– Хорошо, я поняла.
Площадь остается справа, и мы выбираемся на авеню Клебер, так отрекомендовал эту более-менее вменяемую трассу компьютер. Тачка Мерседес движется в плотном потоке машин, ясно, что мы не уложимся ни в двенадцать, ни в двадцать минут, оптимальный расклад времени предназначен исключительно для Мерседес, отнюдь не для меня. Только она не способна считаться с чужими интересами, только для нее вечно горит зеленый свет, представить Мерседес, стоящую в пробках, – нереально.
– Никто не может подобрать нужных слов, когда дело касается Мерседес, верно? Даже ты.
Триумфальная арка.
Самая знаменитая арка в мире, хотя и выглядит она совсем не так величественно, как на тысячах открыток, рисунков, кадров; совсем не так, как я ожидала. Да я и не ожидала! Вместо того чтобы любоваться красотами Этого города, я безостановочно, исступленно думаю о Мерседес. И слава богу, хоть какое-то занятие, хоть какая-то пища для моего воображения, так долго остававшегося невостребованным. Никому не нужным. Впервые его оценил Алекс Гринблат, он тоже остался для меня загадкой – хоть и не такой глобальной, как Мерседес. Опять Мерседес, снова Мерседес, Мерседес – почти миф, Мерседес – миф без всякого «почти»; мертвая Мерседес (в случае если Мерседес действительно мертва) нисколько не уступает живой, совсем напротив. Единственное, что может сделать смерть в случае с Мерседес, – так это придать ей дополнительный шарм.
Пикантность.
Тачка Мерседес снабжена навигационной спутниковой системой, самой совершенной спутниковой системой из всех возможных, иначе и быть не может. Что произойдет, если я поменяю пункт назначения? И вместо банальной улицы Лепик потребую, чтобы меня сопроводили к Мерседес Торрес? Улица Мерседес, какой я ее вижу: увитые плющом дома-призраки, чтобы в них попасть – необходимо набрать шифр на панели рядом с дверями; окна в домах сделаны из того же стекла, что и оптические прицелы снайперских винтовок, они так же приближают объект, даже разметка, нанесенная на них, – та же. Бродячих собак здесь не было никогда, так же как и приземленных лавок, торгующих овощами и зеленью. Зато непременно отыщется один оружейный магазин и один ювелирный. Когда в одном конце улицы Мерседес наступает ночь, в другом – непременно всходит солнце. На востоке улицы Мерседес шумит океан, запад же защищен горами; там нет ни одного дорожного знака, там бродят стада мотоциклов, сбежавшие из Национального музея в Римини, куда бы ты ни отправился – все равно вернешься к исходной точке.
Улица Мерседес – ловушка.
Такая же, как сама Мерседес.
– …Бульвар де Курсель, – направляет меня компьютер.
А, да, бульвар де Курсель, максимальный отрезок, который я должна преодолеть по прямой, так что произойдет, если пункт назначения изменится?
Ничего.
Я не собираюсь менять его. Даже ради Мерседес. А затей я что-нибудь подобное – бортовая навигация сильно бы озадачилась. Ведь это всего лишь техника, лишенная воображения и души, не способная на верность и на предательство, вот почему я спокойно заняла место, по праву принадлежащее Мерседес, и до сих пор остаюсь безнаказанной.
…Чего бы мне не хотелось – оказаться поблизости от Монмартра, кишащего туристами. Их с лихвой хватило бы на две, на три Эс-Суэйры. Но Монмартр существует (я знаю об этом из литературы и из многих других источников) – следовательно, существуют и туристы. Если уж ты попала на улицу Лепик, Саша́, придется с этим смириться. Даром что «Cannoe Rose» не расположилось на вершине холма, а обосновалось на очень дальних подступах, заслоненная другими улицами и другими cafés, – количество людей меньше от этого не становится. С другой стороны – Европа, благословенная Франция, и уж тем более – Париж, здесь постоянно толпится народ, и его всегда будет чрезмерно, с лихвой, через край. Я вовсе не собираюсь привыкать к разношерстной, разномастной толпе (даже из салона автомобиля она выглядит пугающе) – я просто хочу посетить одно заведение.
При таком наплыве для меня там вряд ли найдется свободный столик, и это удручает.
Еще не свернув на Лепик, стоя в заторе на огрызке пути у бульвара Клиши, я вынула из кармана бумажку с адресом, которую дал мне старик из Librairie. На что я надеялась? На то, что адреса не совпадут друг с другом, и это будет означать лишь одно: «Cannoe Rose» снова переместился в пространстве, обвел меня вокруг пальца, как самый распоследний уличный наркодилер. Мои надежды оказались тщетны, оба адреса – написанный от руки и выдавленный на картоне – совпали до последней буквы.
Воистину в Этом городе всегда попадаешь туда, куда необходимо попасть.
– Конец пути! – объявляет голос в наушниках. – Аста луэго, маравильоса!
Аста луэго – прощание, следующее за приветствием, что-то вроде бай-бай или пока-пока, или чус, или орэвуар, ма белль, в Эс-Суэйре, под шум волн, наслушаешься всякого. Кроме одного: «Оставь меня в покое, идиотка!»
– И тебе аста. Луэго.
– При необходимости вы можете сообщить новые параметры поиска.
– Не сейчас.
Я все еще одушевляю компьютерные схемы, платы и контакты, вместо того чтобы просто «push the button»; Мерседес, не склонная к сантиментам, так бы и поступила.
– При необходимости вы можете сообщить новые параметры поиска. Пункт назначения?
Мне все-таки придется жать на кнопку, Мерседес делала это неоднократно. Даже не слушая безостановочный рефрен в наушниках, я нахожу место для парковки. На стороне, противоположной номеру дома, указанного в обоих адресах. И наконец-то глушу мотор, запоздало думая о том, что никаких дополнительных аксессуаров вроде иммобилайзера или ключа, отвечающего за блокировку двигателя или коробки передач, не понадобилось. Что, если кому-нибудь придет в голову угнать тачку Мерседес?
Руки коротки – вот и все имеющееся у меня объяснение. Тачка Мерседес не угоняется в принципе. Все защитные системы работают от одной– единственной кнопки на пульте, у Мерседес наверняка имелся свой собственный Ясин, поставщик сакральных автомобильных прибамбасов, простых в управлении и безнадежно потерянных для взлома.
Я напрасно ищу вывеску «Cannoe Rose». Ничего подобного нет и в помине. Прямо передо мной жилой дом с приоткрытой дверью в парадное, вот ведь черт! – вместо ожидаемого облегчения я испытываю разочарование и злость. К тому же человеческий лес заметно поредел, людей на улице Лепик не больше, чем на любой из послеобеденных улиц Эс-Суэйры. Последующее развитие событий предполагает два варианта: либо я возвращаюсь к машине и шепчу в микрофон спасительное «ру Конвенсьон, 237», и в благостной тишине отеля «Ажиэль» дожидаюсь звонка от Доминика, либо…
Либо.
Второй вариант кажется мне более предпочтительным, к тому же его отработка не должна занять много времени. Я тупо последую за адресом на картонке, всего-то и нужно, что войти в подъезд и поинтересоваться у консьержа, где находится «Cannoe Rose», получить ответ
«je ne sais pas»[43] (в лучшем случае) или
«hors d’ici!»[44] (в худшем) и снова вернуться к машине, а потом – в отель и ждать, ждать совершенно бесполезного звонка от Доминика.
До сих пор в Этом городе я не видела ни одного консьержа.
Я не вижу его и сейчас.
Подъезд абсолютно пуст. Его единственное отличие от подъезда на авеню Фремье в том, что третий и (местами) четвертый этажи дома Мерседес снесены здесь на первый. Конечно, до повешенного на перилах пупса дело не доходит; до экскрементов, прикрытых бельишком из бумажных обрывков секс-символов – тоже, но глухая стена справа от меня до самого верха испещрена граффити. Слова
«charogne», запечатленного в самых разных формах, не обнаруживается, зато имеются в наличии другие слова, я нахожу даже искрометное русское «S U K A», написанное почему-то латинскими буквами. Я нахожу множество забытых имен, множество не переданных приветов из Вудстока, из Сайгона, из Алжира и Кореи, из шестьдесят восьмого, с Левого берега, с мыса Канаверал; от американской версии фильма «На последнем дыхании», от английской версии коктейля «Б-52», от полутора десятков обновленных версий операционной системы Windows. Все это наплывает друг на друга, дробится и соединяется в самых немыслимых комбинациях, перемежается рисунками (иногда – фривольными, иногда – по-настоящему талантливыми).
От стены с граффити у меня рябит в глазах и неожиданно начинает болеть голова.
Но самое интересное раскрывается в конце стены, за нарисованной стаей птиц, белых и черных: сплетаясь крыльями, сцепляясь хвостами, они образуют искомое:
C
A
N R
N O
O S
E E
Маленькая, выступающая мысом стрелка (на ней сидит одинокая птичка, похожая на пересмешника) указывает направление и подтверждает – я на правильном пути.
Йес, йес, йес! Hourra-hourra!..
Последовав за стрелкой и за клювом пересмешника, обращенным в ту же сторону, я преодолеваю:
– три ступени, ведущие вверх;
– узкий, плохо освещенный коридор;
– три ступени, ведущие вниз;
– еще один коридор, освещенный намного хуже, чем первый;
– арку с низкими, хлопающими дверцами;
– коридор с коптящими на стенах факелами;
– пролом в стене.
За проломом начинается самое интересное. За проломом начинается собственно «Cannoe Rose» – открытая площадка в пятьдесят квадратов или около того, с неровными шероховатыми стенами и полом, выложенным белой и черной плиткой. Одну стену занимает широкая барная стойка, другую – огромный аквариум – точная копия кораллового рифа, каким его представляют люди, никогда не спускавшиеся под воду.
Каким его представляю я.
Аквариум настолько завораживает, что все остальные детали уходят на задний план: пластиковые столы и стулья, красные бумажные фонарики над ними, два неработающих игровых автомата и один работающий – музыкальный. Окно музыкального автомата, больше похожее на импровизированную витрину магазина грампластинок, отсвечивает мягким желтым светом; из него льется знакомая, много раз слышанная музыка, но уловить мотив я не в состоянии. Кажется, она связана с Вудстоком, а может быть – с шестьдесят восьмым годом, а может быть, с фильмом «На последнем дыхании».
В его французской версии.
Все столики в «Cannoe Rose» заняты.
Шпионы, работающие под прикрытием, – ну да, ну да. Бледные провинциалы из Дижона, мечтающие надрать задницу первому подвернувшемуся черному или арабу, – ну да, ну да. Отставные хиппи – ну да, ну да. Торговцы героином и его верные адепты, ширяющиеся тут же, под красным бумажным фонариком, – ну да, ну да. Начинающие писатели, сценаристы и сатанисты – ну да, ну да.
Все не так. Все совсем не так.
Публика, которая оккупировала столики, – самая обыкновенная: влюбленные парочки и не влюбленные парочки, компания работяг, компания секретарш, компания футбольных болельщиков; два молодых человека в военной форме, одинокий, печальный алжирец в европейской одежде (алжирцев я всегда узнаю по мелко курчавящимся блестящим волосам), одинокая женщина средних лет, похожая на шлюху и Shirley Loeb одновременно. Никто не кричит, никто не устраивает склок и разборок, но в зале (если можно назвать залом площадку под открытым небом) стоит веселый непрекращающийся гул, от него – в противоположные друг другу стороны – уходят две волны. Одна разбивается об аквариум, а другая – о барную стойку.
Два свободных места есть только у нее.
Я подхожу к стойке, устраиваюсь на высоком стуле, напротив бармена – седого (или, вернее, абсолютно беловолосого) мужчины лет пятидесяти в ярко-синей вельветовой рубашке с короткими рукавами. Белый и синий – любимые цвета Эс-Суэйры, в случае с барменом они разделены светло-коричневым пляжем лица, такое определение вполне уместно: загар, покрывающий щеки, лоб и подбородок бармена – светло-коричневый, ровный, вечный. Морщин не слишком много, но они необыкновенно резки и выпуклы, за ними может стоять все, что угодно: походя преданная дружба, походя брошенные женщины, карточные долги, бурная молодость охотника за головами. В глубоком вырезе рубашки виднеется диковинный крест, собранный из продолговатых темных плодов какого-то растения; тяжелый серебряный браслет на правом запястье и тяжелую серебряную серьгу в правом ухе можно считать удачным к нему дополнением.
Бармен похож на актера Шона Коннери.
Сходство так велико, что на мгновение мне кажется – это и есть Шон Коннери. Собственной персоной. Нисколько не постаревший со времен своего позднего Бонда Шон, зачем-то бросивший и Голливуд, и Эдинбург и устроившийся работать в вонючей парижской забегаловке… т-сс… ша! никакая это не забегаловка. Это… Это…
Это – «Cannoe Rose».
Место, в которое я так стремилась попасть, куда бы добралась рано или поздно – просто потому, что в Этом городе ты всегда оказываешься там, где должен оказаться. Случайных адресов в Этом городе не бывает.
– Я – не он, – неожиданно говорит бармен, обнажая в улыбке белые (на тон светлее волос) и странно молодые зубы.
– Простите?
– Я – не он. Не тот актер. Вы ведь как раз об этом думали, правда?
– Правда, – теперь уже я улыбаюсь бармену ответной улыбкой. – Именно об этом я и думала.
– Меня вечно с ним путают. И вечно приходят на меня поглазеть. Знаете, как это бывает – один идиот увидел и сказал другому, другой сказал третьему, вот и получается круговорот дерьма в природе. А в самой середине – я.
– Мне никто об этом не говорил.
– Да ну? – бармен искренне удивлен.
– Никто. Кофе, пожалуйста.
– И чего-нибудь покрепче?
– Хорошая идея. Джин у вас есть?
– Найдется.
– Можно закурить?
Праздный вопрос, в «Cannoe Rose» курят все кому не лень – даже субтильные секретарши дымят в четыре трубы; праздный вопрос – но он способен привлечь внимание бармена, молча пододвинувшего мне пепельницу. Я вынимаю сигареты и красную картонку (она будет жить вечно!), отрываю вторую по счету спичку и подкуриваю.
В совершеннейшем молчании.
Вчера, когда я был молод,Вкус жизни был сладок, как дождь на моем языке,И я дразнил ее, считая дурацкой игрой, —Подобно вечернему бризу, дразнящему пламя свечи,Я перепробовал тысячу грез,Я запланировал уйму прекрасных вещей,Но все, что я построил, – стоит на зыбком песке,Просачиваясь во вчера, когда я был молод…
Не самый лучший подстрочник, да что там – просто отвратительный, он рождается в моей голове внезапно и не поспевает за музыкальным автоматом; крохи ускользающего смысла – вот и все, что мне остается.
Песня красива, грустна и банальна, она трогает меня по-настоящему. Как тронула бы любая другая песня со сходным мотивом и сходными словами. Только банальности способны вызвать искреннее движение души.
Время зашло за мной для оплаты вчера —Когда я был молод.
– Вы как будто расстроились? – участливо спрашивает бармен, не сводя глаз с картонки в моей руке.
– Нет, ничего. Просто песня…
– Вы можете выбрать другую, повеселее. Всего лишь один евро – и кто-нибудь типа Саша Дистель быстро приведет вас в хорошее расположение духа.
– У вас есть Саша Дистель? По-моему, его уже давно никто не слушает.
– У нас есть все. У нас есть песни, которых еще никто никогда не ставил. Все предпочитают слушать одно и то же. Каждый день. О том, как они были молоды вчера. И о том, как невыносимо проснуться завтра, в одинокой постели, из которой только что выскользнула любовь.
– Это волнует всех, ничего не поделаешь.
– Точно. – Морщины на лице бармена становятся еще глубже и выразительнее. – И бороться с этим невозможно. Вот ваш кофе и ваш джин.
Джин выглядит чертовски холодным, даже стакан запотел. Кофе, напротив, – обжигающий, кто из присутствующих заплатил один евро, чтобы послушать о несбывшихся мечтах и жизни, просочившейся сквозь пальцы, как песок?..
– Вы ведь не бывали здесь прежде…
– Никогда не бывала.
– Но у вас спички из нашего бара. Такие же, как во-он те…
Не-Шон указывает взглядом на большую стеклянную емкость, стоящую на столешнице справа от него. Просто удивительно, что я не заметила ее до сих пор. А между тем она доверху наполнена красными спичечными картонками, полностью идентичными моей.
– Вы же знаете, как это бывает. – Я смотрю прямо в глаза бармену, ярко-синие, удачно подобранные под цвет вельвета. – Один идиот влюбился в ваш бар и рассказал о нем другому, другой – третьему, третий – четвертому… Я была последней в списке.
– Значит, спички достались вам как сувенир?
– Что-то вроде того… То есть – сначала это был сувенир, а потом…
– А потом?
– Потом он превратился в единственную память о человеке, который был мне дорог.
– Его больше нет?
Студентик Мишель. Отставной горнолыжник Жюль, впоследствии оказавшийся легавым. И множество других людей, сочиняющих трагические истории, чтобы их собственное одиночество выглядело оправданным. Чтобы их собственное существование казалось не таким бессмысленным, каким оно является на самом деле. Все это множество сидит в дешевом кинотеатрике, на просмотре фильма о страстях, недоступных им, о приключениях, которые они никогда не переживали; никто не решается закурить, никто не решается выйти в туалет, пустое кресло у прохода предназначено специально для меня.
Никогда.
Никогда я в него не сяду.
Залпом выпив джин, я дружески подмигиваю бармену:
– С ним все в порядке. И со мной тоже. Просто мы давно не виделись.
– Повторить? – Не дожидаясь ответа, не-Шон снова наполняет мой стакан. – Это за счет заведения.
– Спасибо.
– Значит, ваш друг бывал у нас?
– И довольно часто.
– Я знаю всех. Всех, кто заглядывает сюда чаще чем один раз. Нас ведь довольно трудно найти…
– Это точно. Случайно сюда не попадешь.
– Вы его разыскиваете?
– Не то чтобы я напрягала все силы в его поисках…
– Но?..
– Увидеться не мешало бы.
– Можете оставить ему записку. Все так делают.
– Все?
– Ну да. Видите деревянный щит?
Палец бармена устремляется по направлению к стене, примыкающей к аквариуму. Деревянный щит расположен прямо посередине и весь увешан бумажными листками и конвертами; я вижу даже засохший цветок ириса, намертво прикрепленный к дереву.
– Тот, кому нужно, обязательно подойдет, обнаружит оставленное для него послание и прочтет его.
– Не думаю, что это выход. Человек, о котором я говорю, – совсем не ждет от меня послания.
– Может, он ждет послания от кого-нибудь другого? – вполне резонно замечает бармен. – И тогда все равно подойдет. Как его зовут?
В вопросе нет ничего сверхъестественного, но он застает меня врасплох. Фрэнки, возможно, бывал в «Cannoe Rose», то же можно сказать о Мерседес, кого из двоих выбрать? Кого? Я стою перед двумя совершенно одинаковыми, наглухо закрытыми дверями, стоит мне толкнуть не ту – и тему с блуждающим по Парижу баром можно будет закрыть навсегда.
– Фрэнки, – наконец произношу я. – Его зовут Фрэнки.
– Я не знаю никого по имени Фрэнки.
Вот он, приговор! Но так просто я не сдамся.
– Неужели вам известны все имена?
– Тех, кто заглядывает сюда чаще чем один раз, – да. – Бармен подмигивает мне и принимается протирать стаканы, и без того чистые. – Вон тот парень – алжирец. Его зовут Али, он приходит сюда по четвергам и субботам. А сегодня как раз четверг. Или суббота?
– Понятия не имею.
Я действительно не знаю, четверг сегодня или суббота, я не уверена насчет времени суток, лишь одно не вызывает сомнений – с алжирцем я угадала.
– Ай-ай, красотка! – не-Шон одобрительно цокает языком. – Хорошо, что вы появились. Видите теплую компашку? Самый дальний от нас столик…
– И что?
– Не пропускают ни одного матча национальной сборной. Колесят за ней по всему свету. Гийом, Жан-Клод, Жан-Анри и просто Жан, и еще коротышка Венсан по прозвищу Хорек. Страшные люди, любители почесать кулаки о чужие челюсти. Лучше им не попадаться, но вас они не тронут.
– Почему?
– Не тронут, и все. У нас тишь да гладь. Даже отъявленные мерзавцы ведут себя так, как будто только вернулись с приема в посольстве Сури-нама.
– Тишь да гладь, я вижу.
Второй стакан джина (в отличие от первого, выпитого залпом) я лишь потягиваю. Странно, но обычной реакции на алкоголь не наступило, я чувствую себя просто замечательно. «Cannoe Rose» и вправду выдающееся заведение. Оно стоит того, чтобы вернуться сюда еще раз.
– …а как насчет девяти убийств? Два из них были ритуальными и два – на почве расовой ненависти. Кажется, так…
Белоголовый бармен смеется так заразительно, он так широко открывает рот, что я вижу две железные коронки в самой глубине – справа и слева.
– Вы хорошо осведомлены для посетителя, пришедшего сюда в первый раз.
– Я ведь не утверждала, что заглянула сюда случайно…
– Случайно сюда не попадешь, – повторяет не-Шон мои собственные слова, сказанные пять минут назад. – А что касается убийств – мрачные слухи о них сильно преувеличены.
– Их не было?
– Были.
– Их было не девять?
– Их было ровно девять.
– Тогда в чем же преувеличение?
– Они не были зверскими. И это случилось давно. Очень давно. Когда «Cannoe Rose» располагался совсем в другом месте.
– Этот бар все время переезжал с места на место.
– Точно, красотка! У этого бара сердце бродяги, разве можно его за это винить? А что касается убийств…
Они совершались в те времена, когда люди еще были романтичны. Были сентиментальны. Когда они плакали над словами из песен – как дети…
– И убивали.
– И убивали, как дети. Из любви, из ненависти, но совсем не расовой. Из желания обладать. Из желания получить то, что получить невозможно.
– И это оправдывает убийства?
– Это делает их понятными.
Похоже, не-Шона чрезвычайно волнует эта тема. Настолько, что и без того ярко-голубые глаза становятся нестерпимо-голубыми, а морщины – все до единой! – разглаживаются, на секунду явив миру не позднего, а раннего Бонда.
– Время таких убийств ушло безвозвратно, мир стал циничным. Теперь убивают совсем по другим причинам.
Располосованное горло Фрэнки – совсем другая причина. По моей спине пробегает холодок, и зачем я только завела дурацкий разговор об убийствах? Я могла поговорить с барменом о кино, которое снималось в окрестностях «Cannoe Rose», или о шпионах, работающих под прикрытием: с кем же еще говорить о них, как не с точной копией агента 007?..
– Из тех, романтических убийств я не застал ни одного, – в голосе бармена сквозят нотки сожаления. – Последнее было совершено за неделю до того, как я впервые встал за стойку. Но и потом здесь случалось много интересного. И случается до сих пор. И может еще случиться.
– С кем?
– Да с кем угодно. С любым, кто заглядывает сюда чаще чем один раз.
– Я поняла – это реклама вашего бара, – я понимающе подмигиваю не-Шону.
– Не совсем так, – не-Шон понимающе подмигивает мне и снова опрокидывает горлышко бутылки с джином в мой неосмотрительно поставленный на стойку стакан. – Повторить?
– Выбора нет. – Выпитое раньше незаметно настроило меня на философский лад. – Это тоже за счет заведения?
– Это – нет.
Нет так нет, нет – и черт с ним. Тем более что в этот раз я пью не в одиночестве. Ко мне присоединяется сам бармен, плеснувший в стопку спиртное совсем из другой бутылки.
– То, о чем я говорил, – не реклама. Случится может разное – и не всегда хорошее. Но пусть хоть что-то случается. Это означает, что мы еще живы.
– Да. Как ни странно – мы еще живы.
Только теперь я начинаю понимать все коварство джина и моего собеседника заодно: стойка, батареи бутылок и шеренги стаканов плывут у меня перед глазами, а стеклянная чаша со спичками раскачивается подобно фонарю на ветру. Стекло аквариума то приближается, то удаляется, рыбы за ним приобрели совершенно фантастические очертания, и я готова поклясться, что даже Ясин – повелитель моря Ясин! – никогда не видел таких причудливых созданий. А люди… Люди за столиками тоже преобразились, они стали бестелесны, бесплотны, я имею дело с небрежно расписанным театральным задником, с эскизом еще не написанной картины.
Я совершила непростительную глупость – еще одну в ряду других глупостей, не стоило лакать горячительное на голодный желудок, ведь я не ела со вчерашнего вечера. Да и скромный бутерброд в марракешском аэропорту трудно назвать едой.
Возьми себя в руки, Саша́! Соберись.
Вдох-выдох. Вдох-выдох.
Вдох-выдох —
прощай, Джонни До!
видишь, я уже могу дышать —
без тебя…
не волнуйся, смотри на вещи проще, Джонни До!
видишь, я уже могу дышать —
без тебя…
– Кажется, эту песню крутят в третий раз. – Только бы не-Шон не заметил, в каком плачевном состоянии я нахожусь!
– Все может быть, – соглашается бармен. – Вы опять погрустнели.
Я не просто погрустнела, я готова хлопнуться в обморок, проклятый джин! Вдох-выдох, вдох-выдох, должен же быть этому конец!
– Странно, что никто к нам не подходит. Вернее – к вам.
– Ничего странного. Все видят, что я разговариваю с девушкой. С симпатичной девушкой. А мешать разговору с девушкой – последнее дело. Разве нет?
– Да.
Уфф!.. Кажется, отпустило. Бутылки и стаканы перестали наползать друг на друга, вода в аквариуме успокоилась, а люди снова обрели плоть и кровь. И до меня по-прежнему доносится веселый непрекращающийся гул «Cannoe Rose».
– …И вы всегда располагались под открытым небом? – как ни в чем не бывало, как будто и не было минутной (трехминутной) слабости, спрашиваю я у бармена.
– Старались. Люди должны постоянно видеть солнце и звезды. Это благотворно на них влияет.
– А что вы делаете, когда идет дождь?
– Приходите к нам, когда идет дождь, – тогда и увидите.
– Меня наверняка будет ждать феерическое зрелище.
– Это точно. Договоритесь с дождем и приходите.
Мне становится совсем хорошо. Так хорошо, что я откидываюсь на спинку стула и снова закуриваю. Не-Шон – отличный малый, алжирец Али – один из самых симпатичных арабов, которых я когда-либо видела (а я перевидала их немало), Жан-Клод, Жан-Анри и просто Жан кротки как овечки, дождя не предвидится, но есть потрясающий коралловый риф за стеклом.
Это что-то!..
– Наверное, трудно ухаживать за ними…
– За кем?
– За рыбами.
– Совсем не трудно. С русалками было сложнее.
– С какими русалками? – Не-Шон просто издевается надо мной. Разыгрывает одинокую подвыпившую девушку.
– С обыкновенными. С теми, которые вечно втягивали моряков в любовные истории. И все они заканчивались одинаково глупо и одинаково плачевно. Я бы никогда не связался с русалкой. Здесь плавали одна или две, и совсем не красавицы, я видел и получше и посисястее, уж извините за жаргон…
– Ничего.
– И то успели напакостить. Правда, времена русалок ушли в прошлое – вместе с теми убийствами…
– Романтическими.
– Да. Но я до сих пор нет-нет и вспомню о них.
Не-Шон смеется, его белые зубы ослепляют меня, его нательный крест из плодов какого-то растения ослепляет меня, дополнительные источники света: серебряный браслет и серебряная серьга.
– Вы ведь шутите, да? Никаких русалок не было.
– Конечно, шучу. Русалок, как это ни прискорбно, не существует. А вот дельфины у нас и правда жили. Два дельфина-афалины, самец и самка. Совсем недолго, но было на что посмотреть, уж поверьте. Некоторые – так просто приходили и сидели целый вечер, вперившись в стекло. Был один парень, Франсуа… Вот кто не пропускал ни одного дня! Он был забавный, Франсуа. Рассказывал мне, что не прочь сам подработать в каком-нибудь дельфинарии. Он вроде и устроился туда, но не продержался и дня. Все из-за запаха.
– Из-за запаха? – я едва слышу свой голос, так он тих.
– Запах сырой рыбы, ею кормят дельфинов. А парень его на дух не выносил. Вот такое трагическое стечение обстоятельств. Мне, например, все равно, сырая рыба или апельсин, я запах имею в виду. А вам?
– Мне тоже.
Таких совпадений не бывает. Не существует в природе. Это тот самый Франсуа. Франсуа Пеллетье. Фрэнки. Один-единственный из всех возможных. Трудно представить, что в марокканской Эс-Суэйре зарезали сразу двух Франсуа. А если бы зарезали – я бы обязательно узнала о втором.
Это он.
Даже если бы я хотя бы на секунду усомнилась в этом – красная плоская картонка со спичками развеяла бы все мои сомнения. Фрэнки бывал в «Cannoe Rose» перед тем, как уехать в Марокко: возможно, спасаясь от неприятностей, возможно – по какой-то другой причине. Несомненно только, что это он опустил пустую картонку в мою сумочку.
Это он. Больше некому.
Диджей на Ибице, рекламный агент по продаже сухих строительных смесей, менеджер в фирме по изготовлению сейфов, менеджер в фирме по производству сыров, сомелье, сотрудник дельфинария, не проработавший в нем и дня. Он не врал мне, Фрэнки. Во всяком случае, в том, что касалось дельфинов. Но даже правда о себе, которой Фрэнки поделился с совершенно незнакомой ему женщиной, ни на сантиметр не приближает меня к ответу на вопрос:
зачем он сделал это?
Зачем он сунул картонку мне, страшно далекой от Европы, и от благословенной Франции, и от Парижа, и от кочующего по Парижу цыганистого бара «Cannoe Rose»? Я ведь не говорила ему, что собираюсь в Старый Свет, я и не собиралась туда, у меня и мысли такой не было, тогда зачем он так поступил?
Затем… Затем…
Затем, что больше никого не было рядом!
Никого, кроме меня.
Внезапно пронзившая меня догадка расставляет все по своим местам, теперь она кажется мне единственно возможной, теперь она кажется мне единственной: Фрэнки угрожала опасность, серьезная опасность, последствия которой он не мог просчитать и – в конечном итоге – не просчитал. Единственное, что оказалось у него под рукой, – дурацкое воспоминание о спичках из парижского бара. Единственное, что оказалось у него под рукой, – дурацкая я. Вряд ли он надеялся на меня, смешно надеяться на дамочку, навсегда застрявшую в североафриканской глуши.
Он и не надеялся.
В самый последний момент он поступил так же, как поступают все, когда-либо попавшие в кораблекрушение и вынесенные волнами на пустынный берег пустынного острова. Он отправил послание в бутылке: может быть, возможно,
peut-être[45] спустя много часов, много дней, много лет бутылка будет выловлена и послание прочтут – важно лишь, чтобы его текст не стерся, не был смыт водой.
Он – стерся. Он – смыт.
И я совершенно не знаю, что мне делать дальше. Совершенно.
– …Эй, красотка! – Не-Шон щелкает пальцами перед моим носом, и только это приводит меня в чувство. – Что с вами? Сначала грустили, а теперь и вовсе отключились. На джин вроде пока никто не жаловался…
– И я не собираюсь. Просто задумалась о своем приятеле.
– Том самом, от которого получили сувенир.
– Да.
– Я уже говорил вам – всех завсегдатаев я знаю по именам. И Фрэнки мне не попадался. Должно быть, ваш приятель заходил сюда лишь однажды.
– С чего вы взяли?
– У тех, кто приходит второй раз, я обязательно спрашиваю имя. Вот так. Это касается всех. И вас тоже. Так что оставайтесь пока «красоткой». Звучит неплохо, а?
– Звучит многообещающе. Но я, наверное, зашла не с того конца.
– В смысле?
– Фрэнки – это американизированный вариант Франсуа. Мой друг просил, чтобы я называла его Фрэнки, хотя на самом деле его звали Франсуа. Франсуа Пеллетье. Мой Фрэнки… Или мой Франсуа… уж как хотите… он тоже любил дельфинов и ненавидел запах сырой рыбы. Возможно, мы говорим об одном и том же человеке. Или нет?
Я не сказала ничего из ряда вон, я выстроила самую обыкновенную логическую цепочку, уныло-логическую, – тогда почему так изменился не-Шон? А он изменился – и джин на пустой желудок здесь совершенно ни при чем. Мое сознание прозрачно, мой взгляд кристален, и лицо не-Шона преломляется в нем: я вижу прижавшиеся к черепу уши, прилипшую к губам полоску зубов; я вижу выставивший защитный блок подбородок – что же такого страшного я сказала, черт возьми?!..
– Не знаю. Может – нет, может – да. Не знаю.
– Он давно здесь не появлялся, Франсуа?
– Давненько. С тех пор, как увезли дельфинов. – Бармен уже взял себя в руки, но восстановить иронический тон, которым разговаривал со мной, все еще не удается.
– Он бывал здесь один?
– Хотите спросить, бывал ли он здесь с женщиной?
Не-Шону страшно хочется перевести разговор в невинную плоскость взаимоотношений между полами – тех самых, которые предшествовали романтическим убийствам из прошлого. Не-Шон горазд разговаривать на эти темы, он с готовностью поддержал бы беседу о русалках, и о дожде в «Cannoe Rose», и о Sacha Distel, и о том, что чем глупее песня, тем она правдивее. Вот только собственно о Фрэнки он разговаривать не готов. И наверняка сожалеет, что вообще упомянул его имя: дельфины. Во всем виноваты дельфины, не-Шон ввернул байку про них, чтобы поддержать убойный имидж заведения, – и прокололся.
– …Хочу спросить, бывал ли он здесь вообще с кем-нибудь. С мужчиной, с женщиной – не важно. Приходил вместе с ними, уходил вместе с ними, просто встречался – не имеет значения.
– А вы кто? – проявляет запоздалую подозрительность бармен.
– Никто. Подруга Фрэнки. Или подруга Франсуа, как вам будет угодно. Красотка, как вы изволили выразиться.
– Ну да…
– Что скажете?
– Только то, что уже сказал. Парень, которого вы считаете своим другом… хотя я вовсе не уверен, что мы говорим об одном и том же человеке… остановимся на том, что некий тип по имени Франсуа приходил смотреть на дельфинов. И рядом с ним я никого не видел.
– Может быть, он оставлял что-нибудь?
– Оставлял?
– Записку, послание…
Послание в бутылке Фрэнки оставил много позже, и не здесь, а в Марокко. Но есть вероятность, что в «Cannoe Rose» отыщется черновик. Во всяком случае, мне бы страстно хотелось этого.
– Если он что-то и оставлял… то только на доске.
– Я могу на нее взглянуть?
– На доску? Конечно. Она для того и висит.
Под пристальным взглядом не-Шона я сползаю со стула и направляюсь к стене с записками. То, что раньше выглядело как деревянный стенд, на поверку оказывается пробковой панелью – почти такой же, какую я обнаружила в потайной комнате. Панели отличаются рисунком и (что немаловажно) – информацией, которую несут. Ничего кровожадного в этой доске нет: моему взору предстают веселенькие разноцветные листки, сложенные вдвое, втрое и вчетверо и даже свернутые в трубочку на манер древних манускриптов; есть несколько конвертов, есть вырванная из журнала страница с заметкой, обведенной красным. Засохший цветок ириса (он хорошо просматривался от стойки) – не единственный. В комплекте с ним идут еще несколько цветков помельче: гиацинт и фиалка, насколько я могу судить по их общему абрису. Пластмассовая футбольная бутса размером с одноразовую зажигалку, медвежонок Тедди на магните, медвежонок Тедди на присоске: они почти идентичны друг другу, с той лишь разницей, что магнитный Тедди держит в руках сердце.
Вообще – на доске полно сердец. Они выполнены с разной степенью мастерства и больше похожи на слова из песни, чем на иллюстрацию к анатомическому атласу. Разбитые сердца. Сердца, пронзенные стрелой. Сердца, соединенные друг с другом; сердца, входящие друг в друга; сердца, истекающие чернильной кровью.
Сердце – самый популярный мотив в «Cannoe Rose».
Есть еще несколько мотивов, не таких востребованных: нехитрые шифры, состоящие из набора повторяющихся в произвольном порядке букв и цифр; оттиски губ, фаллические символы (их забавная и почти всегда экстравагантная стилизация не вызвала бы протеста и у пуритански настроенных сельских священников), клочки с нотной записью, диски без конвертов, осколки винила, густо исписанные банкноты неведомых мне стран.
Я нахожу то, что мне нужно, как раз между одной из банкнот и эксгибиционистским манифестом
«Don’t let me be lonely tonight»[46]. В отличие от большинства записок, чье содержание скрыто от любопытных взглядов, этот – распахнут настежь, не оставляй меня одну этой ночью, ты никогда не делал этого прежде, так что же изменилось? Я? да нет же, я осталась прежней, и мои глаза по-прежнему видят только тебя, и мои губы по-прежнему чувствуют вкус только твоих губ… ты?.. читать признание дальше – все равно что возвращаться к когда-то наизусть затверженному тексту, нечто похожее переживала я сама, нечто похожее переживает каждый, или почти каждый, за исключением разве что Спасителя мира Алекса Гринблата и двух дельфинов-афалин, самца и самки; в историях, которые случаются с людьми после любви, нет ничего принципиально нового. Что можно было купить на банкноту, пришпиленную к панели по соседству? Книгу «Из Африки», билет на поездку в фуникулере, футболку с изображением медвежонка Тедди, ночь любви? Ее номинал (50) ни о чем мне не говорит, банкнота слишком цветиста, чтобы считать ее серьезной, она имеет хождение в стране, чья валюта никогда не была и не будет конвертируемой, да и само название страны заляпано кляксами, занавешено строчками, написанными вкривь и вкось: должно быть, они повествуют о совместной покупке книги «Из Африки», о поездке в фуникулере, о потрясающей ночи любви, футболка с медвежонком Тедди оказалась безнадежно испорченной томатным соком. Меня не должно это волновать.
И все же справиться с волнением я не могу. Виной тому – не купюра, похожая на персидский ковер, и не «Don’t let me be lonely tonight», а то, что находится между ними.
Листок из блокнота.
Он не имеет адресата, как все прочие листки, никаких
«Моему котику Бэбэ», «Моей киске Лулу», «Девушке, заказавшей виски в 22.15 восьмого июля», «Королю океана»; никаких
«Прочти это, стерва!», никаких
«Никогда не читай этого, подлец!». Но тот, для кого предназначен блокнотный листок, наверняка выделил бы его из всех остальных.
Дельфин, выпрыгивающий из воды, – и это не просто рисунок от руки, скорее – нечто похожее на оттиск, личную печать, упрощенный вариант экслибриса. Я уже видела такого дельфина. Он являлся мне не в образе Фрэнки (хотя мог бы) и не в образе Алекса (хотя мог бы) – он являлся мне дельфином, выпрыгивающим из воды.
Книга, подаренная в
Librairie.
Дельфин с листка – точная копия дельфина с обложки. Чтобы убедиться в этом, достаточно вынуть книгу из рюкзака и сличить оба изображения. Я проделываю нехитрые манипуляции быстро и (как мне кажется) – незаметно для не-Шона. И я не просто вынимаю книгу, я раскрываю ее на первой попавшейся странице – лишь для того, чтобы сунуть туда листок из блокнота. И снова захлопнуть.
Дело сделано.
А пустота, образовавшаяся между испорченным дензнаком и рукописным одиночеством в ночи, – вряд ли она надолго останется незаполненной. Не пройдет и дня, как на нее наслоятся иные чувства и иные переживания, и иные листки с любовными каракулями, в «Cannoe Rose» все помешаны на любви, и на отсутствии любви, и на игре в любовь, в каких бы причудливых формах это ни выражалось.
Дело сделано. Мне остается лишь заплатить за кофе и джин и элегантно покинуть заведение.