Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Элизабет Боуэн

Вce зло от мужчин…

На углу перед пожарным депо, в том месте, где Саутгемптон роу сливается с Тэобальдс Роуд, тщедушный человечек, спешивший в контору после обеденного перерыва, попал под грузовик. Он попятился назад, пропуская такси, когда случилось непоправимое. То, что от него осталось, увезли в больницу, где он пролежал несколько дней неопознанным, потому что в его карманах не оказалось никаких документов.

На следующее утро после этого случая дама, живущая на окраине провинциального городка, получила письмо, надписанное незнакомым ей почерком. Вид конверта поразил её: он был точно таким, каким она его себе представляла, ожидая письма вот уже четыре дня. Прикусив губу, она осмотрела его со всех сторон. В унылое, тихое утро столовая выглядела сумрачней обычного. С самого утра, пока она вставала и одевалась, ее не покидало чувство нарастающей тревоги. Мужа не было дома, и, когда она села завтракать в одиночестве, окна столовой показались ей еще более далекими. Она налила себе чаю и подняла металлическую крышку, которой было прикрыто блюдо. Увидела одиноко лежащую на блюде сосиску и решилась открыть письмо.

Не дочитав его до конца, она облокотилась на стол, подперев кулаками подбородок. В эти минуты мы лишены странного удовольствия взглянуть со стороны на собственный затылок. Впервые в жизни она испытала неприятное чувство, будто кто-то не просто взглянул, а неотрывно уставился ей в спину. В присутствии мужа у нее такого никогда не бывало.

– Подумать только. Всего каких-нибудь час и десять минут. За такое короткое время я узнала больше, чем за все эти годы.

Вот так живешь и не знаешь, до чего не похожа на всех остальных.

Она сложила письмо и принялась гадать, как его зовут. «Ивлин, – предположила она, – а может, Артур или Филип» Его звали Чарльз.

«Я так хорошо знаю тебя, – говорилось далее в письме. – Ты еще не успела снять перчатки, а я уже знал, что ты замужем. Все эти годы ты из последних сил отбивалась от жизни. Я знаю какие книги ты читаешь, что разглядываешь на улицах своего города с этим ужасным названием. Ты живешь в мрачном доме который выходит окнами на шоссе. Как часто стоишь ты в освещенном окне, склонив голову на раму, и на твоем лице играют блики заходящего солнца, пробившегося сквозь поникшие листья деревьев. От звука шагов ты вздрогнешь и отпрянешь от окна в свою загроможденную вещами комнату. В то утро, когда ты получишь это письмо, выйди в сад с непокрытой головой, чтобы в твоих разметанных ветром волосах заиграл солнечный луч. В эту минуту я буду думать о тебе…

Твой муж, твои дети бесцеремонно вторгаются в твою жизнь. Даже дети своими маленькими нежными ручонками причиняют тебе боль, но ты остаешься такой же непроницаемой и одинокой, как прежде. На том поэтическом вечере ты медленно выплывала из самой себя, как нимфа из леса. Ты приближалась, будто призрак в белом, скользящий меж деревьев, и я кинулся навстречу, когда ты повернулась, чтобы исчезнуть…»

Щеки ее пылали.

– Господи! – воскликнула она, прикусив ноготь большого пальца. – Подумать только, как пишет, как пишет! Подумать только, живет в доме 28 по Эбирэм Роуд, Уэст Кенсингтон. Интересно, женат он или нет? Очень интересно. – Ею овладела сладкая истома. – Стихи! Наверное, он пишет стихи. Подумать только, он угадал, что я люблю стихи!

«… Думаю послать тебе мои стихи. Они еще не вышли, но я отдал их перепечатать. Когда выйдут, на книге вместо посвящения будут стоять твои инициалы. Меня непрестанно гложет мысль о том, что ты живешь одна среди чужих, причиняющих тебе страдания: пустые лица близких, холодные глаза. Как мне знакомо все это: стылое утро, угарный день, непереносимый вечер при свете ламп, ночь…»

– Нет, – решила она, – он определенно женат.

«…и твое усталое, потерянное лицо, обращенное безо всякой надежды на первые проблески света в окне…»

А она-то, бессовестная, спит всю ночь как убитая!

Вошла кухарка.

Когда меню на день было заказано, а завтрак, на время которого письмо было вставлено за отворот стеганого чехла для чайника, полуукрадкой съеден, она поднялась к себе и стала мерить шляпку, в которой была в Лондоне, расположив боковые створки трюмо таким образом, чтобы видеть себя в профиль. Она подалась вперед, неотрывно смотрела на точку в пространстве – граненую пробку флакона от духов. Глубоко вздохнув, она начала медленно стаскивать с руки перчатку.

– Все эти годы, – произнесла она вслух, – все эти долгие годы ты отбиваешься от жизни, как можешь. – Она посмотрела в зеркало, где отражалась уютная, скромно обставленная комната, на белые стены, отливавшие розовым от занавесок и ковра, на две кровати красного дерева, застеленные пестрыми пуховыми одеялами. Над камином висели фотографии ее тетушек, детей, жены деверя; над умывальником – гравюра «Пастырь добрый», а над кроватями «Любовь среди развалин». На полке стояли миниатюрные вазочки из французского фарфора, которые Гарольд подарил ей в Дьеппе, и фотогравюра Люксембургского сада, которую она подарила Гарольду. В книжном шкафу выстроились поэтические сборники в красивых разноцветных замшевых переплетах и еще одна книга, белая с золотыми розами, – «Радость жизни». Она встала и запихнула роман, взятый из местной библиотеки, в нижний ящик комода. – Какой же смысл, – рассуждала она, – идти в сад, раз нет ни солнца, ни ветра, да и сада тоже? – Она посмотрела на свое отражение в зеркале. – Нет, в этой шляпе на Хай-стрит не выйдешь. В ней есть что-то нелепое. Половина десятого, Гарольд вернется в половине двенадцатого. Интересно, привезет он мне что-нибудь из Лондона?

Она густо напудрилась, сменила шляпу и серьги, вынула из комода пару ношеных перчаток и спустилась вниз. Потом быстро побежала опять наверх и смахнула с лица пудру.

– Как лесная нимфа, – пробормотала она, – скользящая меж деревьев.

Только на Хай-стрит она обнаружила, что забыла сумку и кошелек.

Когда в половине двенадцатого вернулся домой Гарольд, его жены еще не было.

Насвистывая, он потоптался в коридоре, заглянул было к ней в спальню, на кухню, в детскую, затем ушел в контору заняться делами. Гарольд был адвокатом. Вернувшись к обеду, он встретил ее в прихожей. Она рассеянно взглянула на мужа.

– Как ты рано сегодня!

– Я приехал два часа назад, – ответил он.

– Хорошо съездил?

Он принялся, как всегда, терпеливо разъяснять ей, что «хорошо съездить» к деловой поездке в Лондон едва ли применимо.

– Разумеется, – говорил он, – все мы так или иначе стремимся приобщиться к столичной жизни, «полакомиться» ею, так сказать. Но я езжу в Лондон не за развлечениями – развлекаться я предоставляю тебе, не так ли? Меня манят иные лакомства.

– Да, Гарольд.

– Очень вкусная говядина.

– Правда? – обрадовалась она. – Я купила ее у Хоскинса. В этом магазине работает миссис Пэк, она мне и сказала. У них говядина гораздо дешевле, чем у Биддла, на целых два пенса за фунт. Теперь, когда я иду мимо лавки Биддла, я вынуждена переходить улицу. Я уже давно к нему не захожу, и, по-моему, он начал догадываться, в чем дело…

Она тяжело вздохнула, ее энтузиазм вдруг иссяк.

– Вот как, – сказал Гарольд участливо.

– Мне надоело ходить по магазинам, – вспылила она.

– Будет тебе! Никогда не поверю, что тебе надоело. Право, что тебе еще…

В этот момент Гарольд был ей отвратителен. И из Лондона ничего не привез.

– Весь день, – всхлипнула она, – уходит на всякую ерунду.

Гарольд отложил нож и вилку.

– Почему ты не ешь?

– Просто ищу горчицу, – сказал он. – Так что ты говоришь?

Когда встали из-за стола, он спросил по обыкновению:

– Чем собираешься заняться?

– Мне надо написать письма, – ответила она, скользнув мимо него в гостиную.

Она закрыла за собой дверь, а Гарольд остался в коридоре. Вот что значит «отбиваться от жизни». Впрочем, за восемь лет в ее жизни вряд ли остался хоть один уголок, хоть одно мгновение, куда бы не проник Гарольд. И самое ужасное, что она не только жила с ним, но и любила его все эти годы. Интересно, с какого дня она перестала любить Гарольда? Да и любила ли когда-нибудь?

Она заложила пальцами уши, как будто кто-то произнес при ней вслух эти преступные слова.

Усевшись за письменный стол, она закрыла глаза и задумчиво провела по бровям розовым перышком, которым был увенчан наконечник ее авторучки. Провела пером вдоль щеки и пощекотала себя под подбородком, ежась от удовольствия.

– Ах, – трепетно вздохнула она, – как ты прекрасен, как прекрасен.

Верхний этаж автобуса, который, накренившись, с грохотом несется в лондонских сумерках; холодный воздух бьет в горло; во мраке вспыхивают освещенные окна, в них на мгновение возникают их лица; внезапное появление кондуктора, заставившее его убрать руку с ее запястья; их разговор, о чем – она не помнила… «Ехать вот так, вместе, ехать вечно…» Когда автобус остановился, они вышли и сели на другой. Она не помнила, где они расстались. Подумать только, все оттого, что вместо кинотеатра она пошла на поэтический вечер. Подумать только! Ведь она даже не поняла, о чем были стихи.

Она открыла глаза, неожиданно представив себе те практические трудности, с которыми сопряжена переписка. Во-первых, такое письмо никак не напишешь на официальной голубой бумаге; почтовая бумага, которой воспользовался он, была почему-то такой, как нужно. Во-вторых, она не знала, как к нему обращаться. Правда, его письмо не начиналось словами вроде «дорогая», но это звучало как-то натянуто. С одной стороны, после часа десяти минут, которые они проехали вместе в автобусе, к нему неловко обращаться «дорогой мистер Симмондс»; с другой стороны, как можно называть человека «мистер Симмондс», раз он называет тебя нимфой? Перейти на «Чарльз» она тоже не решалась. Она обратила внимание на то, что вся практическая сторона дела была сосредоточена у него в постскриптуме, – говорят, так пишут женщины. Он писал, что, на его взгляд, было бы всего разумнее, если она напишет ему на работу, в Саутгемптон Роу, он работал в страховой конторе, что почему-то ее успокоило. «Дорогой Чарльз», – начала она.

Письмо вышло коротким и деловым.

– Так я и знала, – вздохнула она, с грустью перечитывая написанное. – Пылким оно не получилось. Да и как ему быть пылким в этой гостиной? – Она поднялась, ей было не по себе. – Одно слово, клетка, – сказала она вслух, – невыносимая клетка! – и начала ходить по комнате. – Хорошенький все-таки ситец, удачно я его выбрала. А какие прелестные атласные подушечки, обшитые рюшем… Если бы он пришел к чаю, я сидела бы вот здесь, у окна, спиной к полузадернутым гардинам, или нет, вот здесь, у камина, – ведь будет зима, мы потушим свет и сядем у огня. Впрочем, такие, как он, никогда не приходят пить чай; он придет поздно вечером, гардины будут плотно задернуты, и я надену мое… Ах, «как нимфа». Как все это банально, право.

А Гарольд еще удивляется, что ей, мол, делать, как не ходить по магазинам. Она ему покажет. Но если эта история будет иметь продолжение, Гарольд не должен знать ничего. Впрочем, к чему затевать роман, раз он пройдет мимо Гарольда.

Она вновь перечитала свое письмо.

«… Конечно, мой муж никогда не стремился проникнуть в мой внутренний мир…» Слово «конечно» было подчеркнуто дважды короткой жирной чертой. Так оно и было: Гарольд ни разу не удосужился заглянуть в стихи, которые она читала: она могла часами неподвижно просидеть у камина, глядя на огонь, или (как писал Чарльз) стоять у окна, а Гарольду даже не приходило в голову спросить, о чем она думает; когда она играла с детьми, она, бывало, замолчит, отвернется и вздохнет, а Гарольд никогда не поинтересуется, в чем дело. Иногда он отсутствует по нескольку дней, бросая ее одну, когда буквально не с кем словом перемолвиться, кроме детей, прислуги и соседей. Впрочем, одиночество было ее единственным избавлением и утешением – об этом она и написала в постскриптуме.

Вошел Гарольд.

– Сегодня утром, – сказал он, – я по ошибке оставил вот это в конторе. Я уж подумал, не забыл ли я ее в Лондоне – было бы обидно. Я очень беспокоился. Не стал тебе говорить, чтобы ты не огорчалась. – Он протянул ей сверток. – Думаю, тебе должно понравиться.

Это была изумительной красоты дамская сумочка из тончайшей дымчато-серой замши, которая темнела, если провести по ней пальцем в одну сторону, и светлела – в другую. У нее был настоящий золотой замок и ручка ровно той длины, какой нужно. Внутри было три отделения; под набитой в сумку папиросной бумагой скрывалась муаровая подкладка цвета слоновой кости, надушенные складки которой при свете напоминали разбегающиеся струйки воды. В шелковых складках центрального отделения примостились кошелек с золотым замочком и золотой портсигар, в котором, помимо сигарет, можно было держать и визитные карточки, а также прелестное крошечное зеркальце в золотой оправе. В наружном кармашке лежал блокнот для заметок и книжечка papier poudrе[1].

Они сидели на диване голова к голове и рассматривали сумку.

– Ой, – воскликнула она, – смотри! Пудра! Ты не против, Гарольд?

– Нет, – ответил Гарольд, – только не увлекайся.

– Смотри-ка, какое крошечное зеркальце. Как ты думаешь, у меня не будет в нем слишком маленькое лицо?

Гарольд великодушно пыхтел над зеркальцем.

– Гарольд, – сказала она. – Ты просто прелесть. Именно то, что я хотела…