Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Лорен Уолк

Волчья лощина

Оригинальное название: WOLF HOLLOW

Copyright © Lauren Wolk, 2016

This edition published by arrangement with Writers House LLC and Synopsis Literary Agency

ООО «Клевер-Медиа-Групп», 2019

* * *

Посвящается моей матери


Пролог

На двенадцатом году жизни я выучилась лгать. Детские выдумки не в счёт. Я говорю о настоящей лжи, которая подпитывается настоящими страхами. О словах и поступках, которые выдергивают человека из привычной реальности и грубо вталкивают в реальность новую.

Остатки покоя исчезли из моей жизни осенью тысяча девятьсот сорок третьего. Не только потому, что война и не думала заканчиваться, — наоборот, её кровавая воронка втянула ещё несколько государств. Нет, причина была ещё и в новенькой девочке, сердце которой хранило отпечаток тьмы.

Временами я сама себе казалась черенком детской вертушки — так громко и навязчиво было хлопанье пёстрых лопастей, так невыносим свист ветра, эти лопасти вращавшего. Но уже тогда я понимала: нельзя, запасшись яблоком и книжкой, спрятаться на сеновале, читать про чужие, выдуманные приключения — авось внизу и без меня как-нибудь разберутся. Нельзя переступить двенадцатилетний возрастной рубеж без «багажа». А «багаж» — это когда с тобой считаются, по крайней мере, твои родные. Когда они чувствуют: из тебя выйдет толк.

Но это не всё. На двенадцатом году я поняла, что слова и поступки, даже детские, имеют значение, причём порой такое большое, что становятся бременем. Я взвалила на себя это бремя, и я его не сбросила ни в начале, ни в середине пути. Я несла его до конца.

Глава первая

Всё началось со свиньи-копилки — подарка тёти Лили на моё пятое Рождество. Что копилки нет, мама заметила сразу:

— Аннабель, ты копилку свою спрятала, да? Мама надраивала плинтус в моей спальне, а я убирала в шкаф летнюю одежду. Наверно, мама обнаружила пропажу копилки потому, что спальня моя была, мягко говоря, не перегружена вещами. Кроме самой необходимой мебели там имелись только гребешок и щётка для волос, да ещё книжка на прикроватном столике.

— Незачем прятать копилку, — продолжала мама. — Никто твои вещи не возьмёт.

Непривычно было видеть маму такой — на четвереньках, всю сотрясающуюся от усилий. Особенно мне бросились в глаза стёртые подошвы её рабочих башмаков.

Хорошо, подумала я, что маме не видно моего лица. Я как раз складывала платье, в котором ходила в церковь; платье было розовое, как леденец, и я очень надеялась вырасти из него к будущей весне. Так вот, поклясться могу: мои щёки стали того же гадкого цвета.

Потому что в тот день я уронила копилку, вытрясая из неё пенни. Фарфор разбился, монетки разлетелись по всей спальне (по моим подсчётам, накопилось уже почти десять долларов). Черепки я собрала и закопала в огороде, деньги увязала в старый носовой платок и сунула в зимний ботинок, под кровать. Там уже хранился серебряный доллар — дедушкин подарок на день рождения. У дедушки была целая коллекция таких монет.

Этот доллар мне и в голову не приходило держать в копилке. Я его и деньгами не считала. Любуясь точёным женским профилем в короне, я воображала, как стану носить дедушкин доллар на груди, будто медаль. И уж конечно, эта новенькая девчонка, что поджидает меня на тропе в Волчьей лощине, доллара не получит. Хватит с неё и пенни, максимум двух — так я решила.

Волчьей лощиной назывался живописный овраг, увитый по склонам плющом, с множеством цветов на дне. А ходили мы через Волчью лощину каждый день. Мы — это мои братья, девятилетний Генри и семилетний Джеймс, и я. По утрам мы спускались в лощину (школа находилась в низине), а на пути домой — поднимались по склону. Там-то, на подъёме, и будет караулить завтра эта Бетти — верзила новенькая.

Её из города отослали к бабке с дедом по фамилии Гленгарри. Их ферма была на ближнем к нам берегу Енотовой речки, как раз не доходя нашей фермы. Бетти внушала мне ужас с того дня, когда появилась в школе. То есть уже целых три недели.

Говорили, будто в городе не место таким, как она, «трудновоспитуемым». Кто это, я тайком смотрела в толстенном школьном словаре. Не знаю, для наказания отправили Бетти в сельскую местность или в надежде, что бабка и дед на неё повлияют, но только мы-то, дети, почему должны страдать? Нам-то Бетти за какие провинности досталась?

Бетти появилась в классе без предупреждения и без каких-либо объяснений. Пришла — и всё. Нас и так занималось в одной комнате сорок человек — гораздо больше, чем могла вместить школа. Некоторые даже сидели по двое за партой, пихались локтями на изрезанной столешнице, втискивали два комплекта учебников и тетрадок в ящик, предназначенный для одного комплекта.

Я делила парту с лучшей подругой, Руфью. С алым ротиком, темноволосая, бледненькая, тихая, всегда в тщательно отутюженных платьицах, Руфь была идеальной соседкой. Нас объединяла любовь к чтению, а чересчур тесный контакт не слишком напрягал — мы обе отличались худобой и регулярно мылись, в отличие от некоторых других учеников.

Учительница, миссис Тейлор, увидев в дверях Бетти, сказала:

— Доброе утро.

Бетти не ответила, только руки на груди скрестила.

— Ребята, познакомьтесь, это Бетти Гленгарри.

Помню, я подумала: вот так имя, словно из баллады![1]

От нас ждали приветствия, и оно последовало. Бетти всё молчала, только скользила взглядом по нашим лицам.

— В классе тесновато, Бетти, но для тебя местечко найдется, — продолжала миссис Тейлор. — Повесь на крючок пальто и пакетик с завтраком.

Все замерли. Куда миссис Тейлор посадит новенькую? Вдруг худышка Лора, которая стояла у доски, метнулась к своей парте, сгребла учебники и втиснулась на скамью рядом со своей подружкой Эмили.

Бетти заняла место Лоры. К несчастью, бывшая Лорина парта стояла как раз перед нашей. Через пару дней мои ноги испещряли красные точки от карандаша Бетти, а на переменах у меня появилось новое занятие — выбирать из волос жеваную бумагу, которой Бетти плевалась. Только одно меня радовало — что Бетти пристаёт ко мне, а не к Руфи. Хрупкая, безответная Руфь, уж конечно, не выдержала бы таких нападок. А я как-никак прошла закалку дома с двумя младшими братьями. У Руфи ни сестёр, ни братьев не было. Не может же Бетти лезть ко мне вечно. Скоро ей наскучит — так я рассуждала всю первую неделю.

В городской школе, наверно, учительница заметила бы, что Бетти пакостит, а в наших условиях миссис Тейлор только и оставалось, что убеждать себя: происходящее за её спиной — пустяки.

Миссис Тейлор была единственной учительницей. Занятия проходили так: соответствующая возрастная группа подвигалась поближе к доске и слушала объяснения миссис Тейлор, а остальные тем временем читали учебники.

Старшие мальчики, случалось, и не читали вовсе, а спали прямо на партах. Проснувшись, когда подходила их очередь, они всем своим видом выражали такую презрительную скуку, что миссис Тейлор укладывалась с новым материалом в считаные минуты. Двоим таким школьникам было почти по шестнадцать. Как и остальные юноши, они вкалывали на родительских фермах и не видели резонов ходить в школу. Разве в школе научат пахать, или жать, или пасти скот? Если же война продлится ещё год-другой, до их призывного возраста, — не научат в школе и бить немцев. От армии может спасти ферма, ведь фермеры поставляют солдатам продовольствие; опять же, физический труд закаляет и укрепляет мышцы, а от школы толку не жди.

Однако поздней осенью и зимой ребята спасались в школе от тяжёлой работы, вроде починки изгородей, крыш или повозок. Вопрос, что предпочесть — спокойный сон на задней парте с потасовками на перемене или маханье топором под ледяным ветром, — для этих ребят не стоял. Они выбирали школу — если, конечно, это не шло вразрез с планами их отцов.

Бетти свалилась на наши головы в октябре, в разгар бабьего лета, когда для старших ребят хватало работы дома, когда они почти не появлялись на уроках. Не будь Бетти, в школе царили бы мир и покой, но Бетти — была. И был кошмарный ноябрьский день, после которого враньё стало казаться необходимым, а получаться — легко.

В свои неполные двенадцать я не умела охарактеризовать Бетти; не объяснила бы, что конкретно выделяет её среди остальных. За первую неделю мы услышали от Бетти не меньше дюжины слов, знать которые нам было совсем не обязательно. Вдобавок Бетти залила свитер Эмили чернилами и рассказала младшим ребятам, откуда берутся младенцы. Сама я только весной узнала об этом от бабушки, и то лишь потому, что на ферме ждали рождения телят. Но бабушка-то всё подала деликатно, с особой интонацией рожавшей женщины, со скромной гордостью за то, что дети появились на свет в спальне, на кровати, которую бабушка по-прежнему делила со своим дорогим супругом. Совсем иначе подошла к делу Бетти. В выражениях она не стеснялась. А хуже всего — Бетти велела малышам помалкивать дома, не то она переловит их в лесу и поколотит. Пожалуй, и поубивает.

Малыши, включая моих братьев, поверили, и я поверила тоже. Вот мои угрозы Генри с Джеймсом не воспринимали всерьёз, всякие «я вам руки-ноги поотрываю, шеи посворачиваю» вызывали у них только смех, провоцировали показать язык мне, старшей сестре. Бетти хватило мрачного взгляда — и мальчишки притихли. Значит, окажись Генри и Джеймс рядом со мной в Волчьей лощине, когда Бетти внезапно выросла на тропе, толку от них было бы мало.

Помню, я поинтересовалась у дедушки, откуда это название — Волчья лощина.

— Ямы тут рыли. Чтоб волков ловить, — ответил дедушка.

Мы жили ввосьмером. Дом принадлежал нашей семье уже целую сотню лет, и всегда под одной крышей находились три поколения. Может, эта сплочённость и спасла нашу семью в период, когда тиски Великой депрессии[2] раскрошили огромное количество фермерских хозяйств в восточных штатах. Мы не просто выкарабкались — наша ферма стала лучшим местом на свете. В разгар Второй мировой войны многие вспомнили о войне Первой и снова бросились разбивать огороды, чтобы прокормиться; а мы всегда только на свой труд да на свою землю и уповали. Ферма давала нам всё необходимое, и в большой степени это была дедушкина заслуга.

О чём бы я ни спросила, дедушка отвечал серьёзно и честно. Словно чувствовал: хоть я страшусь иногда правды, мне только она и нужна. Вот и в случае с Волчьей лощиной дедушка смягчать не стал, даром что мне было только восемь лет.

Помню, он обмяк на стуле в кухне, возле печки: босой, руки на коленях, натруженные кисти между колен. В некоторые месяцы дедушка не казался таким уж стариком — глаза, например, у него будто открывались. Но в то утро — июньское, кстати, — он выглядел побитым жизнью. Лоб у него был такой же синюшно-бледный, как и босые ноги, нос и щеки — коричневые, как руки до локтей, до закатанных рукавов. Поглядишь — и сразу понятно: дедушка устал, устал ужасно, хотя и посиживает целыми днями в тенёчке, починяет что-нибудь нужное для хозяйства.

— А зачем их ловить, дедушка?

Действительно: волка не подоишь, в плуг не запряжёшь, на обед на сваришь.

— Затем, что развелось видимо-невидимо.

Дедушка произнёс это, глядя не на меня, а на свои руки, жёсткие, как невыделанная шкура. У оснований больших пальцев были свежие мозоли — дедушка недавно помогал папе.

— Волки цыплят воровали, да, дедушка?

Цыплята пришли мне на ум, потому что порой я просыпалась под мамины проклятия нахальной лисице, которая пробралась в курятник. Но едва ли мама — даже она! — посмела бы браниться вслед волку.

— Их тоже, — кратко ответил дедушка. Выпрямился, потер глаза, будто со сна. — Тогда охотники, считай, перевелись. Вот серые и расплодились. Страх потеряли.

Мне представилась яма, кишащая волками.

— Дедушка, а что потом? Волков убивали, да?

Дедушка вздохнул:

— Пристреливали и уши отрезали. В те времена волчьи уши шли по три доллара за пару.

— Уши? — опешила я. Потом спросила: — А если волчата попадались, их оставляли жить на ферме?

У дедушки была особенность — смеяться почти беззвучно. В тот раз я поняла, что ему смешно, по содроганию плеч.

— Думаешь, волк с собаками поладит?

Собак у нас хватало. Всегда по двору бегало не меньше шести-семи. Правда, время от времени одна исчезала, но почти сразу появлялась новая, ей на замену.

— А если волчонка правильно воспитывать, дедушка? Он же похож на собаку. Вот и вырастет как собака.

Дедушка поддернул подтяжки и стал надевать носки:

— Не вырастет он как собака, хоть что с ним делай.

Дедушка справился с носками, обул и зашнуровал ботинки, поднялся и положил мне на темя свою тяжёлую руку.

— Волчат тоже пристреливали, Аннабель. Особо не размышляли, если бы да кабы. Не припомню, чтобы ты сильно переживала весной, когда я задавил того змеёныша, щитомордника.

Я не переживала, это так, но змейка, присохшая к дедушкиной подошве, словно глиняная колбаска, врезалась мне в память.

— Щитомордники — ядовитые, — возразила я. — Это совсем другое дело.

Дедушка усмехнулся:

— Только не для самих змей. И не для Господа Бога, который их сотворил.

Глава вторая

Именно тот раздавленный змеёныш пришёл мне на ум, когда на тропе выросла Бетти. У меня волосы зашевелились от ужаса. Я даже ощутила родство с волками, что погибли где-то совсем рядом. Бетти была в клетчатом платьице, в голубом свитере — как раз под цвет глаз — и в чёрных кожаных туфлях. Белокурые волосы собраны в хвостик. Общий вид (если не считать выражения лица) — самый что ни на есть безобидный.

Я застыла в десяти футах от Бетти и промямлила:

— Привет.

В руках я держала учебник истории. Сам почти доисторический — в нём даже не значилась Аризона,[3] — учебник зато имел изрядный вес. Поэтому-то я и стиснула его покрепче. Думала запустить в Бетти, если она приблизится. Пакетик с завтраком едва ли годился на такое дело, но я всё-таки покачала его за верёвочку, убедилась, что встречаю Бетти не вовсе безоружной.

— Что это у тебя за имя такое — Аннабель? — резким и хрипловатым мальчишеским голосом заговорила Бетти.

Уставилась на меня исподлобья — как собака, которая размышляет: кусать или не кусать? Бетти чуть улыбалась, руки её были опущены вдоль тела — не агрессивно, а скорее вяло.

Вопрос меня смутил. Прежде я не задумывалась о своём имени.

— Ты, видать, из богачек, — продолжала Бетти. — Аннабелями только богатых девчонок называют.

Я покосилась назад, будто там, на тропе за моей спиной, могла оказаться другая девочка. Из богачек.

— Думаешь, мы богатые?

Раньше мне такое и в голову не приходило. Правда, наша семья была из старейших в округе; правда, мы отдали часть своей земли под церковь и школу, и у нас ещё осталось довольно под ферму. Мои предки покоились на семейном кладбище, каждую могилу венчало каменное надгробие, а дом, хоть и со скрипом, вмещал три поколения. У нас был водопровод. Года два назад президент Рузвельт обеспечил электрификацию нашего округа, и нам хватило денег, чтобы провести электричество. У нас был даже телефон — висел на стене в гостиной. Мы до сих пор к этому чуду техники не привыкли. Вдобавок дважды в год мы обедали в ресторане «Ланкастер» в Сеукли[4]. Но самое потрясающее — папа с мамой недавно установили туалет прямо в доме! Для бабушки и дедушки — потому что они уже старенькие, им трудно и, вообще, они этого заслуживают. Но ни о каком богатстве речь не шла.

— А у кого окошко лиловое?! — выпалила Бетти.

Я сначала не поняла. Потом сообразила: Бетти имеет в виду витраж в парадной двери. Мне самой он был чуть ли не дороже всех домашних вещей. Витраж, а ещё нарядные фронтоны, а ещё шиферная крыша, которая на солнце блестела, как серебряные птичьи крылья. И камины в каждой комнате. И большие, вытянутые вверх окна размером почти как двери.

— Про это ваше окошко мне бабуля рассказывала, — продолжала Бетти. — Такие окошки только в церкви должны быть или в королевском дворце, а не на ферме. Значит, ты богачка и родители твои — богачи.

Возразить было нечего. Я молчала. Бетти подхватила с земли палку. Палка была сухая, но всё-таки увесистая — это я заметила, потому что у Бетти напряглись мышцы.

— Или ты завтра же мне что-нибудь принесёшь, или я тебя поколочу.

Эти слова Бетти произнесла спокойно. Я даже подумала, она шутит, но тут Бетти шагнула ко мне — и меня бросило в жар, а сердце подпрыгнуло до самого горла.

— Что ты хочешь? — спросила я.

Сразу представилось, как я тащу по лесной тропе лиловый витраж.

— Что-нибудь ценное. Из твоих запасов.

Запасы у меня были скромные. Свинья-копилка с монетками. Серебряный доллар. Книги. Бобровая муфта — давным-давно дедушка сшил её для бабушки, а бабушка отдала мне, потому что муфта совсем облезла. Кружевной воротничок — я носила его в церковь. Белые нитяные перчатки: они мне уже малы. И застёжка для кофточки: я выпросила её у тёти Лили, а та, похоже, о ней забыла.

Живо перебрав в голове эти ценности, я решила: ни одну из них Бетти не получит. Но тут Бетти выдала:

— Увильнёшь — подстерегу твоих братьев. Они за тебя поплатятся.

Генри с Джеймсом не страдали ни робостью, ни слабостью здоровья, но они были младше меня, я несла за них ответственность.

Я ничего не ответила Бетти. А она прислонила палку к дереву и пошла прочь. Обернулась на ходу, бросила:

— Не вздумай ябедничать. Не то камнем запущу в мелкого.

Она говорила о Джеймсе. Грозила покалечить нашего младшенького. Я дождалась, пока Бетти скроется из виду. Перевела дыхание. Представила, каково это, когда бьют палкой. В прошлом году Генри швырнул в меня поганку. Огромную, с блюдце величиной. Я шарахнулась, налетела на собаку, упала, сломала руку. Пару раз я обжигалась. Наступала на лезвие мотыги и получала рукоятью по лбу. Однажды угодила ногой в сурчиную нору и растянула связки. Худших происшествий со мной не случалось, но я вытерпела довольно боли, чтобы понимать: от удара палкой не умирают.

Палку Бетти я забросила подальше в кусты. Кругом хватало валежника, но мне стало легче. Почему-то возможный удар я связывала с одной конкретной палкой. Я нескоро выбралась из лощины. Оказавшись на открытом месте, решила: ни на Генри, ни на Джеймсе противная Бетти не отыграется. Сперва ей придётся иметь дело со мной. Я выжду, посмотрю, балаболка она или и впрямь опасная личность. Родителям пока ни слова. Незачем дополнительно злить Бетти. Но самой-то себе я призналась: такого страха, как перед Бетти, я никогда раньше не испытывала.

Ничего я особенно не боялась, кроме войны. Вдруг она затянется? Вдруг братья дорастут до призывного возраста, а нацисты всё ещё не будут разбиты? Правда, фермерских сыновей в солдаты обычно не забирают… а там как знать. К тому времени кто-нибудь да победит, утешала я себя, и тут же пугалась: кто именно?

Мы с девочками сшили особый флаг. Он развевался над церковью, и каждый раз, когда из нашего округа парень уходил воевать, на флаге появлялась голубая звёздочка. Если солдат погибал, звёздочку заменяли на золотую. До сих пор этих, золотых, на флаге блестело лишь две. Но в обоих случаях я была на похоронах героев и понимала: слово «лишь» — неуместно и непозволительно.

Иногда я вместе со старшими слушала радио. Новости передавали по вечерам, мы к тому времени успевали поужинать и перемыть посуду. Пока вещал диктор, никто ни слова не произносил. Мама сидела, низко опустив голову, продолжая шить или вязать. Помню, услышав впервые о концентрационных лагерях, я спросила:

— Это такие места, где люди должны сконцентрироваться на своих мыслях?

— Если бы! — усмехнулся папа. — Нет, Аннабель. Это ужасные тюрьмы для всех, кто не по нраву Гитлеру.

Я удивилась. И впрямь странно, как это одному человеку могут быть не по нраву столько людей, что для них по всей Европе строятся тюрьмы.

— А кто ему по нраву? — спросила я.

Папа ответил не сразу:

— Те, у кого волосы белокурые и глаза голубые.

Вот хорошо, подумала я, что у меня-то глаза карие, а волосы каштановые. Ещё рассказывали о бомбёжках и подводных лодках; однажды объявили, что силы коалиции вот-вот вернут Италию; мы тогда очень радовались, а насчёт остального тревожились.

— Трусишка, — говорила мама, гладя меня по спине, — не бойся — до нас не долетит.

Не долетит, как же! Всё может быть!

Зато самой мамы я не боялась, даром что она мне спуску не давала. Просто мама забыла, как это: раскачаться на качелях до неба, бросить мотыгу, разнюниться, едва зарозовеет на ладони первая мозоль, не ждать трудностей от жизни. Мама родила меня в семнадцать лет. В тот год, о котором идёт речь, ей было всего двадцать восемь. Сама почти девчонка, она заботилась о трёх поколениях обитателей мужнина дома и о ферме в придачу. Но даже когда мама теряла со мной терпение, я не тушевалась.

Не пасовала я и перед тётей Лили, даром что перед ней любой заробел бы. Тётя Лили была высокая, тощая, неприятная с лица; впрочем, родись она мужчиной, пожалуй, получилась бы и ничего… Работала тётя Лили на почте, по вечерам молилась, читала Библию или в своей тесной спальне, на единственном свободном пятачке в изножье кровати, сама с собой разучивала танцевальные па. Изредка тётя Лили звала меня к себе послушать на фонографе пьесу «Петя и волк»; время от времени опускала пенни в мою копилку, но меня отталкивали её квадратные зубищи и горячечная набожность.

Что касается бабушки, я боялась не её, а за́ неё. Бабушка стала сдавать. «Сердце», — говорили о ней. Вон, даже по лестнице не может подняться по-нормальному, а практически вползает задом наперёд, отдыхает чуть ли не на каждой ступеньке… Совсем ослабела, а ведь недавно была проворная, бодрая, в руках у неё всё так и горело. Теперь, освободившись от домашних дел, мы с бабушкой качались на качелях и играли в «Угадай, что вижу». Объектами были садовые цветы и бабочки, но втайне мы рассчитывали на фазана. Такое случалось: фазан, этот франт, нередко выпархивал прямо из лесу, чтобы набить зоб семечками из кормушки для певчих птиц. Бабушка их обожала. Всех без исключения, даже самых неказистых с виду. Этих — особенно. Бабушки я не дичилась, но почти всё время думала: «Ей недолго жить, ей недолго жить». Но этот страх — что бабушка скоро умрёт — был у нас в семье общий. Зато бояться Бетти мне предстояло в одиночку. Сама, одна, я её и окорочу — так я решила. По крайней мере, попытаюсь.

Тогда, на тропе, я просто радовалась, что Бетти уходит. Выждав время, я тоже пошла прочь из лощины, выбралась на свежевспаханное поле — пустое, если не считать следов Бетти. Следы показались мне чересчур глубокими, словно их оставил человек куда более тяжёлый, чем четырнадцатилетняя девочка; словно он шёл решительно и каждым надавливанием на рыхлую почву как бы говорил: «Меня недооценивать нельзя».

Глава третья

Вообще-то через нашу землю многие ходили. Из лощины к домам на другой стороне так было ближе, чем по дороге — от самой школы да вокруг холма. Я из этого проблемы не делала. Мы всех в округе знали. Только пару раз я напрягалась при виде бродяг. Великая депрессия совсем недавно кончилась, да не для всех. Многие как привыкли скитаться, так и до сих пор не пустили корней. Не имели, где голову приклонить. Да ещё были ветераны Первой мировой войны — ну точные призраки. Поглядишь на иного и догадаешься: бедняга не помнит, кто он есть, откуда родом.

Один из таких ветеранов, по имени Тоби, прижился в наших краях. Тоби отличался от прочих. Не клянчил ни еды, ни денег. Вообще ни о чём не просил. Другие бродяги шли себе и шли — всё мимо, мимо. А Тоби кружил по холмам как заведённый. Меня это очень нервировало. Но только поначалу, пока я не узнала, что за человек Тоби.

Теперь, после встречи с Бетти, я стала озираться — может, Тоби где-то рядом. Я даже прошлась по полю. Холм поднимался из жнивья, словно голова на короткой шее, обмотанной шарфом из пряжи букле. Тоби частенько маячил на поле, словно следил, как я добираюсь в школу и обратно. Ему нравилось так стоять — на лесной опушке, ни там, ни здесь. Или, забравшись на холм, выделяться чёрным силуэтом на фоне неба. Ноги худые, плащ широкий — ну просто ореховое дерево с тонким стволом и раскидистой кроной.

Откуда Тоби явился, мы толком не знали. Слышали, что он был пехотинцем. Во Франции двадцать с лишним лет назад. По крайней мере, так о нём шептались после церковных служб и на рынке. Приходилось верить, за неимением других версий. В пользу этой версии говорила левая рука Тоби — вся израненная, покорёженная. А вот откуда Тоби родом — никто не знал. Догадывались, что наши холмы похожи на его родной край, потому он тут и остался. Или, может, они ему просто пришлись по вкусу.

В округе Тоби недолюбливали и побаивались. Ещё бы: высоченный, тощий молчун, в вечных чёрных сапожищах, в чёрном клеёнчатом плаще; волосы не стрижены лет сто, борода на грудь свисает, а за спиной болтаются сразу три ружья. Расхаживает тут, по лесам, по долам, как у себя дома, не важно, день ли, ночь ли. Глядит в землю, шаг не ускоряет и не замедляет. И так без конца, без изменений.

Иногда мне представлялось: вот сидит Тоби в окопе, а на него надвигается тысяча немцев, все в касках, с кровожадными глазами. И штыками нацелились. Как, должно быть, Тоби страшно! В свои одиннадцать я уже понимала: если очень-очень напугаться, так, чтобы не только душу — тело страхом пронизало, — изменишься. Прежним никогда не будешь. А будешь чудны́м. Вроде Тоби.

— Поди пойми, отчего он такой: страшное что пережил или контузило его, — сказала бабушка, впервые увидев Тоби. — Когда Первая мировая началась, он совсем мальчишкой был. Да, верно, такого натерпелся, что и бывалого человека подкосит. Или того хуже — сам зло вершил.

Вскоре стало известно: Тоби занял старую коптильню в Коббовой пади, пониже фермы Гленгарри. Мы там, поблизости, картошку и кукурузу растили. Сама коптильня была ничейная, ведь хозяин, Сайлас Кобб, умер, а дом его сгорел от молнии. Коптильня только потому и уцелела, что стояла далеко от дома, в лесу, в самой чаще. Строили её основательно, из камня и дерева, а крышу крыли железом. Однажды у нас корова заблудилась, мы её всей семьёй искали; вот я и набрела на коптильню. Случайно.

Вообще-то я не лазила по всяким подозрительным хибарам. Некоторые строились рядом с нефтяными вышками, для жилья; другие — чтоб делать мясные консервы. Независимо от своего назначения хибары привлекали змей. Но в Коббову коптильню я заглянула. Там по-прежнему резко пахло мясом и дымом, но в целом коптильня отлично подходила человеку вроде Тоби. Рядом даже колодец был — правда, без бортиков, без навеса и прочего, но зато с неплохой водой. Ручей-то зимой замерзал.

Я прямо видела, как Тоби обжился в коптильне: огонь у него всегда горит, а крючья, на которых раньше висели мясные туши, он использует для плаща, шляпы и для ружей, конечно. И для фотоаппарата. Фотоаппарат был наш, Тоби его позаимствовал. Здорово нас всех удивил. Тем, что вообще голос подал. Тем, что приблизился, тем, что, ко всему безучастный, вдруг загорелся попользоваться ценной вещью, которая, к слову, попала к нам случайно.

Мне было семь, Генри — пять, Джеймсу не сравнялось и четырёх. Мама повезла нас в Питтсбург, в большой универмаг фотографироваться. Сама она фотографировалась незадолго до смерти своей матери со всеми родственниками, уже готовыми к потере. Фотография, совершенно жёлтая, будто летняя пылища, хранилась в Библии. Ещё в доме были портреты папиных предков-шотландцев — угрюмых, с поджатыми губами и перевёрнутыми от напряжения глазами. А вот фото, где бы мы улыбались, держась за руки, — такого фото не было. Мама решила, оно просто необходимо, вот и отправилась с нами в Питтсбург. Фотограф сказал, что у них в студии акция — все семейные портреты, сделанные в этот месяц, участвуют в розыгрыше. Главный приз — фотоаппарат «кодак» с пожизненным запасом плёнки и пожизненной бесплатной печатью снимков.

— Да откуда у меня время фотоаппаратом щёлкать? — улыбнулась мама, расплачиваясь за услугу.

А через три недели мы получили бандероль. Во-первых, конверт с фотографией (мы трое вышли куда милее, чем в жизни); во-вторых, призовой «кодак», в-третьих, дюжину катушек чистой плёнки, в-четвёртых, особые тёмные конверты, чтобы слать использованную плёнку в печать. Лично мне казалось, мы не фотоаппарат выиграли, а как минимум космический корабль или машину времени.

Весть о призе мигом облетела окрестности. По воскресеньям, нарядные — сразу после церковной службы, — к нам теперь целыми семьями ходили соседи. Всем хотелось сфотографироваться. Маме было не до пустяков. Снимать взялась тётя Лили, но так шпыняла своих несчастных моделей, что на фото они казались больными гриппом. Недовольные требовали повторной съёмки, с другим фотографом; тётя Лили говорила: и так хороши будут, нечего плёнку и время тратить. Я взялась было за фотоаппарат, но фокус наводила неправильно — срезáла моделям макушки.

В конце концов фотографирование всем наскучило. Несколько лет «кодак» пылился на полке. Но вот выдалась особенно благодатная весна. Персиковые деревья, кажется, никогда ещё так пышно не цвели. Предзакатное солнце просвечивало сквозь лепестки, весь сад был словно в розовом тумане. Я не сдержалась — схватила фотоаппарат, выскочила на крыльцо и давай щёлкать. В перерывах ахала и тянула в себя носом розовую прохладу. И вдруг увидела: в конце сада стоит Тоби. Наблюдает за мной.

Прежде я с ним не разговаривала, потому что он всегда был слишком далеко; нас разделяло как минимум целое поле. И я не слыхала, чтобы Тоби следил за кем бы то ни было. Чтобы по стольку времени не двигался с места. Медленно, неуверенно я нацелила на него «кодак» — словно ружье. Думала спугнуть. Тоби не дрогнул. Я его сфотографировала, отлично понимая: на таком расстоянии да против солнца вместо Тоби будет только тёмное пятнышко.

Тогда он пошёл ко мне. Я ждала. Чего мне бояться — белым днём да в своём саду? Так я себя убеждала. Храбрилась. В девять лет наедине с нелюдимым чужаком, у которого рука изуродованная и три ружья за спиной болтаются, храбриться непросто. Издалека донеслась песня — наверно, пел папа, починяя что-нибудь в сарае. Я осмелела. Не бросилась наутёк. Подпустила Тоби на дюжину футов. Уже чуяла запах коптильни. Сам по себе он был не противный, но смешался с керосиновой вонью от фонаря и с духом немытого человеческого тела. Недаром собаки, приблизившись к Тоби, всегда трясли головами и чихали.

Тоби покосился на «кодак»:

— Твой?

— Мамин, — ответила я, — и мой тоже.

В конце концов, «кодак» выиграло моё изображение. Моё, и Генри, и Джеймса.

Тоби поправил ружейный ремень. Ружьё — штука тяжёлая, это я знала. Даже одно. Не говоря о трёх. Воротник чёрного плаща как-то странно облегал шею и плечи, делал Тоби выше, массивнее. «Вот и у зверей на холках шерсть дыбом становится, — подумала я тогда, — наверно, чтоб врага напугать».

— Стало быть, цветы фотографируешь? — уточнил Тоби.

Я кивнула:

— Вы тоже в кадр попали. Хотите, я пришлю вам фото?

Тоби покачал головой:

— Каков я с виду, я сам знаю.

Интересно, когда он последний раз в зеркало смотрелся? Сколько лет довольствуется отражением в оконных стёклах? В них же всё расплывчато. Только и поймёшь, что белый, а не негр и не индеец. Тоби буравил взглядом «кодак». Я сняла с шеи ремень, протянула Тоби своё сокровище:

— Хотите попробовать?

Тоби отвёл глаза. Снова посмотрел на меня. Затем на персиковые деревья и дальше, на поля, которые как раз недавно распахали, на ряд голубых елей — выше них в радиусе мили ничего не было. Тоби шагнул ко мне, взял фотоаппарат, попятился:

— Не возражаешь, если завтра верну?

Я слегка опешила. Я впервые разговаривала с Тоби и не ожидала от него такой развязности. Но сказать «нет» я не могла, тем более взрослому человеку. Ещё я прикинула, что мама против не будет. Не зря же она побольше теста замешивает, чтобы испечь булку отдельно для Тоби; не зря для него горшочек варенья припасает. Мама не видит причин бояться Тоби. Ничего страшного, если он пощёлкает нашим «кодаком».

Мне было невдомёк, что жизни наши уже начали меняться. Не выиграй мы «кодак», не будь той весной так хороши цветущие персики, не забреди Тоби в наш сад, не расхрабрись я перед ним несообразно своим годам и обстоятельствам, ответь «возражаю» — Тоби не нащёлкал бы снимков, не держал бы фотоаппарат у себя. И мы бы с ним не подружились.

Да, если бы в тот день нас не свели цветущие персики, всё было бы иначе. Я не для того пишу, чтобы просто изложить события. Мне надо, чтобы стало ясно, к чему они привели.

Глава четвёртая

Назавтра, когда я уже стояла в дверях, готовая идти в школу, мама как-то подозрительно на меня взглянула:

— Что-то случилось, Аннабель?

Я чуть не выпалила «Да!». Так было бы легче. Пусть бы мама на себя это взяла. Она же взрослая. Но я смолчала. Конечно, урожай мы почти убрали — оставалось только перевезти в погреб яблоки и картошку, свёклу и тыквы; конечно, ни одна мама в мире не сравнилась бы с моей по умению улаживать ссоры, но от этой конкретной проблемы я решила маму избавить. Ещё вечером всё обдумала. Пожалуюсь маме — ей придётся идти к Гленгарри (а она с ними дружит) и говорить, что их внучка — хулиганка. Гленгарри это и сами знают, но одно дело — знать и совсем другое — выслушивать от посторонних.

Мало ли что до сих пор мама абсолютно всё в моей жизни улаживала. Разве от Бетти она защитит? Разве гарантирует, что Бетти больше ни ко мне, ни к мальчикам не полезет? Ещё как полезет, причём озлится — на неё ведь наябедничали. Не зря я смотрела в словаре слово «трудновоспитуемый». Весь смысл в том, что на таких мальчиков и девочек воспитательные беседы не действуют. А для более сурового наказания Бетти пока ничего не натворила.

Поэтому я сказала маме: — Ничего не случилось.

И открыла дверь. Монетка из копилки оттягивала карман, словно стальная наковальня. Генри с Джеймсом ждали во дворе. Зачем — непонятно. Всё равно, едва я появлялась на крыльце, они срывались с места. Обычно я и до середины сада не успевала дойти, а эти двое уже мчались по просёлку далеко впереди, разбрызгивая грязь или вздымая клубы пыли. Ни дать ни взять пара джиннов, которые истомились в сосудах и наконец-то получили свободу.

До самой вершины холма я шла в одиночестве. На поле, уже распаханном пóд зиму, кое-где рос ноголист — я им любовалась. Иногда мелькал олень. Каждый раз это было как потрясение: вот только что — пустое поле и вдруг — он, почти невидимый на фоне взрытой земли.

Тем утром с оленьей внезапностью возник Тоби. Я подняла взгляд — никогошеньки. Отвлеклась на секунду — и меня будто что-то толкнуло. Так и есть: вот он, Тоби, стоит и смотрит в мою сторону. Отслеживает. Я вздрогнула. Потом помахала ему. Он не отреагировал, но я не обиделась. Тоби общительностью не отличался. Зато несколько раз очень меня выручил.

Например, когда я шла по краю свежевспаханного поля и угодила ногой в сурчиную нору. Такое растяжение заработала, что сама домой нипочём бы не добралась. Вокруг — никого. Всё же я пару раз крикнула: «Помогите!» Тоби услышал. И пришёл. Это случилось в прошлом году. Я тогда весила поменьше. Но всё равно тащить меня вверх по холму было нелегко. Тоби тащил. Не на закорках, а на руках, как младенца. От него пахло прелым, оттепельным лесом. Или собакой, которая попала под ливень и начала отогреваться. Сильный, резкий запах, но не гадкий.

По пути я неуклюже благодарила Тоби: «Спасибо. Извините за неудобства. Как мило с вашей стороны». Потом, уже перед крыльцом, сказала ещё: «Может, хотите воды попить?» Тоби отмалчивался. Но без скрытой досады. Просто не отвечал и всё. За водой в сени он не пошёл. Посадил меня на ступеньки и скорей прочь. Успел скрыться прежде, чем мама дверь распахнула.

Ещё был случай. Папа застудил поясницу, причём в разгар уборки тыкв. Слёг на два дня. Мы, ребята, с мамой и дедушкой поехали поутру в поле. Настроились работать без папы. Приезжаем — а тыквы уже в прицепе (мы его накануне прямо там и оставили). Уложены рядами, одна к одной. Хоть сейчас на рынок вези. Братья и дедушка не поняли, кто это постарался. А я знала: это Тоби. Представила, как он трудится ночью при свете луны и фонаря, грузит тыквы, а ведь некоторые из них такими большущими уродились, здоровому мужчине одному не унести.

Мама в тот день испекла тыквенный пирог персонально для Тоби. Дала мне, сказала: оставь в конце подъездной аллеи. Пирог был ещё горячий. Я долго ждала Тоби, даже пирог остыл. Всё озиралась, а Тоби не шёл. Тогда я положила пирог в ящик — мы там оставляли для Тоби гостинцы и ношеную одежду. Через два дня я нашла в ящике чистую тарелку из-под пирога. Рядом был букетик — веточки древогубца с красными нарядными ягодами и лиловые дикие астры. Букетик Тоби заботливо перевязал прочным стеблем пырея.

* * *

Я продолжила путь. Дорога вела вниз, в лощину. Я шла беззаботно. Генри и Джеймс своими воплями распугали даже окрестных медведей, не говоря о всякой мелочи. Что касается змей, они в такой час определённо лежат где повыше да потеплее. А Бетти… почему-то я была уверена, что Бетти будет ждать меня ПОСЛЕ уроков. Тут-то она и выросла прямо передо мной. Как из-под земли.

В руках она держала палку. Не такую здоровенную, как накануне, но это-то как раз меня и напрягло. Вчера Бетти хотела произвести впечатление. Потом, наверно, сообразила: большая, длинная палка ей самой не по руке. Не размахнёшься. И выломала новую. Свежую. Которая больнее бьёт.

— Привет, Бетти.

Я не сбавила шаг, хоть и перетрусила. Хотела просто пройти мимо. Бетти заступила мне дорогу и протянула руку:

— Вместе пойдём. Давай, чего там у тебя.

Я чуть было не поправила её. Хотела сказать: «Не чего, а что». Хотела шмыгнуть сбоку. Быстро передумала. Лучше не надо. Всё равно не выйдет.

— Мы совсем не богачи, — выдавила я. Хоть этот момент проясню. — И у меня для тебя ничего нету.

Просторечное «нету» вместо «нет» меня саму покоробило. Не знаю, как оно вырвалось. Должно быть, мне хотелось подладиться к Бетти, опуститься самую малость до её уровня. Может, сработает. Может, на сегодня обойдётся.

Я и шагу не сделала, как Бетти согнула свою палку наподобие лука. Мишенью она выбрала моё бедро — синяк на бедре скрыт от посторонних. Я все силы собрала, чтобы в лице не измениться, чтобы Бетти не видела, как мне больно.

— Давай, чего принесла, — повторила Бетти. Противно было отдать ей даже такую ерунду, как пенни.

— Вот, возьми, а больше ничего не получишь. — Я держала монетку в ладони, будто собиралась кормить собаку. — Можешь не просить. Всё равно не дам.

Бетти покосилась на монетку, взяла её двумя пальцами, заглянула мне в лицо:

— Чего это? Пенни? И всё?!

— На пенни можно купить целых два леденца.

— Сдались мне твои леденцы! — Бетти отшвырнула монетку. — Завтра другое чего-нибудь принесёшь. Получше.

Вот уж нет. Пусть она меня ещё раз стукнет — не видать ей подношений как своих ушей.

— Даже не рассчитывай, Бетти. Почему ты такая злюка? Если исправишься, — (я сама не верила в это «если», и уж конечно, сомнение сквозило в моём голосе), — мы могли бы дружить.

Бетти в ответ замахнулась палкой. На сей раз удар пришёлся по запястью. От боли я рухнула на колени, стиснула, прижала к животу повреждённую руку. Не сразу решилась поднять взгляд. У Бетти лицо как-то размякло, челюсть отвисла, обнажив зубы. Чем-то она сейчас походила на приблудную собаку — время от времени такие собаки пытались прибиться к нашим, с фермы, но те их всегда прогоняли.

Пальцы Бетти сильнее сжали палку. Сейчас снова ударит, поняла я. И расплакалась. Бетти передумала бить. Вся подобралась, глаза стали ясными, злыми.

— Соплячка, — процедила Бетти. — Не забудь, чего я сказала. Станешь ябедничать — до меньшого доберусь. Вставай давай.

Я кое-как поднялась, нетвёрдым шагом пошла вперёд. Возле поворота оглянулась. Бетти голыми руками шарила прямо в зарослях плюща — там, куда забросила пенни.

Вечером я пошла к тёте Лили. Застала её перед зеркалом. Тётя Лили расчёсывала волосы. Долго, тщательно. Потом накрасила губы, но сразу стёрла помаду.

— Что тебе, Аннабель?

Она не оглянулась на меня — ей всё отлично было видно в зеркало.

— Мне… — я спрятала руки за спину. — Мне застёжку с камушками… для кофточки… поносить… Можно, тётя?

Один камушек потерялся — наверно, поэтому тётя Лили вообще рассталась с застёжкой. Вдобавок, застёжка была старая, погнутая. Такую и отдать не жалко.

— Мою застёжку? — Тётя Лили поворошила пальцем в открытой шкатулке для мелочей, что стояла на туалетном столике. — Разве застёжка не у тебя, Аннабель? С тех пор как я тебе её дала, она мне вроде не попадалась.

Я уцепилась за слово «вроде».

— Разве? — уточнила я.

Уж конечно, я не лгала. Вопрос ложью быть не может.

— Точно не попадалась. Не помню, чтобы ты возвращала застёжку, Аннабель.

Тётя Лили крутнулась вместе с табуретом, стала глядеть непосредственно на меня.

— Могу ли я одолжить то, чего не имею, Аннабель? По-моему, не могу. Ступай, поищи застёжку в своей комнате.

Она снова отвернулась к зеркалу, взяла пинцет. Я уже открыла дверь, но тётю Лили вдруг посетило новое соображение.

— Все твои кофточки, Аннабель, снабжены пуговицами. На что тебе вообще застёжка?

Я поежилась. Все кофточки тёти Лили тоже имели пуговицы.

— Просто она такая красивая, тётя.

— Красивая! В глазах Господа нашего, Аннабель, красота — самое суетное, что есть на свете.

В тот вечер у нас был отличный ужин — отбивные, жаренные в свином жире, печёная картошка и капустный салат со сметаной и сладким луком. После ужина мама завернула в клеёнку две булочки, отбивную и яблоко.

— Аннабель, это для Тоби. Сбегай, погляди — может, он где-то рядом. А нет — оставь в ящике, да крышку поплотнее прихлопни, не то собаки всё растащат.

В просьбе не было ничего необычного. Мама считала, что Тоби слишком тощий и бледный, вот и посылала ему со мной вкусненькое. Ни Генри, ни Джеймс к ящику не ходили. Они бы непременно воспользовались случаем, устроили бы догонялки в сумерках, нарочно протянули бы время, чтоб не учить уроки, чтоб сразу мыться и в кровать.

— Взрослый мужчина на одной бельчатине долго не выдержит, — сказала мама, вручая мне узелок.

— В саду полно падалиц, — возразила я. — А в поле — картошки и свёклы. Совсем рядом с коптильней. Тоби мог бы взять да поесть.

Мама смерила меня взглядом.

— По-твоему, Тоби возьмёт чужое? Нет, Аннабель, — мама покачала головой, — не возьмёт, разве только сказать ему прямо: «Бери».

— Почему тогда мы ему не скажем?

— Потому, — отрезала мама и снова взялась мыть посуду. — Беги скорей, пока совсем не стемнело.

— Почему он сам не попросит? — не отставала я, даром что мамина спина всегда значила: разговор окончен.

— Потому, — повторила мама, не оборачиваясь. — Беги, а то будешь на обратном пути в потёмках спотыкаться.

Глава пятая

В поле зрения Тоби появлялся поэтапно: сначала над холмом возникла его шляпа, затем — плечи и так далее, до сапог. Ни дать ни взять огородное пугало — если бы не ружья. И не руки — у пугала ведь рук нет.

Не знаю, видел Тоби или не видел, как я приближаюсь. Навстречу он не пошёл. Это было не в его духе.

— Здравствуйте, Тоби. Мама прислала вам гостинца.

Надо было что-то добавить, и я добавила:

— У нас после ужина много осталось.

Тоби не ответил. Глядел из-под шляпы, как старый незлой пёс, и молчал. На шее у него болтался «кодак».

— Нащёлкали снимков, Тоби? Может, забрать у вас плёнку?

Мы забирали использованные плёнки. Тётя Лили — зря, что ли, она работала на почте? — отсылала их в проявку. Готовые фотографии я обычно днями таскала в портфеле, пока наши с Тоби пути не пересекались. Чтобы самим вскрыть конверт — этого мы себе не позволяли. Тоби, когда хотел, сам показывал свою работу.

Однажды он разорвал при мне конверт, а там… Краснохвостый сарыч с кроликом в когтях. Туча, позолоченная по краям закатным солнцем. Олень, спящий в зарослях ноголиста… Это как же надо тихо ступать, чтобы к спящему оленю подобраться! И как любить природу, чтобы, живя впроголодь, щёлкнуть не ружейным затвором, а затвором фотоаппарата! Никто бы такую добычу не упустил — кроме Тоби.

Он вынул плёнку из кармана. Я отдала ему узелок.

— Тоби, у вас чистая плёнка осталась? Или принести?

Он кивнул: в смысле, не надо, ещё есть. Плёнку нам присылали вместе с отпечатанными фотографиями. «Кодак» ведь обещал, что пожизненно будет плёнкой обеспечивать.

Тоби поправил ружейные ремни. Обычно он сразу уходил, сейчас — медлил. Я ждала. Тоби снова полез в карман.

— Вот, это твоё. — И вручил мне мой пенни. Он был тёплый и влажный, словно Тоби тискал его в кулаке. Значит, Бетти монетку не нашла. Зря только шарила по плющам. Значит, Тоби следил за мной. Пенни я положила в карман.

Тоби ещё чуть помедлил, будто надеялся на что-то. Если ему известно, что денежка — моя, значит, он видел, как Бетти меня била. Может, даже слышал угрозы. И не вмешался. Наверно, подумала я, он ждёт: вот я его попрошу заступиться. Я не попросила. Сама ещё толком не разобралась.

Наконец Тоби кивнул и пошёл прочь. На холоде клеёнчатый плащ стал колом и при каждом шаге похрустывал, три ружья за спиной слегка стукались прикладами. По этим ритмичным звукам всегда можно было узнать Тоби. Как он с такой «музыкой» к диким животным подкрадывался — загадка. На мои шаги даже сонная корова всегда оборачивалась, а олень — тот бы не только проснулся, ускакал бы миль на пять.

Я немного постояла, глядя вслед Тоби. Он пошёл по тропе между земляничной поляной и чащей; он словно бы нырял, спускаясь в ложбины, и опять выныривал. Перед домом я снова замедлила шаг. Тьма прибывала, дом светился изнутри и раздувался от этого света. Я подумала: может, Тоби тоже вот так иногда стоит, смотрит? Может, и Тоби это чувствует — что дом набухает светом?

Я пощупала монетку в кармане. Решила для себя: да. Стоит. Смотрит. Чувствует.

* * *

Папа ждал на заднем крыльце. Как всегда, когда я носила Тоби ужин.

— Ну, каков он тебе сегодня показался, Аннабель?

— Всё такой же. Тихий.

Мы вошли в дом.

— Это хорошо, что тихий. Но если что сомнительное заметишь — сразу мне скажи, ладно?

Я испугалась:

— Что сомнительное, папа?

— Всё что угодно, Аннабель.

— Например, если Тоби заболеет или поранится, да?

Вместо ответа папа погладил меня по голове. Улыбнулся:

— Иди-ка к себе в комнату. Небось, уроки ещё не учены?

Но я сначала пошла к тёте Лили. Надо было отдать ей плёнку. Знала бы я, знал бы хоть кто-нибудь в доме, какую беду таит эта плёнка!

Перед сном я осмотрела синяки. На запястье была вспухшая ссадина. На бедре — кровоподтёк вроде здоровенного огурца, только, конечно, не зелёный, а красный. Он ещё не посинел, не почернел. А больно как было — не дотронуться.

Тогда я решила: не получит Бетти застёжку с камушками. В конце концов, худшее, что она сделает мне или мальчикам, — обеспечит ещё пару «огурцов». Не убийца же она. Простая хулиганка. Вдобавок Тоби за мной наблюдает. Если что — вступится. Тоби нас с братьями в беде не оставит. Придет вовремя. Сердцем почует, что неладное творится. А синяки… Посадит мне Бетти новый — пожалуюсь маме. Уж она разберётся.

Назавтра я повела себя как последняя трусиха. Помчалась от крыльца вместе с братьями, бегом проделала весь путь до Волчьей лощины — сначала вверх по подъездной дорожке, потом вниз с холма, дальше через поле. Несколько раз братья оглядывались. Генри даже бросил:

— Быстро бегаешь, для девчонки-то.

А Джеймс и вовсе посоветовал поберечь силы. Иначе говоря — не пасти их с Генри.

— До школы мы и сами можем добраться! — выкрикнул Джеймс и прибавил скорости.

Разумеется, они могли, но дело-то было не в них. Возле спуска в Волчью лощину я наконец-то поравнялась с мальчиками, схватила Джеймса за рукав:

— Дальше вместе пойдём.

Джеймс задёргался, буркнул: «Вот ещё», а Генри спросил:

— Что-то случилось?

— Ничего особенного. Просто вчера на этой тропе я видела змею. Во-от такущую!

Генри вроде поверил. Знал, что я боюсь змей. Джеймс вытаращил глаза:

— Это был змеиный король, да, Аннабель?

— Наверное. Мне такие здоровенные ещё не попадались.

— Аннабель, что ж ты вчера не сказала? Я бы сбегал посмотрел.

— Вот именно поэтому и не сказала. Зато, если мы сейчас пойдём тихо-тихо, может, змеиный король снова нам покажется.

Только мы сделали пару шагов — из-за дерева вышла Бетти. Мальчики остановились так внезапно, что я в них врезалась.

— Привет, Бетти, — поздоровался Генри.

Джеймс ничего не сказал. Я обошла обоих и продолжила путь:

— Ну что застыли? Опоздаем же!

Я не обернулась, но услышала сзади шаги. Братья пошли за мной. На первом же повороте я пропустила их вперёд, и они пустились бегом. Я — за ними. Мы бежали до самой школы.

— Противная эта Бетти, — сказал Джеймс, расстёгивая пальтишко. — Жуть наводит.

— Она просто глупая девчонка, — возразил Генри, но голос понизил и по сторонам сначала поглядел.

Скоро появилась и Бетти. Но ей уже было не до нас. Всё внимание она сосредоточила на своей парте. Потому что за партой сидел один из самых старших мальчиков — Энди Вудберри[5]. Жаль, всегда думала я, что такая вкусная фамилия досталась такому забияке. Энди никто в школе не любил. Даже его ровесники. Потому что он и ровесниками умудрялся помыкать.