Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Макс Фрай

Тяжелый свет Куртейна. Желтый

Dajte Juri slanine, Da vam tjera vuka s planine![1]


Луч ярко-желтого цвета /#fee715/

Жанна

Явное становится тайным, явное становится тайным! – вот что крутилось весь вечер у нее в голове. Простой, в сущности, перевертыш, но Жанну эта фраза натурально окрыляла, как всякая веселая глупость, которую она, зная себя, была совершенно уверена, не способна придумать, а значит, свалившаяся на нее – с неба, не с неба, поди пойми откуда, но – сама, факт. От таких условно небесных глупостей у Жанны неизменно поднималось настроение, а в заднице заново – всякий раз заново! – рождалось то самое вдохновенное шило, ради которого имело смысл быть Жанной все остальное время, то есть в промежутках между проявлениями этого божественного шила, божественными шилоявлениями; смешно, конечно, но нет, не смешно.

Жанна знала, что просто сидеть, наслаждаясь этим счастливым внутренним звоном, последнее дело, деньги на ветер. Вдохновенное шило требует немедленных действий, таких же вдохновенных, необязательных и дурацких, как оно само. Будешь бездельничать, шило истончится, растает, рассеется, не оставив по себе даже мало-мальски внятных воспоминаний – о чем вспоминать, если ничего толком не было? И нескоро вернется, живи потом, как дура, без него. А потраченное с толком возвращается быстро, с процентами; чем больше потратишь, тем больше наваришь, такой удивительный парадокс.

Поэтому Жанна легко и быстро (очень условно быстро и еще более условно легко) одолела естественную лень, охватывающую всякого нормального человека, поставленного перед перспективой добровольно выйти на улицу поздним ноябрьским вечером. Лень такого рода больше похожа на инстинкт самосохранения; настолько похожа, что, возможно, это он сам и есть, но к черту инстинкты, человек – существо слишком сложное, чтобы позволить себе их иметь.

Сложное существо человек натянуло на свою нижнюю половину сложную же конструкцию под названием «колготки»; верхней половине досталась конструкция попроще, под названием «платье-мешок». Это гениальное изобретение неизвестного милосердного портного примиряет одновременно с целой кучей неприятных вещей: с первыми ноябрьскими холодами, подлинный ужас которых заключается в том, что они – только начало, обещание долгих будущих холодов; с наличием живого трепетного тела, наделенного досадной способностью от них страдать; с необходимостью паковать себя в чертову прорву тряпок и с общей нелепостью мироустройства в целом, зачем-то включающего все вот это вот.

– Я ненадолго, – сказала она Шерри и Черри. Дочка флегматично угукнула из своей комнаты, не отрываясь от мотка толстой проволоки, который по удивительному стечению обстоятельств был ее домашним заданием по скульптурному моделированию. Кошка недоверчиво дернула ухом, дескать, знаю я твое «ненадолго», небось опять на полдня уйдешь. И была неправа: Жанна планировала провести на улице не больше часа. Для долгих прогулок погода немного не та.

Надела коричневый пуховик с меховой оторочкой на капюшоне, хороший, в смысле качественный, теплый, но страшный, как конец времен. То есть не сам по себе страшный, просто на Жанне он смотрелся совершенно чудовищно, каким-то образом превращал ее в почти пожилую солидную тетку, на два размера больше, чем есть. Купила его год назад на распродаже, специально для этого. Чтобы казаться солидной неповоротливой теткой в годах, от которой настолько невозможно ожидать ничего из ряда вон выходящего, что если кто-то собственными глазами увидит, как она рисует на стенах или лезет через забор, все равно решит – померещилось. Плащ-невидимка, а не пуховик.

Шапка-невидимка у Жанны тоже была. Обычная вязаная шапка невнятного темно-бежевого цвета, можно сказать, цвета самой солидности, с оттенком приличия. Женщинам с бирюзовыми волосами такую в хозяйстве лучше иметь.

В последний момент спохватилась, разулась, пошла в свою спальню, порылась в шкатулке: сколько у меня еще глаз? Глаз осталось всего шесть штук, четыре зеленых, два светло-серых; маловато, но ладно, лучше, чем ничего.

Глаза были куплены еще летом, в китайском интернет-магазине, оптовой партией, то есть, сразу почти полкило. Они предназначались для самодельных кукол, поэтому были более-менее похожи на человеческие глаза. Немного неудобно, что не плоские на липучках, а со специальными стерженьками, так что на стену, например, не наклеишь. Но можно засовывать их в щели, вкапывать в землю на городских клумбах, цеплять к древесным ветвям, а еще ввинчивать в овощи и фрукты. Голубоглазый кочан капусты – зрелище для сильных духом, Жанна до сих пор гордилась этим изобретением. Впрочем, внимательно взирающие на окружающих апельсины и яблоки тоже вполне ничего.

Яблок в доме было с избытком; когда у тебя много подруг, и у каждой домик в деревне, это вполне неизбежно. Яблоки в здешних краях скорее напасть, чем благо – в том смысле, что осенью их становится некуда девать, сколько сока и компота ни заготавливай на зиму, яблоки неисчерпаемы, и тогда всякий человек, не обремененный своим яблоневым садом, становится крайне полезным знакомством. Очень много яблок можно такому бедолаге отдать. Жанна была этим самым полезным человеком без сада. И не умела отказывать людям, приходящим с дарами. Поэтому яблок у нее скопилось несколько больше, чем надо для счастья. И некоторые уже начали мрачно подгнивать.

В таких непростых обстоятельствах унести из дома три яблока – хороший, добрый поступок. Хотя три – это все-таки слишком мало. Но лучше, чем ничего, – думала Жанна, засовывая в карман пуховика яблоки. Два зеленоглазых в правый, сероглазое – в левый. Можно идти.



Все ноябрьские вечера по-своему хороши, но воскресный ноябрьский вечер, ветреный и сырой, прекрасен по-настоящему – в том смысле, что в городе, даже в самом центре не просто малолюдно, а вообще никого, хоть документальное кино про камерный, тихий, гигиеничный конец человечества снимай.

Ладно, не так все страшно. То есть не настолько замечательно, как хотелось бы. Время от времени из тьмы все-таки возникают какие-то антропоморфные тени – одинокие пьяницы, злые духи, выскочившие за хлебом матери семейств, загулявшие ангелы с поникшими крыльями, владельцы собак, юные влюбленные пары, которым негде уединиться, и плохо проинструктированные перед полетом инопланетяне; последних выдают несовместимые с органической жизнью элементы гардероба, вроде босоножек и тряпичных летних панам. Впрочем, важно не это, а то, что вечерним воскресным прохожим обычно нет дела до того, что творится вокруг, так что можно не принимать их в расчет.

Можно-то можно, – думала Жанна, вынимая из кармана промышленный флуоресцентный мелок бледно-салатного цвета, – а все-таки лучше, чтобы никто меня не застукал. По сторонам надо посматривать, осторожность не повредит.

Первая надпись появилась в соседнем дворе, где и солнечными летними днями никто, кроме жильцов особо не ходит. Поэтому начинать – просто для разогрева – с него хорошо. «Явное становится тайным», – написала Жанна на асфальте крупными, по-детски кривыми буквами, почерк у нее всегда был не ах; по-хорошему, человеку с такой придурью следовало бы заняться каллиграфией, или хотя бы освоить самый простой чертежный шрифт но на это никогда не было времени, да и желания, честно говоря, тоже не было. Если уж Небесную Канцелярию я, криворукая, устраиваю, остальным тем более сойдет. Кто станет придираться к почерку, увидев в темноте загадочную мерцающую надпись, – думала Жанна, – сам дурак.

Вторую надпись Жанна сделала на новеньком строительном заборе, удачно возникшем на ее пути, третью – поперек тротуара на улице Раугиклос, такую размашистую, что последнее слово пришлось дописывать ниже, не уместилось в одну строку. Там же она оставила первое зеленоглазое яблоко – на капоте одного из припаркованных автомобилей, оранжевого ниссана-жука, очарованная его задорным цветом и наивной мордой.

Напоследок легонько щелкнула глазастое яблоко по звонкому спелому лбу, просто так, от избытка всего сразу – чувств, сил, эмоций и дури, конечно же, дури, как без нее – и пошла в направлении Старого города, стараясь не слишком подпрыгивать на ходу, просто ради спокойствия своего солидного гардероба, чтобы не зря старался, превращая в приличную женщину нелепое черт знает что. С близкими надо обходиться бережно. Даже когда эти близкие – шапка и пуховик.



Жанна была неудавшейся художницей, вполне удавшимся, судя по количеству довольных ею клиентов, бухгалтером, вот прямо сейчас понемногу, шаг за шагом удающимся ювелиром и ответственной за мелкие городские чудеса. Она сама себя на эту должность назначила за неимением соответствующего официального ведомства. Ну то есть как – назначила. Просто однажды решила, что теперь будет так.

Девять лет назад Жанна приехала в этот город к своему мертвому бывшему мужу; ну, то есть понятно, не к самому мертвецу, а в квартиру, по наследству перешедшую их общим детям. Приехала ненадолго, разобраться с бумагами, неожиданно для себя очаровалась городом и вдруг, как бы ни с того, ни с сего, решила: если уж все так сложилось, почему бы нам не попробовать здесь пожить? Родня и знакомые считали, что она чокнулась, если готова вот так, без оглядки, как в пропасть броситься неведомо куда; сама Жанна была с ними вполне согласна, но твердо стояла на своем. Потому что когда сама судьба предлагает: а давай-ка мы меня поменяем, – грех ее не послушать. Судьбе лучше знать. К тому же терять ей было, честно говоря, нечего. Ладно, почти нечего. Маленькое, жалкое, перепуганное «почти».

Первый год на новом месте дался ей нелегко. Во-первых, конечно, из-за мертвого мужа. Пока он жил где-то далеко и звонил только детям, Жанна думала, что давным-давно его разлюбила: бессмысленно продолжать любить человека, который сам, в здравом уме и твердой памяти от тебя ушел. Но когда он стал мертвым, с которого вроде бы никакого спроса, одна только растерянная благодарность за то, что вообще был, Жанна поняла, что до сих пор его любит, особенно когда он обнимает ее – не руками, но всем своим домом, ластится одеялами, щекочет сквозняками, касается губ кофейными кружками – и понемногу сходила с ума от этой явственной, почти физической близости с тем, кого больше нет.

Были, конечно, еще «во-вторых», «в-третьих», «в-четвертых», «в-пятых» и так далее, если не до бесконечности, то что-то вроде того. Все эти невыносимые хлопоты с переездом, устройством, документами, своими и детскими, многочисленными препятствиями, наименьшим из которых оказался языковой барьер, потому что в подавляющем большинстве случаев можно было обойтись русским или английским, а когда все-таки нельзя, просто заплатить за перевод. С одной стороны, дела отвлекали от невыносимой, ненужной любви к мертвому бывшему мужу; с другой, они сами по себе вполне могли свести с ума человека покрепче Жанны. А сходить с ума было нельзя, потому что – ну, в первую очередь, дети. Им тоже непросто. Когда так резко меняется сразу все, рядом должна быть веселая, бодрая, оптимистичная мама, а не очумевшее не пойми что.

Справиться Жанне помог сам город – деятельно, ежедневной поддержкой и заботой, как обычно помогают близкие люди, а не города. Прежде она и вообразить не могла, что бывают города, способные совершенно по-человечески, только с гораздо более мощным эффектом, успокаивать и утешать.

В первый же месяц обнаружилось, что стоит выйти на улицу – усталой, раздавленной, в полном душевном раздрае, с добрым десятком неразрешимых проблем в голове – пройти буквально пару-тройку кварталов, и сама не замечаешь, как выравнивается дыхание, выпрямляется спина, понемногу поднимается настроение, успокаиваются мысли, приходят решения, и обстоятельства складываются настолько удачно, насколько это вообще возможно, и еще чуть-чуть сверх того.

Бонусом ко всему этому прилагались вполне очевидные мелкие чудеса – то, что Жанна вслух называла забавными происшествиями, а наедине с собой – именно чудесами. Надписи на стенах так часто оказывались ответами на мучившие ее вопросы, от неопределенно-приятного обещания «Твоя жизнь будет счастливой» до очень конкретного совета «Позвони прямо сейчас», – что глупо было продолжать считать их просто случайными совпадениями; впрочем, Жанна и не думала так. Ну, может быть, в самом начале, да и тогда не то чтобы именно думала, просто никак не решалась поверить, будто весь мир – ладно, не мир, а город – говорит с ней человеческим языком, а когда слов оказывается недостаточно, ветром приносит в руки синюю бумажную птицу; оставляет на подоконнике третьего, на минуточку, этажа смешного керамического ангела; сталкивает нос к носу с другом юности, который здесь случайно, проездом, всего на четыре часа; подбивает уличных музыкантов играть ее любимые песни; окутывает таким густым туманом, что рук не видно, а купленную на ярмарке миску заворачивает в обрывок старой афиши того самого фильма, в котором она когда-то, вечность назад, в студенческие времена снималась в массовке и познакомилась с будущим мужем, натурально подмигивает – смотри-ка, что я о тебе разузнал!

Со временем жизнь, конечно, наладилась; строго говоря, она началась. Самая настоящая новая жизнь, как из книжки, даже более радостная и полная, чем Жанна себе представляла, когда рискнула ее изменить. По горло занятая работой, детьми, захваченная новыми друзьями и увлечениями, она не сразу заметила, что восхитительных мелких, необъяснимых, когда-то почти каждодневных чудес стало гораздо меньше. А когда наконец заметила, не то чтобы всерьез огорчилась, сама понимала – у меня теперь все в порядке, больше не нужно нянчиться и утешать – но, положа руку на сердце, все-таки огорчилась. Ей стало этого не хватать.

Однажды решилась спросить его – город, как будто он был человеком – поздно вечером, в совершенно пустом переулке, где можно говорить вслух, не опасаясь, что кто-то услышит: «Ты меня вообще еще любишь?» – и почти сразу наткнулась на стену, сплошь исписанную граффити, где поверх множества пестрых бессмысленных надписей и неумелых рисунков красовалось старательно выведенное огромными синими буквами TAIP – в переводе с литовского «да», восемь штук восклицательных знаков и кривое зеленое сердце в нагрузку. Рассмеялась: «Спасибо, я тебя тоже!» – несколько дней натурально летала на крыльях этой счастливо разделенной любви, а потом вдруг совершенно всерьез задумалась, как его отблагодарить. Что вообще человек может сделать для целого города, если он при этом не мэр, не член какого-нибудь совета, не приглашенный начальством для консультаций специалист? Ничего не могла придумать, пока не зашла в дочкину комнату, где хранился целый мешок белых бумажных цветов, вырезанных для какого-то мероприятия в художественной школе, которое потом то ли отменилось, то ли резко сменило концепцию; в общем, цветы оказались не нужны, а сжечь их в камине рука не поднималась, все-таки дочкин труд. Тут-то Жанну наконец осенило, вернее, подхватило и понесло – таким мощным потоком, что сопротивляться было бесполезно, таким веселым, что она и не стала бы сопротивляться, даже если бы могла.

Восхищенно ужасаясь собственной дурости, Жанна весь вечер крепила к цветам толстые нитки и тонкую проволоку – черт его знает, что лучше держит, пусть будет и так, и так. Когда закончила, время уже приближалось к полуночи, но все равно сразу же, не откладывая на завтра, пошла в Старый город, там у нее на примете был один проходной двор, уютный, засаженный шиповником и спиреями, хорошо известный всем старожилам, с удовольствием срезающим через него путь. Это казалось важным – чтобы как можно больше свидетелей увидели покрытые цветами кусты и в первый миг поверили, будто они и правда зацвели в декабре. А разобравшись, поняли, что нашелся какой-то псих, не поленившийся битый час задубевшими на морозе пальцами аккуратно прикреплять к веткам бумажные цветы, что в общем-то тоже вполне себе чудо, может даже похлеще настоящего цветения посреди зимы.

Еще никогда в жизни Жанне не было так хорошо, как тем вечером, когда вприпрыжку неслась по безлюдному городу с невесомым мешком в руках, озираясь по сторонам, чтобы ее не застукали, развешивала цветы на ветках, а потом возвращалась домой, земли под собой не чуя, пьяная от морозного воздуха, окончательно и бесповоротно примирившаяся с собой, вчерашней, сегодняшней, будущей, веселой, унылой, умной и глупой – с любой. Это было ни на что не похожее ощущение какой-то причудливой тайной власти над миром и его чудесами, иначе не скажешь, хотя звучит, конечно, смешно.

Тогда Жанна и назначила себя ответственной за мелкие городские чудеса. Той самой неизвестной переменной, которая собственноручно ставит на чужие подоконники ангелов, оставляет в кафе записки загадочного содержания, пишет мелом на стенах ободряющие слова. Совершает прекрасные глупости, единственный смысл которых – иногда попадаться на глаза каким-нибудь незнакомцам, случайно выигравшим утешительный приз в лотерее судьбы. Восхищать, озадачивать, радовать, раздражать, обнадеживать, удивлять.



Второе яблоко скромно примостилось на лавке в сквере, третье, сероглазое нашло убежище на подоконнике винного бара, обычно в это время работающего, но сейчас закрытого по случаю воскресенья. Там же, у самого входа в бар, убедившись, что на улице пусто, Жанна написала на асфальте очередное «Явное становится тайным», главный хит сегодняшнего дня, завершившегося таким отличным вечером. Хотя почему, собственно, «завершившегося»? На часах всего половина десятого, куча времени впереди.

Дописала; буквально на шаг отойти успела, как то ли из тьмы, то ли просто из-за угла возникли двое прохожих, резко остановились, словно бы запнувшись об ее надпись, рассмеялись и пошли дальше, обогнав Жанну; перед тем, как скрыться за следующим поворотом, кто-то из них, не оборачиваясь, громко, отчетливо сказал: «Ну спасибо!»

Теперь пришла Жаннина очередь останавливаться, запнувшись, от растерянности и смущения: это что, мне? То есть они видели, как я пишу? Или я ни при чем, он со своим спутником говорил? Или это было «спасибо» просто так, наобум, всему городу сразу, как на его месте сказала бы я, увидев такую надпись, только вслух постеснялась бы, пробормотала бы про себя? Ай ладно, на самом деле неважно. Будем считать, это сам город вдруг решил сказать мне «спасибо» первым попавшимся человеческим голосом, а ближе всех оказался этот тип.



Повернула как бы в сторону дома; впрочем, зная себя, Жанна не сомневалась, что путь ее будет причудлив и долог, в таком настроении она обычно ходит по городу как шахматный конь, буквой «Г», или «ижицей», «гимелем», «цха»[2], и хорошо, если не китайским иероглифом «полет дракона»[3]; хотя иероглиф – это все-таки летний вариант.

По дороге свернула в кофейню, открытую допоздна, купила, куда деваться от моды, сезонный тыквенный латте, желая отпраздновать очередное неведомо что, чуть-чуть сожалея, что вроде бы столько в ее жизни толчется народу, а выпить просекко за вдохновенное настроение, разговорившийся город, глазастые яблоки и светящийся мел в это время суток решительно не с кем. Чем-то не тем мы с вами заняты, мои дорогие, чем-то явно не тем.

Закрыла картонный стакан пластмассовой крышкой, вышла на улицу, и тут где-то вдалеке раздался грохот, отчасти похожий на вопль неведомой фантастической твари из фильма категории Бэ, и погас свет – сразу везде, в окнах жилых домов, в витринах, у нее за спиной в кофейне, даже фонари на бульваре виновато моргнув, отключились, и город окутала такая густая тьма, в сравнении с которой обычная пасмурная ноябрьская ночь могла показаться солнечным майским полднем.

В кофейне завизжали и сразу же рассмеялись, рядом на бульваре кто-то растерянно выругался; здравый смысл требовал испугаться, но где сейчас Жанна и где здравый смысл. Вместо того, чтобы пугаться, она обрадовалась, потому что привыкла радоваться любому мало-мальски необычному происшествию, в этом смысле внезапное отключение электричества – не приключение века, но тоже вполне ничего. Возвела глаза к небу по привычке мысленно обращаться к нему во всех непонятных ситуациях – ну ты, Небесная Канцелярия, даешь! – и обмерла, увидев разноцветные всполохи, зеленые и лиловые, как северное сияние. Даже не успела подумать: «Его же не бывает в наших широтах!» – то есть именно так она и подумала, но уже потом, задним числом, когда всполохи погасли, и небо снова стало обычным ночным ноябрьским небом, похожим на вылинявшее от бесконечных стирок темное сукно.

Но ведь мне же не показалось, – подумала Жанна. Тут была бы уместна вопросительная интонация, но с вопросительной интонацией нынче как-то не задалось, и дело даже не в том, что некого было спрашивать, главное – не о чем. Жанна точно знала: нет, не показалось, она видела именно то, что видела. Северное сияние, или что-то вроде того. Почти беззвучно рассмеялась и вдруг торжествующе подумала: а может быть это из-за меня? Для меня. Специально. Это мне сейчас зарплату выдали какой-то своей небесной валютой, ну или что там волонтерам полагается. Например, талоны на обед. Это называется переход количества глупостей в качество. В совершенно новое качество жизни. А вдруг теперь всегда будет вот так?

Пьяная от просекко, в которое, надо думать, превратился в ее желудке жидкий кофе с сиропом и молоком, Жанна, явственно пошатываясь, пошла по узкому тротуару, размахивая все еще почти полным картонным стаканом, другой рукой благоразумно придерживаясь за стену, чтобы не навернуться в такой темноте. Но осторожность плохо сочетается с возвышенным настроением, поэтому проковыляв таким образом метров сто, Жанна возмущенно взмолилась, сама не зная кому: «Эй, положите наше электричество на место! Ни хрена же совсем не видно!» По материнской привычке хотела добавить что-нибудь педагогически-поучительное, вроде «совесть надо иметь, люди впотьмах спотыкаются, вот сломает кто-нибудь ногу, и что тогда», – но не успела, потому что фонари на бульваре Вокечю дружно моргнули и замерцали бледно-лимонным светом, за ними вспыхнули окна, засияли витрины, и Жанна, вздохнув от избытка чувств, подумала, теперь уже обращаясь не в неизвестность, а адресно, к городу: «Спасибо, дорогой».

Я

Несколько кварталов мы идем молча. Нёхиси вовсю наслаждается адовой холодрыгой, наконец наступившей после немилосердно, с его точки зрения, теплых и солнечных дней запоздалого бабьего лета, а я – его обществом. Гулять по городу с Нёхиси – счастье, которое не может надоесть даже когда происходит практически круглосуточно, потому что с каждым шагом все в большей степени становишься тем невообразимым существом, которое способно гулять по городу с Нёхиси, а значит, вообще на все.

Я уже давно настолько оно, что дальше, кажется, некуда, но на практике всякий раз выясняется: дальше – всегда есть куда.

– Отличная девчонка, – наконец говорю я. – Сам когда-то был примерно таким же дурацким вдохновенным придурком с судьбой набекрень. Встретил бы ее в ту пору, немедленно пал бы перед ней на колено и предложил бы руку и сердце. А потом догнал бы и еще раз предложил. У меня не забалуешь. В смысле далеко не удерешь.

– Ну и за что ей такое суровое наказание? – ухмыляется Нёхиси. – Не самое великое преступление – разрисованный мелом асфальт.

– Да ладно тебе – наказание. Я тогда был не особо ужасный. То есть вообще ни насколько не ужасный. По отзывам некоторых пострадавших, скорее наоборот.

Нёхиси делает такое специальное выражение лица, означающее: ну-ну, давай, заливай. Впрочем, подозреваю, дело тут не столько в недоверии к моим словам, сколько в его непреходящем восхищении перед возможностями человеческой мимики. Нёхиси регулярно разучивает новые гримасы, а потом демонстрирует свои умения обреченной аплодировать публике. То есть, в основном, мне.

– Ты отличный, – наконец говорит он. – И был, и есть. Но людям с тобой, подозреваю, непросто. Даже мои нервы не всегда выдерживают. А ведь у меня их, строго говоря, вообще нет. Когда впервые тебя увидел, подумал: надо же, какая интересная разновидность демонов – с таким хилым, немощным телом, как будто помер уже лет двести назад, и таким гонором, словно он повелитель Высших Небес; никогда прежде таких не встречал, интересно, как оно здесь завелось, и чем его надо кормить, чтобы совсем не загнулось? Долго потом удивлялся, обнаружив, что ты – просто вот такой человек.

– Ну ни хрена себе комплимент. Жалко, тот прежний я его не услышал. Помер бы небось от зазнайства, зато каким счастливым! Но, кстати, девушкам эта неизвестная тебе разновидность демонов обычно нравилась… первые пару дней. Потом, конечно, сбегали, и их можно понять. То есть, по большому счету, ты прав. Но эта девчонка, пожалуй, продержалась бы годик-другой, а то и подольше, просто на радостях, что сыскалась родная душа, готовая ночами напролет шариться с нею по городу и вытворять всякую вдохновенную хренотень. Одиночество – отличная штука, но только при условии правильной дозировки, как всякий яд. То есть, пока просто сидишь один дома, и никто не мешает тебе мрачно разглядывать трещины на потолке, одиночество это практически счастье, как я его себе представляю. Но постоянно ощущать себя единственным во Вселенной, настолько отличным от всего остального хотя бы условно живого, что начинаешь сомневаться в собственном смысле, знаешь, довольно тяжело.

– Знаю, – кивает Нёхиси.

И правда знает. Чего это я.

– Ладно, – говорю, – неважно, что я когда-то себе напридумывал и об какие невидимые стены бился дурной башкой. Тем более, что того смешного меня давным-давно и в помине нет. Зато есть другие, ничем не хуже. Например, та девчонка. Она все правильно понимает про странное, неожиданное, нелепое, невозможное, которое здесь у нас – высший смысл человеческого существования; собственно, вообще единственный стоящий смысл. И главное, не сидит на заднице ровно с этим своим правильным пониманием, пригодным, в лучшем случае, для задушевных разговоров, не раньше, чем после второго стакана, чтобы назавтра никто толком не вспомнил и упаси боже не начал расспрашивать, что именно ты имел в виду, а идет и делает это самое нелепое невозможное в меру своих скромных человеческих сил. Делает! Невзирая на наличие вполне разумной головы на плечах. Между прочим, в любой человеческой голове помещается примерно полтора килограмма скептического ума, а уж в разумных – даже страшно подумать сколько. Хорошо, что я довольно храбрый, а то от ужаса начал бы кричать.

– А кстати, неплохо бы, – мечтательно улыбается Нёхиси. – Так мы еще вроде не развлекались. Не припомню такого, чтобы ты среди ночи на улице орал.

Вызов надо принимать. То есть вдохнуть поглубже и завопить со всей дури. Кстати, вполне ничего получилось – со скидкой на отсутствие соответствующих вокальных навыков. Я все-таки крайне нерегулярно ору.

От моего крика реальность вздрагивает и зажмуривается. В смысле гасит все фонари и даже свет в окнах домов. Шутки шутками, а несколько окрестных кварталов натурально остались без электричества, надеюсь, не до самого завтрашнего утра, а всего на пару минут. Но кто знает, как оно повернется. По крайней мере, точно не я. Жить в одном городе с нами – большая удача, но иногда случаются вот такие технические накладки. Как выражаются некоторые трагически ориентированные натуры, за все надо платить.

– Класс! – Нёхиси совершенно счастлив. – Спасибо! Отлично зашло. Примерно как рюмку Тониной настойки залпом выпить – которая на последних днях.

Настойка на последних трех днях уходящего лета – одно из самых ужасных Тониных изобретений; как по мне, полный провал. Очень уж горькая получилась, выпив рюмку, вторую никто не просит, но Нёхиси она почему-то нравится. И теперь он подбивает Тони замутить такую же на последних днях уходящей осени, а я заранее содрогаюсь от мысли, что мне придется это попробовать, просто из вежливости. Ну и чтобы не забывали, кто у нас тут самый авторитетный дегустатор всего.

С другой стороны, Нёхиси будет доволен, это самое главное. Он у нас и так не то чтобы чахнет без наслаждений, но когда Нёхиси становится доволен сверх всякой меры – вот как, например, сейчас – небо над городом озаряется разноцветными сполохами, на такой краткий миг, что мало кто успевает заметить. Но всякий раз кто-нибудь да успевает, я точно знаю. И что бы наш случайный свидетель ни думал, как бы ни убеждал себя: «Ерунда, померещилось», – он уже благословлен невозможным небесным огнем, и это неотменяемо. Больше всего на свете такие штуки люблю.

От избытка чувств я говорю нарочито сварливым тоном, просто для равновесия:

– Вечно тебе всякая пакость нравится. То мои дикие вопли, то горькая отрава. То вообще, прости господи, зима.

При слове «зима» Нёхиси по-кошачьи жмурится от предвкушения грядущих удовольствий – стылых промозглых дней, ветра, похожего на мокрую тряпку, которой тебя непрерывно охаживают по лицу, ледяной каши под ногами, снежных сугробов, бодрого хруста замерзшей крови в моих бедных венах… ладно, будем надеяться, до такой крайности не дойдет.

Вздыхаю:

– На самом деле я помню, что зимняя тьма нужна тебе для работы. И мне, собственно, тоже. Все-таки самые важные вещи происходят именно в темноте.

– Тьма дело хорошее, но и холод мне тоже необходим, – безмятежно улыбается Нёхиси. – Просто для удовольствия. А удовольствие даже важнее работы. Скажешь, нет?

В ответ я корчу зловещую рожу, скрежещу зубами и рычу; впрочем, довольно неубедительно. Для убедительного рычания мне пока недостаточно холодно. Но я наверстаю, можно не сомневаться. Обычно это случается ближе к февралю.

– Я родился и вырос там, где царит такой совершенный и ясный холод, что здесь его невозможно даже вообразить, не то что воспроизвести, – говорит Нёхиси и кладет мне на плечо руку, ощутимо горячую, вопреки его же словам. – Холод – это вообще естественное состояние Вселенной. Тепло нужно только органическим существам, а вас, будешь смеяться, довольно мало. Раньше я не понимал, на кой такая форма жизни вообще кому-то сдалась. Зачем влачить унылое органическое существование, когда есть множество альтернативных форм бытия, я это имею в виду. Но вот сам попробовал, насколько это возможно в моем положении, и знаешь, понял на собственной шкуре: такая нелепая форма существования, причиняющая серьезные неудобства и сопряженная с постоянным риском внезапного неконтролируемого развоплощения в самый неподходящий момент, действительно имеет смысл. Некоторые очень важные вещи случаются только с теми, кто предельно хрупок и уязвим. Ну и само по себе торжество созидательной воли над немощью материи – действительно потрясающая штука. В жизни не видел ничего красивей.

Молча киваю. А что тут скажешь. Все так.

– Но на самом деле я всего лишь хотел тебе объяснить, почему люблю зиму, – говорит Нёхиси. – Какой-никакой, а все-таки холод. Если очень постараться и максимально приблизить свое восприятие к человеческому, можно ощутить нечто смутно похожее на него. Для меня это что-то вроде привета из далекого дома. То есть оттуда, что было у меня вместо дома в ту пору, когда я не понимал, что такое «дом». Ты бы, наверное, сказал: «Как в детстве», – и был бы по-своему прав. Этот ледяной ветер задевает в моем сердце какие-то тайные струны, о существовании которых я сам прежде не подозревал.

– Такая постановка вопроса мне в голову не приходила. Думал, ты нахваливаешь морозы просто из вредности, чтобы меня подразнить. И примерно из тех же соображений призываешь на наши головы дополнительные снега и сибирские ветры, которым без твоих подначек в голову не пришло бы до нас долететь. А у тебя, оказывается, какие-то струны трепещут в сердце – откуда оно вообще вдруг взялось?

– Ну а как без него? – удивляется Нёхиси. – Хорош бы я был, если бы отрастил себе человеческие руки и ноги, голову с задницей, а о сердце, с которого все начинается, почему-то забыл. За кого ты меня принимаешь? Я, конечно, довольно ленивый и легко отвлекаюсь, но такой халтуры ни за что бы не допустил.

– Извини. Конечно, ты не халтурщик. Просто я балда. Особенно если подавать меня охлажденным. Но ладно, ничего, каким хочешь, таким и подавай. Больше не буду ругать зимнюю стужу. Если уж у тебя от нее струны в сердце, пусть будет, куда деваться. Как-нибудь дотерплю до весны.

– Да ладно тебе, – говорит Нёхиси. – «Дотерпит» он, понимаете. Можно начинать рыдать. Мученик из тебя примерно такой же, как из меня мучитель. Когда это у нас зимы обходились без оттепелей? А их ты любишь даже больше, чем настоящее теплое лето, я помню. И, между прочим, никогда не мешаю им наступать. Возможно даже ничего не заподозрю, если грядущей зимой оттепели будут случаться несколько чаще, чем прежде. Только пожму плечами – ну, такой, значит, выдался слякотный год.

Ну ничего себе поворот. О таком я даже не мечтал. Нёхиси всегда за меня, что бы я ни затеял, он будет играть на моей стороне, но только до тех пор, пока речь не заходит о температуре воздуха, скорости ветра и интенсивности осадков. Дружба дружбой, а погода – врозь.

Право изменять погоду по своему вкусу мы с Нёхиси до сих пор разыгрывали – в нарды, прятки, покер, «слепого кота», дворовой баскетбол, ножички, секу, шахматы и еще добрую сотню игр, одна другой увлекательней и азартней. И этот всемогущий негодяй не просто ни разу мне не поддался из соображений божественного милосердия, вроде бы положенного ему по статусу, но и регулярно жульничал, чтобы лишний раз устроить нам майские заморозки или апрельскую пургу.

– Ну ты даешь, – наконец говорю я. – Спасибо. Теоретически знал, что твое великодушие беспредельно, но такого не ожидал. Даже не уверен, что решусь воспользоваться твоим предложением. Сам же сказал, у тебя от холода тайные струны в сердце. А струны – это серьезно. У меня рука не поднимется кайф тебе обломать.

– Да брось ты, – беспечно отмахивается Нёхиси. – Я себя не обижу. После короткой оттепели мороз только слаще. А долгих я тебе и не предлагал.

Показываю ему кулак – по моим наблюдениям, этот магический жест обычно помогает мне отвлечься от желания бесцеремонно повиснуть на шее благодетеля и болтаться там, как слишком длинный, неумеренно толстый шарф.

Тони, Тони, и все, и еще

Тони идет по городу. То есть не по городу, а по бесконечно длинному пирсу, в конце которого сияет синим, пока невидимым глазу, но явственно ощутимым, как вода или ветер, светом старый знакомый, давным-давно разжалованный в памятники и заброшенный, им самим воскрешенный маяк. Но все равно Тони идет по городу; кажется, даже по нескольким городам. По крайней мере, по правую руку – площадь Плаза дель Соль, что в квартале Грация в Барселоне, никогда там не был, но видел фотографии в интернете, запомнил соленое солнечное название, непривычно узкий бледно-зеленый дом с фасадом шириной всего в два окна, странную астрологическую скульптуру, больше всего похожую на свальный грех зодиакальных знаков, и теперь сразу узнал; по левую вместо моря – какие-то невысокие горы и мост, по которому едут автобусы, там же, слева, еще и Берлинская телебашня виднеется вдалеке, и круглый светлый купол огромной мечети, и заслонивший полнеба диск колеса обозрения; под ногами не только потрескавшийся бетон, но и новенькая, блестящая от недавнего дождя брусчатка, усыпанная желтыми листьями, и старые трамвайные рельсы, между ними едва угадываются тени истлевших, раскрошившихся шпал, и тропинка, вытоптанная в густой траве, и мелкие разноцветные камни, образующие причудливый узор. Да чего только нет под ногами у Тони – вот прямо сейчас.

Важно, впрочем, даже не это, хотя такой буйной смеси фрагментов разных городов, если не вовсе разных реальностей Тони еще никогда не видел. Но все равно важно сейчас только то, что его затылка касается другой горячий затылок, а к спине прижимается чья-то чужая… нет, совсем не чужая спина.

Когда-то в детстве, – думает Тони, – читал про викингов; меня тогда больше всего впечатлило, что они сражаются спина к спине. Думал, только такой и должна быть настоящая дружба – ну, сам понимаешь, что взять с мальчишки, одни драки на уме. А теперь мы с тобой спина к спине гуляем и развлекаемся, смешно получилось. Знал бы ты, как я рад.

Ну ни хрена себе спецэффекты, – думает Тони Куртейн, который вообще-то только что устроился на диване с книжкой, чтобы немного отвлечься от мыслей о своем двойнике, вернее, от его ощущений, таких достоверно ярких, что невозможно сосредоточиться ни на чем другом. И вдруг, – растерянно думает Тони Куртейн, оглядываясь по сторонам, – я больше не дома и не лежу, а как будто иду куда-то, весь, целиком, не во сне, не в грезах, по крайней мере, явственно ощущаю холодный осенний ветер, запах моря, яблок, прелых листьев и карамели, все эти камни и трещины под ногами, и вокруг творится что-то невообразимое, залитое синим светом, который я вижу своими глазами всего-то второй раз в жизни, а до меня не видел никто из смотрителей Маяка. Но важно сейчас даже не это, а то, что к моему затылку прижимается другой затылок. И в общем понятно, чей. Забавно, по уму, люди, повернувшись друг к другу спинами, должны идти в противоположные стороны, а мы каким-то образом все равно в одну; но об этом лучше пока не думать, и так голова кругом, а мне надо держаться, крепко подведу нас обоих если сейчас упаду. Никогда ничего подобного не случалось ни со мной, ни с моими предшественниками. По крайней мере, лично я ни от кого не слышал, чтобы смотритель Маяка вот так запросто, наяву соединился со своим двойником.

Зря я, конечно, сразу загрузил тебя какими-то непонятными викингами, – думает Тони. – Явно избыточная для тебя информация. Откуда бы у вас взяться викингам, или их аналогам? Вряд ли вы способны на такую глупость, как войны. Уж вам-то зачем воевать?

Хренассе у тебя представления о нашей истории! – изумляется Тони Куртейн. – Да у нас только в эпоху Второй Исчезающей Империи были две большие войны, длинная и короткая, а ведь эта эпоха считается самой спокойной, золотой век, блаженные времена… Вот интересно, как тебе удается быть не чьим-нибудь, а моим двойником и вообще ни черта не знать о нашей истории? Я же еще в старших классах все изданные хроники Исчезающих Империй перечитал, а потом, воспользовавшись положением смотрителя Маяка, дорвался до неизданных манускриптов из тайных архивов… Нет, ясно, что ты не обязан разделять мои увлечения, но, елки, не до такой же степени. Всему есть предел!

Тони смеется от неожиданности: нормальный вообще наезд! А то сам не в курсе, как у нас с тобой все устроено. Я за твоей жизнью в замочную скважину не подглядываю. Собственно, почти ничего о тебе не знаю, кроме того, что мне рассказывали некоторые общие знакомые, просто всегда чувствую, что ты есть. Иногда несколько более остро, чем требуется для, скажем так, сохранения душевного равновесия, особенно когда ты там у себя идешь вразнос, а ты это дело любишь и отлично умеешь. Но я, если что, не в претензии. Просто напоминаю, как выглядит ситуация с моей точки зрения: боль, тоску, вдохновение и восторг я с тобой разделяю, а хобби и развлечения – извини, нет.

И правда, – думает Тони Куртейн. – Чего это я.

Да ясно, чего, – думает Тони. – Спорить о ерунде гораздо приятней и проще, чем осознавать, что именно с нами сейчас происходит, и соглашаться с тем, что теперь иногда будет так. Я знаешь, как охренел, когда понял, что мы гуляем тут вместе? При том, что больше всего на свете хотел показать тебе нашу с тобой работу, ослепительные следы моих одиноких прогулок по далеким чужим городам, казалось бы, только в воображении, но нет, все-таки вполне наяву. И вот показываю – видишь, какая тут мешанина? Ай, ну да, ты же не знаешь, как у нас чего выглядит, вполне мог подумать, что это какой-то один город. А он тут не один! Не все двадцать восемь, которые мы уже осветили, кажется даже не половина, но все-таки очень много, нарезкой, в смысле фрагментами. Сам впервые такое вижу. Праздничный салат под синим сияющим соусом, исключительно в твою честь.

Что ты творишь, – думает Тони Куртейн. – Мать твою, что ты творишь, дружище! Кто бы мне рассказал, не поверил бы, что такое бывает. А ведь у нас, только не смейся, считается, будто на вашей Другой Стороне магии вообще нет.

Ну, ее в общем и нет, – улыбается Тони. – Никакой магии нам не положено. Не те у нас свойства материи, чтобы магией развлекаться. Но мы – ребята не промах. Чего нам не положили, то сами возьмем. Один мой друг говорит, высший смысл всякой человеческой жизни состоит в осуществлении невозможного, так что чем больше лично для тебя считается невозможным, тем больше в твоей жизни высшего смысла; считай, повезло. Мне нравится такая постановка вопроса: с этой точки зрения, мы с тобой вообще зашибись какие счастливчики. Сами по себе уже и есть «невозможное», даже руками ничего делать не надо. По крайней мере, у нас считается, что у людей двойников не бывает. Не положено нормальному человеку никаких таинственных двойников!

Да, у вас, на Другой Стороне почти ничего не знают об устройстве реальности, – думает Тони Куртейн. Он честно старается удержаться от бестактного продолжения: «Не понимаю, как жителям пограничного города удается оставаться настолько невежественными», – но все равно, конечно, так думает. К счастью, его двойнику плевать.

У нас, «на Другой Стороне»! – восхищенно думает Тони. – Я когда впервые услышал это название, ржал, не мог успокоиться. «Другая Сторона», «темная таинственная изнанка», «хищная злая тень» и еще хренова туча мрачных романтических определений для таких обыкновенных, простых и понятных нас!

Да уж, таких простых, проще некуда, – насмешливо думает Тони Куртейн. – Скажи мне, обыкновенный простой человек, ты вообще представляешь, до какой степени невозможно все, что с нами сейчас происходит?

Видимо оно невозможно до какой-нибудь отрицательной степени, – думает Тони. – Я из школьного курса алгебры смутно помню, что число, возведенное в отрицательную степень, здорово уменьшается. Если хорошо постараться, до совсем незначительной величины.

Эх, вот бы нам сейчас с тобой выпить, – думает Тони Куртейн. – Вдвоем, с глазу на глаз. Эта наша невообразимая прогулка, спина к спине, между сном и явью, сразу по множеству городов Другой Стороны, озаренных сиянием нашего Маяка, – самое удивительное событие в моей жизни, но, знаешь, мне бы для начала чего-то попроще. Посидеть с тобой где-нибудь в тихом местечке, выпить по рюмке-другой и спокойно, по-человечески поговорить. Потому что я же до сих пор толком не понимаю, что именно мы с тобой делаем. И вообще почти ни черта.

Да я бы тоже не отказался сейчас с тобой выпить, – думает Тони. – Даже, будешь смеяться, специально припрятал для такого случая несколько самых удачных наливок. Все вокруг говорят, зря размечтался, так не бывает, два смотрителя Маяка никогда не встречаются наяву, я с ними не спорю, не бывает, так не бывает, они люди опытные, им видней. Но наливки все равно храню, благо время им только на пользу. И, похоже, правильно делаю: сейчас-то нам удалось встретиться. Не совсем наяву, согласен. Но обычным сном эту нашу прогулку тоже как-то глупо считать.

Глупо, – соглашается Тони Куртейн.

Он сидит на своем диване, согнувшись чуть ли не пополам, обхватив немеющими руками ставшей свинцовой голову, думает: «Вот и все».

Да какое там «все», это только начало, – беззаботно думает его двойник. – Отлично погуляем. И моих наливок выпьем, не сомневайся. Мне понравилось. Хочу еще.

Квитни

Всю дорогу был зол как собака; на себя, на кого же еще.

Тряпка, – мрачно думал он, пока летел в самолете, – это, дорогой друг, называется «тряпка», а не просто «взрослый разумный человек, способный на небольшой компромисс», как тебе, понимаю, хотелось бы. Обойдешься, тряпка и есть.

На самом деле, конечно, раздувал трагедию на пустом месте, как у него это было заведено, отчасти даже намеренно, чтобы держать себя в тонусе, «чувствовать нерв бытия», – как он это сам называл. Квитни и правда когда-то твердо решил больше не возвращаться в город, где родился и вырос; давным-давно дело было, лет двадцать, если не больше назад. С тех пор в его жизни вообще все изменилось, причем не один раз. А теперь он согласился приехать сюда по работе. Совершенно нормальный, взвешенный, разумный поступок, глупо из-за каких-то зароков терять одного из лучших клиентов. Вот уж действительно, грандиозное предательство всех светлых идеалов юности разом. Делать тебе нехрен, мой бедный друг, – насмешливо думал он, пока самолет шел на посадку. – Эта поездка не то что до греха, а и до компромисса-то не дотягивает. Между чем и чем компромисс?

Я решил никогда сюда не возвращаться, а только помахали баблом перед носом, сразу послушно построился и поехал, – упрямо думал Квитни, зачем-то вменивший себе в обязанность мысленно каяться всю дорогу. Но под конец выдохся. И вообще устал.

Господи, как же я, оказывается, устал. Ничего, доберусь до гостиницы, первые сутки буду просто валяться в постели, даже завтракать не пойду, – обещал себе Квитни, пока шагал по коридорам аэропорта и ехал на эскалаторах то вверх, то вниз, согласно указаниям табличек со стрелками. Аэропорт вроде бы совсем маленький, но чтобы добраться от входа, куда пассажиров привезли в автобусе, до места выдачи багажа, пришлось обойти его по периметру, кажется, раза три. Где-то слышал, будто так делают специально, чтобы пока пассажиры блуждают в лабиринтах зоны прилета, успеть кратчайшим путем привезти чемоданы и создать иллюзию очень хорошего сервиса, когда багажа совсем не приходится ждать. Но вряд ли все-таки это продуманная система. Наверняка обычный организационный бардак.

Впрочем, ждать багажа действительно не пришлось ни минуты. Квитни добрался до транспортера в тот самый момент, когда лента дернулась, и из стыдливо прикрытой пластиковой бахромой дыры, явно ведущей в какое-то неприятное научно-фантастическое четвертое измерение, неторопливо выполз первый чемодан. Желтый, блестящий, большой. Квитни всегда было интересно: кто эти удивительные люди, чьи чемоданы появляются на транспортере первыми? С виду самые обыкновенные, вот и сейчас желтый чемодан забрала какая-то невнятная тетка средних лет. Но ясно, что на самом деле владельцы чемоданов, выезжающих первыми, черные маги, тайные властители мира, соль и пупы земли.

Впрочем, грех жаловаться, его собственный чемодан оказался всего четвертым по счету. Тоже своего рода рекорд, прежде Квитни так никогда не везло, он был из тех, кто обычно ждет багаж до последнего, нервно гадая, потеряли его, или все таки выдадут под конец.

Наверное, я теперь тоже черный маг и властитель мира, – насмешливо подумал Квитни. – Не самый главный в этой компании, но явно уже не презренный смерд. Интересно, за какие заслуги меня записали в тайное мировое правительство? Стихи мои почитали? Или просто каялся по дороге так душевно, что был на всякий случай причислен к лику святых?



Покинув здание аэропорта, тут же закурил. Это был его обязательный ритуал: прилетев куда бы то ни было, сперва сделать паузу, покурить, а потом уже осматриваться и думать, как добираться в город. Хотя, конечно, о чем тут думать. Такси вокруг полно.

В нескольких метрах от него стояла та самая тетка, главная властительница мира, с желтым чемоданом номер один. Тоже курила, одновременно что-то писала в телефоне с таким сосредоточенно зверским лицом, словно отдавала приказы о пытках и казнях. Так засмотрелся на тетку, воображая ее зловещие распоряжения, что, докурив, пошел следом за ней. И опомнился только в автобусе. Изумился: зачем?! Это я что, внезапно решил сэкономить? Вот молодец.

Развернулся было, но в дверь уже входили новые пассажиры, поленился толкаться, остался, купил билет, устроился на ближайшем к выходу сидении. Благо автобус, как следовало из электронного табло над кабиной водителя, ехал прямо в центр. Сверившись с картой, убедился, что от одной из остановок маршрута до его отеля всего пара коротких кварталов. Чемодан довольно тяжелый, но все-таки на колесах. Ладно, вполне можно жить.

По дороге задремал, совершенно для себя неожиданно, потому что не умел спать сидя, тем более, в присутствии посторонних, от чего очень страдал в долгих поездках, поэтому без крайней нужды не путешествовал ночными автобусами и поездами: после бессонной ночи день, считай, пропал. Но тут отключился, как кнопку нажали. К счастью, совсем ненадолго. А то проехал бы свою остановку, город-то, в сущности, маленький, от аэропорта до центра ехать всего четверть часа. Однако проснулся, как после настоящего долгого сна – расслабленным, угревшимся, временно выпавшим из контекста, а потому неподдельно растерянным: что это, как это, где вообще я?

Вспомнил, конечно, буквально через пару секунд – все, вплоть до названия нужной остановки, и тут оно как раз появилось на табло: «Aušros Vartai». В переводе «Врата зари»; звучит красиво, а сам район, будем честны, не очень. Жил здесь совсем неподалеку когда-то… ай, ладно, какая разница, мало ли где я жил.

Квитни не любил свое прошлое. Не потому, что оно было какое-то особенно скверное; то есть, вообще ни насколько не скверное, обычная человеческая жизнь, местами довольно приятная, местами не очень, но ничего такого ужасного, чтобы из памяти вытеснять. Просто ему казалось, что наличие какого-то конкретного, подлинного, подкрепленного фактами прошлого пришпиливает его к ткани бытия, как пойманную бабочку булавкой. Только дай ему, прошлому, волю, прими его всерьез, согласись с тем, что оно действительно было, начни ворошить, вспоминать, опираться на него, жаловаться или, напротив, гордиться – и все, приехали, в смысле тебя прикололи, с места теперь не двинешься, сколько ни дергайся, сколько крыльями ни колоти.

Довольно странная концепция, он это и сам понимал. Но Квитни любил странные концепции, с большим удовольствием их изобретал и тут же пускал в работу. В смысле старался жить хоть в каком-то согласии с собственными причудами. Это казалось ему очень важным: действовать так, как будто твои выдумки – правда. Действовать, а не просто мечтать.



Какой-то юнец в спортивном костюме неожиданно помог ему вытащить из автобуса чемодан, таким естественным, дружелюбным и неназойливым жестом, что даже в голову не пришло отказаться. Квитни конечно и сам бы справился с чемоданом, но получить помощь от незнакомца всегда приятно, как будто весь мир говорит тебе человеческим голосом: «Видишь, я готов о тебе позаботиться, со мной не пропадешь». Поэтому Квитни оказался на остановке в приподнятом настроении, проводил взглядом удаляющийся автобус, огляделся по сторонам и вдруг, неожиданно для себя, сказал вслух, негромко, но все-таки вполне отчетливо, как бы всему городу сразу: «Привет, дорогой, отлично выглядишь. Я по тебе скучал».

Сказал и сразу понял: а ведь не вру, и правда скучал. Не то чтобы сильно. Немного. И, положа руку на сердце, не столько по городу, сколько по себе самому, старому доброму, вернее, наоборот, молодому Ежи Квятковскому, которого, в соответствии со своей же концепцией сознательного отрицания прошлого, почти забыл, но любить, конечно, не перестал.



Десять минут спустя Квитни обнаружил себя не в отеле, куда ему, по уму (и по карте) уже полагалось прийти, а в крошечной тесной кофейне, где он почему-то заказывал маленький черный и вовсю кокетничал с круглолицей кудрявой бариста; последнее обстоятельство означало, что управление целиком перешло к его автопилоту, который считал, будто в любой ситуации самое главное – всех вокруг обаять, а уже потом разбираться. Ну или не разбираться, как пойдет.

Девчонка была только рада: конец рабочего дня, устала, совсем заскучала, и тут вдруг такой симпатичный клиент, улыбается, говорит комплименты, восхищенно таращит глаза и только что не начинает мурлыкать, попробовав кофе. Такого мужчину сразу хочется – не поцеловать, а, например, почесать за ухом. Подобного эффекта Квитни и добивался: быть обаятельным он долгие годы учился у всех знакомых котов, считая их великими мастерами вызывать в сердцах могущественных двуногих открывалок кошачьих консервов легкую, счастливую, необременительную, ни к чему не обязывающую любовь. Другой любви ему от людей было не надо – ни сейчас, ни в юности, никогда.



Вышел с кофе на улицу, сел на стул под до сих пор не убранным с лета темно-зеленым тентом, с наслаждением вытянул усталые ноги, вдохнул всей грудью вечерний воздух, холодный, влажный и такой пронзительно свежий, словно не в самом центре столичного города, а где-нибудь в лесу. Насмешливо спросил себя: эй, ну и что такого ужасного в том, что ты согласился сюда приехать, наплевав на данный когда-то спьяну зарок? Неохотно ответил: ну да, пожалуй, действительно ничего. Но между прочим, вовсе не спьяну тогда зарекся, а на трезвую, хоть и дурную голову. Просто был почему-то уверен, что если однажды вернусь в этот город, непременно останусь здесь навсегда, как привязанный, больше уже никогда никуда не смогу отсюда уехать, даже на выходные к друзьям. Удивительно нелепая идея. Интересно, как она мне вообще в голову пришла?

Пожал плечами, как будто говорил не с собой, а с кем-нибудь посторонним, и надо было подкреплять слова соответствующими жестами. Подумал: да кто разберет, откуда берутся мои нелепые идеи? Главное, что берутся. Без них это буду уже не я.

Швырнул в урну пустой картонный стакан – почти не глядя, с размаху. Конечно, попал. Вскочил так легко, словно намеревался продемонстрировать все тому же несуществующему постороннему собеседнику новый шедевр – собственное превосходное настроение, только что сделанное своими руками, можно сказать, на коленке, из промозглой ноябрьской погоды, более чем посредственного кофе и смутного воспоминания о собственной глупости. То есть буквально из ничего.

Отправился в отель, больше не сверяясь с готовым маршрутом в телефоне, потому что и без него прекрасно знал, где здесь какая улица. Глупо было бы притворяться, будто забыл. Чуть не споткнулся, увидев на тротуаре неожиданно яркую, словно бы изнутри подсвеченную надпись на русском: «Явное становится тайным», – так удивился этому перевертышу, что рассмеялся вслух. И пошел дальше, почти вприпрыжку, можно сказать, размахивая чемоданом, то есть, конечно, не самим чемоданом, а влачившей его рукой, вследствие чего бедняга вихлял, как пьяный, тревожно скрипел колесами и грозил вот-вот соскользнуть с узкого тротуара на такую же узкую мостовую, но Квитни не обращал внимания на его затруднения. Пусть сам как-то справляется с бордюрами и колесами, в конце концов, это не чей-нибудь, а мой чемодан, – думал он, ускоряя шаг, не потому что так уж спешил в отель, а просто от избытка энергии. А ведь всего час назад искренне полагал единственной формой возможного для него в ближайшее время счастья крепкий беспробудный, желательно вечный сон.

С подоконника уже закрытого винного бара на Квитни внимательно уставились очень светлые, совершенно круглые глаза. Сперва привычно сказал себе: «Померещилось». Присмотревшись, решил, что это оторванная кукольная голова, и достал телефон, чтобы ее сфотографировать: Квитни высоко ценил любые нелепости, не только происходящие в его собственной голове. Когда подошел совсем близко, увидел, что это никакая не голова, а просто яблоко, в которое зачем-то вставили круглые кукольные глаза, прозрачные, светло-серые, словно бы выцветшие почти до белизны, как у самого Квитни. Ни у кого больше не встречал такого странного цвета глаз; оно, положа руку на сердце, и к лучшему, а то, небось, влюбился бы сразу же по уши, не разбираясь, что там за все остальное прилагается к этим глазам. Но в итоге легко отделался, яблоко – идеальная возлюбленная, самая счастливая связь на свете: возьми, поцелуй и съешь.

Он действительно взял яблоко, поцеловал его в то место, где, по прикидкам, должен был находиться рот, сунул в карман, а потом, когда раздевался в отеле, достал и надкусил – не потому что был голоден, а как бы исполняя мысленно данный яблоку любовный обет. Яблоко оказалось неожиданно вкусным, кисло-сладким и сочным, по его неказистому виду не скажешь, но если уж везет, так сразу во всем, включая необязательные детали; собственно, начиная с них, – насмешливо думал Квитни, сидя на подоконнике распахнутого настежь окна, озирая окрестности с высоты третьего этажа, и с наслаждением похрустывая яблоком, из которого предварительно вытащил светлые кукольные глаза, но почему-то не выбросил, а аккуратно завернул в кусок сигаретной фольги и спрятал, причем не в карман, а в бумажник, как будто они были драгоценностью, которую ни в коем случае нельзя потерять.

Жевал, улыбался, болтал ногами, любовался низким пасмурным ночным небом, слишком светлым, слегка красноватым, как это обычно бывает в центре любого большого города, где много рекламных вывесок и фонарей. Где-то совсем далеко, скорее всего, за рекой, по крайней мере, в той стороне, сияло синее зарево; тоже, наверное, какая-нибудь реклама. Чересчур яркая, – думал Квитни, – и оттенок какой-то совершенно бесчеловечный, слишком холодный. В последнее время везде много стало этого холодного синего – дома, в Кракове, в Барселоне и еще где-то, куда меня заносило, всюду его почему-то вижу, как-то внезапно в моду вошел. Чем вообще рекламщики думают, когда принимают такие решения? Кому этот чудовищный синий может понравиться, кого он способен привлечь?

Однако смотрел на небо, не отрываясь. И даже получал от этого зрелища что-то вроде нелепого почти-удовольствия. То ли из врожденного чувства противоречия, то ли просто уже привык.

Кара

Успела хорошенько понервничать – какого черта так долго? Чего он тянет? Почти час прошел. Наконец из подворотни на дорогу метнулись две вытянутые тени, похожие на куниц. А откуда-то сверху – случайный свидетель наверняка увидел бы выпавшую из окна гигантскую кастрюлю, «выварку», в таких здесь еще недавно, до появления доступных стиральных машин, кипятили белье, но Кара была свидетелем настолько не случайным, насколько это вообще возможно, поэтому с ее точки зрения, на куниц обрушилась сама тьма, такая невыносимо густая и плотная, что лучше бы на нее не смотреть. Вот и не надо смотреть, – напомнила себе Кара. И отвела глаза.

Досадно, конечно, упускать некоторые интересные подробности, но есть вещи, которых человеку видеть не следует, если не хочет окончательно спятить. Соглашаться с этим правилом техники безопасности Каре совсем не нравилось, но ничего не поделаешь, оно так.

Даже отвернувшись, она заметила боковым зрением вспышку черного пламени, вернее, некое невообразимое событие, которое Карин ум решил считать «вспышкой черного пламени», потому что действительно немного похоже, а все, о чем приходится думать, надо хоть как-нибудь называть.

Видеть это даже боковым зрением, вскользь, без подробностей было настолько невыносимо, что Кара невольно охнула и села прямо на тротуар. Все-таки лучше сесть, где стоишь, пока сама можешь, чем чуть погодя бесконтрольно упасть.



– По-моему, тебе совершенно необходимо выпить, – сказал секунду, целую долгую жизнь, много жизней, почти настоящую вечность спустя низкий бархатный голос, такой ласковый, что сердце в пятки уходит. Хотя, казалось бы, зачем ему туда уходить? Все хорошо, все идет по плану и вообще, похоже, закончилось. Все, будем считать, свои.

– Не помешает, – легко согласилась Кара. – А ты… тебя уже можно пускать в общественные места?

– Да можно, конечно, – сказал, подавая ей руку, широкоплечий мужчина средних лет с приятным, открытым, почти простодушным круглым лицом и легкой сединой в густых каштановых волосах. – С чего бы вдруг куда-то меня не пускать?

Поглядеть сейчас на него, само воплощение уместной, умеренной респектабельности, так и правда глупый вопрос.

– В ближайших окрестностях ничего, на мой взгляд, подходящего, – сказал он, заботливо отряхивая Карино пальто. – Но парой кварталов ниже, в самом начале Траку, есть неплохой виски-бар; да ты наверняка его знаешь. Просто не можешь не знать.

– Мимо часто ходила, – кивнула Кара. – Но внутри до сих пор никогда не была. Тем лучше. Сейчас мы меня этой невинности лишим.

– Заманчивая перспектива, – откликнулось существо, которое в силу своей природы разве только теоретически представляло, что, собственно, означает выражение «лишить невинности». Да и то вряд ли, будем честны. Но за долгие годы среди людей отлично усвоило, как следует отвечать на подобные реплики. И на любые другие – чтобы сойти за своего.

Он так подчеркнуто безмятежно, лучезарно, очаровательно улыбался, что Кара заподозрила неладное, и прямо спросила:

– Ты сейчас плачешь?

И он, не смущаясь, ответил:

– Да.

– Тебе не мешать?

– А ты и не мешаешь. Это просто технически невозможно – мне помешать.

Да уж догадываюсь, подумала Кара, опираясь на его руку, такую достоверно теплую и надежную, что грех не поддаться этой иллюзии. И она – ненадолго, просто чтобы скрасить прогулку – с удовольствием ей поддалась.

– Мы опоздали, ты знаешь? – спросил ее спутник. – Человек, который жил в той квартире, умер еще весной. Жаль, что ты меня раньше не позвала.

– Не позвала, потому что не знала. Помнишь, ты говорил мне однажды: самые страшные вещи почти невозможно заметить, пока они происходят, только потом, столкнувшись с последствиями, можно что-то понять. И был совершенно прав. Мы и сейчас-то случайно узнали. Там во дворе есть собачья парикмахерская, и одна из коллег решила зайти узнать, не подстригут ли они в перерыве между собаками ее свалявшегося кота. Она – очень чувствительная девочка, трех шагов через этот двор сделать не смогла, сбежала, как ошпаренная и подняла тревогу. А толку от той тревоги. В смысле от всех нас. Я еще никогда в жизни не видела шефа Граничной полиции таким озадаченным. Его бубен в этом дворе не работает, представляешь? Там вообще ничего не работает – ни наяву, ни во сне. Как будто другая планета со своими законами. Какое все-таки счастье, что в этом городе есть еще и ты!

– Да, неплохо, – согласился круглолицый человек средних лет, озаряя пасмурный вечер очередной чересчур лучезарной улыбкой. – Иногда я и сам бываю этому рад. Хотя столько боли и горя это все-таки слишком для меня.



– Так что это было? Откуда оно взялось, и что надо сделать, чтобы больше ничего подобного у нас не заводилось? – спросила Кара после того, как они устроились в дальнем, самом темном углу небольшого уютного бара, который и правда оказался отличным; вот интересно, как он, настолько не будучи человеком, умеет находить привлекательные – не для кого-то вроде него самого, а именно для людей – места?

– Слишком много вопросов сразу, один сложнее другого. Давай разбираться по порядку, – сказал Гест, который больше не улыбался, а значит – Кара на это надеялась – больше не оплакивал свое опоздание, не рвал себе сердце, или что там положено рвать вместо сердца таким, как он.

Агент Гест – под этим именем он фигурировал в Кариных отчетах, хотя какой он, к лешим, «агент», поди такое найми на службу. Не обделалась при встрече, уже молодец. Скорее уж Кара была его агентом, поставщиком полезной информации – в том смысле, что когда они с ребятами не справлялись, и она не знала, что делать, можно было позвать на помощь его.

Кара не знала, что он такое; про себя она называла агента Геста «ангелом», это помогало хоть как-то уложить в голове, почему он настолько невыносимо жуткое для тех, кто видит чуть больше, чем лежит на поверхности, и одновременно – самое милосердное существо, какое только можно вообразить. Впрочем, фиг там «можно вообразить». Нельзя.

– Неудивительно, что ты не знаешь, кто эти твари, – тем временем, говорил Гест, чрезвычайно убедительно делая вид, будто прикладывается к стакану с коктейлем и отдает должное его вкусовым качествам; что-что, а вести себя, как положено нормальному компанейскому человеку, он умел. И кажется, даже любил, как некоторые любят спорт или, например, вышивание, в общем, необязательную работу, требующую максимальных усилий и концентрации.

– На том примитивном вспомогательном языке, который мы используем, когда не хотим давать свою силу сущностям и предметам, о которых говорим, эти твари называются хащи. Ни в этом печальном человеческом мире, ни на его изнанке, откуда ты родом, они до сих пор не водились; считай, это вам крупно везло. В последний раз я гонял хащей в Шудьян-Тар-Махайе, в самом конце эпохи Золотых Слов… в общем, очень давно и настолько не здесь, насколько это вообще возможно. Они там больших бед натворили, а ведь обитатели Шудьян-Тар-Махайи куда крепче, чем здешние люди. Даже чем ты.

«Даже чем ты» – это, конечно, был комплимент. Гест любит и умеет делать комплименты. Однажды признался Каре, что его в свое время совершенно потрясла эта идея – оказывается, почти всякого человека можно сделать более счастливым, бесстрашным, уверенным в своих силах и вдохновенным при помощи самых обычных, не обладающих какой-то заклинательной силой, просто правильно, с учетом его личного опыта и предпочтений подобранных слов.



– Хащи – хищники, – продолжал Гест. – Собственно, хищников тут у вас великое множество, куда ни плюнь, везде они, только успевай поворачиваться, пока одного прикончишь, в каком-нибудь темном углу целая сотня новых уже завелась. Но знаешь, в чем основная разница? Если смотреть на кишащих здесь хищников моими глазами, ясно, что при всем кажущемся разнообразии видов, все они, в общем, похожи: тем, что плетут сети для своих жертв. Разной степени сложности и прочности – кто как может, так и плетет. Одни растягивают свои сети снаружи, другие плетут их, забравшись в жертву, изнутри, третьи тайком пробираются в прошлое и тянут сети оттуда; в общем, каких только умельцев нет. Но сети есть сети, они мне понятны. И справиться с ними, если быть мной, довольно легко. А хащи сетей не плетут. Они – как бы тебе объяснить на словах, не показывая? – искажают. Подделывают. Портят. Подменяют оригиналы фальшивками. Медленно и незаметно меняют сознание человека и одновременно внешний мир вокруг него, потихоньку, фрагмент за фрагментом. Что удалось подменить, едят, точнее, перерабатывают в подлую, темную, способную испытывать только голод и муку материю, из которой сами состоят. Это может тянуться годами, но на выходе всегда получается – даже не полный ноль, а отрицательная величина. Несчастный подменыш, сеющий голод и муку всюду, куда обратится его взгляд. Хащи размножаются взглядами своих жертв, и это, к сожалению, не метафора. Тот человек, который умер весной, будем честны, еще легко отделался, хоть и жестоко так говорить. Но когда нет надежды на помощь, лучше уж умереть побыстрее, чтобы остаться собой. Удивительно, кстати, что ему удалось умереть: обычно хащи берегут тела своих жертв. Скорее всего, он обладал незаурядно острым восприятием и однажды смог их увидеть. Мало кто из людей такое откровение переживет… Кара, радость моя, с тобой все в порядке? Мне не пора заткнуться?

– Пожалуй, – неохотно сказала Кара. – Тошно стало, невмоготу. Как будто все это происходит со мной.

– Да, ты умеешь слушать, – кивнул ее собеседник. – Не только умом, а всем телом понимаешь, о чем тебе говорят. Это чревато некоторыми неудобствами, но лучше так, чем слушать одними ушами, верь мне.

Кара горько вздохнула:

– Знаю, что лучше. Черт с ними, неудобствами, потерплю. Объясни мне еще, пожалуйста, что случилось с этим двором? Его что, тоже… подменили и съели? Пространство – как человека? И теперь там не нормальный человеческий двор, а его искаженное отражение? Такая чумная зона, куда лучше никому не соваться? Но там же целых три дома, во всех люди живут! И значит нам надо…

– Ничего вам не надо. Хащи портят пространство гораздо медленней, чем людей. Так что мы более-менее вовремя успели, в самом начале второго этапа перемен, когда все еще вполне обратимо. Я уничтожил ту парочку хащей; других там нет, я проверил. Теперь все само понемногу выправится – и дом, и двор.

– Ясно, – кивнула Кара. – Уже легче. Спасибо тебе.

– Сухое «спасибо» на хлеб не положишь, как у вас говорят, – усмехнулся Гест.

– Ну так скажи, чем его для тебя намазать.

– Сама не догадываешься? Мне нужна помощь, чтобы проверить, нет ли в городе других хащей. С ними такая засада: ловко умеют прятаться, не учуешь, пока совсем близко не подойдешь. А я здесь большую часть времени провожу вот в таком виде, – пальцами правой руки он оттянул кожу на кисти левой, как будто пощупал ткань, из которой сшили костюм. – Мои возможности ограничены способностями этого тела, которое отличается от большинства человеческих не столь радикально, как надо бы, по уму. Поэтому обойти за день все дворы и дома этого города я, к сожалению, не успею, даже если в лепешку расшибусь. Так что пусть твоя чувствительная коллега тоже по городу погуляет. И если есть другие такие же чуткие, как она…

– Найдутся, – кивнула Кара. – Всех отправим гулять, не вопрос. Давай тогда сразу поделим территорию, чтобы не дублировать маршруты друг друга.

Она достала из кармана бумажную карту, которую всегда таскала с собой, доверяя ей больше, чем картам из телефона. Все-таки материя есть материя, она инертна, на ее изменения требуется какое-то время, особенно здесь, на Другой Стороне. Поэтому больше шансов, что бумажная карта не соврет. Хотя в граничных городах, где реальность становится зыбкой и переменчивой гораздо чаще, чем даже самому искушенному наблюдателю удается за ней проследить, бумажные карты – скорее плацебо, чем панацея. Но лучше пусть будет плацебо, чем вообще ничего.

– Вот эту территорию я успею проверить за ближайшие сутки, – сказал Гест, очертив указательным пальцем большую часть Нового и небольшой фрагмент Старого города. – Остальное будет на вас. Завтра встретимся здесь в это время, если не возражаешь. Обменяемся информацией. По рукам?

– По рукам, – улыбнулась Кара, накрывая его большую горячую ладонь своей, сухой и прохладной, всегда, даже в жару.

В такие моменты, когда они договаривались о совместной работе, агент Гест не казался ей жутким. И как-то даже почти помещался в воображении и укладывался в голове. Все-таки великая штука общее дело. Перед делом, надо понимать, все равны.



– Ну вроде бы все на сегодня, – сказал Гест, отодвигая в сторону каким-то образом опустевший стакан.

– Не все, – покачала головой Кара. – Ты мне еще самого главного не объяснил. Я спросила, что нам надо сделать, чтобы ничего подобного в этом городе больше не заводилось? А ты не ответил.

– Не ответил. И не отвечу. Потому что сделать нельзя ничего. Разве только закрыть все сквозные проходы в другие реальности – как вы их здесь называете? «Пути»?

– Пути, – подтвердила Кара. – Но все закрыть невозможно. Город-то пограничный. Какой-то обязательный минимум открытых Путей тут обязательно должен быть…

– Да почему сразу «минимум»? Оставьте как есть, не трогайте, не надо ничего закрывать. Это, знаешь, как с окнами летним вечером – лучше уж комары, чем невыносимая духота.

– Да, – согласилась Кара. – Но какого же черта только всякая дрянь к нам лезет? Нет бы что-нибудь хорошее и интересное!..

– Справедливости ради, так называемое «хорошее» к вам тоже иногда лезет, – усмехнулся агент Гест. – Вот я, к примеру, залез.

– Ой, ну точно же! – смутилась Кара. – Извини, о тебе я как-то не подумала. Просто в голове не укладывается, что таким как ты тоже нужны открытые Пути. По-моему, если уж ты захочешь, сам в любое место проход откроешь. Еще и красный ковер там расстелешь, и оркестр приведешь. И банкет закатишь на сто тысяч голодных демонов, явившихся тебя проводить. Скажешь, нет?

– Вот именно, «если захочешь». А прежде, чем чего-нибудь захотеть, надо узнать, что в принципе есть такая возможность. Ты учти, что реальности, из которой нет никаких проходов наружу, ни для кого из посторонних наблюдателей, как бы и вовсе не существует. Да и жизни, как я ее себе представляю, в подобных местах быть не может. Не всякое энергичное беспорядочное копошение – жизнь. С людьми, кстати, ровно такая же штука, большое всегда повторяется в малом. Лишь тот, кто хотя бы изредка, пусть даже только отчасти способен открываться для чего-то большего, чем он сам, с точки зрения этого «большего» существует. Остальных нет.

Кара молча кивнула. Она и сама примерно так все себе представляла. Но всегда полезно получить подтверждение из… неизвестно чьих уст.

– Вопрос на самом деле еще и в том, кто чему открыт, – задумчиво сказал Гест. – Точнее, кого именно он привлекает своим поведением. Сама знаешь, какая музыка из кабака доносится, такая публика туда и пойдет. И если с каждым отдельным человеком все примерно сразу понятно, то с целой реальностью, конечно, гораздо сложней. Реальность звучит общим хором, всей совокупностью частных поступков и устремлений, включая самые потаенные, вот в чем ваша беда.

– Именно беда?

– Да, конечно. Пока здесь у вас большинству людей нравится мучить друг друга, если не действием, то хотя бы в мечтах, сюда, ничего не поделаешь, будет лезть всякая хищная дрянь. Хорошие гости сами делают выбор: идут туда, где их присутствие может принести пользу; иногда – вопреки своему же здравому смыслу, как я когда-то сюда пришел. А разного рода хищники – ребята простые. Они, не особо раздумывая, на запах прут.

– На запах страданий? – содрогнувшись, спросила Кара.

– Точнее на запах стремления безнаказанно их причинять. Но ты не огорчайся, – поспешно добавил Гест. – Все не так скверно, как тебе, наверное, показалось из-за моей излишней откровенности. Я принимаю человеческую склонность к мучительству слишком уж близко к сердцу, как личное горе; это даже не столько заблуждение, сколько следствие моего внутреннего устройства: я не способен игнорировать боль. Но в вашем общем хоре есть великое множество совсем других голосов. Они тоже слышны, а значит, имеют значение. Поэтому пока открыты Пути, сюда будут приходить не только враги, но и помощники. Нас понемногу становится больше и больше: сияние благородных устремлений, бескорыстных дел и даже просто возвышенных фантазий привлекает добровольцев не меньше, чем хищников запах мучительства. Так что все не зря, дорогая. И лично ты, будь спокойна, тоже не зря занимаешь здесь свое место. Ты храбрая и упрямая, любишь власть, в тебе много силы, но при этом совсем нет жестокости. Поэтому твой голос в общем хоре звучит как многие тысячи голосов.

– Спасибо, – сказала Кара. – Даже если это просто очередной удачный комплимент в твоем духе, все равно он ужасно вовремя. Человеку нельзя совсем без внешних опор. Иногда, знаешь, очень надо что-нибудь такое прекрасное о себе услышать от… В общем, есть у меня подозрение, что именно от тебя – лучше всего.

– Думаю, да, неплохо, – подтвердил агент Гест. Достал из кармана зеленое яблоко с нелепыми зелеными кукольными глазами, зачем-то вставленными в него, положил на стол, объяснил: – Это тебе от зайчика гостинец. Почти из леса; на самом деле в сквере на лавке нашел. Взял, потому что оно меня по-настоящему развеселило, а это редко случается. Пусть теперь тебя веселит.

– «От зайчика», значит, – потрясенно повторила Кара. – От зайчика, блин! Я тебя обожаю. Мой дедушка когда-то то же самое говорил, втюхивая мне кислые яблоки и черствые бутерброды, которые брал с собой на работу и весь день в кармане носил. В жизни не ела ничего вкусней.

– Многие говорили, из меня мог бы выйти отличный дедушка, – без тени улыбки согласился Гест. Заговорщически подмигнул Каре и покинул бар стремительно, как сквозняк.

Эдо

Проснувшись, подскочил, как ужаленный. Но далеко конечно не ускакал, на это не было сил. Какое-то время сидел на краю кровати, растирал лоб и виски непослушными спросонок пальцами. Думал: так, я живой, я дома, проснулся. Я проснулся, значит, это был просто сон. Просто сон, все в порядке, на самом деле никакой гадской дряни, поедающей сердце, во мне совершенно точно нет; ее вообще не существует в природе, мало ли что приснилось, успокойся, все ерунда, до завтра забудется, я быстро забываю сны.

Взял телефон, посмотрел время. Четыре восемнадцать – это я, получается, всего два часа проспал? Плохо дело. Как днем-то буду работать? Ладно, ничего, лучше уж до вечера ползать, как зомби, чем сейчас нарваться на продолжение, кошмары всегда возвращаются, если сразу снова уснуть.

Наконец встал, шатаясь побрел к холодильнику, достал банку колы, стоявшую там, кажется, еще с лета, когда делал коктейли для гостей. Приложил ледяную банку к щекам и к шее, наконец, решился, сунул ее за пазуху, под футболку. Предсказуемо взвыл. Отлично сработало. Теперь точно не засну – ну, какое-то время. А потом можно попробовать. После долгого перерыва кошмары обычно не возвращаются. Скажем так, возвращаются далеко не всегда.

Пить холодную газировку ему не хотелось, вернул банку на место, включил чайник, прошел к окну, открыл его настежь, полной грудью вдохнул свежий осенний воздух. Дождь, моросивший весь вечер, наконец закончился, а запах влаги остался. Дивная ночь. И очень теплая для ноября. Даже хорошо, получается, что проснулся. А то бы все пропустил.

Чайник закипел, но он уже передумал заваривать чай. Вернее, просто поленился – не столько заваривать, сколько потом его пить. Вечно у меня так, ничего не хочу спросонок. Даже курить не хочу, только спать, – думал Эдо, откладывая в сторону портсигар. – Но засыпать сейчас все-таки лучше не надо. Потом, попозже. Хотя бы через полчаса.

Залез на подоконник с ногами, увидел, как вдалеке, в самом конце квартала бредет одинокий прохожий, судя по неуверенной походке, совсем не образец трезвости. Для нашего тишайшего района, можно сказать, выдающееся событие – пьяный на улице в начале пятого утра.

В городе Берлине живут предрассветные люди, они бродят по городу в ожидании утра, пьяные от ночной темноты, и исчезают бесследно, как только солнце взойдет, – привычно сформулировал Эдо и тут же яростно мотнул головой, чтобы выбросить из нее ненужную чепуху. Эта игра в Марко Поло, вечного стороннего наблюдателя, вдохновенно описывающего обыденную реальность, как незнакомый удивительный мир, давным-давно ему надоела. А вот он ей, похоже, не надоел. Вошла в привычку; собственно, именно это и скверно: сама идея когда-то была хороша, но привычки – убийцы радости. Всякий человек – главарь целой банды таких убийц, и я туда же. Вот зря.



На улице тем временем начал сгущаться поземный туман. Редкое зрелище – заборы, деревья, крыши, дорожные знаки и столбы с указателями видны отлично, а автомобили, припаркованные вдоль тротуара, как через мутное стекло, того гляди растают, как сахар в разведенном горячей водой молоке, исчезнут, как уже исчез нетрезвый прохожий – то ли за угол свернул, то ли просто растворился в тумане, не дожидаясь восхода солнца. Ай, да ну его.

Где-то вдали, аж за музеем небо озарилось пронзительным синим светом; Эдо невольно улыбнулся ему, как старому другу, но тут же поморщился, словно от боли: опять этот чертов синий на мою голову. Не деться от него никуда.

Синий свет преследовал его с лета, натурально сводил с ума, кружил голову, пробуждал какие-то смутные воспоминания о том, чего никогда не было, неведомо что обещал. Поначалу всякий раз почему-то казалось, синий свет – что-то вроде послания, мучительно непонятного, не поддающегося расшифровке, но совершенно точно личного, предназначенного специально для него. Гонялся за этим синим светом по всему миру… Ладно, не будем преувеличивать, по Европе. Точнее, по сравнительно небольшой части ее. И не то чтобы вот прямо осмысленно гонялся, поди догони этот синий свет, который прельстительно сияет издалека, но гаснет, как только пытаешься добраться до его источника, чем бы он ни был. Если вообще был, что, будем честны, довольно сомнительно. Зрительные галлюцинации могут случиться даже от самого обычного переутомления, это общеизвестный медицинский факт. А я к середине лета как раз зверски устал.

Невыносимо устал, полгода перед этим работал практически без выходных, потому и сорвался, отменил все дела, отправился на ближайший вокзал и уехал на первой попавшейся электричке, а потом все дальше и дальше, все равно куда, лишь бы ехать, не останавливаясь, не задерживаясь нигде, как в старые добрые времена, когда не мог усидеть на месте дольше недели, но даже неделю редко сидел. Ушел в отъезд, как нормальные люди, устав от рутины, уходят в запой, шлялся неведомо где почти половину лета и еще кусок сентября, пока не взвыли козлиным греческим хором все покинутые работодатели и заброшенные дела. Мотался без цели и плана, из одного незнакомого города в другой незнакомый, наугад, по прихоти железнодорожных и автобусных расписаний, как люблю больше всего на свете; почему-то именно в таких дурацких поездках особенно остро ощущаешь себя живым.

А синий свет – ну что синий свет, – думал Эдо. – Иногда появлялся, вспыхивал, прельстительно озарял небо, дразнился, навевал мечты о несбыточном, манил и сразу же гас. И вот опять дразнится. Ну молодец, что скажешь. Я бы и сам дразнился, попадись мне под настроение такой наивный дурак.

– Сам дурак, – вслух сказал Эдо.

Сказал как будто синему свету, но на самом деле, конечно, себе. Потому что с самого начала отлично знал, куда ему надо ехать. Но предпочел делать вид, что не знает, упорно продолжал гадать на железнодорожных расписаниях: какой у нас поезд ближайший? До какой станции? Отлично, значит, мне сегодня – туда. Потому что проще, гораздо проще сказать себе: «Ну видишь, опять не в ту сторону, само так сложилось, я не виноват», – чем честно признаться: я боюсь туда ехать. Не знаю почему, но боюсь, как давно ничего не боялся, разве что в детстве, когда наслушавшись страшных историй, которые рассказывали другие дети, постарше, спрятавшись от взрослых на чердаке, бежал через двор, сдавленно подвывая от ужаса, что не успею уйти от невидимого врага, и тогда домой вернется скелет с обглоданными костями, страшный, мертвый не-я.

Ну ладно, в детстве – это понятно. А сейчас-то чего?

Зачем-то опять повторил: «Сам дурак», – и вдруг почему-то заплакал. Не навзрыд, конечно, по щеке скатилась всего-то одна слеза, щекотная, мокрая и горячая. Очень странное ощущение. Так и не понял, откуда она взялась и зачем была нужна. Когда я вообще в последний раз плакал? Да черт его знает; только на черта и надежда, потому что я давным-давно все забыл. И, в общем, правильно сделал. Прошлое – неинтересная штука. Что толку помнить в подробностях то, что уже все равно прошло.

Синий свет за окном разгорался все ярче, так что снова почти поверил – то ли в него, то ли в себя, то ли просто в практическую возможность однажды добраться до источника этого света и выяснить, откуда он все-таки взялся и зачем горит. Вспомнил собственную сентенцию, когда-то возведенную в правило, здорово помогавшее жить: «однажды» это или «прямо сейчас», или «никогда». Сполз с подоконника и почти всерьез принялся собираться в поисковую экспедицию, на улицу, в ночь, в туман. По крайней мере, достал из шкафа носки; всегда начинал одеваться с носков, почему-то они казались ему самым тягостным, скучным моментом процесса, все остальное происходило легко и быстро, как бы само собой. Но пока возился с носками, синий свет за окном погас. Давно не хотел так дать кому-то по морде, как этому дурацкому свету; может быть, вообще никому, никогда.

Подумал: ай ладно, все к лучшему. Не самый удачный момент, носиться по улицам до утра. Мне же еще развеску заканчивать, в четыре уже открытие экспозиции, гореть бы ей синим пламенем. Тем самым, ага.

Поскольку злость надо было срочно куда-то девать, направил ее на себя. Вернее, на свой дурацкий иррациональный страх, настолько необъяснимый, такой нелепый для взрослого человека, что диву даешься, оглядываясь назад: это я, что ли, был? Нет, правда? Унесите пудинг, я так не играю. Верните нормального человеческого меня.

Включил планшет и одновременно достал блокнот с расписанием всех рабочих дней и текущих проектов, которое по старой привычке и отчасти из суеверного опасения отпугнуть удачу, записывал от руки, и с острым, почти физическим удовольствием вычеркивал, завершив. С удивлением обнаружил, что у него совершенно свободна почти неделя: двадцать седьмого ноября смена экспозиции в галерее Питера, и на этом до третьего декабря – все.

Вот и отлично. Обвел пустые дни ярко-красным маркером, нарисовал три восклицательных знака, означавших – «ничем не занимать». Решительно открыл сайт с авиабилетами, которым пользовался в тех редких случаях, когда нежно любимые им поезда по какой-то причине не подходили, ввел даты и пункт назначения, недовольно скривился, глядя на цены: они там что, охренели совсем? Это же почти за месяц до праздников, по идее, мертвый сезон. Но не позволил себе уцепиться за столь прагматичный предлог и отменить поездку, купил билет до города Вильнюса, вернее, два билета, туда и обратно. Не в один же конец. Подумал с хорошо знакомым злорадством, которое всегда испытывал, победив самого грозного противника в мире, самого себя: все, теперь не отвертишься. И правда не отверчусь. Нельзя, чтобы пропали билеты. И дело, конечно, не в экономии. Всегда легко зарабатывал и так же легко тратил деньги, но терпеть не мог бессмысленных потерь. Всеми силами избегал тщетности, даже в мелочах.

Так устал – не от самой покупки билета, а от сопровождавшего ее душевного усилия, что сразу рухнул в постель. Подумал, скорее с надеждой, чем с уверенностью: ну, теперь-то продолжение того кошмара точно не приснится. Куча времени уже прошла.

А если даже приснится, тоже мне великое горе. Еще чего не хватало – всерьез бояться каких-то дурацких снов. И кстати, там же не только всякая дрянь за мной гонялась, было что-то еще… Да, точно, что-то совершенно прекрасное тоже мне снилось, а запомнилось почему-то невидимое чудовище, – думал он в полудреме, постепенно проваливаясь в сон, так глубоко, что наяву вообразить невозможно, только в сновидениях существуют пропасти, залитые счастливым теплым солнечным желтым светом, прекрасные, сладкие пропасти такой глубины, что если туда упасть, состаришься прежде, чем долетишь до дна, которого нет, конечно; дна вообще не бывает, это всего лишь игра ума, смешная концепция – будто где-то во вселенной существует какое-то «дно», которого каждый рано или поздно достигнет, и тогда случится… – вот интересно, что?



Проснулся в холодном поту, от удара, которого, кажется, все-таки не было, так что, будем считать, проснулся всего лишь от предчувствия его. Не встал, вывалился из постели, скорчился на полу, обхватил свое тело руками так крепко, словно оно было вылеплено из глины и теперь могло развалиться, уже пошло трещинами, но глина сырая, и это хорошая новость, пока человек жив, глина сырая, себя можно склеить заново, перелепить, собрать.

Медленно приходил в себя. Все хорошо, за окном рассвело, уже утро, и я, кажется, цел… погоди, а могло быть иначе? Ты правда веришь, будто можно разбиться, упав в пропасть во сне? Подумал: да не верю, конечно. Но эта дурная пропасть, похоже, верит в меня.

Встал, включил кофеварку. Выглянул в окно проверить, какая погода, и невольно содрогнулся: после дурацкого сна о падении в пропасть, смотреть на тротуар с высоты всего лишь четвертого этажа оказалось совершенно невыносимо. Даже колени ослабли, а пальцы ног, наоборот, напряглись, словно бы пытаясь покрепче вцепиться в пол. Спасибо, дорогое артистическое воображение, я тебя высоко ценю. Ладно, ничего, это мы уже сто раз проходили. Человеку свойственно бояться всякой безобидной ерунды, начиная от пауков с тараканами, и заканчивая приятным видом из собственного окна, но с этим можно работать. Боишься? Ладно, сиди и смотри на воплощение своего ужаса, пока не надоест.

Поэтому кофе пил, сидя с ногами на подоконнике – медленно, глоток за глотком, ухмыляясь все с тем же злорадством, с каким покупал среди ночи билеты. Хрен тебе, дорогое артистическое воображение. Не пройдет.

Альгирдас

– Мне хватит, – сказал Альгирдас, для убедительности накрывая стакан ладонью. – Скоро заступать на дежурство. Хорош я буду, если спьяну куда-нибудь не туда усну.

– А что, разве с тобой такое случается? – удивился Тони Куртейн.

Все-таки Альгирдас – это Альгирдас. Он крут, и это не похвала, а – ну просто его неотъемлемое свойство, как ранняя седина, широкие плечи, бледно-голубые глаза.

– Да было однажды, – усмехнулся тот. – Давно, лет пятнадцать назад. Вместо нормального рабочего сновидения, где собираются патрули, бесцеремонно вломился в сон соседа-студента. Такие девчонки тогда мне приснились, видел бы ты! Но я и сам в том сне был прекрасен, как тысяча принцев. По крайней мере, отражался таким во всех зеркалах. До утра ухлестывал за девицами, даже не вспомнив, что не развлекаться, а работать уснул. До сих пор вспоминать стыдно, кучу народу тогда подвел. Хотя Ханна-Лора только посмеялась – ну, ты ее знаешь. Сказала, это что-то вроде боевого крещения, один раз с каждым должно случиться, просто чтобы знать, как не надо. И она права. Я с тех пор навсегда уяснил, чего не стоит делать перед дежурством. Например, совершенно точно – не обжираться. Выпить в принципе можно, но не больше бутылки пива или двух рюмок чего покрепче. И не позже, чем за пару часов до сна. Поэтому сделай мне чаю, если не трудно.

– Тоже мне, великие трудности. Хочешь чаю с Другой Стороны? Мне недавно подарили благодарные контрабандисты; жалко, забыл, как называется, у нас ничего похожего вроде бы нет. Смешной, почему-то с привкусом ирисок. Я его про себя называю «детский чай».

– А ну-ка покажи, – оживился Альгирдас. Сунул нос в коробку, понюхал с видом знатока. – Так это же молочный улун. Среди настоящих ценителей считается несерьезным напитком. Но мне как раз нравится. Ну, то есть не то чтобы именно мне. Моему второму. Но разница, сам понимаешь, не особенно велика.

Альгирдас – такой же двойной человек, как сам Тони. То есть с двойником на Другой Стороне. Это большая редкость, мало кто из людей так устроен. Правда, некоторые философы утверждают, будто двойники есть вообще у всех; существует даже старинная теория, пережившая несколько Исчезающих Империй, согласно которой, двойников у каждого бесконечное множество, по числу хоть каким-то образом, хотя бы условно населенных миров. Может, оно и так, все равно не проверишь, – думает Тони Куртейн, – но на практике связь со своим двойником на Другой Стороне осознают и поддерживают считанные единицы. Забавно, кстати, что эта способность никаким образом не коррелирует с остальными личными качествами: двойной человек может оказаться каким угодно, в том числе и паршивым засранцем. Поэтому городским властям во все времена было непросто отыскать мало-мальски подходящую кандидатуру на должность смотрителя Маяка. Любой двойной человек, если его обучить, будет светиться на Другой Стороне. Но не всякий свет – свет.

Альгирдас как раз мог бы стать отличным Смотрителем, но Тони Куртейн успел первым. Просто родился раньше на целых семь лет, хотя из-за седых волос Альгирдас выглядит его старшим братом. Но какая разница, кто как выглядит, если есть так, как есть. В ту пору, когда прежний смотритель написал прошение об отставке, Альгирдас еще был старшеклассником, а Тони – вполне взрослым человеком. Поэтому на Маяк позвали его. Зато потом на Альгирдаса наложила лапу городская Граничная полиция в лице ее начальницы Ханны-Лоры. И ее можно понять. Немыслимая удача – заполучить на службу такого человека, вернее двух сразу – Альгирдаса на Этой и его двойника на Другой стороне. Оба, кстати, отбрыкивались, как могли, поскольку считали себя анархистами: как это, я – и вдруг стану служить в полиции? Вы с ума сошли? Но от судьбы поди отбрыкайся. Вот и они не смогли.



Вода в чайнике начала закипать; Тони давно научился ловить этот момент не глядя, на слух, по такому особому умиротворяющему шуму. То есть, когда пение чайника начинает тебя убаюкивать, надо быстро вскакивать и снимать его с огня. В жизни, что интересно, многое так устроено: действуй, когда, по идее, можешь, но тебе не особенно хочется, потом непременно выяснится, что это был самый подходящий момент. Это смешно и одновременно немного досадно. Впрочем на самом деле ни то, ни другое. Просто факт.

– Давай-ка я сам заварю, – предложил Альгирдас. – А ты смотри и запоминай, как это делается. Улун такой хитрый чай, на другие не очень похож. Его лучше заваривать понемногу и сразу же разливать по чашкам, ему нельзя долго настаиваться, вкус испортится. Зато можно много раз добавлять воды, и какое-то время чай будет становиться только лучше и лучше. Такой интересный эффект.

– По-моему, как-то чересчур хлопотно, – усмехнулся Тони Куртейн. – Словно чаепитие – не отдых, а работа, которую надо сделать как можно лучше.

– Есть такое. На Другой Стороне, прикинь, даже существует профессия «чайного мастера». Такой специальный повар, который никогда ничего не готовит, а только заваривает чай и разливает его по чашкам с подходящей каждому сорту скоростью. Но мне нетрудно. Ну и просто любопытно, как оно получится у меня наяву. Некоторые вещи интересно делать своими руками. И потом пробовать собственным ртом.

– Это точно, – подтвердил Тони Куртейн.

И подлил себе горячего гранатового вина, сваренного по рецепту его двойника, который, черт бы его побрал, вот прямо сейчас энергично режет салат на большую компанию, и это немного сбивает с толку: руки так и чешутся тоже что-нибудь покромсать. Зато в такие моменты, – думает Тони Куртейн, – когда я почти перестаю понимать, где заканчивается один из нас, и начинается второй, свет моего Маяка – всех наших двадцати восьми или сколько их там уже, маяков, столь ярок, что ладно, черт с ним, потерплю.

– Что именно ты потерпишь? – спросил Альгирдас.

– А я сказал это вслух? Смешно получилось. Вот поэтому люди и думают, будто все смотрители Маяка с приветом; в каком-то смысле так оно и есть. Мой второй, понимаешь, сейчас строгает салат, и мне тоже явственно не хватает ножа в руке и невинной жертвы с твердым хрустящим телом. Капуста вполне подошла бы. Например. Это скорее забавно, чем по-настоящему трудно, но елки, какая удача, что я сейчас не за рулем!

– Так ты же вроде не водишь?

– С чего ты взял? Раньше еще как водил. Просто стало некуда ездить. Куда я денусь от Маяка? Разве только в бар за углом.

– Да ладно тебе, – недоверчиво нахмурился Альгирдас. – Не на привязи же ты тут сидишь.

– Формально – да, не на привязи. Но, по сути, что-то вроде того. Просто сам не хочу надолго отлучаться. Хотя считается, смотрителю Маяка совершенно ни к чему постоянно сидеть в служебном помещении. Теоретически помещение вообще не играет никакой роли, оно нужно только для комфорта смотрителя, чтобы не болтался по улице туда-сюда. А на практике, знаешь, все-таки Маяк есть Маяк. Пока я здесь, ему веселее и проще светить; звучит, как полная ерунда, но так уж я чувствую. И двери для вернувшихся на мой свет с Другой Стороны не где попало, а именно здесь открываются. Согласно служебной инструкции, смотритель Маяка вовсе не обязан лично всех встречать на пороге; раньше так и не делали, никто из моих предшественников ради очередного бродяги задницу от кресла лишний раз не отрывал. Считалось, сами разберутся, не маленькие; если что, в холле всегда есть бутылка бренди, сердечные капли и городской телефон. Но как по мне, все-таки лучше, если в такой момент рядом окажется кто-нибудь понимающий. Встретит, обнимет, скажет: «Мы тебя очень ждали, добро пожаловать домой». Звучит, сам понимаю, излишне сентиментально, но если бы я сам заплутал на Другой Стороне, а потом вернулся, хотел бы этого для себя.

Так бы и сказал, что боишься не оказаться на месте в самый интересный момент, – подумал Альгирдас. Но вслух конечно ничего такого говорить не стал, только спросил, чтобы сменить тему:

– Слушай, а это правда, что из окна твоей спальни всегда видно Зыбкое море? Даже в те годы, когда оно появляется где-нибудь на окраине, и дорога из центра до пляжа занимает часа полтора?

– Может, и правда, – улыбнулся Тони Куртейн. – Когда я выглядываю в окно, я действительно вижу море. Но увидят ли его остальные, не знаю. Не проверял. Хочешь, сходи посмотри. Один, без меня, для чистоты эксперимента. Если что, спальня – самая дальняя комната на втором этаже.

– А можно?

– А почему нельзя? Никаких тайн у меня в спальне нет. Я бы, может, и не прочь завести пару-тройку таких специальных приятных секретов, из-за которых в спальню лучше чужих не пускать. Но это, знаешь, то же самое, что с поездками – вроде бы не запрещено никакими инструкциями, но как-то не складывается у меня. Ханна-Лора однажды сказала, я – одержимый, таким уж уродился, и это отлично для дела, то есть, для Маяка и нашего света. Но не для человека-меня.

Альгирдас сочувственно кивнул, пообещал: «Я быстро», – бегом взобрался по лестнице на второй этаж, вошел в дальнюю комнату, где стояла аккуратно накрытая куском очень старого, застиранного почти до прозрачности корабельного паруса большая кровать. Подошел к открытому настежь окну, осторожно выглянул, заранее готовый к чему угодно. Но вместо чего угодно за окном была просто улица, мокрая от недавнего дождя, усыпанная опавшими листьями, освещенная разноцветными фонарями в виде тропических рыб. Ветер притащил откуда-то разноцветную мишуру, какой обычно украшают ярмарочные павильоны, и теперь совершенно по-кошачьи гонял ее туда-сюда, а на углу курили и увлеченно спорили, размахивая руками, завсегдатаи бара «Злой Злодей» во главе с его собственной двоюродной теткой Норой. И никакого тебе Зыбкого моря, что в общем совершенно нормально. В этом сезоне ближайший пляж примерно в трех километрах отсюда. И совсем в другой стороне.

Развернулся было, чтобы идти обратно, но в нерешительности остановился – может, окно стоит закрыть, чтобы весь дом не выстудить? Вечер сегодня холодный, а ночь будет еще холодней. Или оставить, как есть, пусть Тони сам закрывает, когда замерзнет, он хозяин, ему видней? Пока думал, на дом неизвестно откуда с веселым ревом вдруг набежала волна, звонко ударилась о фрамугу и разлетелась нахальными пенными брызгами, окатив Альгирдаса – спасибо хоть не с ног до головы, всего лишь от подбородка до лба, считай, аккуратно умыла. И исчезла, как будто ничего не было, не оставив ни единого следа, кроме небольшой лужи на подоконнике, да мокрого Альгирдасова лица.

Он почти машинально утерся, лизнул палец, озадаченно усмехнулся – и правда соленая. Самая настоящая морская вода. Посмотрел вниз, на улицу, убедился, что там все осталось, как было: фонари, деревья, шумные тетки из бара и даже принесенная ветром ярмарочная мишура. Но и лужица морской воды на подоконнике тоже на месте. Значит, не померещилось, была волна. Чокнуться можно, что здесь, на Маяке, оказывается, творится. Ну и дела.



– Ну что, видел море? – спросил Тони Куртейн, ласково и снисходительно, как взрослые разговаривают с детьми.

– Не то чтобы именно видел. Зато, можно сказать, искупался, – стараясь выглядеть предельно невозмутимым, ответил Альгирдас. – К тебе в окно внезапно вломилась какая-то невоспитанная волна. Впрочем, сразу исчезла, оставив лужу на память, вместо записки. Хочешь, сходи, посмотри. Я на всякий случай не стал ее вытирать.

– Такое тоже порой бывает, – флегматично кивнул Тони Куртейн. – Пару раз приходилось среди ночи сушить постель. Тебе не надо переодеться? А, уже вижу, у тебя только башка мокрая. Полотенце дать?

– Да ну, не надо. Сам высохну. На самом деле, удачно получилось. Так заработался, что за все лето ни разу не добрался до пляжа. А это очень приятно – когда кожа и волосы пахнут морской водой. Я твой должник.

– Тогда уж не мой, а Зыбкого моря. Я же ничего специально не делал, чтобы к окнам его подманить. Оно само приходит, по собственной воле. Видимо, считает, если уж тут Маяк, значит и море должно хоть каким-то образом быть… Жалко, что ты моего горячего вина больше не хочешь. В смысле не можешь перед работой. А то выпили бы сейчас за него.