Бернар Миньер
Гребаная история
© Линник З. Перевод на русский язык, 2017
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Э», 2018
* * *
Вначале это страх.
Страх утонуть.
Страх перед другими – теми, кто меня ненавидит, теми, кто желает разделаться со мной.
А еще страх перед правдой.
Вначале это страх
Я никогда не вернусь на этот остров. Даже если Дженнифер Лоуренс лично позвонит мне в дверь, умоляя вернуться, и то не сделаю этого.
Вот что я вам скажу с самого начала: то, что я сейчас расскажу вам, может показаться невероятным. Это не какая-нибудь обычная история, так я ему и скажу. Уж что нет, то нет. Это такая гребаная история. Ага, нереально гребаная история…
А теперь, чтобы, как говорится, возбудить у вас аппетит, вот такая картина: рука, которая высовывается из пропасти и тянется к небу, – бледная, с растопыренными пальцами, – после чего окончательно погружается в пучину. Вокруг меня ревет ветер с моря, в лицо хлещет дождь и океанские брызги, пока я плыву и удаляюсь от этой призрачной руки. Я плыву, пытаюсь плыть, волны приподнимают меня, уносят к оконечности острова, я ныряю в трехметровой глубины провалы между волнами и поднимаюсь на пенящиеся верхушки, кашляя, дрожа, наполовину утонувший.
Вначале это страх
Другое зрелище:
…дом весь в огне, я перед ним на коленях, плача и воя как безумный, и сирены, которые заполняют собой все пространство ночи.
– Сейчас я скажу вам кое-что другое, – говорю я ему. – Я знаю, что вам трудно мне поверить. Честно говоря, я не могу вас в этом винить. И, однако, все именно так и произошло.
В точности так.
* * *
Сидя в своем кресле, он смотрит на меня. Своими темными глазами. Он крупный, внушительных размеров. Должно быть, один его пиджак стоит дороже моей машины. Только что он взглянул на часы. Он ничего не говорит. Сколько ему лет? Сорок пять? Пятьдесят?.. Должно быть, он из того типа мужчин, которые нравятся женщинам.
– С чего начать? – спрашиваю я.
– С самого начала, – отвечает он.
Это уже лучше.
– Сколько у меня времени?
– Столько, сколько нужно, Генри.
– Очень хорошо, – киваю я. – Конечно, вы не обязаны мне верить.
Он молчит. Не выражает никаких эмоций. Этот человек – мой отец. Он прав: вернемся туда, где все началось…
…вернемся к самому началу.
Перед началом
Августовская ночь. Шум, грохот, треск, порывы ветра. Затем пронзительные свистки, которые эхо разносит по заливу, визги, которые похожи на звук от трения по поверхности туго надутого шарика. Пронзительные, раздающиеся все чаще и чаще. И плеск воды, волн.
Сидя в морском каяке, я внимательно смотрю на завесу тумана. Тишина. Луна освещает воду вокруг меня. Я сдерживаю дыхание. Появляется черный плавник, два, три, четыре – до одиннадцати… Мое сердце начинает биться чаще. Из тумана медленно появляются большие хищники в черно-белых одеяниях, выстроившись в один ряд, будто готовясь к сражению; их плавники рассекают воды, освещаемые полной луной. Я делаю один гребок веслом, затем другой – осторожно – в их направлении.
Кое-что, что нужно знать о косатках
Косатка – это сверххищник, самый опасный на планете; не известно ни одного из ее естественных врагов; она царствует на вершине пищевой цепочки. Это существо наделено необычайным умом. Каждая стая оседлых косаток имеет свой продуманный язык, сложный диалект, который отличается от тех, которыми пользуются другие стаи, и это одна из редких разновидностей, которые обучают последующие поколения своему мастерству. У оседлых косаток очень развито чувство общественного.
А еще есть косатки-кочевники…
Эти еще опаснее, еще безрассуднее, они рыщут по океанам в полнейшей тишине и бо`льшую часть времени – в одиночестве. Именно из-за них косатки заслужили свое прозвище «киты-убийцы». Они без колебаний нападают на морских млекопитающих больших размеров: тюленей, морских львов, морских свиней. Их боятся даже акулы и киты. А сами кочевые косатки не ведают страха. Они просто идеальные убийцы…
Косатка – хищник, не имеющий соперников, но она редко бросается на человека, разве что в неволе. Было бы хорошо выгнать всех туристов, развернуть все их лодки, которые с июня по октябрь грубо вторгаются на их территорию – которая к тому же и моя, – и оставить косаток в покое. Как это сделал я, в полной тишине, той августовской ночью. На борту своего каяка. В тот час, когда там никого, кроме них и меня. Я довольствовался тем, что приветствую их. Что смотрю, как они проплывают. Что оставляю их в живых. Так же, как и они меня. Они никогда меня не беспокоили. Никогда не пытались привести меня к моей нынешней жизни. Причинить мне вред. Убить меня…
Почему некоторые люди не способны поступить точно так же?
Кочевая косатка – самое жестокое из морских млекопитающих, но человек-кочевник – самый жестокий из всех млекопитающих, вместе взятых.
Известная истина. Которую мне еще предстоит открыть для себя.
* * *
Ночь в октябре: волны бьют в корпус. За спиной раздается характерное мужское покашливание: человек прочищает горло. Она поднимает глаза к ночному небу. В черных зрачках полет морских птиц на фоне луны. В уголке глаза появляется соленая слеза. Ее рот открыт, дыхание частое; ее сердце подпрыгнуло так высоко, что ей кажется, будто она сейчас выплюнет его на скользкие доски палубы.
Снова металлический скрежет за спиной. Хриплый крик. Как будто что-то точат. Порыв ветра в ее волосах, между ячейками сети.
Представьте себе ее страх. Ей всего семнадцать. Представьте себе такой страх, какой только сможете. Страх настолько сильный, что сокрушает вам сердце, и кажется, будто сейчас взорвется в груди. Страх, от которого деревенеют мускулы, будто пропитанные водой канаты, которые высохли и затвердели на солнце.
От волн палуба корабля качается, и она боится потерять равновесие. Особенно с этой тяжелой рыболовной сетью на голове и на плечах. Сквозь волосы она чувствует ее жесткие узлы, вдыхает запах водорослей, рыбы, дизельного топлива и морской соли, от которого выворачивает желудок. У нее нет ни малейшего представления, что она здесь делает, – просто чувствует на плечах весь вес перепутанных канатов, влажных и скверно пахнущих, водорослей, подобных узким ремешкам, цепей для поплавков. Она чувствует, как они тянут вниз и стекают на нее. И поток обрушивается ей на голову. Ей хотелось бы осмотреться, но сейчас так темно, так темно…
Однако он здесь, совсем рядом. Луч света слепит ей глаза, когда он возникает напротив и смотрит на нее, выглядывая из-под шуршащего капюшона. Это длится всего лишь секунду, но оно здесь, в ее зрачках: то, что ее ждет. Ее охватывает ужас. Он держится за поручень планшира
[1], но для нее все это – лишь тени, клочья ваты, выкрашенные черным. Бледный, тоненький полумесяц луны, будто коготь, царапающий ночь, черные деревья, черный берег, ветер – и тесное пространство маленького рыболовного суденышка, опасное, полное крючков и острых ржавых краев, о которые она уже порезалась.
Между большим подъемником и кабиной; там, где он сейчас выполнит свою отвратительную работу.
– Тебе не следовало об этом говорить, – произносит он.
Его голос холодный, далекий и чужой.
– Теперь ты понимаешь?
Он переминается с ноги на ногу, взгляд устремлен на нее. Она дрожит. Ее рот открыт – пересохший, будто набитый густой кашей. И тут ее начинает тошнить. Будто приглашая исполнить какое-то нелепое танго, он обхватывает руками бесформенный ком сети с пучками водорослей, которые держат в плену ее тело, и толкает ее назад.
– НЕТ!
В это мгновение она не видит картин из детства, как это описывается в романах и фильмах… В этой мрачной октябрьской ночи нет никого, кроме нее и него. Она видит перед собой только цилиндрический силуэт спасательной лебедки – темный и угрожающий, с оранжевыми шарами буйков, прикрученными по сторонам, и завесу сети, которая еще соединяет ее с кораблем, – ватерлиния, линия жизни. Мгновением позже он толкает ее, и она отступает назад, в пустоту. Ее поглощает черная холодная вода. Она раскрывает рот, чтобы дышать, глотает воду, кашляет. Она борется, чтобы тяжесть сети не утянула вниз, но волны хлещут, накрывают ее, а затем отступают, чтобы снова пойти на приступ. Накатывает приступ паники и ужаса, она кричит, но тотчас же снова глотает воду, икает, ее желудок заполнен морской водой. Мотор меняет режим, и внезапно ее увлекает в кильватере на большой скорости, трясет, раскачивает, крутит. Руки на ощупь ищут выход между ячейками сети, ногти царапают веревки. Ее тело закоченело в холодной воде, слишком холодной. У нее начинается головокружение. Чем больше он ускоряется, тем больше она чувствует, что ее увлекает в глубину. Рядом с ней борется крупная рыба – палтус или лосось. Ее голова ныряет под волны, будто поплавок удочки, затем она выныривает и каждый раз делает глубокий жадный вдох, вбирая в себя морской воздух. Все меньше и меньше вдохов, меньше и меньше воздуха… Примерно секунду в шевелящейся соленой тьме, сознание охватывает невероятная ясность. Вся жизнь – будто вспышка, ясная и светлая.
Задолго до того, как над морем разгорается день, она уже мертва.
Ее глаза открыты, как у куклы, кожа – такая же белая и гладкая, как живот рыбы, застрявшей в ячейках сети.
По крайней мере, именно так все и должно было произойти, так мне это видится…
Часть I
1. Паром
22 октября 2013 года в 17.45 – уже почти стемнело – она сказала мне:
– Генри, я хочу сделать паузу.
Вот тогда, без сомнения, все и сработало. В конечном итоге именно такие моменты всегда и запоминаются. Они будто вехи нашего существования, будто маяки вдоль побережья. Во всяком случае, именно тогда я ее и потерял – как в прямом, так и в переносном смысле слова.
Полагаю, что начать эту историю будет логично на борту парома, не так ли? Я прожил семь лет на лесистом острове поблизости от Сиэтла. Не проходит и дня, чтобы я не думал о нем. Место? Где-то между Анакортесом на северо-западном побережье Тихого океана и Гласс-Айленд, на борту «Эльвы». Момент времени? Беспросветная ночь, полная тьмы и ярости, – настоящая штормовая ночь.
В тот вечер, я помню, холод пронизывал до костей, дождь на островах лил как из ведра, и вдали от огней парома, в черноте, было слышно, как рычит море, словно вечно голодный рассерженный зверь. Из-за адского шума восьми тысяч лошадиных сил и порывов ветра, воющего у нас в ушах, она повысила голос. Я сделал то же самое:
– ЧТО? Что ты говоришь?
Она поморгала, опустила глаза, снова подняла.
– Я знаю, мне следовало поговорить с тобой об этом гораздо раньше, но…
– О чем поговорить? – сказал я. – Наоми, о чем?
Из-за проклятого шума я тоже был вынужден кричать, чтобы меня услышали.
Паром качнуло, заставив нас почти танцевать на месте. Мы находились на нижней палубе, открытой всем ветрам, рядом с машинами, в то время как другие пассажиры уютно посиживали внутри, в тепле, на крепко закрытой палубе, рассказывая друг другу события минувшего дня.
Это Наоми настояла на том, чтобы спуститься сюда. Словно не хотела, чтобы нас видели вместе.
– Генри, я хочу, чтобы мы сделали перерыв. Паузу… На некоторое время… Чтобы во всем разобраться. Кое-что произошло. Мне нужно поразмыслить… И во всем разобраться…
– Что? Что ты такое говоришь? В чем разобраться?
Я не мог понять, какое это имеет отношение ко мне. От ветра тонкая каштановая прядь выбилась из-под капюшона. Наоми подняла глаза, ее взгляд остановился на мне.
– Генри, я обнаружила правду.
Она посмотрела на меня в упор. У Наоми были глаза цвета аметиста с оттенками незабудок и лазурита, с темным, почти черным кружком вокруг радужки, и опаловая роговица: глаза кошки.
– Какую правду? – спросил я.
У меня закружилась голова. Мир вокруг поплыл.
– Я обнаружила, кто ты такой.
Вот. Так все и началось.
Расставание – одно из тех, какие случаются миллионами каждый год в эпоху, когда все хотят счастья, но не хотят платить за это свою цену. В ту осень нам было по шестнадцать.
– Кто я? Но, послушай, о чем ты таком говоришь?
На этот раз Наоми не ответила.
– К чему все эти тайны? – спросил я. – Почему ты перестала писать мне сообщения, почему избегаешь меня? Что происходит, Нао?
Внутри все скрутилось тугим узлом. Вот уже целую неделю по утрам, едва проснувшись и созерцая пустой экран телефона, я чувствовал покалывание в сердце.
Больше нет эсэмэсок…
Всякий раз это наблюдение вызывало у меня приступ тошноты. Раньше не проходило и дня без короткого и нежного «с добрым утром». Всего три слова, каждое из которых свидетельствовало о глубине ее чувств. Нечто подобное я посылал ей каждый вечер. Перед тем как уснуть.
Вчерашнее послание было немного напыщенным. Там говорилось: «Ничто нас не разлучит. Я люблю тебя. Я буду любить тебя всегда».
Знаю, что такое разрыв.
Я видел Джоша Ландиса, очень бледного, готового расплакаться, в том захудалом пабе, когда Кейси Хиншоу объявила ему, что все кончено. Я видел Тесс Персон, отличную девушку, несколько недель пребывавшую в раздрае, когда эта сволочь Шэнна Макфадден распространил видео, где Дэнни Ловаш, бывший дружок Тесс, клянется и божится, что Тесс для него ничего не значит. Знаю, что такое разрыв.
Но не мой, не наш с Наоми.
Только не мы.
С нами такое не могло произойти. Мы – это на всю жизнь. JMNS
[2] – пока смерть не разлучит нас. Это была наша мантра.
Знаю, что вы думаете: «Шестнадцать лет…»
Ну и что? Некоторые люди начинают встречаться в этом возрасте и остаются вместе на всю жизнь. Я смотрел на Наоми. В тот вечер она выглядела грустной. Бесконечно грустной. Откуда исходила эта грусть? От меня? От кого-то другого? Вопросы бились о стенки моего черепа, как волны о корпус парома. Это ведь моя подружка, девушка, которую я люблю. Та, с которой я хотел провести всю оставшуюся жизнь. Проклятье, меня охватило такое чувство, будто мои внутренности пожирает дандженесский краб.
– Черт возьми, может, скажешь мне наконец, что происходит? Что я такого сделал? У тебя появился другой, так?
Сам того не желая, я повысил голос до крика.
В первый раз за все время разговора она пристально посмотрела на меня, и я почувствовал, что между нами даже не пропасть, а бездна, световые годы. Еще несколько недель назад мы были так близки. А теперь бесконечно далеки.
– Наоми…
Я протянул руку и осторожно поймал ее палец.
– ОСТАВЬ МЕНЯ!
Я испытал потрясение. Наоми резко высвободилась, как если б случайно сунула палец в розетку, словно ей отвратительно само мое прикосновение. И она отступила.
На шаг…
Затем на два…
И вдруг разрыдалась.
– Ты что, не видишь, что происходит? – выкрикнула она, вытирая текущие по щекам слезы и отступая еще дальше. – Ты не видишь, что этот остров с нами делает, с твоими друзьями и с тобой? Ты не понимаешь, что все скоро закончится?
Я спросил себя, о чем, черт возьми, она говорит.
– Что значит «скоро закончится»? При чем тут мои друзья? – недоверчиво произнес я. – И о чем ты вообще говоришь?
Я сделал шаг к ней, но она шагнула назад.
Я сделал еще один шаг…
Она отступила на такое же расстояние…
Это походило на танец – но танец опасный, зловещий и горький.
Мы покинули убежище – главные палубы в центре корабля, и сверху на нас полился ледяной дождь, молотя по голове, стекая по затылку под воротник, но я не обращал на это ни малейшего внимания.
– Наоми, – нежно повторил я.
И снова шагнул вперед.
Она отступила.
– Не приближайся.
Ее бедра уже касались планшира, там, где он был опасно низким: почти в самом носу парома. От падения в бушующие волны вас удерживает только цепь. На этот раз ей действительно пришлось остановиться.
– Напоминаю тебе, что это и твои друзья, – проговорил я. – Разве мы не были всегда лучшими в мире друзьями? Разве мы не считали себя семьей? Мне подобный, мой брат – помнишь?
Наоми с отвращением покачала головой.
– Уходи, – выдавила она сквозь рыдания. – Пожалуйста, уходи.
Теперь в ее голосе звучало что-то другое. Это был страх. Она боялась меня. Как, ну как такое вообще может быть возможно?
– Наоми…
– Пожалуйста, Генри.
Она заикалась, слезы – или все-таки дождь – струились по ее щекам. За спиной ревело голодное море. Его белые гребешки взрывались, будто гейзеры, высокие, как дом, у носовой части, в пяти метрах от нас, и хлопья пены периодически оседали на наших лицах.
Я схватил ее за запястья.
– ПУСТИ МЕНЯ, ЧЕРТ ПОБЕРИ!
Она закричала. Дурным голосом. Это меня разозлило.
Я сделал движение.
Лишнее движение.
Я стал трясти ее как грушу, пытаясь привести в чувство. Да, прямо рядом с планширом, в паре сантиметров от зияющей бездны. Знаю, могло показаться, что я обезумел. Наоми взвизгнула и принялась отбиваться. Как истеричка. Она выглядела так, будто чертовски боится. Наверное, подумала, что я собираюсь толкнуть ее за борт. Как ей такое могло прийти в голову? Как она хоть на миг могла предположить, что я на такое способен? Пожалуй, именно это тяготит меня больше всего.
Наоми изо всех сил оттолкнула меня, и я упал, не удержавшись на ногах, прямо на залитую водой палубу. Новое облако пены окатило меня, как из душа. Наоми пошатнулась и на секунду зависла над бездной. В жутком онемении я смотрел, как ветер треплет ее капюшон, волосы развеваются, будто танцуя, глаза вытаращены от ужаса, а за ее спиной углубления и холмы черной воды в бахроме пены…
– Эй! – взревел работник парома, скатываясь по ступенькам. Должно быть, он увидел нас в окно рубки или, скорее всего, в камере внешнего наблюдения. – Что вы здесь творите?!
…но в последний момент Наоми удалось восстановить равновесие резким движением поясницы, чем она и воспользовалась, чтобы обогнуть работника и исчезнуть на лестнице, ведущей на верхние палубы.
– Наоми!
Я бросился за ней, но она уже исчезла наверху лестницы. Этот тип схватил меня за рукав.
– Поднимайтесь наверх! – заорал он. – Сдурели совсем, что ли? Опасно, неужели не понимаете?
О да, это я прекрасно понимал.
Я взобрался по лестнице, перешагивая через ступеньку, бросил рассеянный взгляд на свисающую с потолка камеру, в обзоре которой находилось все это тесное пространство сверху донизу.
Я искал ее. Повсюду. На закрытых палубах, в толпе пассажиров, сидящих вокруг столов или в креслах, стоящих рядами; среди тех, кто зависал в баре, среди посетителей туалетов, среди остальных учеников школы, даже снаружи, на открытых палубах, – там, где в такую ночь не было ни единой живой души и где ветер завывал сильнее всего.
Никакой Наоми.
Нигде.
* * *
Я вернулся за наш стол; по моему лицу текла вода, волосы и одежда – хоть выжимай. Чарли заметил меня первым и удивленно вылупился:
– Черт, Генри! Ты мокрый насквозь! А где Наоми?
– Не могу найти, – ответил я.
Кайла и Джонни подняли глаза от своих смартфонов.
– Что? Но вы же были вместе, вас видели, когда вы спускались…
– Мы подумали, что вы хотите заняться «этим» в машине, – улыбаясь, добавил Джонни.
Я никак не отреагировал.
– Генри, что происходит? – спросил Чарли, заметив мое состояние.
– Не знаю, куда она пошла… Я повсюду ее искал… но так и не нашел…
– Но вы же были вместе.
– Я знаю… знаю.
– Так. – Чарли встал, бросил взгляд на двух остальных: – Вы остаетесь здесь. Если она появится, позвоните. А мы идем искать Наоми.
Мы возобновили поиски, прошли всюду, где прошел я.
Внезапная вспышка в памяти. Мысленно я снова пробегаю переходы и залы, рассматривая лица, вглядываясь в силуэты. И кое-что привлекло мое внимание. Например, присутствие на борту Джека Таггерта. Он сидел в глубине зала, перед дверью, ведущей в заднюю часть корабля, и, несмотря на час пик, за столом, кроме него, никого не было. Все присутствующие на борту – или почти все – знали Джека лично и не имели никакого желания с ним пересекаться. Таггерт жил один в чаще леса, на труднодоступной оконечности острова у подножия Маунт-Гарднер, самой высокой на Гласс-Айленд, достигающей двух тысяч четырехсот восьми футов, или семисот тридцати двух метров. У него была репутация грязного типа, и поверьте мне, иногда репутации бывают заслуженные. В тот вечер он складывал пазл. На паромах всегда есть пазлы.
– Должно быть, она заперлась в одном из женских туалетов, – заметил Чарли. – Ты их проверил?
– Нет, конечно.
– Значит, она точно там.
Его уверенность была заразительна. Чарли – из тех парней, которые редко в чем-либо сомневаются. Если только вопрос не касается девчонок. Такие идут по жизни, подняв все паруса. Он положил руку мне на плечо:
– Все прошло плохо, да?
На долю секунды я прочел в его взгляде кое-что еще, помимо сочувствия: интерес и любопытство.
Я кивнул.
Он взял меня за руку и повел к нашему столу.
– Вы ее нашли? – спросила Кайла.
Чарли сделал ей знак не касаться этой темы.
* * *
– Она решила доехать с кем-то еще, – пояснил устроившийся рядом со мной Чарли несколько минут спустя.
Лицо его было освещено задними фарами стоящего впереди нас автомобиля и огоньками приборной доски.
Я сидел за рулем машины на погруженной в сумерки внутренней палубе, сраженный чудовищной тоской. Я знал, что он прав. Паром «Эльва» – индейское название племени чинук, которое означает «прыжок» или «лось», – способен вместить больше тысячи человек и сто сорок четыре автомобиля. А это целая толпа. Наоми вполне могла спрятаться от нас или просто попроситься в машину к какому-нибудь другому ученику – парню или девушке.
В недрах корабля раздались звуки сирен. Завертелись мигалки, отбрасывая на лобовое стекло оранжевые отсветы. Я включил дворники, и мы медленно поползли в очереди по направлению к тусклым огням Ист-Харбор, в то время как работники в желтых жилетах размахивали своими светящимися палками.
2. Как молчаливый смычок
Меня зовут Генри Дин Уокер.
Я люблю книги.
Фильмы ужасов.
Косаток и «Нирвану».
И мне шестнадцать лет.
Я живу на Гласс-Айленд, на острове к северу от Сиэтла, в нескольких морских милях от Тихого океана, на западе от Беллингхэма и округа Уотком – последней остановки перед американо-канадской границей. Остров принадлежит к архипелагу Сан-Хуан, который насчитывает семьсот пятьдесят островов и островков во время отлива и больше сотни – во время прилива. Разбросанные в беспорядке, они покрыты лесом, маленькими живописными портами и дорогами. Дорог много. Они цепляются за карнизы в наших густых лесах, нависают над лиманами и заливами, извиваются, будто ручейки, – концепция Америки.
Здесь их удлиняют паромы. И вместо акул у нас косатки. Зимой, весной и осенью идет дождь. А не дождь – так туман, такой густой, что не видно ни побережья, ни даже верхушек елей, и уж совсем не видны снежные цепи Каскадных гор в сотне километров на восток. Летом дождь тоже идет – но реже. В теплое время года туристы приезжают со всего мира, чтобы увидеть косаток. С раннего утра они занимают очередь на дорогах, ведущих к причалам паромов, оккупируют обычные и мини-гостиницы, предлагающие ночлег и завтрак, пьянствуют без меры, делают тысячи снимков, которые не замедлят удалить или засунуть поглубже в память компьютеров, десятками швартуют в бухтах свои парусники и яхты. Этот летний ажиотаж с июля по октябрь связан с фильмом «Освободите Вилли»
[3], который частично снят на наших островах и сделал косаток настолько популярными, что любой прибывший сюда дурак желает только одного: увидеть хотя бы одну, прежде чем вернуться домой.
Но едва туристы разъезжаются, Гласс-Айленд снова обретает спокойствие. И тесноту… Здесь все со всеми знакомы. Здесь все по-домашнему. Это одна из особенностей нашего острова: в противоположность Сиэтлу, Ванкуверу или даже Беллингхэму местные жители оставляют двери незапертыми, отправляясь за покупками, а то и ложась спать. Конечно, роскошные летние резиденции в Игл-Клифф
[4] и Смагглерс-Коув
[5], закрытые семь месяцев из двенадцати и захватившие самые живописные бухточки острова, защищены получше, но и то вряд ли. Надо сказать, что наш остров – нечто вроде природной крепости. Для начала: сюда не так-то просто попасть. Добрый час на пароме из Анакортеса в Ист-Харбор, и уже оттуда ведут более десятка дорог и столько же тропинок, запрещенных для пеших прогулок, перегороженных у основания ржавой цепью или барьером, на котором можно прочесть: «ЧАСТНАЯ ТЕРРИТОРИЯ». К тому же тут не так много мест, где может пристать лодка. Ставить палатки запрещено, гостиниц всего две, и в сезон большинство туристов ночует у местных жителей.
Как я уже говорил, все со всеми знакомы. Секретов у здешних людей нет. Или же они вынуждены похоронить их глубоко внутри самих себя.
Это и есть Гласс-Айленд. По крайней мере, как я думал.
Я расставляю декорации, так как это имеет значение. Но это не мой дом. На самом деле у меня вообще меня нет своего угла: мы много путешествовали, много переезжали – мои мамы и я. Мы жили в таких крупных городах, как Балтимор, или труднодоступных, как Марафон во Флориде, Порт-Оксфорд в Орегоне и Стоу в Вермонте. Можно подумать, что мы от чего-то убегали. От чего-то бежали. Вопрос только от чего. На сегодняшний день я не получил другого ответа, кроме шутливых отрицаний со стороны обеих мам.
– Послушай, Генри, чего ты доискиваешься? Мы любим живописные места, вот и всё!
Хотя как-то нам даже пришлось переезжать посреди ночи, сорвавшись с места.
– Генри! Быстро! Одевайся!
Мне тогда было девять лет. Я этого не забыл, хоть мамы думают по-другому. Потом мы восемь месяцев пожили в Одессе, штат Техас. А месяцем позже обосновались на Гласс-Айленд. Иначе говоря – возьмите карту, – на другом конце страны. И вот уже семь лет мы здесь. Прямо рекорд.
Я люблю своих мам. Их зовут Лив и Франс (пишется как название страны). Я их очень люблю, правда. Но иногда мне случается находить их чуточку, совсем немного… чересчур авторитарными. Например, мне категорически запрещено выкладывать свои фотографии на «Фейсбуке». И не только в социальных сетях, а также на сайте знакомств или в личном блоге. Считаете это странным? Я тоже. Я сказал им это. Их ответ:
– Генри, ты не понимаешь: все, что ты выкладываешь в Интернет, это навечно. Понятия частной жизни для этих людей не существует. Наша частная жизнь их не волнует. Даже хуже того: они намерены делать на ней деньги. Засветиться в Интернете – это все равно что шататься голышом по стеклянному дому. Понимаешь, что я хочу сказать? В тот день, когда ты станешь взрослым и захочешь удалить все эти штуки, за которые тебе потом будет стыдно, знаешь, что тебе ответят? «Извини, приятель, раньше надо было думать». – Это слова Лив.
– Более того, они обещают неприкосновенность твоей частной жизни, но когда правительство потребует от них выдать конфиденциальную информацию, они без колебаний это сделают, слегка посопротивлявшись для вида. Сволочи. – Это снова Лив.
Франс, на языке жестов:
«Никаких фото, никаких видео, ты хорошо понял?»
Я занес в свою тетрадку это новое слово: «колебаться». Я мечтаю стать писателем, или кинематографистом, или музыкантом – сам еще не знаю. Во всяком случае, человеком искусства в современном смысле этого слова.
Со школьными фотографиями то же самое: всякий раз в день съемки Лив и Франс требуют, чтобы я остался дома. По крайней мере, с тех пор, как эти снимки начали выкладывать в Интернет, так как в глубине картонных коробок хранятся старые «альбомы года» из начальной школы. Почему я никогда ничего не пытался узнать? Я попробовал, клянусь. Ну, немного. Не так чтобы сильно…
Думаю, я сам боялся ответа…
* * *
Есть один сон, который я очень часто вижу. Нет, не часто – каждую ночь или почти каждую. Например, вчера. Когда я задремал, мне начало сниться море. Это всегда один и тот же сон. Уснувший пригород, целые семьи погружены в беспокойный сон. Мама сидит на краю моей кровати; я отчетливо вижу, что ей страшно. Сколько же мне тогда было: три года? Наверное, меньше… И так как маме страшно, мне страшно вдвойне. И еще вот что: это не мама Лив и не мама Франс, это другая мама. Прекрасная, как ясный день. Но испуганная, очень испуганная.
– Генри, не шуми, он здесь, – говорит она мне.
Я не осмеливаюсь спросить, о ком она говорит, но голос, которым она произносит слово «он», приводит меня в ужас, и я трусливо прячусь под одеяло. Мама встает и смотрит в окно. Что она видит внизу на улице? Вероятно, ничего. Кроме погруженных в темноту фасадов домов и машин, припаркованных на аллеях и вдоль тротуаров. Воздух живой, но дремлющий вместе с их потухшими фарами. Затем она возвращается ко мне, бледная, но улыбающаяся, треплет меня по волосам:
– Все хорошо, никого нет; ты хочешь поспать сегодня с мамой?
Этот вопрос снимает с моей груди огромную тяжесть ужаса, и я начинаю кивать изо всех сил. Это нежная, очень нежная летняя ночь, но тревожное оцепенение словно загрязняет ее.
* * *
Вернемся к моим мамам. Я люблю их больше всех на свете. Благодаря им я получил самое лучшее воспитание, какое только возможно, и речь идет не только о приобретенных навыках. Если во мне и есть недостатки, то точно не по их вине. Дайте же мне поговорить о них. Лив маленькая, импульсивная, темноволосая и крепкая. Франс более крупная, светловолосая, мягкая, ленивая. Она напоминает летний вечер, который проводишь, любуясь заходящим солнцем в проливе Хуан-де-Фука, или же адажиетто
[6] из Пятой симфонии Малера. Они мне не настоящие мамы, я приемный ребенок. Помню, как Шейн Кьюзик выкрикнул во дворе школы:
– Эй, Эйнштейн, которая из них твой папа?
Тут же последовало ржание этих уродов, Поли и Рейна, – двух кретинов, которых уже отстраняли от занятий, Поли на пять дней, а Рейна на триместр. Что же касается Шейна, он побывал в участке у шерифа Крюгера, и его едва не выслали, когда он сломал руку Малкольму.
С девяти до тринадцати лет я был лунатиком. Посреди ночи меня находили в гостиной, в пижаме, совершенно изможденным, в свете луны, заглядывающей в окно, – прямо маленький мальчик из «Близких контактов третьей степени»
[7].
Как-то раз Лив даже нашла меня во дворе. Я стоял босиком на мокрой траве, лицом к открытой сторожке, – где я повернул выключатель, – как мотылек, зачарованный светом. Был уже первый час ночи. После этого, как только я засыпал, мамы запирали двери, окна и вешали колокольчик на ручке двери моей комнаты. До четырнадцати лет такие приступы случались со мной еще несколько раз, а затем все резко прекратилось. Мама Лив прозвала меня маленьким мечтателем, бродящим во сне. К счастью, прозвище по ходу дела затерялось.
Доктор пояснил, что причина тому – наши многочисленные переезды. Что во сне я отправляюсь в прошлое, ищу свой бывший дом – первый домашний очаг, как он это назвал, – и не узнаю его. Думаю, он сказал это, чтобы хоть что-нибудь сказать, а на самом деле он ничего не знает. Просто существует переходный возраст между детством и юностью, когда те антенны, которыми мы воспринимаем тайны мира и которые гораздо сильнее, чем у взрослых, становятся необычайно мощными. Пока возраст, гормоны, взрослый рационализм и воспитательная система не подавляют окончательно наше ощущение чудесного.
Когда я открываю книгу своего детства и переворачиваю ее страницы в своей памяти, я нахожу их невероятно богатыми. Собака Стаббсов, однажды порвавшая мне штанину, когда я выходил из школьного автобуса. По какой-то неясной причине, засевшей в ограниченном собачьем разуме, эта псина меня невзлюбила. Крысы, застреленные из пневматического карабина на свалке Ковен-Пойнт. Это была целая гора из отбросов, грязных сгнивших матрасов, остатков еды, упаковок от зефира и рисовых хлопьев, протянувшаяся до самого ручья Ковен-Крик между густыми зарослями ежевики и бурьяна, словно Эверест из дерьма. Мать Джимми Ломбарди, красота которой ослепляла не хуже солнца. Летом она всегда вставляла в корсаж пару распустившихся цветков. Старый Теренс, который ненавидел детей и у которого днем и ночью были опущены жалюзи. О том, что происходит в его доме, сочинялось множество ужасных историй: похищенные малыши, жена, уже сорок лет прикованная к инвалидному креслу, тайные сборища престарелых гангстеров… Представьте себе все это, если сможете, – включая инопланетян, выбравших (не спрашивайте меня, почему) дом этого полусумасшедшего старика в качестве плацдарма для завоевания Земли.
А потом было окончание учебного года и возвращение после каникул. А еще непонятно почему на нашем острове июль и август были синонимом праздников, мороженого, туристов, музыки, спектаклей, велогонок, парусов, хлопающих на ветру, смеха, волнения, новизны – и приключений… Сезон начинался 4 июля парадом машин, ликующей толпой, петардами и развешанными на фасадах гирляндами разноцветных шаров. Для десятилетнего мальчика лето казалось таким же сказочно долгим, как путешествие через Атлантику в конце XV века, а возвращение в школу – таким же далеким, как Ост-Индия для Христофора Колумба.
Таким и был наш остров в глазах ребенка: самый красивый, самый необычный, самый незаменимый из всех земель. И, как моллюск «морское блюдечко», я хотел только одного: провести всю жизнь здесь, на прибрежных скалах. Но если ребенку нравится в любом месте, то, когда ему исполняется шестнадцать, все становится по-другому. Теперь этот остров с долгими месяцами дождей и слишком коротким летом, его оторванность от мира – целый час на пароме, чтобы попасть на континент! – казались мне тем, чем он и был: тюрьмой.
* * *
Как я уже говорил, я мечтаю стать писателем.
Или кинематографистом.
* * *
Не особенно удивляйтесь моей манере выражаться. Я просто образованный молодой человек, образованный, как и положено всем в моем возрасте, не совсем такой, как кретины из школы. Они вконец распоясались, высказываясь про Уолта Уитмена
[8], когда учитель по литературе попросил их прокомментировать «Листья травы». «Охреневший ублюдок», «педик, как и все стихоплеты» – вот пара комплиментов, адресованных великому человеку этими пользователями «Твиттера». В доказательство своей нормальности хочу сказать, что я люблю триллеры и группу «Нирвана». Стены моей комнаты увешаны постерами фильмов «Техасская резня бензопилой», «Восставший из ада», «Зловещие мертвецы-2», «Хостел» и даже «Дракула» Тода Браунинга.
«К тебе всегда приятно войти, Генри: такое впечатление, что попадаешь в музей ужасов» – это слова Лив.
И каждый год мы с Чарли совершаем паломничество в Музей популярной музыки в Сиэтле, только для того чтобы увидеть необычную интерактивную галерею, посвященную группе из Абердина
[9].
Мое любимое произведение? «Поворот винта»
[10].
Мой любимый фильм? «Экзорцист», а еще «Проклятие» и «Кольцо».
Мой любимый альбом? «In Utero»
[11].
* * *
Наутро после той несчастной ссоры на пароме я проспал, не услышав будильника. Зато уловил голос Лив, которая кричала с нижнего этажа:
– Генри! Генри! Ты видел, который час?
Я спешно принял душ, накинул первые попавшиеся под руку шмотки, схватил учебники по математике и биологии и спустился вниз. На ступеньках взглянул на свой телефон, и сердце снова сжалось.
Никаких посланий.
7.02 утра. Я знал, что она давно проснулась, Наоми ранняя пташка. Но теперь мне не на что надеяться, это я тоже знал.
В то утро мама Франс подстерегала меня на кухне, зябко кутаясь в полы своего фланелевого халата, с чашкой исходящего паром кофе в руке. К оконным стеклам так и приклеивался густой туман. Замерев на миг, я поднес открытую ладонь к лицу, приставив большой палец к подбородку, чтобы сказать:
– Мама.
Она улыбнулась и прижала кулаки друг к другу:
«Холодно».
Я громко ответил «нет»: мама Франс – глухонемая, но умеет читать по губам. Она соединила указательный и средний пальцы обеих рук и раздвинула их, подняв брови:
«Яичницу?»
Я сделал знак, что нет, и наскоро проглотил чашку кофе. Затем направился к двери, чувствуя спиной ее тяжелый взгляд. Из столовой доносились голоса, точнее, голос Лив. Пахло омлетом, жареным беконом, тостами с брусникой и кофе. У нас проживала пара квартирантов-европейцев. Они приехали не в сезон и в тот день как раз отбывали в Британскую Колумбию
[12]. Наверное, они нашли адрес в Интернете: Лив и Франс держат мини-гостиницу. Конечно, это не то, чем они предполагали заниматься, прибыв сюда, учитывая, какие бурные споры случаются у них порой: Лив повышает голос, Франс быстро-быстро двигает руками во всех направлениях.
Лив долго надеялась стать виолончелисткой в симфоническом оркестре Сиэтла или получить приз Беатрис Херрманн лучшей молодой музыкантше, присуждаемый каждый год в филармонии Такомы
[13]. Она великолепная исполнительница, и ее главная фанатка – Франс, которая обожает смотреть, как она играет, и может долго сидеть зачарованная, будто кошка, загипнотизированная движениями бантика на веревочке. Но Лив для таких достижений немного слабохарактерна и старовата. Франс работает на знаменитую транснациональную корпорацию по микроэлектронике, располагающуюся в Редмонде, в которой задействовано немало людей с инвалидностью. Иногда Франс отсутствует по неделе, но во время каникул и уик-эндов непременно помогает Лив по дому. Они обе обставили его старыми сундуками, широкими кроватями, украсив занавесками из льна и хлопка, предметами с блошиного рынка, цветами, папоротниками, коврами, книгами и «ловцами снов».
Сам дом – обычное шале на северо-западе Тихого океана, с крышей, покрытой дранкой из кедра, угловыми окнами и террасой, откуда открывается потрясающий вид на пролив и горы. Непрерывный ряд дорожек, покрытых досками, и лестниц, спускающихся к самой пристани, – сначала постоянной, потом съемной, в конце которой покачивается моторная лодка. Дом не мешало бы покрасить, если вам интересно мое мнение, он давно облупился. Крыша позеленела от мха, морская соль разъела оконные рамы, водостоки забиты листьями, склон зарос кустами и молодым деревьями, но здесь хорошо, а внутри тепло и уютно, как в гнездышке.
Вот такая она была, жизнь на Гласс-Айленд: тихая, мирная и безмятежная, как зрелище молчаливого смычка. На пне кто-то вырезал:
ПОТЕРЯННЫЙ РАЙ
Не знаю, кто это сделал. Может быть, один из туристов, которые каждый год восхищаются островом и мечтают разом оставить свое городское жилище, напряженную жизнь, где все подчинено технологиям и бегу наперегонки со временем, чтобы приехать и поселиться здесь. Но это хороший краткий обзор, предшествующий истории, которая последует дальше. Тогда я еще не знал – однако скоро мне предстояло узнать, – что всякий рай создан для того, чтобы быть потерянным.
И что всякая книга Бытия начинается с преступления.
3. Королевство
На сегодняшний день на этой планете 7 212 913 603 жителей. Каждый день рождается 422 000 человек. В среднем 170 000 человек умирает, что означает чуть больше 12 миллионов в месяц и 154 миллиона смертей в год. Если вы думаете, что ваша жизнь, ваша маленькая личная жизнь, ваше эго и все, что с ним связано, важны, – соотнесите их с этими цифрами. И если вы верите в Бога, то скажите себе, что Он – это должностное лицо, у которого слишком много папок на рассмотрении одновременно при недостаточном финансировании.
На сегодняшний день существует 6,8 миллиарда абонентов мобильных телефонов и 2,8 миллиарда доступов в Интернет.
Но Чарли есть только один.
Чарли – мой лучший друг.
Чарли – это нечто исключительное. Он, без тени сомнения, – особенное человеческое существо.
Немного информации из первых рук о моем друге Чарли
Чарли всегда опаздывает. Чарли девственник. Чарли комплексует из-за своего внешнего вида. Чарли носит рубашки с застегнутым воротником. Чарли одержим сексом. Он обожает непристойные истории; между нами говоря, – особенно связанные с задницами. Чарли – парень циничный. И наглый. И смешной. Очень-очень смешной… Но, по правде говоря, когда тебе шестнадцать, важнее всего не быть, а делать вид. Чарли делает вид, что он циничный, он делает вид, что наглый. На самом деле Чарли – лучший из лучших. Чарли – самый лучший друг, о каком только можно мечтать.
В тот день, 23 октября, я толкнул дверь магазина «Кен & Гриль» в верхней части главной улицы. «Бакалея, бензин & дизельное топливо, напитки, видеозаписи», как гласит большая вывеска на расписном фасаде с исторической табличкой: «С 1904 года». А внутри плакат со словами: «Завтрак, буррито, свежие сэндвичи, свежий вай-фай, фантастический магазин, сказочные закуски, сверхтонкий гриль и отличный бар». В то осеннее утро за окном сгущались темнота и туман – пелена, пахнущая приливом, рыбой и дизельным топливом, как во всех портах мира. И множество звуков. Неутомимое лязганье радиомачт в порту; скрип ржавой вывески магазина, раскачивающейся под порывами морского ветра, крики чаек, которые, казалось, путались в тумане; завывание самого ветра, которое то делалось громче, то стихало, то начиналось по новой; приглушенная ярость моря – далекая и таинственная; «тук-тук-тук» невидимой моторной лодки, покидающей порт…
Внутри царила тишина, если не считать потрескивания неисправной неоновой лампы в пустом магазине и гудения стоящих в ряд морозильных камер справа, пока я двигался к торговому автомату слева от меня.
Затем раздался звон монет, которые я бросил в автомат. Чарли должен быть здесь. Где же он?
Я увидел, что мое лицо отражается в подсвеченном окошке раздатчика. Мое осунувшееся, бледное лицо. Шоколадка скользнула к концу лотка, когда позади меня вдруг раздалась музыка. Я подпрыгнул вверх, как если б пол вдруг превратился в трамплин. Музыка пронзительная, резкая: AC/DC
[14], «Лезвие бритвы». Повернувшись, я ощутил, что от ужаса кровь застыла у меня в жилах, как говорится в романах Стивена Кинга и Лавкрафта. На полу, примерно в четырех метрах от меня, из ряда морозильных камер торчали ноги Чарли. Чуть раздвинутые. В позе «десять часов, десять минут». Я узнал музыку – она была вместо звонка у него на мобильнике, лежавшего, должно быть, в его кармане, – и его фирменные кроссовки.
– Чарли! – закричал я. – Чарли, вот дерьмо, Чарли!
Я бросился к нему. Музыка смолкла, и вновь воцарилась тишина – густая, как гороховое пюре. Чарли не шевелился. Целую секунду, приближаясь к стоящим в ряд холодильникам, я был убежден, что он без сознания или мертв.
– ЧАРЛИ!
– Мать твою, Генри, ты не мог бы орать чуть потише?!
Он был там – неподвижно лежал, вытянувшись на полу. И без всяких признаков жизни… Его голова находилась между ног манекена, одетого в последнюю модель этого лета, как там было написано. Непонятно, почему одежду все еще не заменили на зимнюю. Взгляд моего друга был устремлен на промежность вышеуказанного манекена, прикрытую крохотным кусочком голубой ткани.
– Ты что, не видишь, что я сосредотачиваюсь?
– Совсем с катушек съехал?
– Ты так думаешь? Я просто пытаюсь представить его с киской.
– Что?
– Ты не понимаешь, о какой киске идет речь?
– Черт возьми, Чарли!
Он встал, вытер ладони об себя, зевнул и потянулся.
– Что? Хочешь сказать, что никогда не видел…
О нет, Чарли, пожалуйста, только не сегодня…
– Я тебе запрещаю…
Он поднял руки в знак мира, заправил прядь волос за ухо. Волосы у Чарли прямые, черные, как вороньи перья, и разделены посредине пробором, очень четким – можно даже видеть кожу головы. Так как они чуть длинноваты, он постоянно заправляет их за уши.
– Ладно, ладно, не будем об этом говорить.
Чарли схватил свой рюкзак и черный скейт «Зеро» с черепом, стоявший позади прилавка, где находится кассовый аппарат, затем посмотрел, кто звонил ему на мобильник, и живот у меня скрутило при мысли о моем телефоне – безнадежно молчащем.
– Черт, еще реклама… Знаешь что, Генри? Тебе следовало бы время от времени ходить налево, чтобы немного расслабиться.