому присмотреть. Слава богу, что у нас тоже есть.
Лидия
Он и раньше ей объяснял, да она никак не возьмет это в толк. А его голос все вздымается, опадает и течет, будто песня.
– Вам несказанно повезло, Лидия Мори. Вы такая везучая. Выиграли главный приз – три миллиона долларов! А ведь главный приз разыгрывают всего раз в два года.
Порой она не слышит ни слова из того, что он говорит, только его голос. Бывало, она, зажав трубку плечом, засыпала под его убаюкивающие напевы о выигранных миллионах. Главный приз, рассказывал Уинтон, еще ни разу не получал американец, и технически это невозможно, однако он, Уинтон, предлагает ей свою помощь. Ради нее он готов рискнуть карьерой и помочь ей обходными путями получить заветный приз.
– Вот на что я готов ради вас, – говорит он, и его голос – океан теплоты.
Иногда она вешает трубку посреди разговора, бросает ее на стол и выключает свет. Но на следующий день Уинтон обязательно перезванивает. Обычно между девятью и десятью утра, а потом еще раз – после шести, когда она уже отправила все счета, сходила в магазин за тем малым, что ей сейчас необходимо (туалетная бумага, консервированный суп «Прогрессо», английские маффины) и выпила кофе в кофейне. Часто она слышит его звонок еще с порога. И расстраивается, когда он не звонит. Конечно, Уинтон – жулик, это дураку ясно. Он флиртует, не скупится на комплименты, говорит ласково, но настойчиво. Лидия понимает, что таким образом ее заманивают в ловушку, ею манипулируют. Она все это знает, но каждый раз снимает трубку. А иногда нарочно не снимает, как девчонка, которая просит маму не отвечать, зная, что звонит ее ненаглядный – пусть помучается. Но на следующий день она непременно ответит. Это понятно и Уинтону, потому что он всегда перезванивает.
– Лидия Мори, я по вам скучал. Вы, должно быть, ходили плясать в бар или разбивали сердце какому-нибудь бедолаге.
Через месяц рассказов о призовых деньгах, обходных путях и рисках Уинтон начинает слегка давить. Три миллиона долларов достанутся кому-то другому, если она не оплатит международный налог на приз. Первый налог – 750 долларов, сущие гроши по сравнению с суммой приза, но и эти деньги компания ей возместит. Они бы заплатили сразу, да так не положено. Сперва она должна заплатить, а комитет тут же вышлет деньги обратно. Без уплаты налогов (Уинтон говорит это строго, не нараспев) ничего у них не получится.
Лидия платит. Едет в Торрингтон, в магазин «Уолмарт», и кладет 750 долларов на карту, а карту отправляет по почте в Асторию, Квинс, где якобы живет уполномоченный представитель лотереи. «Уолмарт», Квинс, карта, возмещение – какая нелепость! Явное надувательство. Как он вообще мог подумать, что Лидия ему поверит? Однако же она пока не готова отказаться от ежевечерних звонков. И в конце концов, существует крошечная вероятность, что вся нелепая история Уинтона – правда. Лидия даже дала волю фантазии и представила, как после получения выигрыша отправит крупную сумму Уинтону – помочь немного его семье, помочь ему выучиться. Но нет, скоро она положит конец этому цирку. Только не прямо сейчас. Пусть эти 750 долларов станут своеобразным испытанием. Конечно, Уинтон его не пройдет, и цирк на этом закончится. Все вернется на круги своя. Лидия сознательно не продумывает все до конца, сознательно защищается от признания собственной глупости и расточительности. Она хочет посмотреть, что будет дальше, и не задает себе лишних вопросов.
Итак, она кладет карточку в конверт и высылает его Теодору Беннетту из Астории, Квинс, работнику лотереи. Уинтон сказал, что к карте не надо прилагать никаких писем, и указывать обратный адрес на конверте тоже нельзя. И хотя ей невыносима мысль о выброшенных на ветер 750 долларах, Лидия все же бросает конверт без обратного адреса в почтовый ящик возле ратуши.
Звонить Уинтон не прекращает, и Лидия с удовольствием возвращается к привычному ритму жизни. Утром трубку не берет, зато берет вечером – слушает его болтовню о последней подружке, которая разбила ему сердце подлой изменой, о сыне, которого ему нельзя видеть, о больной матери, о сестре, что сидит в тюрьме. В этих телефонных разговорах мир Уинтона обретает жизнь и краски. Он – взвинченный и ревнивый любовник, заботливый и прилежный сын. Ему двадцать восемь лет. По вечерам он ходит на курсы бухучета, чтобы уйти из лотереи – занятость тут неполная и платят мало. Он бы уже давно ушел, да вот хочет успеть переслать Лидии ее приз. Просто чтобы увидеть, как достойная американка – а не какой-нибудь европейский хлыщ – получает свои деньги.
Со временем родная сестра Уинтона превращается в двоюродную, потом в тетю и даже племянницу. Вечером он учится то на управляющего гостиницы, то на графического дизайнера, то на инженера. Бывшую зовут то Карла, то Нэнси, то Тесс, то Глория. А ему самому то двадцать восемь, то двадцать четыре, то тридцать. Эти несоответствия поначалу тревожат Лидию, а потом начинают смешить. Очередное доказательство, что все эти россказни про лотерею – чушь собачья. Но потом Уинтон вновь начинает расспрашивать ее о жизни. Задает те же вопросы, на которые она раньше не отвечала. Замужем ли она, кем работает, есть ли у нее дети? И тут-то, чувствуя, что их беседам нужен новый виток, иначе они сойдут на нет, Лидия рассказывает Уинтону про бывшего мужа, Эрла Мори. Рыжеволосого парня, с которым ей сперва было так весело, а потом – совсем нет. Который прозвал ее Закусью и щипал за ягодицы, оставляя крошечные фиолетово-желтые синяки. Который однажды ударил ее по голове телефонной книгой, да так сильно, что она потом весь день не стояла на ногах. Который почти каждый вечер кутил с братьями и кузенами в «Пробке», приходил домой вдрызг пьяным и, если повезет, ложился спать на диване в гостиной. Ей было девятнадцать, и уже через несколько месяцев такой жизни Лидия поняла, что ненавидит мужа и всю его семью, но ничего не может с этим поделать. Когда она наконец призналась матери, та велела ей сидеть смирно и благодарить судьбу за мужа из хорошей семьи. Все это Лидия рассказывает Уинтону – так, словно читает сыну сказку на ночь. О девочке, которая однажды заблудилась в лесу и не могла найти дорогу домой. Она говорит и говорит, совсем как Уинтон в начале, и слышит в трубке его дыхание. Изредка он позволяет себе комментарий или вопрос, а обычно лишь короткое восклицание в духе: «Нет, ну какой болван!» или «Пьянь вонючая!» Про других мужчин – что уходили от нее после первой же ночи – Лидия умалчивает. Про Рекса тоже. И про Люка ничего не говорит.
Десять дней спустя она получает по почте конверт из Ньюарка, Нью-Джерси. Конверт с мягкой подложкой, а внутри – семьсот пятьдесят долларов наличными. Ни письма, ни обратного адреса. Только деньги. Лидия сворачивает купюры в рулончик, прячет его в карман флисовой куртки и отправляется в кофейню. Уже начало февраля, но на окнах до сих пор висят рождественские украшения – из тех, что можно купить в аптеке или супермаркете, картонные санты, красноносые олени, снежинки размером с тарелку. Под потолком и над окнами натянуты гирлянды, а на стойке возле кассы красуется миниатюрная искусственная елка в серебряной мишуре, увенчанная пластмассовым ангелом. Из-за того, что в кармане у нее лежат крупные купюры, Лидия чувствует небывалый прилив сил и душевный подъем. Да, это ее деньги, она их не выиграла, а просто получила обратно, но все равно они греют душу. Быстро выпив кофе, она расплачивается пятидесятидолларовой купюрой. Официантка Эми (она уже явно на восьмом месяце) молча уносит купюру и приносит сдачу – без комментариев и какого-либо интереса. Лидия оставляет на чай пять долларов, надевает флисовую куртку и уходит домой.
Не успев дойти до тротуара, она замечает на парковке парня в зеленом свитере: тот проезжает на велосипеде прямо перед ней. Она и раньше его видела: он частенько тусовался в парке со своими сверстниками, курил. Вроде бы даже работал на Люка – впрочем, на него работали десятки парней в Уэллсе в возрасте от тринадцати до двадцати двух. Как бишь их называла Джун? «Карманники и наркоманы?» Лидия морщится от воспоминаний о ее добродушном подтрунивании и смотрит, как парень нарезает по парковке небольшие круги.
Уж не сын ли это Кейтлин Райли? Нетрудно представить, каких гадостей про Лидию он наслышался от матери. Ах да, Кейтлин ведь давно уже не Райли, а Мур. Она вышла замуж за подрядчика, который выстроил ей огромный дом на Уайлди-роуд, и до родов успела поработать медсестрой в больнице. Странно представлять ее медсестрой и матерью. В старших классах Кейтлин всем рассказывала, будто Лидия подбивает лифчик ватой. Лидия развивалась не по годам быстро и первая в классе обзавелась лифчиком, а в старших классах грудь у нее стала больше, чем у всех остальных девочек потока. На второй день учебы ее прозвали Лактадией. В авторстве клички никто так и не признался, но старшие мальчики стали подсовывать в ее шкафчик непристойные записки (с предложением прогуляться за трибуны, например) и улюлюкать, когда она садилась в автобус. «Напои молочком!» – таким воплем они встречали ее утром и провожали днем. К началу второй недели очень многие девочки – включая Кейтлин Райли – жестоко невзлюбили Лидию. Она была моложе Кейтлин на два года и раньше вообще не попадала в поле ее зрения, а теперь вдруг стала ее заклятым врагом. Кейтлин объявила войну Лидии. «У Лактадии нет молока», – любила приговаривать та и однажды вместе с другими девочками подкараулила ее на школьной лестнице. Они потребовали задрать кофту и доказать, что грудь у нее настоящая, а не ватная. Лидия так испугалась, что не могла даже убежать или послать Кейтлин куда подальше. Она медленно задрала блузку и выставила напоказ свои очень даже настоящие груди. До сих пор она помнит, как стояла, зажмурившись и прикрыв лицо блузкой, а мимо проходили какие-то парни, и один из них схватил ее за правую грудь. Она не видела, кто это был, и от потрясения потеряла дар речи. Когда она наконец опустила блузку, Кейтлин и другие девочки уже мчались вниз по лестнице. Лидия услышала их хохот и крик: «Уродина!» Унижения на этом не закончились, одноклассники то и дело шушукались у нее за спиной, но память о том случае на лестнице, когда она стояла голая, облапанная под укоризненными взорами Кейтлин Райли и ее подружек, до сих пор наводит на нее ужас. Лишь много позже, когда старшие девочки окончили школу, а сама она стала встречаться с Эрлом Мори (тот пользовался популярностью, и никто не осмеливался перейти ему дорогу), пелена ужаса, которая обволакивала ее каждый день на подходе к школе, начала рассеиваться. Сейчас, встречая Кейтлин в магазине или в аптеке, Лидия неизменно опускает голову и прячет глаза, пытается стать невидимкой, будто до сих пор учится в школе.
Лидия еще раз приглядывается к парню на велике. Может, это вовсе и не сын Кейтлин… Раньше она знала многих местных, но, когда Люк окончил школу – и позже, когда Рекс исчез, а заведения вроде «Пробки» перестали ее манить, – она прекратила общаться с кем-либо, кроме работодателей. Постепенно и как-то незаметно Лидия потеряла счет местным свадьбам и разводам, рождениям и смертям. Однако этого парня она всегда замечала. А последнее время – особенно часто. Она вспоминает одну из маминых застольных мудростей, которую та держала наготове на случай сплетен о чьем-нибудь грехопадении: «Недалеко от яблони падают только гнилые яблоки, а хорошие срывают и уносят домой». Лидия никогда не понимала этих слов, но теперь, кажется, начинает понимать – глядя, как парень (сын Кейтлин Райли?) выезжает с парковки и скрывается из виду. Она сминает в кармане упругий рулончик и ускоряет шаг.
Сайлас
Бросив велик за помойкой на Лоу-роуд, он через поле выходит на Херрик-роуд. Поначалу ее не видно, она шагает в семи или восьми домах от него, но очень скоро впереди уже можно различить ее силуэт, руки, карманы джинсов на крепкой заднице, которая так и ходит ходуном. Все как обычно: она идет, он следит. Каждый раз Сайлас понемногу сокращает расстояние. Подбирается все ближе… Сегодня он видит даже очертания трусов и лифчика под ее одеждой. Кто-то ему говорил, что маме Люка за пятьдесят, но, глядя на эту попу в узких джинсах, что покачивается взад-вперед и из стороны в сторону, он думает: да нет, брехня все это. Он видел ее зад в шортах, трениках, обтягивающих и просторных юбках, но чаще всего – в узких джинсах вроде этих. Лидия Мори много ходит пешком. В магазин, в банк и до кофейни. И всегда она будто в каком-то трансе или под кайфом: почти не смотрит по сторонам, не оглядывается. За те месяцы, что Сайлас за ней следит, она еще ни разу его не видела. Сто пудов.
Он ускоряет шаг. Ну и задница, а! Зачарованный ритмичной безупречностью ее движений – вверх-вниз, вниз-вверх, – он думает: нет, у матери не может быть такой жопы. И тут же стыдливо морщится. Надо ж было такое подумать.
Сайлас окидывает взглядом всю ее целиком: руки, пальцы без колец, запястья, потертые кеды, темно-каштановые волосы, выбившиеся из небрежного пучка. Впервые он замечает несколько седых волос и мгновенно признает в ней живого, цельного человека, личность, а не набор соблазнительных частей тела. Она вновь становится для него поводом каждое утро перед работой (а теперь, когда началась школа, только по субботам) бросать велик на Аппер-Мейн-стрит, неподалеку от ее дома. Она – мать его покойного босса. Лидия Мори. Женщина, которой перемывают косточки все кому не лень. Каких только слухов о ней не ходит! Будто бы она – мать наркомана, чья халатность сгубила его самого и еще трех человек в придачу. Помешанная на сексе шлюха, которая изменила Эрлу Мори с рабочим, наркоторговцем, автостопщиком и зулусцем. Мать альфонса, который выкачивал деньги из Джун Рейд, покуда та не послала его куда подальше – а он в отместку порешил и себя, и ее. Чудовище, породившее на свет исчадие ада. Сайлас слушал да помалкивал. Ничего хорошего про Лидию Мори не говорили, если не считать комплиментом «лучшие сиськи в округе Личфилд». Так выразился его отец, когда они стояли на светофоре, и мимо прошла Лидия в топе с открытой спиной. «Девицы из “Пробки” рядом не валялись», – добавил он. Мамы в машине не было. Она никогда не любила Лидию Мори и говорила, что та «непутевая». А однажды, поболтав по телефону с подругой – спустя несколько дней после пожара, – сказала так: «Видно, никто не предупредил Лидию, что от кобеля не только блох подцепить можно, но и залететь. Никогда не пойму, как Джун Рейд могла связаться с этим шелудивым отродьем». И даже тут Сайлас промолчал.
Лишь раз он позволил себе что-то сказать по поводу случившегося – когда его допрашивали копы и начальник пожарной инспекции. Вечером они пришли к нему домой и спросили про день накануне свадьбы, когда он работал на участке Джун Рейд. Он рассказал ровно то же, что рассказывали Итан и Чарли: Люк поручил им привычную работу, какую они всегда делали для нью-йоркцев вроде Джун Рейд. Убрать сорняки с дорожек, сгрести упавшие ветки и листья, подравнять края цветочных клумб. Вот только заплатил он на сей раз вдвое больше и авансом. Вручая им деньги, Люк попросил выполнить работу в два раза лучше обычного. «Вы, ребята, молодцы, но сегодня я прошу вас выложиться на все сто». Сайлас передал эти слова полиции, однако те как-то не очень заинтересовались. Они больше расспрашивали про настроение Люка, не пил ли он, не употреблял ли наркотики. Сайлас ответил, что ничего такого не замечал. Люк был очень занят и немного взвинчен, но настроение у него было нормальное. Сайлас с ребятами приехали к дому Джун Рейд около двух часов дня, и сначала Люк работал вместе с ними: косил «джон диром» лужайки, пока Итан, Чарли и Сайлас делали все остальное. Около четырех часов дня Люк убежал по делам до половины седьмого. Как только он вернулся, Итак и Чарли укатили на стареньком «Саабе», а Сайлас поехал домой на велике – благо ехать было недалеко, меньше мили.
Кое о чем все трое умолчали: вскоре после отъезда Люка они сбежали за дом, на поле, за которым начинались земли Церкви объединения (церковь Муна подростки называли Луной, а ее последователей – лунатиками). Они не рассказали, как засели неподалеку от Луны и по очереди дули из бонга. У всех троих была с собой травка, так что они смешали три сорта и выкурили «свадебный салат», как язвительно назвал гремучую смесь Чарли. На Луне три друга потеряли счет времени и вернулись к работе лишь около шести вечера. Сайлас закинул желтый рюкзак с бонгом в каменный сарай рядом с кухней, приятели наспех закончили дела и еще до темноты разъехались по домам. К тому времени возле дома Джун Рейд уже стояло множество машин, а в доме – после репетиции свадьбы – было полно народу. Приятели решили, что Люк на них зол (их ведь нигде не было, когда он вернулся), и сбежали, не попрощавшись. К тому же он бы сразу увидел, что они накурились. Перед уходом Сайлас успел заметить на крыльце Лидию. Она сидела с Джун на плетеном диванчике и смеялась, а вокруг них, на столах с едой и цветами, мерцали крохотные чайные свечки. Он по сей день помнит запах свежескошенной травы, первые розовые полоски заката на горизонте и хлопанье брезента на ветру. Миллионы раз Сайлас прокручивал в голове эти две-три секунды перед отъездом домой.
Подумать только, та женщина на крыльце майским вечером и эта, что сейчас угрюмо переходит Херрик-роуд, закутавшись в бордовую флиску, – один и тот же человек! С тех пор он ни разу не слышал ее смеха и не видел, чтобы она улыбалась.
Сайлас немного сбавляет шаг. Интересно, Лидия вообще знает, кто он такой? Как-никак он три лета подряд работал на Люка почти каждый день, а весной и осенью – по выходным. Видела ли она его в тот вечер, дома у Джун Рейд? Он помнит, как стоял рядом с сараем, а потом услышал голос Люка из кухни и помчал прочь. Помнит, как бежал к подъездной дорожке и летел на велике вдоль зеленых кукурузных полей, что начинаются от края земель Джун Рейд и тянутся до самой церкви, где ее дочь должна была завтра выходить замуж. На Индиан-Понд-роуд он притормозил и полюбовался раскинувшимся над головой багровым закатом. Он помнит, как в траве мерцали светляки, а по обеим сторонам дороги высился густой лес. Он остановился, сполз по каменистому склону к воде и помочился в идеально гладкое зеркало пруда: от струйки мочи по отражению неистового неба тут же поползла рябь. От этого перед глазами все поехало, как от дури (тем более он и так уже был под кайфом). В какой-то момент облака над его головой превратились в гигантского дракона, раскинувшего крылья над всем миром. Сайлас тут же попятился от воды. Зрелище было жуткое: дракон оскалил зубы и изрыгал пламя, из его ноздрей вился дым, величественные крылья пестрели облачной чешуей, а огромный хвост крутыми завитками уходил за горизонт. Глаза этого удивительного чудища были голубые – длинные щели в клубах облаков. Дракон стал медленно поворачивать голову к Сайласу и распахивать глаза. Тот застыл на берегу пруда, ни живой ни мертвый от страха.
Спустя месяцы Сайлас забыл про дракона – забыл, как на несколько ужасных секунд поверил, будто дракон настоящий. Забыл, как в темноте выбирался обратно на дорогу и поначалу не мог найти велик: тот свалился за дерево, к которому был прислонен. Теперь Сайлас вспоминает эти страшные мгновения – как он бегал по темному лесу, спотыкаясь о корни, и искал велосипед, – и мечтает туда вернуться. Вновь слепо метаться в кромешной тьме, пока еще ничего не зная. Не зная, где велосипед. Не зная, что случится ночью и утром. Не зная, что полная луна скоро осветит всю долину. И что потом, когда вся его семья уснет, он опять запрыгнет на велик и помчит обратно, надеясь, что лунный свет поможет ему добраться до дома Джун Рейд.
Сам того не замечая, Сайлас вновь ускоряет шаг и догоняет Лидию. Перейдя Херрик-роуд и очутившись на тротуаре, который тянется вдоль всей Аппер-Мейн-стрит, он начисто забывает, что не должен показываться ей на глаза. Всего несколько минут назад их разделяло расстояние в три-четыре автомобиля, а сейчас Лидия шагает уже в считаных ярдах от него. Ему бы остановиться и тихонько свернуть к какому-нибудь дому, но он еще никогда не подходил так близко. Он вроде бы даже слышит ее дыхание. На улице прохладно, однако на ее шее выступили капельки пота. Она сняла флиску, и сквозь влажные пятна на белой футболке немного просвечивает кожа. Сайлас переводит взгляд с одного пятна почти обнаженного тела на другое. Наклоняется ближе. Вдруг оступается. Ботинок громко скребет по присыпанному песком тротуару, и Лидия вздрагивает, впервые замечая его присутствие. Другой ногой Сайлас ненароком поддевает ветку, и та ударяет ее по пятке. Лидия резко останавливается и оборачивается. Он замирает на месте. Она начинает пятиться.
Джун
Преодолев лабиринт размытых, усыпанных камнями проселочных дорог, что ведут от озера Боумен, Джун выезжает на трассу № 93 к югу от Калиспелла и облегченно выдыхает. Под Бьюттом она сворачивает на федеральную магистраль № 90, а позже – к Солт-Лейк-Сити. В Айдахо она начинает замечать, что ее машину немного ведет влево. С каждой милей ситуация ухудшается: когда впереди наконец возникает вывеска «Тексако», Джун уже с трудом может ехать прямо. Увы, подростки за кассой не умеют менять шины, а само заведение оказывается скорее деревенским продуктовым, нежели заправкой, сотрудники которой должны хоть немного смыслить в автомобилях. Джун решает дождаться какого-нибудь проезжего. Вскоре к бензоколонке подъезжает пикап, за рулем которого сидит пожилой бородатый мужчина с копной белых волос и в красной фланелевой рубашке. Джун спрашивает, умеет ли он менять шины, и по его веселому удивленному взгляду понимает, что обратилась по адресу. Он отдает честь и громко чеканит: «Броди Кук на службу прибыл». Она молча качает головой. «Ну и ладно», – по-прежнему весело произносит он, заправляет бак, расплачивается и отгоняет машину подальше от колонок. Припарковавшись рядом с ее «Субару», он спрашивает, где запаска. «Варианта два: в голове или в хвосте». Выжидающе смотрит на нее. Она понятия не имеет, как ответить, и тогда он отвечает сам: «Ладно, начнем с головы». Быстро окинув взглядом двигатель, он констатирует: «В хвосте, стало быть». Открывает багажник, и сзади раздается вопрос: «Куда пока убрать чемоданы?» Джун вновь теряет дар речи, и тогда он обходит машину с чемоданом в одной руке и большой спортивной сумкой в другой, ставит их на асфальт и говорит: «Покараульте их чуток». Затем возвращается к багажнику и достает из специального отсека под ковриком запасную шину.
Надо же, чемоданы детей до сих пор в багажнике, закинутые туда впопыхах и всеми забытые. Неужели она до сих пор ни разу не заглядывала назад? Впрочем, у нее и повода не было. Никаких вещей Джун с собой не взяла и со дня отъезда ничего не покупала – кроме зубной щетки и пасты на заправке в Пенсильвании. Сколько времени минуло с тех пор? Неделя? Две? Сразу после Коннектикута Джун потеряла счет дням. Пытается, но не может вспомнить, сколько ночей провела в машине на озере Боумен. Три? Четыре? Когда закончилась вода и пакетики с арахисом и изюмом, пришлось ехать дальше. Почти всю дорогу она только ореховой смесью и питалась.
Сразу видно, где чей багаж. У Уилла – элегантный чемодан с кучей молний и карманов, складной ручкой и колесиками на дне. У Лолли – потрепанная темно-зеленая сумка с замотанными скотчем ручками и пятнами от чернил. Она никогда не паковала чемоданы накануне отъезда и не ставила их в багажник. Это Уилл постарался. Адам всегда мечтал именно о таком зяте – который перед поездкой в другую страну будет читать о заразных болезнях и прививках от них, который вовремя оплачивает счета, а ночью заправляет кофеварку водой и молотым кофе. Который заранее пакует чемоданы и вечером перед свадьбой ставит их в багажник свекрови. Джун прямо слышит, как он рассказывает Лолли о распорядке дня: церемония в час, празднование с двух до шести, отъезд ровно в семь, чтобы Джун и Люк успели отвезти их в аэропорт не позже чем к 21:30. В 23:45 – вылет в Афины. Он даже переслал расписание Лолли, Адаму, своим родителям и Люку с Джун, чтобы ни у кого не осталось никаких вопросов и сомнений.
Сумка Лолли наполовину расстегнута, изнутри торчит краешек светло-голубого полотенца. Броди с помощью домкрата приподнимает передний левый угол машины, и Джун хочет уйти. Больше всего ей сейчас хочется уйти. От Броди, от машины, от сумок, от полотенца. Начиная тихонько пятиться, она слышит крик Лолли: «Уилл, погоди! Я забыла витамины!» Это было уже после репетиции, после ужина и уборки на кухне, где Люк готовил для всех чили. После того как Адам ушел к себе, а Лидия, немного захмелевшая, отправилась домой. Джун стоит за кухонным столом и сортирует скопившуюся почту. «Погоди!» – кричит Лолли из своей комнаты, а Уилл уже вышел с чемоданами на крыльцо. Она сбегает вниз по лестнице (громко, стремительно, словно лавина) и босиком вылетает за дверь, сжимая в руках голубое полотенце – импровизированную сумочку для пузырьков с витаминами. «Вернись! Я босиком!» Джун слышит их смех с улицы и думает (с легким уколом ностальгии и зависти), что сейчас в их отношениях, в их жизни настала самая лучшая пора. Прекрасное «до». «Верхушка колеса обозрения», как говорил один ее случайный знакомый, с которым она однажды посетила обновленный Лондонский Глаз. Свидание вслепую устроила ее назойливая, но доброжелательная коллега из галереи. Мужчина был дядей этой коллеги и недавно овдовел. Как оказалось, ни Джун, ни он еще не были готовы к новым отношениям. Тот вечер почти целиком стерся из памяти, но она помнит, как они достигли вершины огромного колеса и увидели внизу роскошный золотой веер Лондона. В ту минуту спутник рассказывал ей про свою теорию – с характерным для англичан изнуренным снисхождением, к которому она уже начала привыкать. «Как прекрасен этот переломный момент между юностью и зрелостью, захватывающая пора, когда человеку все видно, все кажется возможным, когда хочется строить планы. Внизу остаются в тумане детство и юность – неуверенный подъем, а с другой стороны ждет спуск в зрелый возраст и старость, когда человек начинает сверять великолепное и мимолетное зрелище, открывшееся ему наверху, с унылой реальностью».
Слушая, как на улице перешептываются и хихикают Лолли с Уиллом, Джун представляет их в золоченой кабинке на вершине колеса обозрения. Она не гонит этот образ, позволяет ему задержаться перед глазами. Конверты так и лежат перед ней, нераскрытые, а она рисует себе Лондон тем вечером, чудесный и беспредельный лабиринт света, тянущийся во все стороны до самого горизонта. Над этой красотой парит смеющаяся Лолли. Джун рассеянно ворошит груду счетов и писем, зачем-то раскладывая их по цвету и форме. А потом слышит зов дочки. Та стоит у открытой двери и просит открыть машину. На улице прохладно, поэтому Джун накидывает льняной жакет и нащупывает в кармане банковскую карту, которую ей недавно вернул Люк – он снимал наличные, чтобы расплатиться с ребятами за земельные работы. Джун хватает ключи с медного подноса у двери и выходит на подъездную дорожку, чтобы открыть Уиллу багажник. Когда они возвращаются, Лолли ждет их на коврике у входа в растянутых трениках и вечерней блузке, которую еще не успела снять. Она дурашливо смеется. Завидев мать в свете фонаря, она совсем по-девчачьи вскрикивает «Мам!», как будто она еще подросток и не успела испортить отношения с родителями. Верхушка колеса обозрения… беззаботная и головокружительная пора, до боли мимолетная. Подойдя к дочке, она долго-долго ее обнимает – пока та не начинает вырываться из объятий.
Они заходят в дом, и Люк заваривает чай с ромашкой. Все четверо сидят на закрытом крыльце, обсуждая репетицию свадьбы и ужин с чили и фаршированными яйцами. Уилл подтрунивает над Лолли: та непременно должна опоздать на собственную свадьбу, потерять кольцо и забыть слова клятвы. Обычно Джун не позволяет себе вольностей в компании дочери, но тут начинает со смехом припоминать историю про то, как Лолли в детстве должна была произнести небольшую реплику в школьном спектакле «Крошки в Стране игрушек», да забыла про это и ушла в туалет. Они беседуют весело и непринужденно, однако Лолли вдруг притихает: как будто на миг утратила бдительность и забыла, что должна соблюдать дистанцию, а тут опомнилась. Она молчит, и остальные переходят к обсуждению учебы Уилла и его планов на будущее – практика, стажировка, работа… Вдруг, как гром среди ясного неба, Лолли спрашивает Люка, не хочет ли он сделать предложение ее матери. Все замолкают. Она не шутит, не подкалывает, просто хочет знать. Люк смотрит ей в глаза и так же серьезно отвечает: «А я уже сделал. Но твоя мама не приняла мое предложение всерьез. Или меня, уж не знаю. Поначалу я думал, что причина в тебе, но теперь ты подросла, окончила университет и практически вышла замуж. И вот я гадаю, в чем же дело. Я надеялся, весь этот свадебный переполох натолкнет ее на соответствующие мысли, но не тут-то было. Так что ответ на твой вопрос – да, а на мой – уже дважды – нет». Лолли, конечно, потрясена этой тирадой, как и все остальные. На крыльце стоит тишина, нарушаемая только гудением посудомойки из кухни и плотным стрекотом цикад за окном, который за последний час из электрического гула перерос в протяжный рев. Проходит несколько секунд. Лолли встает и берет Уилла за руку. Они уходят, Уилл виновато желает всем спокойной ночи. «До завтра!» – кричит он со второго этажа, прежде чем Лолли успевает захлопнуть дверь. И вот их уже нет.
Мимо с грохотом проезжает длинный грузовик с полным кузовом фанеры. Джун идет против движения, опустив голову, мимо «Арбис», «Тако Белл», «Эксон». Перед глазами у нее – коричневые туфли Люка с пряжками, которые он заказал из каталога специально для свадьбы. Они натерты до блеска, но на одном заметны пятна засохшего томатного соуса – наверное, капнул, когда готовил ужин. Из-под подошвы выглядывают клочки свежескошенной травы. Один клочок падает на плитку крыльца, когда Люк нервно пинает ножку плетеного журнального столика. Они с Джун молчат с тех пор, как Лолли и Уилл ушли к себе. Люк продолжает ерзать, и она замечает белые спортивные носки под его брюками цвета хаки. Он кладет ладонь ей на ногу и начинает поглаживать большим пальцем, но она смахивает его руку и встает. Тогда он тянется за ее рукой, а она, отбиваясь, случайно царапает его левую щеку. Он морщится и садится обратно. Джун не извиняется, даже не смотрит, выступила ли кровь, просто уходит на кухню.
Сквозь рев проносящихся мимо машин раздается крик: «Стойте! Да постойте же!!!» Она смутно сознает, что должна остановиться, но все вокруг как в тумане.
Джун стоит у раковины и наполняет чайник водой, чтобы заварить себе еще ромашкового чаю. Руки трясутся. Она жалеет, что не может повернуть время вспять. До сих пор все шло на удивление гладко. Даже с Адамом, приехавшим утром из Бостона – к счастью, в полном одиночестве. Джун пыталась в последний момент вразумить Лолли, объяснить ей, что всем будет гораздо проще, если он остановится в «Бетси» с семьей Уилла и прочими гостями, однако реакция дочери, как всегда, была мгновенной и взрывной. Вопреки мягким увещеваниям Джун, его поселили в гостевой комнате на втором этаже. Однако Адам был весьма дружелюбен и обходителен с Люком, чем немало всех удивил – особенно если вспомнить их последнюю встречу на университетском выпускном Лолли. Тогда Адам наотрез отказался вести себя прилично и весь вечер бубнил под нос ругательства вроде «жиголо» и «педофилка». Джун не осталась в долгу: напомнила Адаму, что тот задолго до их развода совершал набеги на детский сад. Люк моментально умолк. Лишь вечером она смогла увидеть случившееся его глазами: двое бывших грызут друг друга за то, что встречаются с молодыми. Какое унижение. Она поклялась себе не опускаться до подобной грызни на свадьбе Лолли – и, как ни странно, все получилось само собой. Адам разговаривал уважительно, не подкалывал, не язвил. И уж от Люка никто не ждал такой выходки. Но, пустив Лолли в свою душу, он открыл банку с червями, которая была давно – по крайней мере, Джун на это надеялась – закрыта.
Чайник уже полон воды, но она не может вытащить его из-под крана. Вода хлещет в раковину, и прохлада в сочетании с тяжестью приносят странное облегчение. Она понятия не имеет, что делать дальше, поэтому не делает ничего. Ее загнали в угол, она злится на себя и на других. Вот бы вернуться на пару часов назад, к той короткой сцене у дома, когда Лолли увидела ее в свете фонаря и вскрикнула: «Мам!» Вот бы начать вечер заново, отвести беду. Джун наблюдает за ровной струей воды из крана – как она выливается из чайника и исчезает в сливном отверстии.
Мимо, гудя клаксонами, несутся машины. Джун идет все быстрее, но мужской голос не отстает. «Да что с вами ТАКОЕ?!» Она пускается бежать, и тут ее хватают за руку. «СТОЙТЕ! Что вы творите?» – вопрошает голос скорее потрясенно, нежели сердито. Она оборачивается, видит бороду, фланелевую рубашку, копну белых волос, но не видит самого человека. «Простите, – говорит она, обращаясь вовсе не к нему. – Ох, простите меня!» Она смотрит на бьющую из крана воду и свои дрожащие руки, падает на одно колено, потом на другое. Впервые за все это время, вдали от дома и на глазах у чужого человека, она начинает плакать.
Джордж
Я уходил по утрам, оставляя в номере жуткий бардак – смятые простыни и одеяла, разбросанную по полу одежду и полотенца. А вечером возвращался из больницы, от Роберта, и меня уже ждал идеальный порядок. Кровать заправлена, на комоде ровная стопка одежды. Даже тюбик с зубной пастой завинчен, а бритва и расческа аккуратно лежат на полотенце рядом с умывальником. Вообще-то я и сам люблю порядок, но в ту пору мне было не до уборки. Я совсем распустился и потерял контроль над всем – над здоровьем жены и сына, над собственным бизнесом. А здесь, в этой крошечной новоанглийской гостинице, мои проблемы решал кто-то другой. Кем-то другим была Лидия. Первые две недели мы с ней не пересекались. Но я чувствовал ее присутствие; открывая вечером дверь в номер, я предвкушал, как увижу идеальную чистоту и порядок, втяну цитрусовый аромат полироли, и в те дни только это и приносило мне хоть какое-то облегчение.
Роберт пролежал в коме три дня. Он вдохнул собственные рвотные массы, когда был в отключке, и врачи думают, что его мозг страдал от гипоксии на протяжении трех часов – пока Роберта не обнаружили полицейские. Все трое суток я сидел у кровати сына. Знаю, это прозвучит странно и жутко, но сейчас я даже скучаю по тем часам, проведенным наедине с ним. Еще никогда мне не была так ясна моя роль, моя задача. Я должен быть рядом, вот и все. Больше от меня ничего не требуется. Я рассказывал ему о маме и сестрах, о наших собаках и безобразном доме, что строят в лесу напротив нашего – на том самом месте, где он любил играть в детстве. Я держал его за руку, чего не делал ни прежде, ни потом. Порой я гадаю, не таков ли удел всех отцов. Для меня по крайней мере отцовство оказалось непростым делом, вечным хождением по тонкой грани между чрезмерной строгостью и мягкостью. Я ведь так и не вошел во вкус. Совсем не то с дочками – с ними легко быть рядом, их легко любить. Правила игры всегда понятны и очевидны. Роберт никогда не увлекался спортом. Быть может, в самом раннем его детстве, когда закладывается это увлечение, я был слишком занят работой, Кей и девочками, чтобы выйти с ним во двор и побросать мяч. Он обожал мудреный фантазийный мир «Драконов и подземелий», эти самодельные книжки, и ему нравился Тим, но никаких общих интересов у нас не было. Пока Кей была жива, она нередко говорила, что он не обязан интересоваться мной и моей жизнью, это я обязан интересоваться им. Если она была права – полагаю, так и есть, – то я свой долг не выполнил. Провалился с треском. К тому времени, когда он уехал в «Харкнесс», я был совершенно уверен, что Роберту гораздо лучше живется без моего вмешательства, что он самодостаточен и без труда займет свою нишу в частной школе и университете, даже не имея отца, который разбирается в «Драконах и подземельях», и навыков игры в баскетбол. Теперь-то я вижу, что думал только о себе.
После выхода из комы Роберт провел в реанимации еще десять дней. Он был в сознании, но плохо соображал и еще хуже говорил. В первые три дня я сидел рядом, но за руку его больше не держал. Больше всего мне запомнилось, как я смотрел на свои пальцы и медлил. Роберт только очнулся и был очень напуган, не мог произнести даже самых элементарных слов, а я так и не взял его за руку. Теперь я поступил бы иначе. Да я бы многое сделал иначе, будь на то моя воля. Из-за чего я вообще ломал голову, в чем сомневался? Ответ: во всем. Больно это признавать, но, глядя на себя тогдашнего, я вижу нервного болвана, который мучается и грызет себя по поводу любого выбора, даже самого незначительного – и притом всегда делает неправильный. Почему понимание приходит к людям лишь много лет спустя? Я примирился почти со всеми своими ошибками, но время от времени в голове всплывает какое-нибудь воспоминание – и ставит меня в тупик. Зачем я не окружал сына любовью и вниманием, зачем не обнимал изо всех сил, зачем позволил ему сбежать в частную школу – лишь бы одним беспокойством в моей жизни стало меньше? От этих сожалений не уйти. Когда такие мысли появляются, я просто живу с ними, потому что сделать тут ничего нельзя. А потом они постепенно уходят сами.
После реанимации Роберта перевели на отделение восстановительной медицины, где врачи надеялись вернуть ему способности к речи, критическому мышлению и самостоятельному хождению. Да, его мозг поврежден, говорили они, но при должном усердии он сможет полностью восстановиться, и физически, и умственно. Там Роберта лечили почти целый месяц, и за тот месяц я летал домой лишь раз или два: все время проводил в мотеле, приходя к сыну на завтрак и на ужин. Врачи хотели, чтобы он сосредоточился на упражнениях и занятиях, поэтому я держался в стороне, работал удаленно из гостиничного номера и разговаривал по телефону с дочками, Кей, мамой и сестрой, которые сидели с детьми и по очереди возили мою жену на химию. Кей задавала вопросы о состоянии Роберта, но все мои вопросы о ее самочувствии оставались без ответа. Она старалась говорить весело и непринужденно, однако с каждым звонком ее голос звучал все слабее.
В тот день, когда Роберта перевели на отделение восстановительной медицины, я познакомился с Лидией. Врач попросил меня куда-нибудь отлучиться до вечера. Впервые за все это время я пришел в номер до наступления темноты. Вставляя ключ в замок, я услышал гул пылесоса и на секунду замешкался. Хочу ли я видеть волшебницу, что ежедневно наводит идеальный порядок в моей комнате? Мне нравилась эта тайна, и потому я немного постоял за дверью, слушая, как пылесос шоркает по полу и тихо стукается о мебель. Видимо, я не заметил, как он выключился. Дверь внезапно открылась, и на пороге стояла она – в джинсах и обтягивающей белой футболке, с небрежно убранными наверх каштановыми волосами, моложе меня лет на десять. Молодая. Прекрасная. Лидия.
Она тут же умчалась, и мы успели обменяться лишь неловкими приветствием и прощанием. На следующее утро я вернулся домой сразу после больничного завтрака, и Лидии еще не было. Почему-то я занервничал. Принялся убирать комнату и складывать одежду – делать то, что и так полагается делать каждому человеку. Задача горничной – наводить чистоту, а не разгребать чужие завалы. Я не стал заправлять кровать, а вместо этого проверил, смыт ли унитаз, и привел в порядок больничные бумаги на столе. Лидия пришла около двенадцати дня и, конечно, не постучала. Видимо, она не ожидала увидеть меня дома, поэтому просто открыла дверь своим ключом и вошла. Я сидел в кресле у кровати и молча наблюдал, как она ставит на пол большое пластиковое ведро с разными моющими средствами и тряпками. На ней были те же джинсы, что и вчера, и футболка, но уже не белая, а светло-голубая. Я сказал: «Доброе утро!», и она вскрикнула от неожиданности.