Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Джудит КРЭНЦ

ШКОЛА ОБОЛЬЩЕНИЯ

Посвящается Стиву с вечной любовью
1

В Беверли-Хиллз только немощные старцы не садятся за руль собственного автомобиля. Местную полицию не удивишь неожиданностью зрелища — странновато смотрится иной союз передвижного средства со своим водителем: исполненный достоинства, удалившийся на покой банкир близоруко щурится, идя в неположенном месте на левый поворот в «Дино Феррари», подросток мчится на теннис, не щадя «Роллс-Ройс Корнич» стоимостью в пятьдесят пять тысяч долларов, почтенная дама-общественница жизнерадостно пристраивает свой ярко-красный «Ягуар» на автобусной остановке, желая припарковаться именно там.

Билли Айкхорн Орсини, в число недостатков которой не входила езда не по правилам, резко остановила взвизгнувший тормозами старомодный «Бентли» возле «Магазина грез», самого роскошного из всех дорогих магазинов мира, по существу, салона, обслуживавшего изменчивое сообщество невиданно богатых и истинно знаменитых персон. Нынче на дворе 1978-й, а Билли тридцать пять, и она — единоличная обладательница состояния, размеры которого, по оценке финансистов, приведенной в «Уолл-стрит джорнэл», колеблются от двухсот до двухсот пятидесяти миллионов долларов. Почти половина этих средств давно и удачно вложена в безналоговые муниципальные облигации, что, разумеется, не радует службу налогообложения.

Билли нынче спешит, но, несмотря на спешку, все же останавливается на мгновение перед входом в царство роскошных мелочей и шикарных безделиц «первой необходимости», чтобы всепроникающим хозяйским, взглядом окинуть свои владения, расположенные к северо-востоку от перекрестка Родео-драйв и Дейтон-уэй, там, где еще четыре года назад возвышался «Ван Клифф энд Арпелз» — сооружение из белой штукатурки, позолоты и кованого железа, смотревшееся так, словно его оторвали от отеля «Карлтон» в Канне и целехоньким перенесли в Калифорнию.

Рыжевато-коричневая шерстяная накидка, подбитая золотистым соболем, защитит Билли от прохладного февральского дня. Запахнув ее поплотнее, Билли быстрым взглядом окинула роскошную Родео-драйв, по обеим сторонам которой выстроились в ряд вызывающе шикарные магазины, — каждый стремится превзойти другой, демонстрируя ошеломляющее богатство западного мира; широкая полоса бульвара оживлена островерхими купами вечнозеленых деревьев; невысокие лесистые холмы обрамляют пейзаж, словно сошедший с полотен Леонардо да Винчи.

Редкие прохожие мимолетными взглядами искоса дают понять, что узнали ее, — так взглянув, истинный ньюйоркец или коренной житель Беверли-Хиллз бесстрастно отмечает появление знаменитости, вокруг которой в любом другом городе собрались бы толпы.

С того дня, как ей исполнилось двадцать один, Билли фотографировали сотни раз, но газетные снимки оказались не в состоянии передать ее броскую индивидуальность: длинные волосы с темно-каштановым отливом, напоминающим мех лучших норок, блестят, словно черный лак, озаренный лунными бликами; копна их собрана и сколота за ушами, в мочках которых неизменно сверкают ее любимые серьги — великолепные «Кимберлийские близнецы» — два бриллианта в одиннадцать карат каждый, подаренные к свадьбе первым супругом Эллисом Айкхорном. Билли высока — метр семьдесят пять без каблуков — и отмечена зрелой красотой.

Подходя к дверям, она испустила глубокий вздох предвкушения. Подтянутый швейцар-балиец в фирменном черном кителе и плотно облегающих брюках низко поклонился, распахнув перед ней высокую двустворчатую дверь. Там, за дверью, лежит другая страна, искусно созданная, чтобы развлекать, ослеплять и соблазнять. Однако сегодня Билли слишком спешит, чтобы вникать в детали того, что ею, бостонкой по происхождению — а она, урожденная Уилхелмина Ханненуэлл Уинтроп, из крепкой породы первых колонистов Массачусетс-бей, — воспринимается как «бизнес», отнюдь не как фантазия, ибо она же сама и воплотила ее, вложив в осуществление своих грез около одиннадцати миллионов долларов.

Она быстро направилась к лифту особенной поступью охотницы, не желая привлекать внимания своих покупателей, с которыми ей в противном случае пришлось бы остановиться и обменяться любезностями. На ходу она распахнула накидку, обнажив длинную упругую шею. Билли являет собой будоражащее и редкостное сочетание женских достоинств: буйная сексуальность соединяется в ней с предельно точным и абсолютно безупречным чувством собственного стиля. Внимательный мужской взгляд отмечает в ее облике призыв, что шлют дымчато-зеленые глаза, испещренные топкими черепахово-коричне-выми штрихами, призыв, что сулят ее полные губы, сочно-розовые под тонким слоем бесцветной помады. Однако ее длинное гибкое тело, облаченное в элегантные брюки из лайки и плотную кремового шелка блузку с широким вырезом, небрежно подпоясанную в талии, говорит совсем о другом, противореча первому впечатлению. Билли хорошо известно, что, если подчеркнуть линию ягодиц и груди, это может сыграть дурную шутку с элегантностью. Ведь абсолютная стильность в ее одежде боролась с природной чувственностью тела, сокрытого тканью, и Билли прямо-таки выводила людей из равновесия своим видом: роскошные вещи сидели на ней чуть небрежно, словно эта женщина в равной степени готова и к тому, чтобы сбросить одежду и нырнуть в постель, и к тому, чтобы позировать в качестве фотомодели для «Вумен веар дейли».

Билли добралась до лифта, по пути одарив лишь коротким кивком с полдюжины женщин, приветствуя их с мимолетным дружелюбным взглядом, означавшим, что хозяйка рада видеть, как клиенты избавляются в ее владениях от незначительной толики своего неуязвимого богатства, но не может позволить себе задержаться хоть на минуту. Она поднялась на верхний этаж, спеша в кабинет, занимаемый двумя ее ведущими сотрудниками: Спайдером Эллиотом, управляющим магазином, и Вэлентайн О\'Нил, которая, будучи модельером высокой моды, являлась и основным закупщиком всей номенклатуры товаров. Билли отрывисто постучала в дверь, не столько прося разрешения войти, сколько заявляя о своем появлении, и вошла… в пустую комнату. Английский письменный стол красного дерева, массивный и обшарпанный, подчеркивал своей несуразностью пустоту помещения. Эллиот влюбился в этот раритет в антикварной лавке на Мелроуз-авеню и уговорил владельца перевезти канцелярскую находку в «Магазин грез». И теперь стол царил как островок суровой действительности посреди комнаты, оформленной Эдвардом Тейлором в гамме завтрашнего дня: сочетанием тонов невнятно-серого, желтовато-коричневого, бисквитного и серовато-бежевого.

— Проклятье, куда же они запропастились? — пробормотала Билли себе под нос, распахнув дверь в кабинет секретарши.

При неожиданном появлении хозяйки миссис Ивэнс нервно подскочила на стуле и перестала печатать.

— Где они? — спросила Билли.

— О-о, миссис Айкхорн, то есть, миссис Орсини… — Секретарша смущенно умолкла.

— Ничего страшного, все так же ошибаются, — привычно успокоила ее Билли.

Она вышла замуж за Вито Орсини, самого независимого из независимых кинопродюсеров, всего полтора года назад, и люди, за много лет до этого привыкшие читать о ней как о Билли Айкхорн, неосознанно допускали такую же ошибку, обращаясь по привычке как прежде.

— Мистер Эллиот беседует с Мэгги Макгрегор, — доложила миссис Ивэнс. — Они только что приступили, и он сказал, что освободится не раньше чем через час, а Вэлентайн работает у себя в студии с миссис Вудсток. Обе ушли туда сразу после обеда.

Билли в досаде поджала губы: никто не смеет им мешать, даже она. Именно тогда, когда они ей так нужны, Паук заперся с одной из самых важных дам с телевидения, а Вэл занята моделированием полного гардероба для жены нового посла во Франции. Проклятье! Билли почувствовала себя загнанной в угол: она сама поставила дело так, чтобы ей в магазине не приходилось вникать в деловые контакты и согласование проблем. Ведь позволяет же себе Дайна Меррилл играть на сцене, Глория Вандербилт — рисовать, Ли Радзивилл — украшать интерьеры в домах своих друзей, а Шарлотта Форд, повсюду сопровождаемая толпой важных персон, — создавать коллекции одежды. А она, Билли Айкхорн Орсини, занялась торговым бизнесом, владеет наиболее процветающим из самых роскошных магазинов мира, блестяще сочетающим в себе галантерейную лавку, дом подарков, выставку коллекций лучшей в мире готовой одежды и ателье высокой моды.

Хотя магазин воплощал лишь малую часть состояния Билли, он не стал от этого менее значимым для нее, так как среди всех источников ее доходов это предприятие было единственным, за создание которого отвечала лично она. Магазин был ее страстью и одновременно игрушкой, бережно хранимой тайной, вошедшей в жизнь, обретшей зримую форму и содержание, которое можно видеть, обонять, трогать, оберегать, изменять и бесконечно совершенствовать.

— Они мне очень нужны. Как только освободятся, сообщите им, что я здесь. Я буду где-то тут, в магазине.

Она величаво развернулась и ушла к себе в кабинет прежде, чем растерявшаяся миссис Ивэнс сумела произнести заготовленную много недель назад речь, содержащую пожелание удачи. Завтра будут объявлены претенденты на вручение наград Академии киноискусства, а фильм Вито Орсини «Зеркала» имеет хорошие шансы войти в пятерку лучших фильмов 1977 года. Миссис Ивэнс не очень-то разбиралась в кинобизнесе, но из разговоров, ходивших в магазине, знала, что миссис Айкхорн, то есть миссис Орсини, очень волнуется по поводу предстоящего объявления списка претендентов. Зная, насколько резок и непредсказуем характер начальницы, она подумала: может, это и к лучшему, что она ничего не сказала.

Мэгги Макгрегор чувствовала, что возбуждена и одновременно измотана: она только что сделала грандиозные покупки, потратив более семи тысяч долларов на экипировку для телепрограмм следующих двух месяцев и заказ полного гардероба к фестивалю в Канне, который ей предстоит освещать в мае. Наряды для кинофестиваля сошьют ей Хэлстон и Адольфо в Нью-Йорке, подобрав особые цвета и ткани. Все будет доставлено точно в срок — или кому-то не сносить головы — и обойдется еще в двенадцать тысяч долларов. Само собой разумеется, контрактом предусмотрено, что все оплатят эти уроды из телекомпании. Она бы никогда не стала так транжирить свои собственные деньги.

Если бы лет десять назад ей, маленькой пухлой девчонке-подростку по имени Ширли Силверстайн, дочери владельца самого крупного магазина скобяных изделий в городишке Форт-Джон на Род-Айленде, кто-нибудь сказал, что потратить девятнадцать тысяч долларов на одежду — это очень тяжелая работа, то что бы она ответила — рассмеялась? Нет, подумала Мэгги, уже тогда она была достаточно честолюбива, чтобы суметь вообразить себя в такой ситуации, и достаточно сообразительна, чтобы понять — подобное занятие требует больших душевных усилий, не говоря уже о том, как пришлось бы ей побегать для кого-то. Но потратить такую сумму на себя? Такое ей просто не пришло бы в голову. Даже теперь это все еще не стало для нее привычным, хотя в свои двадцать шесть она уже телевизионная суперзвезда, несговорчивая, как Майк Уолис, а в глазах многих — и того более. Но зато совсем не такая самоуверенная, а, напротив, обаятельная, в большей степени, чем Дэн Разер, наделенная врожденным талантом интервьюера, таким же самобытным, как талант Беверли Силлз, заставляющий последнюю петь.

У Мэгги была собственная телепрограмма, выходившая в самые популярные зрительские часы. Каждый уик-энд на протяжении получаса добрая треть телеэкранов Соединенных Штатов показывала Мэгги, окруженную преданной командой едва ли не сросшихся с видеокамерами ребят и сообщавшую самые сокровенные новости шоу-бизнеса, в частности киноиндустрии; Мэгги выдавала на экран тщательно расследованные, абсолютно достоверные истории, не имевшие ничего общего с теми мелкими гадкими сплетнями, которые всего за три года до этого преподносились неизлечимо любопытной публике.

А сейчас она была всего лишь утомленной женщиной, чьи распахнутые черные глаза перевидали за последние три часа столько платьев, что вся эта пестрая кутерьма кружилась и мельтешила в ее неугомонной головке. Но представители телекомпании стояли на том, что если Мэгги делает передачи о шоу-бизнесе, то и выглядеть она должна так, будто сама принадлежит к этому сверкающему миру. Очаровательно растрепанная, с каскадом черных мелких кудряшек, всклокоченная и возбужденная, она ждала, когда появится Эллиот и сообщит, какие из выбранных ею нарядов он одобрил как наиболее подходящие. Она даже не потрудилась взглянуть на себя в зеркало, так как знала, что, сколько бы денег она ни потратила, единственное время, когда она выглядит полностью приведенной в порядок, — это те полчаса, что она будет в эфире, причем до этого гример и парикмахер основательно поработают над ее внешностью.

Эллиот наконец постучал в дверь, и Мэгги едва откликнулась:

— На помощь!

Он вошел, закрыл дверь примерочной и застыл, прислонясь к стене, насмешливо и с нежностью глядя на нее.

— Слушай, Паучишка [1], эту позу ты подсмотрел в старых фильмах с Фредом Астором? Ты ходишь и садишься как в тех фильмах? А где же твой цилиндр? — спросила Мэгги.

— Не пытайся уклониться от темы. Я тебя знаю. Ты накупила кучу шмоток, которые не сможешь напялить, и пытаешься отыграться на мне.

— Ты, — выговаривая отчетливо и раздельно, произнесла она, — ты поц, шмекель, шмак, шлонг и шванц. Всемирно известный стопроцентный поц, к тому же…

— О, ваша светлость! — Спайдер поцеловал ей руку. — Ты бесподобна, крошка! Пусть я всего лишь последний сукин сын Калифорнийского университета, но я прекрасно понимаю, когда меня называют шлангом. Итак, я — болт, и тебя мучают угрызения совести, а я еще даже не взглянул на эти тряпки. Чего я никогда не мог понять в женщинах, Мэгги, так это то, почему, обзывая мужчину «членом», они надеются выбить его из колеи? «Евнух» — вот это действительно оскорбление.

Мэгги издала какой-то горловой звук. Она понимала, что с вечерними платьями для Канн она несколько переборщила. Паршивец Паучище умеет читать женские мысли, нет сомнения. Откуда у этого племенного жеребца такой талант в обращении с женщинами? Насколько известно по опыту, у этих бравых американцев редко встречается такая мгновенная интуитивная реакция, такое чутье, как у Эллиота, природу которого не может объяснить никакая психологическая теория. И ведь похотлив, как стадо молодых козлов!

Паук нажал на кнопку, и в дверь заглянула сдержанная, благовоспитанная Роузл Кормен, продавщица, помогавшая Мэгги.

— Роузл, будь добра, принеси вещи, которые купила Мэгги, — улыбнувшись, попросил Эллиот.

Паук и Мэгги были добрыми друзьями, но, когда Роузл ушла, Мэгги вздрогнула от мрачных предчувствий. Он жуткий диктатор. С другой стороны, он всегда прав. Она уже знала, что он не разрешит ей оставить тот костюмчик «летучая мышь» от Билла Бласса, который ей так понравился. Но что бы он там ни делал, огорчая ее, между ними оставалась тесная связь, основанная на прелести отказа обладать друг другом. Они нежно оберегали это отсутствие взаимных притязаний, ибо оно порождало нескончаемый поток теплоты, более важный, чем секс. И это они понимали. Сексом они могли насладиться — и наслаждались — с кем угодно. А душевное тепло — это редкость.

В свои тридцать два Спайдер Эллиот был, по мнению Мэгги, одним из самых красивых мужчин в мире, а Мэгги нравилось разбираться в природе тех тонкостей, что делают мужчин и женщин привлекательными. Ее острый, проницательный взгляд был натренирован и не упускал ни одной мелочи в механизме обольщения; если художник не является соблазнителем того или иного рода, ему никогда не стать звездой. Кое-что, несомненно, говорит в пользу Паука, думала она. Типичный американский «золотой мальчик» с великолепным телом, никогда не выходящим из моды. И его волосы — волосы натурального блондина, — с возрастом приобретшие более глубокий, богатый переливчато-золотистый оттенок… И его глаза — глаза викинга, — такие синие, словно в них вечно отражается море. Когда он улыбался так, как сейчас улыбнулся Роузл, эти глаза прищуривались, почти закрывшись, и напоминавшие солнечные лучики морщинки в уголках глаз становились резче, делая Паука похожим на веселого мудреца, возвратившегося из дальних краев и привезшего много занимательных историй. И даже его нос, сломанный в школьные годы в давно забытом футбольном матче, и крохотная щербинка на переднем зубе, придающая его лицу привлекательную грубоватость. Но главным, считала Мэгги, было особое умение Спайдера проникать в мысли женщины, с легкостью говорить на ее языке, обращаться к ней непосредственно, легко проникая сквозь барьеры различий в мужском и женском сознании, минуя все недомолвки и назойливые хитрости, обычно используемые для достижения цели. Он был посвящен в исконно женские чувственные тайны, и эта способность естественным образом выводила его на центральное место в эротически-нарциссианской атмосфере, царившей в «Магазине грез». Он вносил в нее необходимый контрапункт мужского начала, как паша в гареме. И как бы ни везло ему на женщин, он никогда не терял профессионализма. Если бы мужчины Беверли-Хиллз, Ла-Джоллы или Санта-Барбары догадывались о негласной репутации Спайдера как первостатейного бабника мирового уровня, поддерживаемой рассказами, несомненно исходящими из первых уст, они бы, наверное, не оплачивали с такой благодушной безотказностью сногсшибательные счета, поступавшие из магазина.

Роузл появилась снова, помощница катила за ней тяжелую тележку с вешалкой. Развешанное на плечиках скрывалось под белым льняным покрывалом. Билли Орсини придумала этот способ, оберегая тайны частной жизни покупателей, тайны, которые в большинстве других дорогих магазинов Беверли-Хиллз не считались достойными уважения. Сняв покрывало, Роузл сразу же покинула Эллиота и клиентку. Спайдер всегда работал с покупательницами в одиночку, чтобы в их беседу не вмешивались продавщицы, имевшие обыкновение влюбляться в платья, которые, несомненно, лучше выглядели бы на них, а не на женщине, которая намеревается их носить. Он и Мэгги внимательно просмотрели отобранную одежду. Некоторые вещи Спайдер пропускал без комментариев, некоторые отвергал, кое-какие просил Мэгги примерить, прежде чем принять решение, и она переодевалась за четырехстворчатой ширмой в углу просторной комнаты. Когда они просмотрели все покупки, Эллиот снял телефонную трубку и велел шеф-повару прислать им большой чайник чая «Эрл Грей», бутылку коньяка лучшей выдержки, икру и сандвичи с копченым лососем.

— Мы скоренько приведем в норму уровень сахара у тебя в крови, — заверил он измученную девушку.

Прихлебывая крепкий чай, щедро разбавленный коньяком, они отдыхали, будто скинув с плеч тяжелый груз.

— Знаешь ли ты, Мэгги, — лениво проговорил Эллиот, — что еще не выбрала самое важное платье из всех?

— А? — Из-за усталости и боли в спине она пребывала в расслабленной полудреме.

— Что ты собираешься надеть на церемонию вручения наград Академии, малышка?

— Кто его знает. Что-нибудь… Разве я недостаточно накупила, изверг?

— Еще нет. Ты что, хочешь уничтожить мою репутацию? Это представление будет передаваться через спутник на весь мир — аудитория в сто пятьдесят миллионов. На тебя уставятся триста миллионов глаз. Тебе следует надеть нечто абсолютно необычное.

— Черт возьми, Паук, ты меня пугаешь.

— Ты еще никогда не выступала в качестве главной распорядительницы на церемонии вручения наград. Лучше попросим Вэлентайн придумать для тебя что-нибудь действительно особенное.

— Вэлентайн? — В глазах Мэгги отразилась неуверенность. Она никогда не делала себе одежду на заказ, потому что в жестком распорядке ее дня не оставалось времени для многочисленных примерок.

— Ну да. И не беспокойся — ты найдешь время. Разве ты не хочешь потрясти этот чертов свет?

— Паучонок, — испытывая благодарное чувство, произнесла она, — если я расцелую твои ноги, ты ведь не подумаешь, что я тебя соблазняю, правда?

— У тебя силенок не хватит, — ответил он. — Посиди тут еще и обмозгуй один вопросик: каковы у Вито шансы пройти в претенденты? Только между нами…

— Неплохие, хорошие, блестящие, смотря как расценивать. Еще семь других картин по многим позициям включены в списки десяти лучших фильмов и имеют сильную поддержку. Конечно, я хочу, чтобы его наградили… Но я не поставила бы на это пари свою следующую зарплату.

— Как это тебе удается знать так же мало, как и мне? — с укоризной полюбопытствовал Эллиот.

— Таков шоу-бизнес. А что, есть признаки, что Билли это уже надоело? Она просто помешана на своем распрекрасном итальяшке.

— Надоело? Она скорее одержима. Вообще-то она никогда не отличалась мягкими обертонами чувств, по крайней мере, с тех пор, как я ее знаю. Если бы пришлось ждать еще несколько недель, однажды утром она проснулась бы и, подойдя к зеркалу, увидела леди Макбет. Черт побери, мне нравится Вито, он талантливый парень, но иногда мне хочется, чтобы Билли вышла замуж за того, кто занимается менее опасным делом: например, прыгает с парашютом или участвует в гонках на «Гран-при».

— Неужели дела так плохи?

— Хуже.

* * *

Пока Мэгги и Эллиот беседовали, Билли занялась осмотром запасов в отделе подарков. Глаза разбегаются — вывезенные из Китая старинные кашпо, серебряные вазы для печенья Викторианской эпохи, вышитые бисером нарядные сумочки XVIII века, французские пряжки для ботинок с бриллиантами, ограненными в виде розы, баттерсийские подсвечники, табакерки эпохи короля Георга и уголок товаров, который она называла «Мародерство в Пекине». Рассматривая наличное богатство, она по временам осторожно поглядывала на игорные столы в баре, где шестеро мужчин без особого азарта играли в триктрак, ожидая, пока их дамы делают покупки; в этой игре не меньше трех тысяч долларов перекочуют из рук в руки. «Магазин грез» превратился в самый популярный в городе мужской клуб, неформальный, но при этом доступный только избранной публике. Билли ухитрилась заметить двух женщин из Техаса, только что купивших по четыре одинаковые накидки из шерсти викуньи, отделанные шиншиллой, норкой, нутрией и, подумать только, кротом, выкрашенным в бежевую, коричневую и белую полоски. Сестры? Близкие подруги? Она никогда не могла понять женщин, покупающих одинаковые вещи. Отвратительно. Билли сознавала, что ее неприязнь к этим двум женщинам — всего лишь отзвук раздражения из-за того, что Вэлентайн еще не освободилась. Черт бы побрал эту клиентку Вэл — Маффи Вудсток, чахлое создание. И где Паук? Почему, черт возьми, его еще нет?

Почувствовав внезапное отвращение к публике, Билли вышла в одну из четырех двойных дверей, располагавшихся с северной и южной сторон главного салона, и выглянула в английский парк, окружавший здание. Увиденное напоминало оазис: живая изгородь из самшита скрывала магазин с трех сторон; перед ней причудливым узором были высажены карликовые кусты бирючины и серая сантолина; в терракотовых вазонах античной формы пышно цвела герань двух десятков разновидностей, пересаженная из собственных парников Билли. Она ощутила запах дыма — жгли сучья фруктовых деревьев и сухой эвкалипт, огонь потрескивал за витиеватой латунной решеткой камина в зимнем саду эпохи короля Эдуарда. В дальнем конце салона слышался тихий шелест голосов: несколько запоздалых посетителей пили шампанское. Однако все эти хорошо знакомые зрелища и звуки не могли успокоить возбужденные нервы Билли.

* * *

Вэлентайн О\'Нил с пользой провела этот день у себя в студии. Миссис Эймс Вудсток олицетворяла собой задачу, которые Вэл больше всего любила решать: эту клиентку приводила в ужас красивая одежда, но под давлением обстоятельств (и Вэлентайн) женщина вынуждена была носить ее, и носила с изяществом. Вэл хорошо представляла себе королевскую сумму, которую муж миссис Вудсток, миллионер, тонкий знаток международной нефтяной политики, недавно назначенный послом во Францию, отвалит за возможность обладания гардеробом, целиком сделанным на заказ в «Магазине грез». Любая француженка оценила бы этот шанс.

Хотя двадцатишестилетняя Вэл уже пять лет как не жила в Париже, а по отцовской линии была наполовину ирландкой, в ней, словно в Эйфелевой башне, безошибочно угадывалась неистребимая французская аура. Возможно, завершающим штрихом, придававшим Вэл, вопреки ее буйному ирландскому колориту, неуловимый французский аромат, являлся прихотливый изгиб губ, а может, тонкий, изящно заостренный нос с тремя веснушками или озорной блеск в зеленых, как молодая листва, глазах. Русалочьи глаза ее светились на небольшом бледном личике, живом и веселом, никогда не знавшем скучающей или недовольной гримасы. Вэл была проворна, как лисичка, весела, как песенка Мориса Шевалье, в честь одной из которых и назвала девушку тосковавшая по родине мать, потерявшая на войне мужа. За постоянной сменой выражений лица скрывалась здоровая рассудительность — прочный фундамент натуры Вэл, упрямая французская логика, к которой частенько примешивалась кельтская вспыльчивость. Даже шапка коротких рыжих кудряшек символизирует напор, почти… агрессию, глядя на прическу модельерши, подумала встревоженная миссис Вудсток, когда Вэлентайн обернула вокруг плеч клиентки еще один отрез шелка.

Миссис Вудсток пребывала в смятении: ей, женщине, лучше всего чувствовавшей себя в брюках, обожавшей мирно выращивать собак и скакать на лошадях, вдруг демонстрируют эскизы платьев, которые отныне ей предстоит носить на торжественных приемах во дворце президента Франции.

— Но, Вэлентайн, это же, ну, я не знаю… — беспомощно бормотала она.

В Вашингтоне ей порекомендовали обзавестись по крайней мере шестью костюмами для дамских обедов, несколькими платьями для «небольших приемов» и не меньше чем дюжиной парадных вечерних нарядов и шубок для дипломатических раутов.

— Нет, миссис Вудсток, я знаю, что делаю! — отрезала Вэл, большую часть детства и отрочества проведшая в кулуарах дома моделей Пьера Бальмэна в Париже, уча в этом ателье уроки и одновременно наблюдая, как шьются бальные платья. Она была совершенно уверена в себе и намеревалась вселить уверенность в миссис Вудсток. — Вы не любите праздничные туалеты, миссис Вудсток?

— Бог мой, милочка, да я ненавижу их!

— Но, миссис Вудсток, у вас очень хорошая осанка.

— Неужели?

— И у вас самый лучший, действительно лучший тип фигуры для парадных нарядов. Я вам не льщу. Если бы у вас были недостатки, мы бы могли совместно поработать, чтобы скрыть их. Но вы очень высокая, очень стройная, у вас такая хорошая походка. Я могу точно сказать, какой фасон вечернего платья вы считаете «идеальным»: простое, без претензий, спокойное, такое, как у всех, ну, может быть, с небольшим драгоценным камнем у горловины — ведь я права? Что ж, они действительно идеально подходят для вашего шале в Сан-Вэлли, или на ранчо в Колорадо, или в поместье Санта-Барбары. Но в Елисейском дворце! В парижской Опере! На торжественных приемах в посольстве! Вы будете чувствовать себя нелепой, посторонней. Только в том случае, если ваше платье будет таким же, как на других гостьях, вы будете чувствовать себя удобно, не привлекая внимания, к чему, собственно, вы и привыкли. Забавно, не правда ли? Только став очень-очень шикарной, вы не будете выглядеть неуместной, не такой, как все, чужой.

— Полагаю, вы правы, — неохотно согласилась Маффи Вудсток, которую все же убедили последние, такие пугающие слова Вэлентайн.

— Прекрасно! Значит, решено. Я буду готова к первой примерке через две недели. И когда вы придете, не будете ли вы так добры извлечь из укромного места ваши драгоценности и принести их сюда? Мне нужно взглянуть, чем вы располагаете.

— Как вы узнали, что я держу их подальше от глаз?

— Вы не из тех женщин, что надевают их чаще чем два раза в год, и это просто позор, ибо я уверена, что они великолепны.

Маффи Вудсток заметно смутилась. Наверное, Вэлентайн — колдунья. К следующему визиту непременно нужно купить новые туфли — Вэлентайн обязательно заметит, что вечерние туфельки ее заказчицы знавали лучшие времена. Боже всемогущий, но почему ее мужу непременно понадобилось стать послом?

— Не унывайте, — ободрила ее Вэлентайн. — Подумайте хотя бы о чудесных прогулках верхом, которые вам предстоит совершать за городом.

Маффи Вудсток просветлела. Единственное, на что она любила тратить деньги, — это обувь для верховой езды. Но… сможет ли она ездить там верхом в джинсах и старом свитере?

— Вэлентайн, раз уж мы этим занимаемся, давайте сделаем еще и какую-нибудь одежду для верховой езды.

— О нет! — воскликнула возмущенная Вал. — За этим вам нужно сразу по прибытии в Париж зайти в «Гермес». Я могу сделать для вас все, что угодно, но только не костюм для прогулок верхом — это было бы просто неверно.

Провожая клиентку к дверям студии, Вэл радовалась вдвойне. Созданные ею модели получат теперь возможность конкурировать с лучшим, что может предложить европейская мода. И миссис Вудсток, которая понятия не имеет о своих достоинствах, скоро узнает о них, надев экзотические, броские, но одновременно элегантные наряды, разработанные Вэлентайн. «Не привлекающие внимания» — как же! С таким ростом и походкой миссис Вудсток не уступит любой герцогине. Париж еще заговорит о ней. Да они на стулья вскакивать будут, чтобы получше разглядеть ее. И ей самой это понравится! А. может быть, и нет… Это, к сожалению, не зависело от Вэл, какой бы чародейкой она ни была.

Сегодня Вэлентайн еще раз доказала себе, что обладает способностью вести деловые переговоры, что высоко ценится у истинных француженок. Изготовление и продажа одежды стали для нее важным и значительным делом, даже если этим теперь приходилось заниматься в таком абсурдно-экстравагантном, экзотичном, расточительном мире под названием «Магазин грез». Она еще раз доказала себе, что и в Беверли-Хиллз, втором после Палм-Спрингс островке средоточия безобразно одетых женщин в Соединенных Штатах, она способна создавать высокую моду для тех, кого по какой бы то ни было причине заботит данный предмет.

Не снимая рабочего хрустяще-белоснежного, лишавшего ее индивидуальности, халата, Вэлентайн выпорхнула из студии и направилась в свой кабинет, прихватив эскизы моделей для нового гардероба миссис Вудсток. В кабинете, закинув ноги на обитую потертой темно-красной кожей крышку их общего стола, сидел Эллиот.

— Ох, Эллиот, не ожидала увидеть тебя здесь! — воскликнула она, внезапно ощутив неловкость.

Прошло уже шесть недель после Рождества, после той их дурацкой стычки, закончившейся в мгновение ока, но до сих пор все еще напоминанием витавшей в воздухе. С той поры они оба избегали разговоров, которые обычно вели по утрам, до открытия магазина, сидя друг против друга за большим столом.

— Я только что зашел, чтобы сообщить тебе: я пообещал Мэгги, что ты сошьешь ей платье к церемонии вручения «Оскара», — сухо сказал он.

— Боже мой! — воскликнула она. — Я забыла об «Оскаре»! — Она рухнула в кресло. — Из-за миссис Вудсток это совсем вылетело у меня из головы. Может, я уже схожу с ума?

Для любого в Беверли-Хиллз, кто мало-мальски серьезно занимался розничной торговлей, «Оскары» были манной небесной, праздником, не уступавшим Новому году: неважно, кто получит приз, важно, кто во что одет.

— Возможно, — безучастно проговорил Эллиот, но она не отреагировала, обеспокоенная мыслью о своей забывчивости.

— За целых три часа я ни разу не вспомнила о существовании этого «Оскара», — удивляясь самой себе, продолжала Вэ-лентайн. — А завтра мы наконец узнаем, кто стал претендентом, и набежит так много покупателей! Уж им-то будет известно, идти ли на вручение наград в качестве зрителей или сидеть дома у телевизоров. Только подумай, на ближайшие полтора месяца мы окажемся в жуткой запарке, а затем для горстки людей грянет час счастливого облегчения. Разве это не магия — держать в напряжении всю гигантскую кинопромышленность, заставлять всю страну спорить и даже как-то переживать о судьбах кучки актеров и нескольких картин?

— Как ты, однако, всех их презираешь!

— Вовсе нет. Я восхищена, Эллиот. Только подумай, какие суммы рекой разольются вокруг этого циркового представления! Студии тратят состояния на организацию общественного мнения и рекламу, одна продажа кинобилетов приносит много миллионов… Впрочем, мне-то что до этого? В конце концов, наше дело — шить платья для торжественных раутов.

— Думаю, что так, — ответил Эллиот по-прежнему ровным тоном.

Внезапно его невозмутимость взбесила ее.

— Тем не менее эта суета вокруг «Оскаров» очень тебе на руку. Ты управляешь всем магазином, признаю это, Эллиот, но в том, что касается одежды, тебя, должно быть, заботит только готовое платье, только одна проблема: какую из тряпок фирмы «Хлое» или «Холли Харп» купят твои милашки. Однако настоящие проблемы лежат за пределами твоих забот. Тебе не приходится беспокоиться, не прибавит ли Ла Дивайна Стрейсэнд еще килограммов шесть к своей и без того немаленькой заднице, которую мое платье непременно должно скрадывать, но быть при этом облегающим. — Вэл вскочила с кресла и подступила к нему, воинственно вперив взгляд своих зеленых глаз в его голубые, пристально смотревшие глаза. — Тебе, Эллиот, не случается поволноваться из-за того, что Рэкуэл Уэлч вздумалось вдруг в этом году выглядеть монашкой, но монашкой, выставляющей свои сиськи, или если Шер вдруг решит, что ее не заметят в толпе, если она не вырядится, как зулусская принцесса, собравшаяся под венец. А я еще должна подумать не только о тех, кто будет представлять фильмы, но и о самих претендентах! А жены продюсеров и любовницы актеров?

И к тому же, подумала она, рассердившись, но не высказав этого, ему не приходится быть все время настороже, чтобы отбиваться от расспросов о его сексуальной жизни. По тону и подтексту задаваемых ей вопросов она всегда безошибочно угадывала, занимается ли Паук любовью с какой-нибудь любопытной покупательницей или их роман уже достиг апогея, а то и сошел на нет. Она научилась вести себя так, словно ничего не знает и ее это меньше всего волнует — это и было так, — но она была сыта по горло изощренными дознаниями жертв Спайдера и чрезмерно любознательных подруг его пассий.

— Слушай, Вэл, — сказал Эллиот со спокойным безразличием, чем еще сильнее разозлил ее, — тебе ведь известно, что не платья для «Оскара» гарантируют прибыль магазину. Мы обслуживаем всех богатых женщин к западу от Гудзона. И если от этой излишне чувствительной балаганной публики у тебя так трещит голова, почему бы тебе не отослать их всех к Бобу Мэк-ки, Рэю Агаяну или Хэлстону, а то и к другим ребятам, которые ими занимались до того, как появилась ты и перехватила клиентуру?

— Или ты совсем с ума сошел… — выпалила она и внезапно уловила усмешку в его глазах.

В иной момент его высказывание могло бы сойти за простительную шутку, но сегодня это прозвучало обидно. Ведь он не хуже ее знает, насколько ей важно заполучить в заказчики такое количество голливудских звезд. Несмотря на галльскую брюзгливость, она не уступит и сантиметра завоеванной территории, тем более что упрочилась на ней так недавно. Вэлентайн хорошо понимала, что, при всей магической популярности ее имени в Беверли-Хиллз и Бель-Эйр, пройдет еще немало времени, прежде чем она надежно обоснуется в мире большой моды. И Эллиот тоже знает об этом. Что, черт возьми, с ним случилось? Он наверняка, как и она, помнит горький вкус неудачи, которую они потерпели два года назад в Нью-Йорке, и не забыл мрачный цвет поражения. Даже сегодня они всего лишь наемные служащие, может, и незаменимые, но «Магазин грез» целиком принадлежит Билли Айкхорн Орсини, начиная с участка земли стоимостью во много миллионов долларов и кончая последней партией платьев с Седьмой авеню, ожидающей отправки в аэропорту.

В этот момент в кабинет вошла Билли и застала их яростно взиравшими друг на друга. Она окинула их злым взглядом и заговорила тихо, но так резко, что на мгновение заставила обоих забыть их собственный гнев:

— У миссис Ивэнс создалось превратное впечатление, что вы оба работаете и вас нельзя тревожить. Имеет ли кто-нибудь из вас понятие, сколько времени я вас дожидаюсь?

Эллиот поднялся с кресла, обратив к ней широкую улыбку, полную тщательно выверенной чувственности, лишенную малейших следов ехидства или сарказма, улыбку, свидетельствующую об искреннем удовольствии лицезреть хозяйку. Обычно это срабатывало.

— Не пытайтесь изображать эту вашу проклятую смазливую ухмылку, Эллиот, — рассвирепела Билли.

— Билли, я закончил с Мэгги всего пять минут назад. Она еще в примерочной, приводит себя в порядок. Вас здесь сегодня никто не ждал.

— А я только что проводила миссис Вудсток, — с достоинством заявила Вэлентайн, — и хотела бы, чтобы вы убедились, с какой пользой я провела сегодняшний день. — Она протянула Билли эскизы. Та словно не заметила их.

— Послушайте! Черт меня побери, я купила изрядный кусок самой дорогой земли в стране, отстроила на ней самый роскошный в мире магазин и наняла вас двоих — заметьте, вызволив вас из бездны безработицы, — чтобы вы управляли им и сколачивали на нем ваши чертовы состояния, и все, чего я ожидаю взамен, — это чтобы мне не приходилось околачиваться тут, убивая время, когда вы мне нужны, будто я какая-нибудь идиотка-покупательница.

— Никто из нас не умеет читать мысли, Билли, — спокойно сказала Вэлентайн, стараясь сдерживаться, ибо Билли говорила очень странно: никогда еще Вэл не видела свою начальницу в такой бессмысленной ярости.

— Нет необходимости уметь читать мои мысли, чтобы догадаться, что сегодня вы мне понадобитесь!

— Я думал, вы останетесь дома с Вито, — начал Эллиот.

— Дома!.. — Билли усмехнулась: — Каждый, у кого в мозгу есть хоть одна извилина, сообразил бы, что сегодня я приду сюда, чтобы заказать платье для церемонии вручения наград. Завтра сюда заявятся все. Вы что же, думаете, я хочу, чтобы эта толпа путалась у меня под ногами?

— Но, Билли, пока завтра… — попробовала возразить Вэлентайн, но тряхнула головой, и ее кудряшки шевельнулись словно пенная шапка.

— Билли, — мягко сказал Эллиот, — что за спешка? У вас в шкафу висит не меньше сотни вечерних платьев. До оглашения списка претендентов вы не сможете узнать… — Он умолк, так как она угрожающе шагнула к нему:

— Не смогу узнать что?

— Ну, то есть, собственно…

— Собственно — что?

Разозлившись, он четко и внятно договорил:

— Попадут ли «Зеркала» в число претендентов. А если этого не произойдет, то вам не понадобится никакое платье.

Все надолго замолчали.

Неожиданно Билли расхохоталась, а затем укоризненно покачала головой, словно перед ней стояли глупые дети, которых нельзя не простить.

— Так вот оно что! Хорошо, что не вы занимаетесь кинобизнесом, Эллиот, ибо это вам не по зубам. И вам тоже, Вэлентайн. Какого черта, вы думаете, мы с Вито убирались целый год? Думаете, мы готовились с достоинством принять поражение? Хватит злить меня. Итак, в чем я предстану на этом проклятом «Оскаре»?

2

До того как, достигнув семидесяти одного года, умер Эллис Айкхорн, Билли Айкхорн не сознавала огромной разницы между положением молодой супруги чрезвычайно богатого человека и положением чрезвычайно богатой молодой женщины без мужа. Последние пять лет их совместной двенадцатилетней жизни Эллис, парализованный, был прикован к инвалидной коляске, к тому же после удара он лишился речи. Выйдя за него замуж, Билли связала свою жизнь с богатыми и сильными мира сего, однако так и не сумела найти своего места в этой цитадели, обрести точку опоры, чтобы должным образом обставить свое вдовство. Все те годы, что муж болел, она жила в замке Бель-Эйр, как затворница, ведя, насколько знали окружающие, полную ограничений жизнь супруги тяжелобольного инвалида.

И вот внезапно в тридцать два года она оказалась свободной от семейных обязательств обладательницей практически безграничного дохода. Билли с изумлением обнаружила, что до дрожи в коленках боится этой необъятной массы денег. Разве не об этом она, бедная родственница, мечтала все долгие годы своего отрочества? Однако нынешнее богатство оказалось настолько велико, что лишило ее покоя. Возможности, таившиеся в огромных суммах, приводили в замешательство, открывали перспективы настолько туманные, что очертания их терялись в грядущей неизвестности.

В то последнее утро, когда один из трех ухаживавших за Эллисом санитаров сообщил Билли, что с ее мужем во сне случился смертельный удар, к чувству облегчения молодой вдовы подкралась и печаль: кончилась прежняя, такая хорошая, часть ее жизни. Однако Билли горевала по прошлому вот уже пять лет. Она слишком долго готовилась к смерти мужа, чтобы ощутить по-настоящему боль утраты. И тем не менее Эллис, даже полуживой, служил ей опорой и защитой. Пока он был жив, ей не приходилось заботиться о деньгах. Этим занимался штат юристов и бухгалтеров. Конечно, она не забыла, что после свадьбы он подарил ей безналоговые муниципальные облигации стоимостью десять миллионов долларов, да еще уплатил налог на дарение, а затем проделывал то же самое семь лет подряд, приурочивая это ко дню ее рождения, пока в 1970-м его не хватил удар. Еще не став его единственной наследницей, владелицей всех его акций в «Айкхорн Энтерпрайзиз», она уже обладала собственным состоянием в восемьдесят миллионов, которое ежегодно приносило по четыре миллиона не облагаемых налогом долларов. Сейчас над налоговой декларацией Айкхорнов трудился целый взвод аудиторов из налоговой службы, но, как бы они ни хитрили, у Билли все равно останется еще около ста двадцати миллионов долларов. Обретенное богатство смущало и пугало. Теоретически она понимала, что может поехать куда угодно и делать все, что пожелает. И лишь мысль о том, что она все же не сможет оплатить полет на Луну, помогла Билли вернуть утерянное ощущение реальности. Ее успокоило лишь увеличительное зеркало, в которое она смотрелась, накладывая тушь на ресницы, — черты лица остались узнаваемы, отметила она. Приняв ванну, причесавшись, взвесившись — она взвешивалась по утрам и вечерам ежедневно с тех пор, как ей исполнилось восемнадцать, — и наконец одевшись, она восстановила привычное течение жизни. Буду действовать последовательно, пообещала она отражению в зеркале, не выказавшему ни малейшей паники, не в пример смятенной душе. Если бы в этот момент ее впервые увидел кто-то посторонний, то, отдав должное ее росту, гордой походке, сильной шее, царственной посадке головы, он подумал бы, что перед ним предстала юная царица амазонок во всей своей властной силе и мощи.

Прежде всего нужно было позаботиться о похоронах. Билли почти радовалась этому, ибо данная область сулила ограниченный выбор решений.

Эллис Айкхорн никогда не был ни религиозен, ни сентиментален, если только дело не касалось Билли. В его завещании не оказалось каких-то распоряжений насчет похорон, и он никогда при жизни не высказывал никаких пожеланий относительно способа своего захоронения. Подобные преждевременные указания относительно собственной смерти казались ему столь же мало привлекательными, сколь и любому другому смертному, будь он богат или беден.

Конечно, кремация, решила Билли. Да, кремация, а затем заупокойная служба в епископстве в Беверли-Хиллз. Какой бы ни была его религия, — а он всегда отказывался обсуждать эти вопросы, — сама Билли была воспитана в духе Бостонской епископальной церкви, и теперь она поступит соответственно. Слава богу, в этих местах живет достаточно служащих его корпорации, а также тех, с кем у него были деловые контакты. Таковых с лихвой хватит, чтобы заполнить церковь. Если бы для обеспечения достойной толпы Билли пришлось полагаться лишь на круг собственных друзей, то службу, пожалуй, можно было бы провести в костюмерной театра «Ла Скала» и при этом еще хватило бы места для церковного хора и инструментального трио.

Она позвонила своему юристу Джошу Хиллмэну и попросила сделать все необходимые приготовления, а потом переключила свое внимание на следующую проблему — выбор соответствующего платья для похорон. Траур! Однако она слишком долго прожила в Калифорнии, даже для женщины, много лет входившей в список прекрасно одетых дам. В ее огромном гардеробе не было ничего похожего на короткое узкое черное платье, приемлемое для траурной церемонии в сентябрьский день 1975 года, когда температура переваливает за тридцать, а с Санта-Ана дует сухой горячий ветер. Если бы «Магазин грез» был уже готов к тому моменту, можно было бы пойти туда, с тоской подумала она, но магазин еще только строился.

Выбрав в «Амелии Грей» несколько черных шелковых нарядов, она снова взглянула в зеркало. Такая бездна не находящей применения привлекательности терзала ее. Билли не страдала излишней скромностью насчет своей внешности. До восемнадцати лет она была отчаянно некрасивой, и теперь, став красивой, упивалась этим. Она никогда не носила бюстгальтера. Грудь ее, высокая и пышная, в любом бюстгальтере становилась еще выше и казалась слишком большой, что убивало элегантность. Она благодарила небеса, что ее зад остается плоским на добрую пядь вниз от талии и бедра не расширяются, там, где не надо, нарушая линию платья. И все же, обнаженная, она поражала неожиданным богатством плоти. Эта плоть, подумала Билли с сухой горечью разочарования, уже много месяцев не ощущала прикосновения мужской руки. После Рождества, когда состояние Эллиса начало с каждым днем ухудшаться, она, то ли из жалости к нему, то ли ощущая, что это непозволительно, намеренно отказалась от тайной сексуальной жизни, которую вела до того уже почти четыре года.

Снова надев свое платье и ожидая, пока упакуют новые вещи, она перестала размышлять о себе и задумалась над следующей проблемой: что делать с прахом? Она знала, что что-то надо делать. Эллис, каким она впервые узнала его, скорее всего, пожелал бы, чтобы его прахом посыпали микрофоны телефонных трубок, — чем больше, тем лучше, — подумала она, слегка улыбнувшись воспоминаниям. Тогда ему еще не было шестидесяти, могучему властителю всемирной империи богачей, добрых тридцать лет назад сделавшему свой первый миллион на финансовых операциях. А может быть, он предпочел бы, чтобы его прах щепотку за щепоткой втерли в подкладку портфелей батальона его администраторов. Он развлекался тем, что выводил их из равновесия.

Продавщица с удивлением посмотрела на нее, и до Билли дошло, что она тихонько хихикает. Нельзя с этого начинать. Не пройдет и дня, как весь город узнает, что в то утро, когда умер муж, Билли Айкхорн смеялась. Хотя до того, как Эллис заболел, существовало ли что-нибудь такое, за исключением их совместной жизни, в отношении чего он разводил бы сантименты? Он частенько говаривал, что стакан хорошего вина и свежие номера журналов «Форчун» и «Форбс» — это лучший способ провести мирный вечерок, но, разумеется, вино должно быть с его виноградников в Силверадо. Наверное, она все же волнуется больше, чем следует, сообразила Билли: в нормальном состоянии она тотчас вспомнила бы о его спокойной разумности.

* * *

Воспользоваться самолетом «Лир» нельзя. Так ей объяснил Хэнк Сэндерс, первый пилот. Для задачи, которую она перед ним поставила, нужна машина, способная лететь медленно, с открытым иллюминатором. Молодой пилот работал у Айкхорнов чуть больше пяти лет. Это он доставил их на самолете из Нью-Йорка в Калифорнию, и он же, после того как с Эллисом случился первый удар, во время каждого полета всегда подсаживался к ним в салоне слева, когда больной старик и столь непохожая на него молодая жена совершали поездки на свои виноградники в Санта-Хелена, Палм-Спрингс или Сан-Диего. Хэнк передавал управление второму пилоту и выходил на несколько минут к хозяевам, чтобы сообщить мистеру Айкхорну, сидевшему в инвалидной коляске у окна, о погодных условиях. То была простая формальность, так как он не обращал внимания на настроение хозяев, да ведь и они не держали его в голове. Но миссис Айкхорн неизменно вежливо благодарила его, оторвавшись от чтения книги или журнала, чтобы задать несколько вопросов о том, нравится ли ему его новая жизнь в Калифорнии, или сообщить, сколько дней они пробудут в долине Напа, а то и предложить зайти на глоток вина лучшего урожая, пока они будут наслаждаться жизнью среди виноградников. Хэнк безмерно восхищался ее чувством собственного достоинства и трепетал, когда она во время их мимолетных бесед смотрела ему в глаза. К тому же он считал ее фантастически знойной женщиной, правда, стараясь не задерживаться на этой мысли.

Но сейчас, четыре дня спустя после кремации, когда они в арендованном самолете «Бичкрафт Бонанза» вылетели из аэропорта Ван-Ниса и миссис Айкхорн сидела так близко от него, он чувствовал себя весьма неуютно. Неловкость была продиктована отнюдь не его поверхностным знакомством с самолетами этого типа. Хэнк Сэндерс и сам владел подержанным «Бич Сьерра», используя его для воскресных вылетов в Тахо и Рено. Но тут вдруг оказалось, что сегодняшний полет не имеет ничего общего с прогулкой, на которую отправляешься с девочкой куда-нибудь подальше на уик-энд, чтобы как следует поразвлечься. Нет, сидеть рядом с миссис Айкхорн, такой серьезной, такой озабоченной, такой непостижимо сексуальной, находиться слишком близко от нее для сегодняшних обстоятельств — это совсем другое дело. Он старался не смотреть на Билли. Если бы с ней были хоть какие-то родственники, сестра или еще кто-нибудь!..

Он заполнил план-карту полета до Санта-Хелены и обратно — около тысячи сорока километров по воздуху, — «Бонанза» совершит такой полет часа за четыре с половиной, а может, и меньше, в зависимости от ветра. Когда они подлетали к Напа, Билли наконец нарушила молчание.

— Хэнк, мы не будем здесь приземляться. Я хочу, чтобы вы летели прямо вдоль шоссе номер двадцать девять, постепенно снижаясь, пока не достигнете Санта-Хелены. Затем возьмете правее. У границы наших владений в Силверадо снизьте скорость. И летите настолько низко, насколько это возможно, — сто пятьдесят метров ведь разрешено, правда? — и облетите виноградники.

Долина Напа невелика, но полна очарования, особенно залитая сентябрьским солнцем, — многие километры буйно зеленеющей низины, а вокруг с четырех сторон покрытые лесами холмы с крутыми склонами.

Здесь, на девяти тысячах трехстах тридцати восьми гектарах сплошных виноградников, где винокурни теснились, словно на склонах холмов в Бордо, а каждая из них во много раз крупнее французской, и производилось лучшее вино в Соединенных Штатах, способное, по мнению экспертов, конкурировать с лучшими сортами Франции или даже превосходящее их.

В 1945 году Эллис Айкхорн, из принципа не жаловавший все французское, хотя и старавшийся этот принцип не оглашать, купил у старого Херсента и де Мустье поместье неподалеку от Санта-Хелены. Прекрасная винодельня была совершенно заброшена и пришла в полный упадок после того, как сухой закон, Великая депрессия и Вторая мировая война нанесли сокрушительный удар по американскому виноделию. Имение в тысячу двести восемнадцать гектаров включало и поместительный, аккуратно крытый гонтом каменный господский дом с двумя башенками в безупречном викторианском стиле. Айкхорн вернул особняку былое великолепие и называл его «Шато-Силверадо» в честь старой дороги вдоль долины, по которой когда-то разъезжали кареты. Он выписал из Германии Ганса Вебера, прославленного мастера виноделия, и предоставил ему полную свободу действий. Приобретение винодельни и интерес, проявляемый Айкхорном к великолепному «Пино Шардонне» и не менее великолепному «Каберне Совиньон», производство которых все-таки началось спустя семь лет и обошлось в девять миллионов долларов, были, пожалуй, наиболее близки к понятию «хобби» в жизни Эллиса Айкхорна.

Пролетая над виноградниками, на которых можно было заметить работников — стояли последние дни сбора урожая, — Билли открыла окно справа. В руке она держала массивную шкатулку эпохи короля Георга из чистого золота, размером пятнадцать на пятнадцать сантиметров, с лондонским пробирным клеймом 1816 — 1817 годов и клеймом изготовителя, великого художника Бенджамина Смита. Внутри было выгравировано:



Даруется Артуру Уэлсли

герцогу Веллингтону, по случаю первой годовщины

битвы при Ватерлоо

от Общества негоциантов

и банкиров города Лондона.

«Железный Герцог будет вечно жить

в наших сердцах».



Билли осторожно просунула правую руку в маленькое окно, напрягая ее в запястье под напором ветра, и, пока «Бонанза» низко кружила над виноградниками Силверадо на скорости сто тридцать шесть километров в час, она открыла замок на крышке шкатулки и медленно развеяла прах Эллиса Айкхорна над рядами тяжелых виноградных гроздьев, скрытых под темно-зелеными листьями. Покончив с этим делом, она убрала пустую шкатулку в сумку.

— Говорят, этот год будет урожайным, — сказала она потерявшему дар речи пилоту.

На обратном пути Билли застыла в странном, трепетном молчании, которое терявшийся в догадках Хэнк Сэндерс принял за ожидание от него каких-то действий или поступков. Однако они преспокойно приземлились в Ван-Нисе и, поставив «Бонанзу» на колодки на гудроновой полосе и зайдя в аэроклуб «Бич», чтобы вернуть ключи от самолета, он подумал, что только цель этого полета и эпизод с развеиванием праха были необычны — все остальное выглядело как всегда. Выйдя на автостоянку, он увидел, что Билли ждет его, сидя на месте водителя в огромном темно-зеленом «Бентли», любимой машине Эллиса, которую она так и не продала.

— Я думаю, мы немножко покатаемся, Хэнк. Еше рано. — Темные брови Билли приподнялись в изумлении, когда она взглянула на его смущенное лицо: к подобному приглашению он был абсолютно не готов.

— Покататься? Зачем?.. То есть да, конечно, миссис Айкхорн, как вы скажете, — ответил он, барахтаясь в волнах вежливости и замешательства.

Билли тихо рассмеялась, подумав о том, что этот бодрый веснушчатый парень с грубоватым лицом, соломенными волосами и полным отсутствием интереса ко всему, кроме самолетов, насколько она могла судить за многие годы их знакомства, смахивает на молодого сильного фермера.

— Тогда садись. Ты ведь не против, если я поведу машину? Я замечательно вожу машины с правосторонним управлением. Ну разве не забавно? У меня такое чувство, будто мы поднялись над дорогой метра на три. — Она была естественна и весела, словно ехала отдохнуть на пляж.

Билли вела машину со знанием дела, очевидно, прекрасно представляя, куда они едут, и весело мурлыкала что-то себе под нос, а Хэнк Сэндерс пытался расслабиться, как будто ездить на прогулки с миссис Айкхорн было для него самым привычным делом. Он чувствовал себя ужасно скованно, настолько поглощенный соблюдением приличествующего ситуации этикета, что едва замечал, как Билли съехала с шоссе и, промчав несколько километров, миновала Ланкершим, а затем свернула с широкой улицы на узкую дорогу. Внезапно она поехала направо и подкатила к небольшому мотелю. Она остановила «Бентли» у одного из гаражей, стоявших у каждого коттеджа.

— Я скоро вернусь, Хэнк. Думаю, нам пора выпить, поэтому не уходи.

Она на минуту исчезла в конторе мотеля и появилась, небрежно помахивая ключом, держа пластиковый пакет с кубиками льда. Продолжая напевать, протянула ему лед, открыла багажник и достала большой кожаный чемодан. Потом открыла дверь коттеджа и, смеясь, поманила его.

Хэнк Сэндерс оглядел комнату с опаской, смешанной с удивлением, а Билли тем временем раскрыла переносной бар-чемодан, сделанный на заказ в Лондоне десять лет назад для выездов на скачки и охоту, — этакий анахронизм, оставшийся от той ее жизни, что сейчас казалась такой же архаичной, как и взятые в серебро графины, которые она за отсутствием стола выстроила в ряд на ковре. В этой комнате с кондиционером весь пол, а также три стены сверху донизу были покрыты толстым мягким малиновым ковром, а потолок и четвертая стена были полностью зеркальными. Хэнк нервно прошелся из угла в угол, отметив, что в комнате нет ни окон, ни стульев, вообще ничего, кроме небольшого сундука в углу. Напольные светильники представляли собой три столба, на которых сверху крепились маленькие розовые лампочки, поворачивавшиеся в любом направлении. Почти половину пространства занимала большая низкая кровать, покрытая розовыми атласными простынями и заваленная подушками. Хэнк бесцельно рассматривал сверкавшую белизной ванную, когда Билли позвала его:

— Хэнк, что ты будешь пить?

Он вернулся в спальню:

— Миссис Айкхорн, с вами все в порядке?

— Вполне. Не волнуйся. Итак, что тебе предложить?

— Виски, пожалуйста, со льдом.

Билли сидела на полу, прислонившись к кровати. Она протянула ему бокал так естественно, как будто они находились на званом вечере. Он сел на ковер — сесть можно или сюда, или на кровать, в отчаянии подумал он, — и сделал большой глоток виски, который она подала ему в чаше из тяжелого серебра. В белой блузке из тончайшего полотна и темно-синей хлопчатобумажной облегающей юбке, небрежно раскинув на ковре длинные загорелые ноги, Билли выглядела как на пикнике.

Она тоже выпила, игриво чокнувшись с ним.

— За мотель «Эссекс», оазис в долине Сан-Фернандо, и за Эллиса Айкхорна, который одобрил бы это, — провозгласила она.

— Что? — воскликнул Хэнк, глубоко пораженный.

— Хэнк, тебе не нужно понимать, просто поверь мне. — Она подвинулась к нему и тем же небрежным, но точно рассчитанным жестом, каким обычно пожимала руку, не спеша положила свою тонкую кисть прямо на тугой треугольник его джинсов. Ее пальцы искусно нащупывали очертания пениса.

— О боже! — Словно пораженный электрическим током, он попытался выпрямиться, но лишь расплескал свое питье.

— Я думаю, тебе будет приятнее, если ты будешь сидеть спокойно, — прошептала Билли, расстегивая «молнию» на его джинсах.

От неожиданности его член совершенно обмяк, съежившись среди спутанных светлых волос. Билли задохнулась от восторга. Он нравился ей таким — мягким и маленьким. Теперь она могла легко взять его в рот весь целиком и держать там, даже не касаясь языком, лишь чувствуя, как он растет и набухает во влажном тепле, подвластный ей без единого движения ее мышц. Даже волосы на этих круглых мешочках между ног — соломенного цвета. Она осторожно понюхала пах, глубоко вдыхая потайной запах. Пока женщина не ощутит, как пахнет мужчина именно там, подумала она, уносясь по течению, она не способна познать его. Она услышала, как пилот протестующе застонал над ее ищущей головой, но не обратила внимания. Он оправлялся от потрясения, и его член, подрагивая, начал расти. Свободной рукой Билли обхватила яички, средний палец легонько скользил, чуть надавливая упругую кожу его мошонки. Она губами и языком ласкала почти эрегированный член, довольно короткий, но толстый, такой же крепко сбитый, как и сам хозяин. Он откинулся на постели, полностью отдавшись новизне своей пассивной роли, чувствуя, как его член отрывисто пульсирует, наполняясь кровью. Он становился все толще и толще, она чуть переместила губы и теперь трудилась только над набухшим кончиком, возбуждая его сильным и энергичным посасыванием, в то время как пальцы ее скользили вверх и вниз по влажному напряженному стволу. Со стоном, не желая кончать слишком быстро, он приподнял со своих колен ее голову и зарылся лицом в темные волосы, целуя прекрасную шею и думая о том, что Билли всего лишь девчонка, всего лишь девчонка. Он положил ее на кровать и сбросил джинсы на ковер. Быстро расстегнул ее блузку — обнаженные груди оказались больше, чем ему представлялось до сих пор, с темными шелковистыми сосками.

— Знаешь, какой влажной я стала за последний час? — прошептала она ему в губы. — Нет, ты не представляешь… ты сейчас сам увидишь… я покажу тебе. — Одним движением Билли скинула юбку — под ней ничего не было. Она села и толчком повалила его на кровать, ладонями прижимая его плечи к простыне. Она перекинула колено через него и подвинулась выше, широко раздвинув ноги, так что ее лоно оказалось прямо напротив его рта. Он попытался достать до нее языком, но она качалась над ним вперед и назад, и ему удавалось лишь изредка лизнуть ее. Наконец, сходя с ума, не в силах больше выносить ее подразнивания, он схватил ее за бедра и потянул вниз, прочно утвердив свой рот между округлыми набухшими губами, всасывая, облизывая, втягивая и выталкивая их языком, словно обезумевший. Она напряглась, ее спина прогнулась, и она кончила с приглушенным вскриком, почти внезапно. Его член был так тверд, что он боялся выбросить струю прямо в воздух. Он со страстью схватил ее за талию, притянул к себе вниз и неистово вошел в нее, пока она еще содрогалась в спазмах.

Последовавшие затем часы так никогда и не повторились, но Хэнк Сэндерс запомнил их до конца жизни, даже если бы не существовало шкатулки эпохи короля Георга, когда-то принадлежавшей герцогу Веллингтону, той самой, что Билли подарила ему на прощание этой ночью, вернувшись в особняк на холме в Бель-Эйр.

Поднимаясь по широкой лестнице, она подумала, каким же пустым кажется дом, хоть он и полон спящих слуг. Теперь Эллис ушел окончательно и бесповоротно. Она вспомнила крепкого мужчину, за которого вышла замуж двенадцать лет назад. Когда она сказала Хэнку Сэндерсу, что Эллис одобрил бы их этой ночью, тот не понял, но она-то сказала правду. Если бы она вдруг стала старухой и умерла, а молодой Эллис остался в живых, он бы трахнул первую попавшуюся девку, прощаясь таким образом с прошлым, в котором оба так бережно любили друг друга. Возможно, не все в состоянии понять такой способ отдания последних почестей, но он вполне устраивал обоих. Его прах рассыпан по спелому винограду, а ее волосы хранят запах секса, и в паху сладостная боль — Эллис не просто одобрил бы, он бы зааплодировал.

* * *

Когда Уилхелмина Ханненуэлл Уинтроп родилась в Бостоне за двадцать один год до того, как превратилась в Билли Айкхорн, люди, пекшиеся о родословных, — а Бостон для составителей генеалогических древ то же самое, что Перигор для любителей трюфелей или Монте-Карло для владельцев яхт, — сочли, что этой девочке, несомненно, очень повезло. Среди ее многочисленной родни насчитывалось достаточное количество Лоуэллов, Кэботов и Уорренов, немало Солтонстоллов, Пибоди и Форбсов, а в каждом последующем поколении к тому же текла королевская кровь Адамсов. Ее отцовская линия начиналась с Ричарда Уоррена, в 1620-м находившегося на «Мэйфлауэр», — вряд ли можно рассчитывать на лучшее, — а со стороны матери значилась не просто безупречная бостонская кровь; она могла проследить свое происхождение от первых колонистов долины реки Гудзон и от многих Рэндольфов из Виргинии.

Большинство старых бостонских семей разбогатело на быстроходных парусниках, корпя над гроссбухами и отличившись в торговле с Вест-Индией. Из этих состояний, сбереженных и приумноженных благоразумными главами семейств, сложилась сеть тесно связанных между собой фондов, и сеть эта гарантировала, что ни одному бостонскому ребенку из достойной семьи никогда не придется беспокоиться о деньгах, почему отпрыски вырастали, так и не поняв, отчего денежные проблемы занимают значительное место в заботах большинства людей. Покуда семейные фонды бесшумно, но мощно процветали и развивались, многие бостонцы жили, совсем не задумываясь о деньгах, подобно тому как абсолютно здоровый человек не задумывается о том, что ему приходиться вдыхать и выдыхать. К счастью, в каждом поколении Старого Бостона появлялись личности, обладавшие исключительным талантом в обращении с денежными средствами и с равным успехом приумножавшие капиталы как своих родственников, так и находившихся под их началом крупных предприятий. Благодаря подобным экземплярам остальное население Бостона считало разговоры о деньгах вульгарными.

Однако даже в лучших бостонских семьях имелись ветви, которые, как предпочитали выражаться, «не обладали теми же средствами к существованию», что и остальная часть их семей.

Отец Билли Айкхорн, Джозия Прескотт Уинтроп, и ее мать, Мэтилда Рэндолф Майнот, оба являлись в своих семьях последними представителями побочных ветвей могучих династий. Почти все состояние отцовской семьи погибло в финансовом крахе, поразившем «Ли, Хиггисон и К°», мощную брокерскую контору, потерявшую двадцать пять миллионов долларов, принадлежавших ее клиентам, когда «спичечный король» Айвор Крюгер обанкротился и покончил с собой. В семье Мэтилды деньги не водились со времен Гражданской войны, хотя некогда семейство было богатым. За последние пять поколений ни в одну из обнищавших семей не влились средства со стороны. Вопреки сложившемуся среди здравомыслящих бостонцев обычаю спасать чье-либо чахнущее семейное состояние путем бракосочетания с дружественным кланом, владеющим солидным фондом, последние поколения Уинтропов упрямо выдавали своих серьезных, чувствительных дочерей за учителей и духовников — то есть за представителей профессий, весьма почитаемых в Бостоне, но не приносивших финансового процветания. Последнюю крупную сумму семья отца Билли потратила, чтобы послать Джозию Уинтропа в Гарвардскую медицинскую школу.

Он оказался прилежным студентом, одним из лучших в классе, и получил диплом с отличием, а затем и место интерна с проживанием в прославленной больнице Питера Бента Бригэма. Специальностью Джози была гинекология, и он мог рассчитывать на обширную клиентуру, даже если бы обслуживал только подруг своих родственниц, которых насчитывалась не одна сотня.

Слишком поздно, а именно в последний год интернатуры, Джозия Уинтроп обнаружил, что частная практика его совершенно не интересует. Едва начав заниматься проблемами в новой области — антибиотиками, — он влюбился, страстно и навсегда, в чистую науку. Увлечься научными исследованиями — это вернейший способ для врача навсегда лишить себя надежды на приличную жизнь. В день, когда Джозия должен был приступить к практической деятельности, он поступил в частный институт Рексфорда на должность младшего исследователя с окладом три тысячи двести долларов в год. Правда, даже эта незначительная сумма оказалась на семьсот долларов выше той, что он получал бы в исследовательском центре, финансируемом государством.

Мэтилда, великодушная от рождения, была в ту пору всецело поглощена своим физическим состоянием — шли последние месяцы ее беременности — и не слишком беспокоилась о будущем. Она считала, что ее семейство вполне сможет существовать на четыре тысячи двести долларов в год; к тому же она безгранично верила в своего Джо, высокого, тощего, длинноногого, с темными глазами, в которых светился такой присущий янки рассудок; она чтила его преданность делу и готовность идти за своей звездой, что поражало ее; она считала его образцом человека, рожденного для великих свершений. Стройная темноволосая Мэтилда, мечтательная красавица, казалась сошедшей со страниц Натаниела Готорна. В ней оказалось мало того, что присуще зажиточным голландцам и вспыльчивым виргинским мелкопоместным дворянам, отличавшим некоторые ветви ее фамильного древа.

Когда родилась дочь, ей дали имя Уилхелмина в честь любимой тетушки Мэтилды, ученой дамы преклонных лет, так никогда и не познавшей мужа. Однако супруги единодушно признали, что имя Уилхелмина слишком тяжеловесно для младенца, и стали именовать дочурку Ханни, то есть вполне благозвучным уменьшительным от второго не менее внушительного имени девочки — Ханненуэлл.

Спустя полтора года после рождения Ханни Мэтилда, смирившаяся с мыслью, что она вновь беременна, переходила авеню Содружества на красный свет, и мчавшаяся машина сбила рассеянную женщину.

Потрясенный, отказывающийся верить в смерть жены, Джозия нанял няньку для маленькой Ханни, но очень скоро убедился, что не может позволить себе такую роскошь. Не допуская мысли о новой женитьбе, он сделал единственное, что ему оставалось, — отказался от любимого института, где успел к тому времени заслужить завидную репутацию. Он устроился на презираемую им самим, но лучше оплачиваемую работу штатного врача в маленькой, вечно полупустой больнице неприметного городка Фремингэм, в сорока пяти минутах езды от Бостона. На новом месте ему пришлось оказывать все виды врачебной помощи — от лечения кори до мелких хирургических операций. Эта работа имела несколько преимуществ. Она позволяла платить за аренду небольшого дома на окраине городка, а Ханни оставалась на попечении Анны, простой добросердечной женщины, работавшей одновременно нянькой, кухаркой и служанкой. Неподалеку нашлась приличная бесплатная средняя школа, и, кроме того, у Джозии оставалось достаточно времени для продолжения исследований в небольшой лаборатории, которую он оборудовал в подвале. Джозия Уинтроп никогда не помышлял о том, чтобы вернуться в гинекологию, ибо понимал, что в этой области медицины у него абсолютно не будет времени на свои исследования.

Ханни. росла прелестным ребенком. Немножко излишне толстощекая и, пожалуй, чересчур робкая, гласил вердикт многочисленных тетушек, наезжавших во Фремингэм вместе с кузинами Ханни до четвертого колена, чтобы навестить малышку или взять ее к себе на несколько дней. Но можно ли хоть в чем-то осуждать эту трагически лишившуюся матери бедняжку, это создание, чей отец — надо признать, весьма преданный своему делу человек — почти все время проводит в больнице или возится с чем-то там у себя в подвале. В конце концов, Ханни некому воспитывать, кроме Анны. Анна прекрасно справляется, но существуют… гм-м… пределы ее компетенции. Тетушки решили, что на следующий год, когда Ханни исполнится три, ей непременно следует пойти в начальную школу мисс Мартингейл в Бэк-Бей вместе с кузиной Лайзой, кузеном Эймсом и кузеном Пирсом. Там детям закладывают должные основы будущего восприятия музыки и искусства, и Ханни познакомится с детьми, которые в дальнейшем естественным путем составят круг ее друзей на всю жизнь.

— Не может быть и речи, — ответил отец. — Ханни ведет здесь хорошую, здоровую деревенскую жизнь, вокруг полно очень симпатичных ребятишек, с которыми она играет. Анна хорошая женщина, порядочная и добрая, и вам не удастся убедить меня, что трехлетнего ребенка с нормальным уровнем развития, живущего на свежем воздухе, нужно «вводить» в процесс рисования пальцами или, боже упаси, коллективного строительства из кубиков под присмотром наставников. Нет, я никогда не соглашусь, и все тут.

Ни одной из тетушек не удалось его переубедить. Он всегда был самым упрямым из всех упрямцев своего семейства.

Так Ханни начиная с трех лет постепенно становилась изгоем своего клана. Визиты тетушек и кузин, даже с наилучшими намерениями, теперь наблюдались все реже, ибо их собственные дети всю неделю проводили в начальной школе, а в выходные малышкам так хотелось поиграть с новыми друзьями. Не говоря уже о днях рождения! Уж лучше подождать до праздников, когда дорогой Джозия сможет привезти Ханни к ним на денек. Очень жаль, что он никогда не желает оставаться ночевать, но ведь ему непременно нужно возвращаться на работу каждый вечер.

Ханни, похоже, не страдала от ослабления связей с толпой флегматичных кузин и распорядительных тетушек. Она была вполне довольна, играя с детьми, проживавшими в скромных домах на одной с ней улице. Когда настало время, она пошла в местный детский сад. Девочка не скучала с Анной, которая каждый день пекла печенье, пирожки и пирожные. Джозия почти всегда приходил домой к обеду и после еды спускался к себе в подвал, чтобы поработать. Так протекала жизнь Ханни, и, поскольку ей не с чем было сравнивать, она принимала то, что имела.

Проведя два года в местном детском саду, Ханни поступила в начальную школу имени Ральфа Уолдо Эмерсона во Фремингэме. С первых дней учебы она начала понимать, что чем-то отличается от одноклассников. У всех были матери, братья и сестры, а у нее — одна Анна, которая и родственницей-то вовсе не являлась. Отца же она видела только за обедом, и он вечно спешил. У всех была повседневная семейная жизнь, в которой находились поводы для шуток, драк и клубящихся эмоций, и эта жизнь восхищала и озадачивала Ханни. Однако у ее товарищей по школе не было кузенов, живущих в огромных поместьях в Уэллсли и Честнат-Хилл, или в великолепных городских домах на Луисбург-сквер, или в особняках Балфинча на Маунт-Вернон-стрит. У них не было тетушек, состоявших в «Сьюинг-Серклз» и ходивших на вечера вальса к миссис Уэлч, и не беда, что они теперь так редко наезжают во Фремингэм. А еще у товарищей Ханни не было дядюшек, закончивших Гарвард, игравших в сквош или плававших на больших яхтах, посещавших «Сомерсет-клуб» или «Юнион-клуб», «Майопия-Хант» или «Атенеум». И никакие тетушки не водили ее одноклассников по пятницам на концерты Бостонского симфонического оркестра.

У Ханни вошло в привычку хвастаться своими родственниками, кузинами и их домами, чтобы все думали, что отсутствие матери, братьев и сестер, а также нормальной домашней жизни не имеет для нее значения. Постепенно одноклассники разлюбили Ханни, но она не перестала хвастаться, потому что не совсем понимала, на что они обижаются. Очень скоро дети перестали играть с ней после школы, приглашать к себе домой и принимать в свои компании. Она начала сравнивать их со своими принадлежащими высшей касте кузинами, и сравнение становилось все более неблагоприятным. Хотя кузины не то чтобы ненавидели ее, но и не сказать, чтобы любили. Медленно, неизбежно, неумолимо, не понимая причины, Ханни превращалась в абсолютно одинокое существо. Анна пекла все больше вкусных вещей, но даже яблочный пирог с ванильным мороженым не помогал избавиться от чувства неприкаянности.

И поговорить об этом было не с кем. Ханни и в голову не приходило поделиться с отцом, как она переживает. Они никогда не говорили о своих чувствах и, похоже, никогда не заговорят. Она интуитивно понимала, что отец будет недоволен, если узнает, что дочь несчастна. Отец часто говорил ей, что она «хорошая девочка, правда, слишком мрачная, но скоро она это перерастет». Хорошая девочка не может, просто не смеет дать понять отцу, что ее не любят или не одобряют за пределами семейного круга. Отсутствие популярности ребенок начинает считать окончательным приговором, вынесенным по причинам, которых он не понимает, зато понимают все остальные. Ребенок принимает этот жестокий приговор и стыдится сам себя. Унижение, причиняемое непопулярностью, так велико, что ребенку приходится скрывать его от всех, кто еще любит и принимает его. Эта любовь слишком драгоценна, чтобы рисковать ею ради правды.

Но когда подошло время и тетушки наперебой стали настаивать, что Ханни необходимо послать в школу танцев, даже упрямый Джозия Уинтроп был вынужден согласиться. Слишком сильны были в его крови бостонские традиции, чтобы противостоять необсуждаемому священному обычаю — занятиям в танцевальном классе мистера Лэнсинга де Фистера. Это считалось само собой разумеющимся и не нуждалось в обосновании, просто входило в число врожденных привилегий Ханни, как и будущее членство в «Обществе колониальных дам». Джозия не раздумывал, он знал, что, если бы Мэтилда была жива, она разделила бы избранное общество холеных мамаш, которые каждую вторую субботу с октября по май сопровождают своих дочек в бальный зал «Винсент-клуба».

Дети начинали учиться у мистера де Фистера, когда им исполнилось девять лет, и ни днем раньше. С девяти до одиннадцати лет они считались начинающими; с двенадцати до четырнадцати — составляли среднюю группу; а когда учащихся в возрасте от пятнадцати до семнадцати лет отдавали в пансионы, занятия проводились в праздничные и воскресные вечера, превращаясь в подготовку к предстоящим бальным торжествам.

О том, что каждая женщина, посещавшая танцклассы, всю жизнь хранит затем ужасающие воспоминания о перчатках, которые терялись в последнюю минуту, о нижних юбочках, спадавших в разгар вальсирования, о потных мальчиках, нарочно наступающих на ноги, Ханни узнала гораздо позже, а в процессе обучения девочка втайне была убеждена, что все просто наслаждаются и щеголяют мелкими травмами, которые только свидетельствовали, что танцоры принадлежат к семьям, где детей посылают в танцевальные школы. Она никогда никому не рассказывала о мистере де Фистере. Уроки, полученные ею в танцклассе, имели мало общего с танцами.

Из-за того, что она родилась в ноябре, ей пришлось пойти в танцевальную школу не в девять, как положено, а почти в десять лет. Она была высокой — сто шестьдесят восемь сантиметров — и достаточно плотной — пятьдесят восемь килограммов. Десятилетняя девочка носила платья, купленные в отделе для подростков в местном филиале магазина «Файлин», ибо ни одна из вещей в отделе детской одежды ей не подходила. Например, ей приходилось надевать ужасное платье, которое помогла выбрать Анна, невообразимо отвратительное платье из ярко-синей тафты.

Многочисленные тетушки целовали племянницу, когда она входила в вестибюль «Винсент-клуба» рука об руку со смущенной Анной, и обменивались испуганными взглядами. «Черт бы побрал этого тупоголового Джо», — в ярости шептала одна тетушка другой, забыв даже махнуть на прощание собственной очаровательной дочке, наряженной в изящное пепельно-розовое бархатное платьице с воротником из ирландских кружев. Зато кузины Ханни приветливо махали ей, когда она робко, бочком входила в переполненный зал.

Успех классов мистера де Фистера во многом объяснялся тем, что с родителей мальчиков хозяин брал половину той платы, что взимал с родителей девочек, — в каждом классе гарантировался избыток мужского пола. Первое правило педагога гласило: каждый мальчик должен постараться найти партнершу. Ни один мальчик не мог сидеть во время танца, если не все из девочек танцевали. При этом, однако, невозможно было избежать свалок и драк среди мальчишек за право пригласить на танец какую-нибудь не по годам развитую девочку, которая в девять лет уже познала власть особенных взглядов, особенных улыбок, приглушенного голоса, произносящего не предназначенную для других ушей шутку. И конечно, нельзя было предотвратить тот факт, что невзрачную девочку всегда приглашали на танец последней, да еще самые жалкие мальчики, едва умевшие передвигать ноги. (Каждый психоаналитик в Бостоне рано или поздно сталкивался с последствиями обучения в классах мистера де Фистера.)

Занятия танцами чередовались инструктажами, проводимыми в течение двухчасового урока мистером де Фистером и его женой перед каждым из шести перерывов на отдых. И шесть раз из шести Ханни оставалась последней приглашаемой на танец девочкой. Однажды, когда кошмар унижения временно прервался, Ханни подошла к уставленному угощением столу и жадно набросилась на небольшие сдобные пирожные и печенье, а затем выпила несколько чашек сладкого фруктового пунша. Она стояла одна в углу и торопливо наедалась, пытаясь уложиться в перерыв. Когда миссис де Фистер подала сигнал к продолжению урока, Ханни все еще стояла у стола, торопливо запихивая в рот последнее пирожное и запивая его уже десятой чашкой виноградного пунша. Мистер де Фистер, разумеется, сразу все заметил.

— Ханни Уинтроп, — громко сказал он, — будьте так добры присоединиться к другим девочкам. Мы собираемся продолжать.

И тут изо рта Ханни внезапно извергнулся отвратительный багровый фонтан. Непереваренные печенья и пунш испачкали белую льняную скатерть и разлились ужасной лужей на полированном полу танцзала. Миссис де Фистер поспешно увела Ханни в дамскую комнату, но, уделив ей несколько минут, оставила одну на стуле, чтобы девочка пришла в себя. Когда урок закончился, Ханни услышала, как к ее убежищу приближаются девочки, и быстро спряталась в кабинке.

— Фу, гадость! Что это за жирная смешная противная девчонка в таком мерзком синем платье? Надо же так оскандалиться! Ты вправду знаешь ее? Кто-то мне говорил, что она твоя кузина, — спросил незнакомый голос.

Ханни услышала, как ее двоюродная сестра Сара призналась с явной неохотой:

— А, да это Ханни Уинтроп. Она… ну, что-то вроде дальней кузины, очень дальней, она даже не живет в Бостоне. Обещай, что никому не скажешь: она — бедная родственница.

— Но, Сара Мэй Олкотт, моя мама говорила, что леди никогда не употребляют такие выражения! — Незнакомка была искренне шокирована.

— Я знаю, — хихикнула Сара без тени раскаяния. — Но это так. Я слышала, как наша фрейлейн говорила об этом гувернантке Дайаны на прошлой неделе в парке. Всего лишь бедная родственница, именно так она сказала.

Больше Ханни ничего не помнила, но знала, что в конце концов, когда она вернулась к Анне, тетушки наверняка устроили семейный совет, потому что с того дня то одна, то другая из них водили ее покупать платья для танцкласса в скромный магазин на Ньюбери-стрит, где продавалась одежда для «ранних цветочков».

Время от времени Ханни ездила в Кембридж навестить бабушку Уилхелмину. Эту наставницу, старую деву, Ханни любила больше всех других родственников, потому что та никогда не расспрашивала ее о школе, о танцклассе, о подружках; они говорили о Франции, о прочитанных книгах, пили чай в маленькой, тесной квартирке, и бабушка угощала ее огромным количеством пирожных и сандвичей. Ханни подозревала, что бабушка Уилхелмина тоже была бедной родственницей.

С 1952 года, когда ей исполнилось десять, по 1954-й Ханни страдала и терпела, делаясь все выше и становясь все толще. За два года, проведенные на занятиях у мистера де Фистера и в школе имени Ралфа Уолдо Эмерсона, она растеряла последних подруг, которые к тому времени уже начали устраивать вечеринки, болтать о мальчиках и втайне экспериментировать с косметикой и лифчиками. Два года она праздновала День благодарения и Рождество у тетушек, время от времени ездила погостить на неделю-другую в Мэн или Кейп-Код с тетушками и кузинами, но невыносимые слова «бедная родственница» ни на миг не выходили у нее из головы. До того случая в танцклассе Ханни была несчастна, но дружелюбна. Словосочетание «бедная родственница» сделало ее тяжелой и угрюмой, и виноватое выражение не сходило с ее лица. Она могла бы завести дружбу с кем-нибудь из кузин, если бы чувствовала себя с ними более раскованно, ведь они ни в коей мере не были злы или неприступны — в конце концов, Ханни все-таки принадлежала к Уинтропам. Но воспоминание о том ужасном дне в танцклассе приводило ее к убеждению, что за всякой улыбкой скрыто презрение, за каждой репликой таится снисхождение и что все отреклись бы от нее, если бы могли. Ее отчужденность вынуждала даже лучших из кузин относиться к ней равнодушно, а их равнодушие убеждало Ханни в правоте ее подозрений.

Ханни возненавидела своих рачительных тетушек и многочисленных кузин за то, что они вели себя так, словно никогда и не думали о деньгах. Она-то лучше знала жизнь. Ей было известно, что деньги — это единственное, что имеет значение. Она возненавидела отца за то, что он мало зарабатывает, что работает на скучной работе только потому, что у него таким образом остается время для исследований, которые, похоже, были для него намного важнее, чем собственная дочь. Она возненавидела Анну за то, что та любила ее, но ничем не могла помочь. Ханни возненавидела все, кроме мысли о деньгах, мечты о том, чтобы иметь много денег. И много еды…

Джозия Уинтроп вел с Ханни суровые беседы о ее отношении к еде. Он прочел дочери несколько строгих, содержательных лекций о жировых клетках, о химических процессах в теле и о сбалансированном питании. Он уверял, что все дело в соответствующей диете, что ни у кого в их семье не было предрасположенности к полноте, и велел Анне прекратить печь пирожки. Но, как только он уходил в госпиталь или лабораторию, Ханни и Анна тут же выбрасывали его наставления из головы. К двенадцати годам Ханни весила семьдесят килограммов.

Летом, перед тем как Ханни исполнилось двенадцать, в одно из воскресений во Фремингэм приехала тетя Корнелия, которую Джозия Уинтроп любил больше других членов семьи.

— Джо, тебе нужно что-то делать с Ханни.

— Корни, уверяю тебя, я много раз говорил с ней о ее весе, и в этом доме у девочки нет возможности есть пищу, от которой поправляются. Должно быть, она угощается у подруг. Если ты помнишь, мои родители были ширококостыми, и Ханни похудеет, как только достигнет подросткового возраста. Года через два, может быть, через три она обретет положенный вес. В роду Уинтропов никогда не было толстяков. А рост у нее такой, какой и должен быть у всех Уинтропов, с этим все в порядке.

— Джо! Для выдающегося человека ты иногда бываешь невероятно глуп. Я говорю не о весе Ханни, хотя, бог свидетель, с этим тоже что-то нужно делать. К тому же она узкокостая, а не ширококостая, как ты мог бы заметить, если бы взглянул на нее хоть вполглаза. Я говорю о том, что она взрослеет. Она ведь никому не нужна. Ты настолько поглощен своей проклятой работой, что не замечаешь, как несчастен твой ребенок. Разве ты не видишь, что у нее даже нет друзей, которые могли бы угощать ее, тем более едой, от которой она толстеет? Она даже не знает тех, кого должна знать обязательно, — она едва принадлежит к своей семье. И, видит бог, занятия у мистера де Фистера стали для нее трагедией. Джо, ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду, поэтому не пытайся так покорно смотреть на меня. А если не понимаешь, тем более стыдно. Ее собственное семейство, вернее, люди нашего круга, раз уж ты вынуждаешь меня быть беспощадной, намерены изгнать Ханни из своей среды, если ты не предпримешь что-нибудь.

— Что-то ты слишком свысока говоришь, Корни! Ханни навсегда останется Уинтроп, даже если нам не очень повезло в жизни. — Он вновь занял оборонительную позу, этот самоуверенный, своевольный, эгоистичный человек, не терпевший, когда его призывали к ответу, и способный до бесконечности приводить доводы в свое оправдание.

— Мне дела нет до того, как ты назовешь мое заявление, Джо. Я знаю только, что Ханни растет, оставаясь чужой тому кругу, где ни у кого нет времени для посторонних. Я ни на что не променяю Бостон, но я знаю наши пороки. Недостатки какого-либо человека не имеют значения для тех, кто принадлежит к нашему обществу, но Ханни начинает от него отдаляться, Джо; это жестоко и абсолютно никому не нужно.

Лицо Джозии Уинтропа приобрело иное выражение. Он всегда принадлежал к их обществу, принадлежал полностью и настолько безоговорочно, что, где бы он ни жил, насколько бы ни обеднел, он оставался убежденным в своей принадлежности Определенному кругу и не нуждался в подтверждениях на этот счет. Даже став прокаженным, убийцей, маньяком, он все равно останется Уинтропом из Бостона. Для него невообразим тот факт, что его дитя может лишиться этого круга, это недопустимо и невозможно. Хорошо рассчитанные аргументы Корнелии поколебали его безоговорочный эгоцентризм.

— И что же, по-твоему, я должен предпринять, Корни? — почти риторически поинтересовался он, надеясь, что гостья не пустится в долгие объяснения. У себя в лаборатории он добился заметных успехов, но для настоящей работы ему необходимо было все его время, все до последней минуты.

— Просто предоставь мне свободу действий. Я уже пыталась кое-что предпринять, если ты помнишь, но ты всегда наотрез мне отказывал. Вот-вот будет слишком поздно. Будь добр, позволь нам с Джорджем отослать Ханни в Академию Эмери. Наша Лайза поступает туда в этом году. Я всегда считала, что двенадцатилетних девочек — а это невозможные создания — лучше посылать в пансионы, чем держать дома. К тому же там обучаются многие хорошие девочки из Бостона. В этой школе учились твоя мать и твоя бабушка — мне ведь не нужно тебе объяснять, что в пансионах завязывается дружба на всю жизнь? Если Ханни будет учиться в старших классах здесь, во Фремингэме, ей никогда не обрести таких друзей. Это ее последний шанс, Джо. Ненавижу высокопарные слова, но я считаю, что согласиться на это — твой долг перед Ханни и перед бедняжкой Мэтилдой. — Корнелия никогда не заботилась о паузах и переходах в речи, даже когда они были совершенно необходимы, хотя знала, что это ужасно не по-бостонски.

Благодеяние, иначе, милостыня, больше никак это не назовешь, подумал Джозия Уинтроп, но оплата учебы в Академии Эмери была ему самому не под силу. Всю жизнь он гордился собой потому, что никогда никто еще не осмелился предложить ему милостыню; он сам решил оставить частную практику и был готов отвечать за этот выбор, но слова Корнелии здорово напугали его.

— Что ж, спасибо, Корнелия. Принимаю с благодарностью. Мне не хотелось бы… впрочем, это не имеет отношения… Уверен, мы оба понимаем, что я хочу сказать. Пожалуйста, передай Джорджу мою благодарность. Я скажу Ханни об этом сегодня же вечером, за ужином. Уверен, она будет в восторге. А как быть с анкетами и тому подобным?

— Я позабочусь обо всем. Комната для нее найдется, я уже узнавала. Джо, передай Ханни, чтобы она приехала в Бостон дневным поездом в следующую субботу. Я встречу ее на вокзале Бэк-Бей, и мы отправимся заказывать для нее форму. Это совсем не обременительно, дорогой, — мне ведь все равно нужно сделать то же самое для Лайзы.

Корнелия упивалась своей победой. Она едва дождалась еженедельного обеда с сестрами в «Чилтон-клубе». Одним выстрелом она убила трех зайцев: сломила сопротивление этого зануды и грубияна Джо Уинтропа, продемонстрировала заметную щедрость — не то чтобы они с супругом не могли себе это позволить, но все же… — и успокоила свою совесть, которая с недавних пор мучила ее при виде бедной Ханни, остававшейся в стороне от соревнований по плаванию и езды на пони в ее поместье Честнат-Хилл.

И вот осенью, экипированная точно так же, как ее кузина Лайза, Ханни отправилась в Эмери, где ей пришлось провести шесть долгих лет — одиноких, страшно одиноких, жесточайше одиноких лет; там она еще сильнее, чем прежде, ощутила себя никому не нужной.

Снобизм многим отравляет юность, но предельно жестокая разновидность снобизма в среде подростков не имеет себе равных в кругу взрослых. Нет более строгой иерархии, чем та, которая царит в элитных пансионах для избранных девочек. По сравнению с ней система привилегий при дворе Людовика XIV покажется более демократичной. В каждом классе существует правящая верхушка, элита, а остальная часть учениц распадается на принадлежащих ко второй, третьей, четвертой и даже пятой категории. За ними идут отверженные. Ханни, конечно же, стала отверженной с самого первого дня? Нет закона, который гласит, что член привилегированной категории не может быть толстым, бедным (в каждой школе есть несколько небогатых девочек), но зато существует закон, по которому в каждом классе должны быть отверженные, и они выбираются в первый же день пребывания в школе и остаются такими до ее окончания.

Но это положение имело и свои преимущества: Ханни усердно училась, ибо ей не приходилось тратить время на болтовню и бридж. Нашлись педагоги, оценившие ее острый ум, и она получала отличные отметки по французскому, на котором в школе учили лишь читать и писать, не вводя разговорный язык. Даже в Эмери учителя вскоре отказались от попыток вести беседы на французском. Ханни попыталась завести дружбу с другими отверженными, но дружба эта омрачалась сознанием того, что, не будь подруги отверженными, они вряд ли стали бы даже разговаривать друг с другом. Наиболее близкие отношения сложились у Ханни с Гертрудой, одной из школьных поварих, молодой толстушкой, питавшей глубокую неприязнь ко всем тощим девчонкам, которых ей приходилось кормить. Наконец-то ей встретилась девочка, почти такая же крупная, как она сама. Она хорошо понимала, что Ханни не наедается скудной школьной пищей. Каждый вечер Гертруда со смешанным чувством злорадства и симпатии оставляла большой поднос с остатками ужина где-нибудь в уголке буфетной, добавляя к этой еде, спрятанной под салфеткой, еще и булочки, которые покупала в ближайшей деревне на деньги, переданные ей девочкой Уинтроп. Эти деньги тетя Корнелия вручала Ханни на карманные расходы.

К выпускному классу Ханни подошла высокой и толстой, почти огромной барышней. Она могла бы весить и больше, но Академия Эмери славилась здоровой низкокалорийной диетой с высоким содержанием белка. Этой диеты придерживались и в «Уэллсли», и у Смитов. Тетя Корнелия намеревалась послать свою племянницу в колледж, проявив следующую порцию великодушия. Но у Ханни возникли другие планы, созревшие благодаря испытанному приступу печали и ярости. Дело было в том, что, когда она в последний раз навещала свою бабушку Уилхелмину, содержавшуюся на средства семьи в доме престарелых, пожилая леди вручила девочке заверенный чек на сумму в десять тысяч долларов.

— Это мои сбережения, — сказала бабушка. — Не говори им, что они достались тебе, а то Джордж заберет их, чтобы распорядиться ими от твоего имени, и они не принесут тебе никакой пользы. Воспользуйся ими, пока молода, сделай какую-нибудь глупость. Я никогда в жизни не делала глупостей и, Ханни, как я теперь жалею! Не жди, пока будет слишком поздно, обещай мне, что потратишь их на себя.

Спустя неделю Ханни, стоя лицом к лицу с тетей Корнелией, дрожащим голосом заявила:

— Я не хочу идти в колледж. Для меня невыносима сама мысль о еще одной четырехлетней жизни в школе для девочек. У меня есть собственные десять тысяч долларов, и я собираюсь… я собираюсь поехать в Париж и прожить там как можно дольше.

— Что? Откуда, ради всего святого, у тебя десять тысяч долларов?

— Мне дала их бабушка Уилхелмина. Вы даже не знаете, где они помешены. И я не позволю никому, включая дядю Джорджа, вложить их за меня. — Бедная толстушка дрожала, выказав неожиданно для себя абсолютное неповиновение и впервые осмелившись заговорить. — Если я пожелаю, я уеду в Париж еще до того, как вы заметите, что меня нет с вами, и вы не сумеете меня разыскать.

— Это совершенно невозможно! Не может быть и речи, моя дорогая. Ты будешь в восторге от колледжа Уэллсли. Все четыре года я радовалась каждой минуте… — Она не договорила, впервые за весь этот невероятный разговор внимательно взглянув на Ханни.

То, что она увидела, не обнадежило ее. Девочка, несомненно, верит в то, что сказала. Ведь если какой-нибудь каприз взбредет вам в голову, то вы за него костьми ляжете. Да и старушка Уилхелмина любит выходить за рамки общепринятого. Дать ребенку деньги! Неслыханно! Она, должно быть, сошла с ума. Но, вероятно, можно все же найти какой-нибудь выход из Возникшего осложнения? Конечно, вряд ли удастся заставить Ханни посещать колледж. Корнелия давно спрашивала себя, чем девочка займется после колледжа. Скорее всего, пойдет в магистратуру, а может, станет учительницей. В конце концов, по французскому она лучшая в классе. Было бы очень» жаль, если бы дочь Мэтилды превратилась в очередную старую деву-учительницу, как это случилось с Уилхелминой.

— Ханни, подойди сюда и сядь. Вот что: я обещаю, что подумаю над твоим решением, но при двух условиях. Во-первых, мы должны найти во Франции хорошую семью, в которой ты сможешь жить, чтобы за тобой как следует присматривали. Я не могу допустить, чтобы ты поселилась в гостинице или в каком-нибудь из этих отвратительных студенческих общежитии. Во-вторых, ты поживешь там только один год, ибо год — это для Парижа вполне достаточно. А ты должна пообещать, что после возвращения домой ты поступишь в школу Кэти Гиббс и пройдешь там одногодичную программу. Тогда ты наверняка получишь отличную работу ответственного секретаря, ведь тебе в будущем придется думать о том, как самой зарабатывать себе на жизнь.

Ханни несколько минут молчала, размышляя. Если уж она попадет в Париж, то заставить ее вернуться обратно будет нелегко. Деньги удастся растянуть надолго, если оказаться на пансионе в какой-нибудь семье. В «Эмери» она слышала, что во французских семьях не очень-то беспокоятся о том, чем занимаются их постояльцы, лишь бы те вовремя вносили плату. И уж как-нибудь ей удастся избежать школы Кэти Гиббс. Как можно рассчитывать на то, чтобы всю жизнь проработать секретаршей? А о колледже с его дурацкими строгостями и думать нечего!

— Договорились! — Она улыбнулась тете, что само по себе было редкостью. Корнелия рассеянно подумала, что у этого ребенка, несмотря на толстые щеки и тройной подбородок, оказывается, очаровательная улыбка.

* * *

В тот же вечер Корнелия написала письмо леди Молли Беркли, урожденной Лоуэлл, которая служила основным связующим звеном между Бостоном и «известными людьми» в Европе.



Дорогая кузина Молли!

У меня есть довольно захватывающие новости. Ханни Уинтроп, дочка Джо, планирует провести следующий год в Париже, чтобы избавиться от акцента перед поступлением в школу Кэти Гиббс. Она хорошая девочка, с добрым сердцем, хотя, боюсь, не очень-то способна разбивать сердца. Не найдется ли среди Ваших французских друзей достойная семья, в которой Ханни могла бы пожить? Она не слишком обеспечена, а посему ей придется в конце концов начать зарабатывать себе на жизнь, но пока у нее есть небольшая сумма, которой ей будет более чем достаточно на ближайшие несколько лет, если суметь должным образом распорядиться этими деньгами. Очень надеюсь получить ответ, дорогая Молли, до нашего отъезда. Мы, как обычно, будем в «Клэридже» в июне и уповаем на встречу с Вами там же.

С любовью, Нелли



Леди Молли Эмлеи Лоуэлл Ллойд Беркли, которой минуло семьдесят семь лет, больше всего на свете обожала кого-то куда-то пристраивать. Она ответила через три недели.



Моя дорогая Нелли!

Была счастлива получить Ваше письмо, и у меня есть для Вас радостные новости! Я полюбопытствовала и обнаружила, что у Лилиан де Вердюлак имеется комната для Ханни. Вы, быть может, помните мужа этой дамы, графа Анри, такой приятный мужчина. Он, увы, был убит во время войны, и семейное дело рухнуло. Лилиан берет только по одной девушке в год, и нам очень повезло, потому что Лилиан подходит нам во всех отношениях. Она весьма достойная и очаровательная женщина. У нее две дочери моложе Ханни, и они составят девочке подходящее общество.

Плата за жилье, разумеется, с полным пансионом, составит семьдесят пять американских долларов в неделю, я думаю, это вполне справедливая цена, если учесть, каково сейчас положение с продуктами на континенте. Я обо всем договорюсь, как только получу Ваш ответ. Передайте привет Джорджу.

Любящая Вас, Молли



Истинные французские аристократы, но, разумеется, не новоявленные обладатели титулов, пожалованных Наполеоном, а подлинная старинная роялистская знать, что ведет свое начало от Крестовых походов и ранее, интересуются деньгами с удвоенной страстью по сравнению со средним французом. Это значит, что, в сравнении с обычными людьми, старинные французские аристократы интересуются деньгами вчетверо активнее. По их мнению, все деньги относятся к недавно нажитым, если только они не являются или не становятся их собственным фамильным достоянием. Когда кто-то из их сыновей женится на дочери богатого виноторговца, прапрадеды которого были из крестьян, происходит мгновенное перевоплощение, и приданое невесты начинает сиять блеском славного происхождения от самой мадам де Севинье.

Французские аристократы проявляли живой интерес к добропорядочным жителям Бостона еще со времен Французской революции, когда бостонец, полковник Томас Хандэйсид Перкинс, дочь которого вышла замуж за Кэбота, лично спас сына маркиза де Лафайета и отвез мальчика в Новый Свет. Конечно, если кто-то пожелает проследить их родословные со дней высадки первых колонистов у Плимут-Рока в 1620 году — а желают многие, — то начать следует с того, что все бостонцы были торговцами и моряками, происходившими из нетитулованных английских семей, но при этом их способность наживать и приумножать состояния, без сомнения, достойна восхищения, а потому с каждым поколением их знатность возрастает. Кроме того, с течением времени немало их дочерей достигли такой знатности, что ныне являются обладательницами многих главных титулов Франции. И таковые бостонцы, хотя и редко владеют приличными поместьями, с фамильными замками, — единственным, что удовлетворяет французскому представлению о так почитаемом ими недвижимом имуществе, — тем не менее, владеют достаточным числом фабрик, заводов, банков и брокерских контор. Кроме того, им присуще чувство хорошего тона. Они не бывают вульгарны. Они, при наличии своих капиталов, живут скромно, подобно многим великим французским семьям, которые под давлением обстоятельств были вынуждены после революции отказаться от выставляемой напоказ пышности и великолепия своих предков.

Само собой разумеется, молодой французский аристократ, лишенный фамильного состояния, обычно бывал вынужден жениться на деньгах. В этом состоял его священный долг перед родителями, перед самим собой и перед грядущими поколениями своей семьи. И в этом был его последний шанс удержаться на земле. Французская аристократка, не имевшая денег и не приобретшая их путем замужества, также имела обязательства: ей следовало в той или иной форме вести торговые дела с миром, чтобы буквально не умереть с голоду, хотя предполагалось, что до этого не дойдет.

Графиня Лилиан де Вердюлак потеряла во Второй мировой войне почти все, за исключением чувства стиля, мужества и доброты. В ней сочетались врожденный вкус, проявлявшийся даже в простейших вещах, и способность ускользать, держаться в стороне, избегая установления тесных контактов. Эта особенность ее натуры придавала ей то обаяние, которое никогда не свойственно людям общительным. Ее благожелательность ни в коей мере не свели на нет приемы платных постояльцев, в основном молодых американок, составлявших основной источник существования мадам. Она была рада открывшейся возможности предоставить кров на ближайший год мисс Ханни Уинтроп, о которой леди Молли так тепло отзывалась. У этой девушки, несомненно, очень хорошие связи, хотя она, кажется, состоит в таком же родстве со старожилами Бостона, в каком сама Лилиан — со старожилами из Фобур-Сен-Жермен.

Невысокая белокурая сорокачетырехлетняя француженка проживала в квартире на бульваре Лани, напротив Булонского леса. Благодаря запутанности принятого в военные годы и поныне не отмененного закона о замораживании арендной платы, Лилиан с двумя ее дочерьми могла позволить себе жить в чрезвычайно фешенебельном квартале Парижа и не истратить ни копейки на жилье начиная с 1939 года. Квартира была великолепная, хотя и требовала ремонта. С высокими потолками, залитая солнечным светом, она отличалась таким уютом, который гнездится лишь в домах, где не живет и не навязывает свой вкус ни один мужчина.

Когда Ханни постучалась, госпожа графиня сама открыла дверь. Обычно, если в доме ждали гостей, на звонки отвечала кухарка Луиза, жившая в мансарде, а Лилиан продолжала сидеть, свернувшись клубочком среди пышных потрепанных подушек на кушетке в гостиной, ожидая, пока гости войдут, и поднимаясь лишь при появлении женщин старшего возраста. Но сегодня ей захотелось продемонстрировать отменное гостеприимство.

При виде Ханни ей удалось сохранить на лице радушную улыбку, но глаза ее расширились от изумления и мгновенно вспыхнувшей неприязни. Никогда в жизни она не видала такой огромной девушки. Просто крошка-гиппопотам — невероятно, позор! Как можно до такого дойти? И что теперь с ней делать? Где ее прятать? Ведя Ханни в гостиную к накрытому чаю, она пыталась постичь этот нежданно свалившийся на нее кошмар. Лилиан не собиралась всю жизнь принимать платных постояльцев, но все же гордилась тем, что любая девушка, проведшая год в ее доме, покидала его, приобретя два свойства: во-первых, знание французского, настолько достойное, насколько позволял ум девушки и ее усердие, и, во-вторых, что гораздо важнее, чувство стиля, которым был пропитан сам воздух Парижа. Девушкам никогда не удалось бы впитать его, если бы не ее помощь. Но эта девица?!

За чаем она, сдерживая эмоции, заговорила с великолепным самообладанием:

— Добро пожаловать в мой дом, Ханни. Я буду называть вас Ханни, идет? А вы можете называть меня «мадам».

— Пожалуйста, мадам, не будете ли вы так любезны называть меня моим настоящим именем? — Ханни много раз прорепетировала свою речь в самолете по пути из Нью-Йорка в Париж. — Ханни — это всего лишь мое старое уменьшительное детское прозвище, и я давно переросла его. Мое настоящее имя Уилхелмина, и я бы хотела, чтобы меня называли Билли.

— Почему бы и нет? — Это имя показалось графине более подходящим для девушки, в которой из-за наплывов жира почти не ощущалось очарования женственности. — Итак, Билли, сегодня мы с вами говорим по-английски в последний раз. Когда я покажу вам вашу комнату и вы переоденетесь, наступит время обеда. В нашем доме ужинают рано, в семь тридцать, потому что у моих дочерей очень много домашних заданий. Начиная с ужина мы будем говорить с вами только по-французски. Луиза, кухарка, совсем не знает английского. Будет трудно, я понимаю, но только так вы сможете выучить язык. — Лилиан всегда ставила это условие всем девушкам. — Сначала вы будете смущаться, чувствовать себя нелепо, но, если не решитесь на мое предложение, вы никогда не научитесь говорить по-французски как следует. Мы не станем смеяться над вами, но будем постоянно поправлять вас — поэтому не сердитесь. Если мы позволим вам все время допускать одни и те же ошибки, мы не выполним своих обязанностей.

Лилиан понимала, что у ее замечаний немного шансов проникнуть в рассудок Билли: вопреки ее стараниям, постоялицы проводили все дни напролет, а зачастую и ночи среди наводнивших Париж американских студентов, лишаясь таким образом возможности должным образом погрузиться в язык. Очевидно, в школе они все «изучали французский», но Лилиан считала, что их всех учили отвратительно, хотя они обычно оставались довольны, спотыкаясь на каждом слове и пребывая в полном невежестве.

Глаза Билли заблестели. Вместо затравленного взгляда, обычно появлявшегося у пансионерок в ответ на это заявление хозяйки, прибывшее чудовище в образе девушки проявило нетерпение. Что ж, подумала Лилиан, может быть, она окажется хоть сколько-нибудь серьезней. Это, если вдуматься, самое большее, на что можно надеяться. В любом случае она вряд ли похожа на ту девицу из Техаса, что рассматривала квартиру как отель и три раза в неделю требовала чистые простыни; или на девушку из Нью-Йорка, жаловавшуюся на отсутствие душа и желавшую мыть голову каждый день; или на девушку из Нового Орлеана, которая забеременела и пришлось отправить ее домой; или на девушку из Лондона, что накупила четыре сундука нарядов, требовала дополнительные вешалки, а затем почему-то решила, что может пользоваться стенным шкафом Лилиан.