Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Дэвид Духовны

Мисс Подземка

Моей матери, бравшей меня в первые поездки на метро в Музей естественной истории; там, где хотели бы, мы оказывались едва ли, но кто знал, что очутимся здесь? Наверное, в этом все дело. Любопытство и неискушенность научили нас ценить не пункт назначения, а поездку. Костям тираннозавра – за то, что они стали таким вот пунктом назначения среди грёз/кошмаров. Мэделин Уэст и всем бывшим и будущим Мисс Подземка – не сходите с поезда, пейзаж переменится. Тебя это касается тоже, Кид Миллер, ты в некотором будущем, возможно, станешь думать об Uber, как я пишу о метро. И Нью-Йорку, месту моего рождения. Однажды я оставлю тебя, но пока нет, не теперь.
Из Царства-под-Волной она явиласьИ в грёзы облеклась, чтоб он сверкнулВ ее корзине. Сиды ведь рыбачки:Мужчин в два счета ловят на крючок,А грёзы им – наживка.У. Б. Йейтс,“Единственная ревность Эмер”[1]
MISS SUBWAYS:

A Novel by David Duchovny



Copyright © 2018 by King Baby, Inc.



Published by arrangement with Farrar, Straus and Giroux, New York



Художественное оформление Андрея Бондаренко



© Ш. Мартынова, перевод на русский язык, 2019

© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2019

© «Фантом Пресс», издание, 2019

Часть первая

Даже сейчас, бывает, я в метро поднимаю взгляд на рекламу, закрываю глаза, а там – Мисс Подземка. Пусть и не самая красивая девушка на свете – зато наша. Эд Коч[2]
Эмер

В 18:37 20 марта Эмер Ганвейл сидела в поезде линии МСП[3] на Лексингтон-авеню глубоко под Манхэттеном, поезд несся в будущее, но, есть надежда, с остановкой на Девяносто шестой улице. Эмер старательно отводила взгляд от мужчин. Красивой она себя не считала, но кое-каким мужчинам кое-что иногда в ней нравилось. Кое-что. Иногда. Кое-каким. Будто она – один сплошной анекдот. Сине-зеленое преломление у нее в глазах эдакой обворожительной, вселенской, непринужденной меланхолии, словно она смотрит на все издали, с чуть ироничной отстраненностью. Баловалась йогой, иногда забиралась на “ИстэйрМастер”[4] или велотренажер; ньюйоркчанка.

Здесь, в условном плену вагона метро, казалось, что мужская неотвязная потребность беспардонно пялиться на женщин превращается в жутковатую игру в гляделки. Бедра врастопырку, облизываем губы, трахаем взглядом – утомляем. В обеззараживающем свете улицы эти мужчины себя так вести ни за что не стали бы, зато под землей, взаперти, они же прибегают к первобытным, чуть ли не тюремным ужимкам – проверяют, кто тут за главного. Прямо-таки подземный заповедник для крупной дичи, думала Эмер. Стэнфордский эксперимент здесь что ни день. Спасибо Джобсу за айфон, он втянул немало подземных странников в безобидную, зачарованную солипсическую грёзу, хотя подтолкнул некоторых добавлять к бездеятельным похотливым гляделкам настырное музыкальное сопровождение. Такая публика все равно что дети малые: думают, что раз они тебя не слышат, тебе их не видно.

Она рассмеялась от этой мысли и нечаянно встретилась взглядом с гомункулом, облаченным в тонкую полосочку, напротив нее; он счел это знаком расположения к себе Эмер и развел бедра на ширину даже не одного или двух, а целых трех сидений. Этот антисоциальный жест – менспрединг на несколько сидений, пусть вроде как проветривается солидное “хозяйство” – стал на несколько месяцев в 2014 году поводом для настоящей одержимости городских СМИ, породил отдельное понятие и шестидневную культурную войну.

Эмер ощутила, как холодная капля пота высвобождается у нее в правой подмышке и устремляется вниз по ребрам до широты пупа. Манафортоподобный[5] бедра-врастопырку в полосатом костюме – может, уолл-стритский, из верхнего одного или десяти процентов – выгнул брови и самую малость поддал тазом, достаточно неприметно, чтобы для общественности все осталось в пределах убедительного отрицания. Пробежал языком по губам. Гадость какая. Пошлятина. Дважды невезуха. Эмер непроизвольно поморщилась и жестом изобразила тошноту – так, наверное, машут распятием перед Дракулой.

Без книги Эмер оказывалась редко; ей близки были романисты XIX века – Джордж Элиот, Джейн Остен, Чарлз Диккенс, но в этот раз печатного материала под рукой не оказалось. Эмер обнаружила, что ей смотреть на экран смартфона или планшета в движущемся поезде нельзя – мутит и голова кружится, но, пусть и осознавая, что в переполненном вагоне рвота могла бы освободить ценное пространство, Эмер все же выбирала коротать время, читая надписи и рекламу наверху стен вокруг нее. С тех пор как выучилась этому, Эмер читала навязчиво – и даже перечитывала – упаковки из-под хлопьев, тюбики зубной пасты, рекламу в метро. Эмер была читателем. Это ее определяло. И вот теперь вперила взгляд гораздо выше коленей полосатого и читала, что могла разобрать.

Первая реклама, привлекшая ее внимание, фирмы страховщиков-стервятников “Уошингтон, Либовиц и Гонсалес”, предлагала лотерейные призы за сокрушительные диагнозы: 5,3 миллиона долларов за отравление свинцом, 6,3 миллиона – за краснуху, 11,3 миллиона – за мезотелиому и так далее. Повторяющиеся три десятых показались слегка подозрительными. Как так вышло, что любая кошмарная трагедия, способная тебя настичь, стоит целое состояние и три сотни тысяч долларов в придачу? Эмер произвела в голове жуткую арифметику, с какой, по ее убеждению, мы все имеем дело, сталкиваясь с подобными Фаустовыми юридическими сценариями. 11,3 миллиона за мезотелиому… уф, нет, нет уж, я пас, а вот 6,3 за краснушечку? Может быть, может быть. Все лучше, чем работать. И вообще, краснуха – это как?

Рядом с “Уошингтоном, Либовицем и Гонсалесом” размещался плакат из серии “Ход мысли”, придуманной ГТУ[6]; в этой серии массам на время их, масс, перемещения предлагалась потеха в виде литературных и философских цитат.

Проснувшись однажды утром после беспокойного сна, Грегор Замза обнаружил, что он у себя в постели превратился в страшное насекомое.
Франц Кафка[7]


“Превращение” – один из ее любимейших рассказов. Она где-то читала, что Кафке не давались чтения этой его работы – его скручивало от приступов смеха. Невозмутимый юмор, порожденный непостижимым ужасом. Литературный эквивалент ее любимого комика актера Бастера Китона. Кафка – мрачный фантазер, чья безыскусная проза читалась как газетные байки из ада на земле. Эмер задумалась над тем, мудро ли вызывать призрак таракана, самый настоящий антиталисман Нью-Йорка, в сознании пассажиров метро, заточенных под землей – там, где уютнее, прямо скажем, паразитам, чем людям. Она видела, как тараканы размером с Нью-Джерси и крысы, каких впору седлать, играют на путях, будто хозяева этих мест, – как в постапокалиптическом диснеевском фильме.

Убивать ей не нравилось никого, она еще с колледжа была от случая к случаю нестрогой, незашоренной, стихийной вегетарианкой – прочла тогда “Диету новой Америки”[8], – но для тараканов, мух и комаров делала исключение. (А также для очень хороших суси.) Некоторые насекомые заслуживают смерти. Эмер мимолетно задумалась о вирусе Зика и его скорбном урожае розовоголовых младенцев с поврежденным мозгом. У нее самой детей не завелось. Ей был сорок один год.

Мельком посмотрела вниз, проверить, чем там занят эль-нараспашку, и – блин, черт бы драл – встретилась с ним глазами, не смогла скрыть, как суетливо и виновато поморщилась, и заметалась в поисках, что бы прочитать. Нервно обежав взглядом вагон, она удивилась, до чего свирепые и мстительные фантазии о расплате ее посетили. Ее внутренний судья и в мыслях никогда не имел оправдания – все как у Хаммурапи, око за око, с большим креном в поэтическую справедливость. Возмездие – в виде оскорбительных органов этого мужчины. Ово за око. В мыслях мелькнул незваный образ: причиндалы обидчика размазаны по третьему рельсу, под грохочущим поездом. Эмер за этот образ стало стыдно. Чуток жестковато все же. Может, нечто подобное порекомендовал бы драконище Джулиани[9]. Она тряхнула головой, вспомнила деньки шепелявого, шипучего мэра-черепушки.

Эмер навела взгляд на следующий плакат – на нем, к ее удовольствию, красовалась новая участница состязания “Мисс Подземка”. Мисс Подземка? Правда, что ли? Эмер, так уж вышло, о том стародавнем конкурсе красоты знала все.

Там все было по-настоящему. Эмер читала про этот конкурс по программе урбанистики, которую проходила несколько лет назад в Хантер-колледже, – решила посещать там курсы время от времени, поскольку, перефразируя Дилана, если не занят рождением или учебой, занимаешься смертью[10]. Требования для участия в конкурсе были одновременно и мягкие, и трогательно патриархальные: претендентка “должна подходить по возрасту, быть жительницей Нью-Йорка и пользоваться подземкой”. 1941 год, между прочим. Но какими бы причудливыми ни казались ограничения, сам конкурс был прогрессивным, открытым любым расам и этносам, – таким еще не одно десятилетие не станет никакой другой американский конкурс красоты. Хоть и шут гороховый, но все же человек глубокий, бывший мэр Эд Коч однажды сказал: “Даже сейчас, бывает, я в метро поднимаю взгляд на рекламу, закрываю глаза – и там Мисс Подземка. Пусть и не самая красивая девушка на свете, зато наша”.

Размышления о более, казалось бы, невинном прошлом, когда кутерьма личной жизни у людей была, несомненно, такой же, однако фасад – то, как о внутреннем говорили на публике, – получался гораздо проще, а угадывать правила приличий было куда легче, навеяли на Эмер сонливое тепло. Словно пунктирные объявления об эпилептическом припадке, мерцали огни. “Достоевский”, – пробормотала она про себя, будто этот еще один человек подземелья – талисман. Сама подземка подобна утробе, темной, гудящей, и Эмер, с трудом засыпавшая в постели по ночам, нередко задремывала сидя, в пути. Сон среди чужаков в людном вагоне нью-йоркской подземки – жест доверия, от которого и святой блаженно разрыдался бы.

Поезд содрогнулся от незапланированной остановки между станциями, погас свет. Все хором застонали. Вот красотища-то, забеспокоилась Эмер, я и так опаздываю. Кон хочет, чтобы я была при нем. Хочет, чтобы я была при нем, но хочет при этом и не видеть меня в упор. Как ребенок, мужчина-ребенок. Но это ничего. Это его час, его звездный час, а у нее по-прежнему имелось тайное желание, тайный внутренний замысел. Такие замыслы вынашиваются во младенчестве цивилизации – и в более примитивных уголках суеверного мозгового ствола, что находится под рациональным современным передним мозгом, как вода, бегущая под камнем. Скорее даже надежда, нежели замысел, желание, которым Эмер не делилась ни с кем, опасаясь, что ее высмеют как старомодную девицу.

Сейчас она даже слова у себя в уме не лепила. Думала только о победительницах конкурса “Мисс Подземка”. В июле 1946 года ею стала некая Энид Берковиц, чья биография, помещенная рядом с броским фото темноволосой еврейки, гласила: “Изучает искусства в Хантер-колледже, увлекается рекламой и дизайном костюма, нацеливается на звание бакалавра, но будет рада и званию миссис”.

Шаг вперед, полшага назад. В апреле 1948 года, за тридцать пять лет до коронации первой черной Мисс Америка, встречайте карамельную Мисс Подземка Телму Портер, “поет в хоровом кружке, поклонница Гершвина”. Ну разумеется. Шаг вперед и… ну, как-то.

К середине 1970-х старушка Мисс Подземка потихоньку ушла в тень – таковы неизбежные издержки феминистского сознания, – однако в 2004-м “Нью-Йорк пост”[11] конкурс возобновила – из ностальгических соображений. А теперь вся эта затея словно возвращалась к жизни еще раз – постиронически, в 2017-м. Эмер казалось, что она шагает слегка не в ногу со временем: иногда она думала о временах того конкурса, когда можно было без насмешки сказать о Рите Роджерз, девушке, прославившейся в марте 1955-го: “Блистательная темная брюнетка, Рита в прошлом июне окончила с отличием колледж Нотр-Дам на Стэйтен-Айленде. Работает в журнале. Любит фехтование. Мастерски вяжет носки в ромбик”. Что ж, туше́, какой мужчина устоит перед девицей, способной вывязать ромбик? (Это мизогиния? Чистая ностальгия и потому исключает любые вопросы мизогинии? Ее дядя, коллекционировавший бейсбольные карточки Негритянской лиги[12], не считался расистом. Но, что еще важнее, не слишком ли Эмер стара участвовать?)

Вновь зажегся свет, поезд тронулся. Эмер сэкономит время – не поедет до Девяносто шестой, а сойдет на Восемьдесят шестой и пробежит шесть кварталов до “Ю” на Девяносто второй[13]. Даже на таких каблуках. Правой рукой нащупала шрам у себя под волосами, у левого уха, отголосок операции, когда почти уже десять лет назад ей удалили доброкачественную опухоль из височной доли. Эмер уже осознала, что это вошло в привычку, и все меньше удивлялась, ловя на какой-нибудь отражающей поверхности свой образ со вздетой к голове рукой.

Размышляя об этом тике, она поняла, что это заземление, бессознательное напоминание о том, кто она такая, какова ее история, какие ухабы ей довелось преодолеть, – и напоминание о смертности. У нее случались очень незначительные, неуловимые судороги и мимолетнейшие галлюцинации, но все это исчезло, когда удалили опухоль. Эмер полагалось проверяться по крайней мере раз в год, но последние пару лет она разгильдяйничала, говорила себе, что ощутит сама, рукой, если возникнет что-то, требующее внимания. Такова была ее тайна, которую она прятала от матери, пока та была жива, и до сих пор скрывала от отца и всех друзей, даже от своего парня, что иногда чувствует себя под властью галлюцинаторной мысли, впадает среди бела дня в состояния, подобные снам глубокой ночью. Будь она честна с собой, признала бы, что галлюцинации ей нравятся. Случались они редко и бывали красивы, а после них Эмер ощущала изможденный покой, какой бывает у многих эпилептиков после припадка. Но, да, она сходит ко врачу. Просто не на этой неделе.

Единственный внешний признак чего-то вне нормы – разница в размерах ее зрачков. Один черный круг среди зелени был чуть шире, крупнее другого, как у некоторых инсультников, но у Эмер инсульта не случалось. Всего лишь последствие операции, которое врачи объяснить не смогли, и Эмер, проплакав неделю над своей поруганной симметричностью (как выяснилось, никто этого даже не заметил), начала радоваться, что теперь она похожа на Дэвида Боуи, а это воплощало для нее некое мятежное шизанутое несоответствие общепринятому – словно один глаз, который с меньшим зрачком, сосредоточен на свете дня, а другой, с большим зрачком, правый, всегда настроен на тьму и ночь.

Убрав руку от головы, она вновь посмотрела на полосатого-нараспашку, подумала о Коне и о том, как они прошлой ночью занимались любовью. Ей нравился оборот “заниматься любовью”, словно само это действие привносило в мир что-то новое, что-то создавало – прибавляло самой любви. Кону это удавалось очень хорошо. Они прожили вместе не один год, и Эмер иногда казалось, что последовательные шаги в их занятиях любовью были предсказуемы, как крестные стояния Христовы. Кон и Эмер ложились в постель, рука Кона скользила по бедру Эмер, он поворачивал ее к себе, тридцать секунд они целовались, пока его руки исследовали и раскрывали ее, далее пара минут обязательных, но все равно блаженных оральных радостей, следом – десять-пятнадцать минут довольно пылкого совокупления в двух-трех позах, венчающихся одновременным, взаимно обеспеченным оргазмом.

Если накладывать это клиническое описание на их по-прежнему еженощный ритуал, задним числом, в пересказе, получалось похоже на зубрежку, на методичку по сборке оргазма, но на деле совсем не казалось вызубренным. В постели Кон полностью присутствовал в своих прикосновениях, и его присутствие порождало и в ней порыв к полному присутствию. Может, и не фейерверк, зато действенно. Ей нравилось ежедневно заниматься с Коном любовью в завершение дня, и повторяемость их движений не казалась Эмер скукой марионеток, выполняющих механическую работу, – ее познали, познал ее мужчина, и она, в свою очередь познав, ублажала этого мужчину. Вообрази она, что больше им не заниматься любовью, Эмер бы заплакала. Вот и гнала она от себя эту мысль.

Ее мужчина, а не этот хеджево-фондовый симулякр мужественности напротив нее. От имени всех бывших и будущих Королев Подземки она решила бросить вызов этому ноги-врастопырку с Уолл-стрит. Решила произнести слова “Нахуй пошел, козел” и удалиться из вагона, тихо торжествуя. Она застанет обидчика врасплох, ошарашит его, отвлечет внимание, парализует отповедь. Поделом же будет этой напыщенной самодовольной мудацкой роже. Небось на братьев Леман[14] работал, обсос, и теперь из-за него рецессия. Загнать бы ему в жопу весь этот кризис со сверхрисковыми ипотеками. Эмер почувствовала себя праведницей. Глубоко вдохнула и вперила взгляд в Леман-растопырку, язык уже уперся в верхние зубы, приготовил очень заглавную “Н”…

Но мужчина задремал, мечтательно приоткрыв рот, как мальчишка. Раздвинутые колени свел по-детски, сидел в младенческой позе. У Эмер опали плечи. “Эх…” – непроизвольно произнесла она, а затем вздрогнула и задумалась: что за херня со мной такая? – и тут кто-то счел ее не предметом, а преградой, и толкнул сзади, чтобы протиснуться к открывавшимся дверям вагона.

Кухулин Констанс

…Большие корабли везли экзотический груз. Сливы, павлинов, бамбук, людей с глазами, как миндаль, с кожей черной, бурой кожей, желто-белой в голубую прожилку. Все это – в открытую, торговля, расписанная педантичной рукой в параллельных столбцах с пометками “дебит” и “кредит”.

Но всегда найдутся безбилетники.

За проезд платят не все. Взять вот крыс в недрах торговых судов курсом на Гавайи. Крысы и змеи родом не с тех островов. Никакая добыча не развила там умение скрываться от крыс и змей. Эти хищники безбилетники жадно попировали беззащитными певчими птицами. Нет больше певчих птиц на Гавайях. Безбилетники, нелегальные понаехавшие, если угодно, творят неписаную историю, байку истории. Прощай, птичка гавайская цветочница. {слайд}

Это называется “эволюция”. Или неразумный замысел, если хотите, в котором недоучка Человек нынче вечером играет роль Господа. Кто-то скажет, что Бог отрекся от власти железного кулака в пользу незримой руки Адама Смита. Говорят, Бог гневается – и не просто так: вероятно, он заскучал от этой роли и алчет новых горизонтов – может, Марс? {слайд с Илоном Маском} Или по какой-нибудь из многих планет в зоне Златовласки?[15]{слайды: Кеплер442b, 452b, Проксима Центавра b и т. д.} Или, может, хочет проводить больше времени с семьей? {слайд c Кардашянами; вскинуть брови, как у Белуши[16], ждать взрыва хохота}

Но так не только с Гавайями. Безбилетники колонизировали мир – притащили с собой новую флору, фауну и заразу туда, где прежде их не было. Полвека назад погибли почти все наши местные вязы – их сгубила “голландская” болезнь вязов; на самом же деле это грибок из Китая, который переносят жуки, откладывающие под корой зараженные личинки. То же касается и внезапной гибели дубов, увядания берез и гнили каштана благородного.

Оспа прокатилась на океанских кораблях, перетаскивавших целые экосистемы, и сокрушила неподготовленные местные иммунные системы. {слайды} Тараканам – а это еще один ключевой символ Нью-Йорка – раздолье на Большом Яблоке после их бесплатной поездки на рабовладельческих судах из Африки.

Как и Мэлком Глэдуэлл до меня – а также Стивен Левитт и Майкл Льюис[17], – я надеюсь осмыслить вашу жизнь, скрестив статистику с упрощением. Статистика станет вам новым богом, а вероятность – Роком. Если скрестить Мэлкома Глэдуэлла {слайд: Глэдуэлл целует птичку “Твиттера”} и сдвинуть чуть вправо, получусь я.

Мой довод таков: те суда, что привезли иммигрантов и крыс, рабов и тараканов в Новый Свет, привезли с собой и богов с традициями, и сказки с суевериями. Америка – теологический плавильный котел, вселенское рагу, глина богов. Вы уже в курсе, что история есть присвоение. Что у наших римских богов сперва были греческие имена. Что Зевс стал Юпитером, а Афродита – Венерой. Исер Данилович {слайд с Кёрком Дугласом} стал Кёрком Дугласом, а тот – Спартаком. Роберто {слайд бейсбольной карточки} стал Бобом Клементе. Альберт Эйнштейн стал Альбертом Бруксом[18]. {слайд/слайд, смех}

Номенклатуру творят победители.

Вы считаете, что Христос родился 25 декабря, потому что большие шишки от христианства пытались сделать силовой переход от язычества к монотеизму как можно более безболезненным, верно же? А 25 декабря и дни вокруг этой даты уже были большим праздником во всех организованных человеческих сообществах – зимнее солнцестояние, правильно? {слайд со Стоунхенджем – может, сцена “Стоунхендж” из “Спинномозговой пункции”[19]. Дешевый юмор? Чего б и нет?}

А пасхальный миф о воскресении Иисуса и то, как этот миф втянул в себя многочисленные возвращения из потустороннего мира, что произошли до него? Озирис, Беовульф, Персефона. {слайды} И раз уж у нас с вами речь о 25 декабря: это идеальный пример того, как чужестранный бог мутирует ради выживания. Святой Николай, или Синтер Клаус / Синтер Класс, {слайд} приехал зайцем с голландцами, они первыми стали заправлять Манхэттеном – ну, после коренных местных, понятно.

В 1773 году, после Бостонского чаепития, старину святого Ника воскресили как символ нью-йоркского неанглийского прошлого, то был голландский средний палец, показанный британцам, и святой покровитель предреволюционных обществ, что возникали и назывались сыновьями святого Николая. Вот так святой Ник восстал со смертного одра – сперва символизируя собой неанглийское самоопределение оперявшихся революционеров, а затем – шаг еще более смелый – практически слившись с образом Иисуса Христа и Рождества. {слайд: Иисус в красном рождественском колпаке} Пожалуй, именно транжира и даритель подарков святой Ник помог Христу облечься мантией американского капитализма и при содействии кальвинизма наделить святым благословением всесильный доллар. Можно даже сказать, что святой Ник помог Христу в большей мере, чем Христос помог святому Нику, поскольку некоторых – и я говорю “некоторых” – все еще может задеть вид самого Иисуса Христа, с удовольствием потягивающего ледяную кока-колу. {слайд}

Возвращение из загробного мира, воскресение – эта песенка людям уже была известна, и она им нравилась, а потому святой Павел и первые патриархи просто накидали новых имен, новых слов на старую музыку. Саул стал Павлом, солнцестояние – Рождеством, многие стали единственными. Грубое, действенное и достославное переобустройство души. Первое сокращение штата. Рейдерский захват духа, гордость Джека Уэлча, досада Оливера Стоуна[20]. {слайд, смех} Пантеон выродился в Единого. Попутно задайтесь вопросом: что такое эти мириады святых как предмет поклонения, не говоря уже о Культе Марии, если не взятка задавленным обращенным язычникам, скучавшим по сонму богов, взятка в особенности женщинам, тосковавшим после сокращения штата по Ваалу, или Зевсу, или Матери Природе? Эдакое подмигивание, plus ҫa change, plus c’est la me€me chose[21], братья и сестры.

И еще один мой вам сегодняшний довод: отход от болтливых раздоров между многочисленными богами к единственному Иегове произошел еще раз – в миниатюре и ускоренно – в Нью-Йорке примерно между 1800-м и 1935 годом. И я неспроста точен с датами: все ради того, чтобы вы решили, будто мой довод – научный.

Наши предки-иммигранты, миновав Эллис-Айленд, ввезли с собой контрабандные верования, своих богов в Мир Нового Порядка и тем самым безнадежно засорили сияющую поверхность официальной монотеистической Америки БАСП[22]. Хоть и отсиживали они принудительный карантин из-за возможной оспы или иных заразных недугов с упадочного континента, {слайд: юный Вито Корлеоне из “Крестного отца” ждет на Эллис-Айленде} никакого карантина не хватило бы, чтобы излечить их от духовной заразы родовых традиций и верований. Боги бессмертны, а потому терпеливы. Иммигранты и их боги ждали вместе.

Видите, единственная американская религия, единственная религия, прижившаяся на американской почве, – и я тут по своему капризу не принимаю во внимание сайентологию, поскольку даже мне не по нутру тупорылая смесь буддизма с научной фантастикой имени Мамаши Хаббард[23]{слайд с Томом Крузом или Траволтой} – мормонство, или Церковь Святых последних дней. {слайд с Миттом Ромни} Гений Джозефа Смита[24]– слово “последний” в “последних дней”: время чудес не вышло, мы не опоздали. Ну есть же нечто унылое в старосветском христианстве, которое вечно оглядывается на старые добрые дни чудес воды-в-вино? Почему людям прошлого доставались доказательства, а нам – одна лишь вера? Джо Смит разобрался с этим делом. Нет, сказал Джо, эта чумовая херня происходит по-прежнему.

Дарвиновскую борьбу мы наблюдаем между биологическими видами, среди идей, и, намекаю я вам, есть она и среди богов. А что, если местные боги и боги разных стран ушли бы в подполье или смешались бы, скрестились друг с дружкой – в точности как люди подвластных этим богам земель? Вообразите, какие новые боги появились бы в мире – гибриды с непредсказуемыми чокнутыми сочетаниями древних умений; до чего крутым стал бы Супермен с техническими примочками Бэтмена? {слайд}

А что, если тех старых богов скрестить с людьми на манер того, как это устраивали себе похотливые греческие божества? Как Леда и лебедь. Позвольте процитировать Йейтса: “И рождена кошмарная краса”[25]. Какие еще кошмарные красы есть нынче вокруг? Какой-нибудь гибрид греческого Гермеса с “Битсами”[26]в ушах, а не с крылышками над ними? {слайд: Меркурий в наушниках}

И вот тут вы вольны освистать меня, вы, светские люди, либеральные релятивисты. Говорю вам: эта оторванная от действительности борьба – всамделишная. И у нее есть последствия. Это не просто “полемика”. Говорю вам, судить, какие системы верований хуже, а какие лучше, можно. Как вершится эволюция человечества, так же вершится и эволюция богов: мы превосходим обезьян, а новый бог превосходит старого. Старые боги – это хорошее развлечение, {слайд из “Сумерек”} хорошие кассовые выручки, зато не лучшая пища для души. Стою я сегодня перед вами, я, релятивист, пришедший крушить релятивизм, и говорю: Коран – работа слабее Нового Завета, а греческие боги и африканский фольклор, улучшенные в смысле морали и впитанные в историю о Христе, – еще более авангардная перелицовка.

Теперь я желаю потолковать об этой стране. Желаю сказать вам, что, да, здесь церковь отделена от государства, но христианство – общее верование внутри системы, и оно стало ключом для ассимиляции всех этих сгрудившихся бедняцких масс, позволило Америке стать великой. И я желаю помпезно заявить, что развал этой сущностной системы на составляющие в нашем подходе к образованию и общественному устройству представляет собой подлинную и насущную, а не просто художественную угрозу.

Потому что древние боги не мертвы. Они среди нас со всеми своими языческими представлениями и привычками, ждут возрождения. Им одиноко. Им скучно. И они очень, очень озлоблены. Они устали ждать, они чувствуют, что неминуемо настает их час. Нет такой стены, какой можно от них отгородиться, pace Доналд[27]. Боюсь, их время опять пришло.

Pain наш насущный даждь нам днесь[28]

На бегу по дороге к “Ю” Эмер замедлила шаг у “Хлеба насущного” и оглядела выпечку в витрине. Ее всегда завораживало, как хозяева этой конкретной франшизы словно бы не сознают, что впаривают прохожим ежедневную дозу кофеина, хлеба и печали – их насущную боль. Эмер уселась с горячим какао и булочкой, прекрасно понимая, что лекция Кона с минуты на минуту начнется. Да, баклуши она била отчасти из вредности, но от горячего какао ей делалось уютно. Взберется завтра на “Версаклаймбер”[29] и все отработает.

В “Ю” она вошла, когда Кону осталось минут пять, то есть, по сути, Эмер прогуляла всю лекцию. Она все равно знала эту речь наизусть, подобрала для нее много материала, но все-таки. Считала, что ради Кона ей надо присутствовать. Маленький зал был полон примерно наполовину, половина этой половины, кажется, спала. Аплодисменты в конце получились не то чтобы оглушительными – скорее, казалось, что пятнадцать пожилых людей проверяют действенность знаменитых приспособлений “Хлоп”[30].

Кона ей стало жалко. Даже этот вялый отклик рождался слишком долго. Кон пахал на этот опус целыми днями больше десяти лет, доходов толком никаких не приносил – ну, может, время от времени писал какую-нибудь книжную рецензию с упором на чувства, за пару баксов. И хотя Кон мечтал, что его работа “прорвется” (куда, интересно?), сколько принесет казне несколько правофланговый трактат о дохристианских божествах и фольклоре в Новом Мире (“Дж. К. Роулинг знакомится с Майклом Льюисом в лондонском пабе, они трахаются и рожают ребенка, которого воспитывает Уильям Бакли”[31])?

Ну вот правда, никак не нащупать Кону сцепления с этим раздробленным, бедным на внимательность интеллектуальным рынком. Кон даже не смог выбить интервью с еще-не-опороченным, успевшим-до-“я не боюсь сказать” Чарли Роузом, пусть и близко знал одного продюсера и применил “закос под Джозефа Кэмбла”[32] как выпендрежную наживку. Филеры отправили его к “людям Джимми Фэллона” в “Сегодняшнее ночное шоу”[33], но не прокатило, как не прокатило и незапланированное размахивание руками, чтобы добраться до Келли Рипы[34] (Эмер занималась с ребенком одной женщины, которая заявляла, будто близка с этой известной утренней телеведущей.) Работе Кона, похоже, суждено было стать тем одиноким деревом, что падает в лесу; он сам говаривал: “Боюсь, мы наконец получим ответ на вопрос, что́ есть хлопок одной ладони”.

Ей было жалко своего мужчину, потому что слишком большая часть мирского успеха, казалось, сводилась к расчету времени, – в случае Кона этот расчет оказался скверным. Восхождение Трампа сделало в этих местах политику единственным так называемым интеллектуальным развлечением. А вот пять лет назад прилежный, многолетний труд Кона мог бы смотреться провидческим, предвосхищающим гибридное чудище вроде нынешнего президента, в наступившую же эпоху Трампа предупреждения Кона выглядели запоздалыми бессильными шифровками. Вином из прокисшего винограда. Вот поэтому Эмер и было его жалко – и как мыслителя, и как мужчину. Время. Все сводится к нему, что ли? Ей подумалось, что в другую эпоху, может, в дохристианскую, Кон мог быть королем – королем, даже подобным его тезке, Йейтсову Кухулину, поскольку были в Коне потенциально героические свойства ума и тела: он алкал битвы, но опоздал к достойному противнику на несколько лет – или на несколько тысяч лет.

В нынешнем мире он был никем. Лишенный врага, втиснутый в неподвижность, он всей натурой своей нуждался в драке. А без достойного противника, без отдушины для мужского героизма его царственность перла боком – в дурацких амбициях и бурлившем неудовлетворении. Эта нужда в драке вывертывала ему душу вправо куда больше, чем было ему свойственно, и Эмер это понимала. Она опасалась, что любимое ею в нем способно в конце концов, если мир это в нем не востребует, стать тем, что может извратить или даже убить его, – или, во всяком случае, утащить с их семейного ложа. Такова была судьба королей последних дней, размышляла Эмер.

Потому-то Эмер в эти годы работала упорнее – и почти незримо, – чтобы обеспечить Кону, как мужчине, подпорки: пусть ее мужчина кажется стороннему глазу преуспевающим, благоденствующим. Сама она лелеяла едва ли сознательную мечту стать писателем, но тщательно ее замалчивала, довольствовалась положением бесплатного научного референта на проекте Кона. А вдобавок к обучению первоклашек в школе Св. Маргариты в Нижнем Манхэттене Эмер, лишь бы обеспечить Кону все время, необходимое ему для работы над книгой, подкрепляла свои доходы, репетиторствуя с детьми состоятельных ньюйоркцев, – натаскивала их на экзамены АТК и АОТ[35]. На это можно жить. Каждый год у предыдущего нервного и избалованного поколения вызревал новый урожай нервных избалованных деточек, и эти деточки готовились к прыжкам сквозь стандартизованные обручи, каких требовали “Плющи” и все, что к ним прилегало.

Двадцать-сорок дополнительных рабочих часов Эмер в неделю хватало, чтобы наскрести на сносное существование их паре в квартире с контролируемой арендной платой в Верхнем Уэст-Сайде. За свои услуги Эмер брала неприлично много, однако не так уж неприлично, если понимать, с кого она брала. Когда ее вводили в солнечные, просторные квартиры на Пятой авеню подержать за ручку какую-нибудь девочку из третьего поколения Бриэрли[36], полюбоваться на Дэвидов Сэлле, Баскья и Шнэйблов[37], развешанных по стенам, – в кухне при этом повар, в прихожей горничная, а мамаша на пилатесе, – Эмер видела, где переплавили и отлили заново все то, что утекло при финансовом кризисе 2008 года. Сидя в домах у этого полпроцента населения, жуя мелкую морковку или вкуснейшие безглютеновые мадленки, Эмер ощущала присущую лишенцам отнюдь не отвратительную враждебность.

Она отдавала себе отчет в том, что эта ее вторая “работа” в сердцевине своей – порожняя, но думала Эмер об этом не потому, что таила могучее стремление к какой-то другой славе – к тому же некоторые детки, которых она учила, ей по-настоящему нравились, – а потому, что прививала она им, по сути, бессмысленный навык: как сдать экзамен. Это почти то же самое, что давать подсказки, как решать кроссворды, или скручивать куда надо кубик Рубика, или играть в компьютерные игры. И все же работала она именно с детьми, пусть и принимала потом кровавые деньги у их родителей, а к тому же, не имея своих отпрысков, чужих Эмер любила – многих, по крайней мере, даже вот этих, привилегированных.

Жуя мадленку и наблюдая, как ее подопечная осуществляет неведомо какую по счету попытку преодолеть АТК, Эмер вновь и вновь размышляла о бесплодных дерзаниях Кона. Он считал, что по его книге можно снимать кино. Кино, в котором старые сказки и мифы облеклись бы новыми одеждами – для беспамятного и капризного поколения, не интересующегося нравственностью плагиата и установления авторства, – и, возможно, Кон не ошибался. Они свою музыку получают задаром – может, поэтому им плевать на собственность создателя? Может, этого добился рэп? Вот о чем думала Эмер. С этим бесконечным сэмплированием наконец умер спор об оригинальном творении? Если не считать эпизодических многомиллионных судебных тяжб, кому какое дело, откуда взялся этот неоспоримый “крюк”, который погодя присвоили себе Канье, Кендрик или Джей Зи?[38] Не у черного ли человека его сперли изначально? А ну как всё принадлежит всем? Разве это не положительная, демократичная тенденция? Можно ли выписать чек человеку, изобретшему блюз?

Нет, в этом отношении она оставалась старомодной. Ей нравились и признание авторства, и подотчетность. Эмер казалось несправедливым, что такая вот штука, как “Голодные игры”, бесстыжая переработка в феминистскую телеэпоху “Лотереи” Шёрли Джексон[39], без труда и вразвалочку проникла в народное сознание – и в кубышку миллиардеров. Или эти киношки из серии “Сумерки” – такие значимые сколько-то лет назад. Старый вампирский кунштюк, просто с красивыми насупленными изгоями-старшеклассниками. Блистательно? Да. Обескураживающе? Тоже да.

– Не хочу я быть знаменитой, у меня под это наряда нет, – отшутилась она протестующе, потакая своему мужчине в мысли, что для него подобные фантазии, возможно, досягаемы.

Он поцеловал ее и сказал:

– Такой у меня великий замысел. Не знаю, сколько их во мне есть. Может, только этот. Я же не Томас Эдисон, не изобрести мне и лампочку, и фонограф, и кинокамеру… но моя работа, мой посыл – они круты. Я, может, Джордж Лукас правого толка, вот он, мой час “Звездных войн”, и мы его используем на всю катушку.

Иногда она позволяла себе замечания, что его взгляд на мир кажется нетерпимым, Кон отводил ее в сторону, обнимал и говорил:

– Считай это профессиональным рестлингом. Я играю некую роль. Может, я негодяй, а может, и нет, но на своем посыле мне надо настаивать. Нужно, чтобы ты могла описать меня одной фразой. Самоопределение у меня не должно быть длиннее одного “твита”. Я где-то читал, что Элис Купер, урожденный Винсент Фёрниер, говорил: дескать, он со своей группой добрался до Лос-Анджелеса в конце шестидесятых, и там у них все шло хорошо вроде как, играли на Стрипе[40], разогревом у “Дорз”, но не так чтоб по-крупному. Огляделся он по сторонам и заметил, что кругом сплошь тишь да благодать, хипня и никаких гаденышей, тут-то и прозрел он, что есть нетронутый рынок, и решил быть гаденышом, а остальное – история шок-роковой музыки на телеканале “Видеохиты-1”. В общем, считай нас Элисом Купером. Так лучше?

– На самом деле да, немножко. Спасибо, Элис. Но ты ж не начнешь живым летучим мышам головы откусывать, правда?

– То был Оззи, кажется.

– Ой, вот и хорошо.

Ей нравилось, когда он говорил “нас” или “мы”: к тому, как он употребляет местоимения, она была чутка, словно натасканная на наркотики собака в аэропорту, ушки на макушке, благодарна за любое множественное число первого лица. В такие минуты в ней пробуждалось единственное желание: чтобы ее замечали и говорили о ней, однако она это желание зашикивала, гладила по голове и проглатывала, как изжогу.

Кухулин Констанс Удал был хорошим человеком с именем из книжки комиксов; нет, что вообще значит “хороший”? Кон – мужчина, ее мужчина. Пусть и бывал он иногда слабоват или не уверен в себе – она сама тоже не героиня комикса. Они подходили друг дружке. Эмер желала Кону победы и хотела быть ее частью, частью его самого, чувствовала, что он – часть ее, Эмер. Но иногда ее посещала мысль: верно ли обратное? Чувствует ли он ее частью себя? Этого она не знала. Время от времени – да, возможно, а иногда – нет. Значит ли это “нет”? Она запила последнюю мадленку зеленым чаем-латте с миндальным молоком.

Ананси

Кон покинул зал, и Эмер догнала его за кулисами в “артистической”, которая на самом деле была просто чьим-то кабинетом, переименованным на то время, пока идут лекции. Эмер вошла в комнату, где толкались немногочисленные люди, с которыми она не была знакома, они пожирали мизерные тосты, расхищали непременную сырную тарелку и пили вино из пластиковых стаканчиков.

Кон разговаривал с парочкой очень загорелых свежепостриженных мужчин в темных костюмах – и с броской молодой афроамериканкой, которую Эмер видела впервые. Сырная тарелка проплыла мимо нее, словно лактозный призрак, на вытянутой руке облаченного в смокинг официанта. Сплошные убытки от подобных пирушек, подумала Эмер, чудовищный расход хорошей еды; она сделала себе зарубку прихватить щербатый кусок всеми забытого бри и сунуть его в сумочку перед уходом, чтобы им с Коном питаться этим пару дней, – так акулы подъедают тушу кита. Порывы таскать еду к себе в сумочку зародились в ней после развода родителей.

Ее мать, вечно озабоченная деньгами, финансовый параноик, как любая мать-одиночка, подносила свою обширную сумочку к краю пластиковых столов в “Макдоналдс” и сгребала туда мелкие упаковки кетчупа и майонеза. Эмер запомнила, как ей казалось, будто эти упаковочки похожи на леммингов, что валятся в черную пропасть материной сумки, и воображала, как они вопят, летя навстречу смерти среди жвачки, ключей и рассыпанной мелочи.

Многие годы спустя, возясь в родной квартире после смерти матери, Эмер влезла на верхние полки в кладовой и нашла там удивительно тяжелую открытую коробку. На Эмер вывалился груз наворованных матерью крошечных красных кетчупов, желтых горчиц, зеленых приправ и белых майонезов. Значит, все правда: с собой ничего не заберешь, даже соусы. Эмер опознала эту забытую заначку, вспомнила годы мелкого воровства и накопительства, громадную надежду и страх, которые воплощала эта расфасованная по прямоугольничкам заначка, и коленки у Эмер подогнулись, будто одно лишь это и осталось от бедной цепкой маминой души – эти хорошенькие упаковочки, рассыпавшиеся по кухонному линолеуму, словно рыбешка из сети. В конце концов всего хватает – и денег, и любви, и майонеза. Не стоило маме тревожиться – так сильно, так долго.

Работая локтями и извиваясь, Эмер пробралась к Кону.

– Привет, Элис, – сказала она, применив тайное ласковое прозвище прилюдно, как это делают, чтобы укрепить свои позиции, люди, которым вдруг становится не по себе за столом. Эмер заметила, как афроамериканка отдергивает ту руку, что была в непосредственной близости от Кона, – гораздо быстрее, чем представлялось бы необходимым, словно ее застали врасплох у банки с печеньем, а если точнее – словно ей хотелось, чтобы Эмер решила, будто застукала эту женщину, когда та трогала Кона за руку.

Кон микроскопически поморщился от “Элис” и запечатлел на устах Эмер напряженный поцелуй. Сейчас у Кона был вкус дешевого красного вина и запах застарелого, выдохшегося адреналинового страха перед публичным выступлением.

– Лучше “доктор Купер”. – Все чрезмерно рассмеялись – не потому что поняли шутку, просто знали, что тут должно быть смешно, ха-ха-ха. – Эмер, познакомься: Александр Стивенз и Стивен Александр из АТД[41]. – Он показал на мужчин в костюмах, те прилежно протянули ей мягкие ладони. Один назвался Стивеном, второй Александром, и Эмер тут же забыла, кто есть кто. Далее Кон взмахом руки показал на красивую чернокожую женщину: – А это Нанси. Простите, не уловил вашей фамилии.

Женщина, казалось, страшно оскорбилась, но затем лучезарно улыбнулась и произнесла:

– Ананси. Не Нанси. Просто Ананси. Без фамилии.

– Как Шер? – любезно предположила Эмер, а затем неуклюже добавила: – Или Опра.

– Нет, – твердо отозвалась женщина. – Как Ананси.

Встрял Кон:

– Ананси выразила желание поискать капитал в рост, на разработку фильма.

– Какого фильма? – спросила Эмер.

– Именно, – сказал Алекс или Стив.

– В рост? Как волшебные бобы, что ли? – пошутила Эмер. Шутка никого не насмешила.

– Я представляю определенные африканские интересы, заинтересованные в Голливуде и в изложении туземных, репрезентативных и подкрепляющих историй в формате сравнения с другими культурами, но неуклонно придерживающихся иудео-христианской традиции христианства.

Эмер решила, что словесный салат Ананси вроде бы содержит информацию и речевое намерение, но на самом деле нет. Еще раз проиграв сказанное в голове, Эмер пришла к выводу, что оно лишено выраженного смысла.

У Ананси был выговор, который Эмер сочла африканским, и собралась спросить, откуда Ананси родом, но отчего-то передумала. Волосы у этой женщины были скатаны в толстые дреды, привольно обрамлявшие ее гладкое ненакрашенное лицо, – они напомнили Эмер изображения головы Медузы горгоны из школьных книг по мифологии, только у Ананси прическа смотрелась угарно. Угарная Медуза. Эмер пригляделась: все это настоящие волосы, никаких накладных. Черт. Как и Медуза, Ананси завораживала. Кон очаровался: Эмер чувствовала, как он неощутимо отстраняется от нее – подобно луне, попавшей в поле тяготения большей планеты. Не унизительно. Покамест. Кон сиял, все еще пари́л после своей лекции и внимания к себе, каким бы ни было оно невеликим, но в общем и целом все-таки парил – необязательно из-за этой обалденной молодой женщины.

– Стив и Алекс хотят свозить нас в “Нобу”[42], закинуть мячик.

– Киношный мячик? Пущай завертится, пусть киномячик катится…

Эмер удивило, что ее гнев и неловкость выливаются в иронию и внезапный ковбойский выговор вполсилы, но свежеподстриженные, кажется, не заметили. Их агентские прикиды опрысканы ингибиторами сарказма.

– Точно, – сказал Стив. Или Алекс. Кто-то из них сказал: – Левакам перло в Голливуде целую вечность.

– Я не знала, – отозвалась Эмер.

– Ну, с 1970-х, – уточнил Стив или Алекс. – Кругом навалом денег на кино, что по другую сторону улицы. Братья Кок[43] хотят купить студию и снимать фильмы масштабов “Звездных войн”, но с глубинным христианским посылом. Клинта режиссером, может. Мел как раз посреди очередного возвращения в кино. Христианские боевики ему сейчас самое то. Нам окно открылось нараспашку. А у вашего человека есть товар. Нам кажется, что он сегодняшний Джо Кэмбл… Дж. К. Роулинг, весь этот замес с новыми олимпийцами[44] – может, даже какая-нибудь сверхъестественная битва богов между англичанами и американцами – и это у нас тут просто мозговой штурм – во времена Революции, ну вы понимаете, английские боги против доморощенных, только вякни – и вот тебе “Гамильтон”[45] по полной программе, плохиш, верно, Кон? Но без избытка политики.

Дин-дон-дин-дон – “минутка Джо Кэмбла”. Дин-дон-дин-дон – “Чаепитие Гарри Поттера”. И – дзынь! – “Гамильтон”. Услышав эти ключевые слова, Эмер почувствовала себя участницей старой телевикторины Ворчуна Маркса[46]. Глянула на потолок – не слетит ли оттуда утка. Никаких уток. Видимо, это и имел в виду Кон, когда говорил: “Мне надо создать словарь, который будут применять, обсуждая меня”. Он разбрасывался ключевыми словами, как демагог, а агенты и рады были вцепляться в них, словно форель в муху. Эмер осознала, как низко отвисла у нее челюсть. Посмотрела на Кона. Он лыбился как дурак.

– Можно вас на пару слов, господин адвокат? – Эмер заглотила остаток третьего стакана уксусного красного. Взяла Кона за локоток и отвела на несколько футов в сторону. – Мы только что въехали в Пенсвилль?[47] Население – до хера больше, чем тебе казалось.

– Что?

– Ничего. “Нобу”? Серьезно – “Нобу”? Ты кто такой вообще?

– В каком смысле? Мне нельзя поесть в “Нобу”?

– Конечно, тебе можно в “Нобу”, дело не в этом, дело не в “Нобу”, “Нобу” – это… “Нобу”… – И тут она принялась неудержимо хохотать. Пока пыталась взять себя в руки, Кон раздраженно щурился. – Извини, если столько раз подряд сказать слово “Нобу”, оно делается нелепым на слух… ну ты понимаешь, как бессмыслицы у Доктора Зойсса – Нобунобунобу… ху-у-у… ху-у-у-у-у-у-у-у-ху-у-у-у-у-ху-у-у-у… – Тут ее опять разобрало.

Кон подождал-подождал – и сказал:

– Я бы хотел хоть раз в жизни поесть в…

Она умоляюще вскинула палец, чтобы Кон замолчал:

– Не произноси.

– Эмер.

– Прошу тебя, не произноси это слово, я не могу, просто скажи, что хочешь… поесть безумно дорогой, претенциозной, непрожаренной, неправильно названной рыбы, пусть я сроду не видела претенциозной рыбы, речь не об этом, просто не говори.

– Нахуй “Нобу”. Дело не в “Но-блин-бу”.

Она так хохотала, что часть публики в комнате обратила на это внимание, и даже Кон, раздосадованный и слегка смущенный, несколько очаровался слезами, что катились по лицу его давнишней долготерпеливой девушки.

Кон сказал:

– Так, Эмер, милая, мне пора… сама знаешь куда, приглашаю тебя вместе с нами – со Стивом, Алексом и Ананси в…

– Умоляю, нет. Хватит. Сжалься, я же младенец.

– В… японский ресторан, которому положено остаться неназванным.

Кон в некотором смысле шел на мировую. Эмер понимала, что ему вроде как хотелось побыть отдельно – по крайней мере, чтобы сегодня эти голливудские ребята, Ананси и мир в целом считали, будто он сам по себе. Эмер задело, но она списала это на простую человеческую хрупкость. Знала, кто есть Кон, знала, что он такое, и любила его вопреки слабостям – возможно, любила его как раз за них, потому что понимала, до чего уязвимым чувствует себя король без своего трона. И Эмер казалось, будто она знает себя саму – не героиня она, не рохля и не королева, а нечто посередине: герохля. Современная Мисс Подземка, подумалось ей. Новая женщина из старой отливочной формы. Другая впала бы в ужас от внезапного успеха своего мужчины, но у Эмер имелся план: она играла вдлинную.

Ухмыльнулась, собственнически поцеловала Кона в губы.

– Нет, ты езжай один – в “Нобу”… видишь, я могу это произнести: езжай один в “Но-о-о-о-о”… – Ее опять чуть не развезло, но она удержалась, последний слог получился бессильным взвизгом: – “…бу”… и возвращайся с личным электронным письмом от Кристен Стюарт[48] и договором на три фильма, так же у них принято говорить, да? И с пластиковой сувенирной фигуркой.

– Ладно. Ха-ха, ладно.

– Ну и, может, с острым роллом с тунцом?

Кон поцеловал ее и сказал:

– Будет сделано. До скорого. Люблю тебя, Элис.

– И я тебя, Элис.

Эмер повернулась и присела в книксене, не понимая толком зачем, помахала на прощанье ребятам из АТД и красивой бесфамильной Ананси, после чего вперила взгляд в витавшую сырную тарелку. Глубоко вдохнула и выдохнула порыв держать нынче вечером Коновы вожжи. Не будет она ему мамочкой. Ушла и никакого бри себе в сумочку запихивать не стала.

Хесус и другие знакомые чужаки[49]

Для первого вечера весны было достаточно тепло, и Эмер хватило вдохновения, чтобы отправиться домой через Центральный парк. Ей здесь нравилось – парк хранил волшебство, пусть Кон вечно и обзывал его “величайшим в мире тюремным двором”, или “гигантской пи-пи-песочницей для собачек-однопроцентников”, или “парком еврейского периода”. Что правда, то правда: посреди летней прогулки, если сосредоточиться, вонь собачьей мочи догоняет здесь почти в любой точке. Но зачем на этом сосредоточиваться? Сам парк был рукотворным чудом. Дикое зеленое сердце вертикального городского буйства. Эмер понимала, что место это дикое не по-настоящему, однако некоторая первородная суть в нем для Эмер была – словно имелась в нем определенная иерархия, отдельная от города в целом, свои законы Руссо, самостоятельный более старый мир. Центральный парк – вешнее искупление города за неистощимый коммерциализм, суету и бетон.

Манхэттен – прямоугольная, пронимающая до немоты пронумерованная сетка, а вот в парке номера испарялись. Можно сказать, что вы “примерно на уровне Девяносто второй улицы”, но это всегда приблизительно; чаще получается сказать: “Я в парке” – и далее назвать окрестные приметы вроде “к югу от Овечьего луга”, “на северо-восток от водохранилища” или “передо мной теннисные корты”, а не численные наименования улиц и авеню. Вот так и “теряешься” – если не буквально, так фигурально.

Переключаешься с навязчиво вертикального сознания улиц на некоторую просторную горизонтальность, и главное тут – на горизонт. Вот поэтому, когда Эмер сделала первые шаги прочь с Пятой авеню, ей показалось, будто она входит в церковь. И, как это, вероятно, бывает в исповедальной, парк – единственное место в городе за пределами собственной квартиры, где получается ощущать себя по-настоящему уединенно, общаясь не с людьми, как на городских улицах, а с чем-то менее телесным – или даже опасаясь его. Эмер удавалось ощутить этот едва ли не первобытный страх духа, и этот страх ей был даже отчасти приятен. Он выражал в ней томление, которое Эмер не могла толком определить. Пустота внутри нее разверзлась, напиталась тенями, едва не наполнилась. Эмер глубоко вдохнула запах скошенной травы и собачьего аммиака – и ощутила себя почти свободной.

Покидая парк на Девяносто второй улице, но прежде, чем двинуться домой, Эмер зашла в бодегу на Амстердам-авеню за мороженым. Чувствовала себя на взводе, неугомонно, решила посмотреть, может, Фэллона или Колбера[50], и захотела себя немножко побаловать. Мороженое, овсяные хлопья, молоко, недозрелые бананы и, иногда, лотерейные билеты Эмер многие годы покупала у старого продавца-доминиканца по имени Хесус. Они не заговаривали друг с другом ни разу, его имя Эмер знала только потому, что Хесуса кто-то назвал при ней, и они едва кивнули друг другу, когда она поставила на кассу свое джелато “соленая карамель”.

Пару лет назад Эмер приметила Хесуса в подземке – он садился в поезд – и не сомневалась, что они знакомы, однако не понимала откуда. Увидев его, до странного обрадовалась, улыбнулась, вскочила, повинуясь порыву, обняла Хесуса и воскликнула: “Добрый день! Как дела?” – словно он ей старый близкий друг. Хесус держался вежливо, пусть и слегка смутился от ее пыла, она медленно сдала назад, осознав, что сказать им друг другу совершенно нечего, что это просто мужик из бодеги.

Вне привычного контекста Эмер повела себя несообразно своей натуре. Задумаешься тут о независимости натуры от места, а далее – и от странной, податливой текучести самой натуры. Теперь, расплачиваясь в бодеге, Эмер всякий раз слегка трепетала и содрогалась, вспоминая те объятия и до чего счастлива она была увидеть Хесуса в тот день в подземке. Постаралась не выглядеть отвергнутой возлюбленной. Нисколько не сомневалась, что Хесус понятия не имеет ни о каких этих ее внутренних метаниях.

Иззи

Эмер все не удавалось избавиться от мыслей об Ананси, а потому в нескольких кварталах от дома, прямо возле Коламбуса, она позвонила старой подруге Иззи, работавшей детским психологом. Их свели вместе школьные дела: Эмер натаскивала детей к экзаменам, а Иззи держала их за ручку, говорила правду, вскрывала и исцеляла травмы.

– Нам тебя сегодня не хватало в “Ю”, – сказала Эмер.

– Это что, телефонный звонок? Ты мне звонишь? Тебе сто три года, что ли, я не пойму?

– Я старомодная.

– Что творится, Ганс…

– “Ю”.

– Это сегодня? – Врала Иззи скверно. – Совершенно вылетело. Ну или три часа “Холостяка” мне мозги выели. Примешь ли ты эту розу?[51]

Эмер рассмеялась.

– Ну, Кон с компашкой вроде как уехал.

– Вроде как?

– Типа вроде, ага.

– С компашкой?

– Типа да. Компашковатой.

– Видимо, все прошло хорошо? У него самого, во всяком случае.

– Вроде как.

– Он, значит, пари́л на собственной актуализации и поэтому с большей уверенностью не удовлетворял потребности других людей. С тебя двести пятьдесят долларов, будь любезна.

Эмер рассмеялась вновь.

– Ты вот так детей диагностируешь?

– Нет, так я диагностирую Кона – как слабовыраженного нарцисса. По шкале между Тедом и Джорджем.

– Тедом и Джорджем?

– Банди[52] и Клуни.

– Надеюсь, ближе к Джорджу.

– Да, милая, ближе к Джорджу. Там же и большинство мужчин в спектре, и поэтому я сижу на своем месте и играю за команду девчонок.

– Таково, значит, твое профессиональное мнение?

– Ну, я бы дополнительно посоветовала, чтобы он еще разок во втором классе отучился.

И опять Эмер хохотнула. Не совсем это хотелось ей услышать, но, похоже, все равно правда, а раз она не ранила и не доставала, ничего ужасного. Эмер вступилась за своего мужчину:

– Пора тебе понять, что Кон находит своему мышлению отдушину.

– Неужели?

– Ага, он маргинал.

– Извини, связь плохая. Ты сказала “привирал”?

– Ладно тебе, ты знаешь, что я имею в виду: он своего рода бунтарь.

– Мне он видится скорее Имперским Штурмовиком.

– Что?

– Извини. Отсылка к “Звездным войнам”. Работаешь с маленькими мальчиками – знай их библию. Слушай, Бездейша… – Иззи иногда именовала Эмер Бездейшей, сокращение от “Бездействие”, потому что Иззи это имя – вроде Ганеши – будто бы напоминало индуистскую богиню. Бездейша – богиня неизменности, богиня ничегонеделания. Иззи продолжила: – Беспокоит меня не то, что он приспособил свой немалый интеллект к этой чепухе правого толка…

– Полегче…

– Ну, беспокоит, конечно, однако не так, как лицемерие ребят, которые распинаются о так называемой нравственности, а потом идут в “Киприани”[53] и…

– “Нобу”.

– Вот да, и “Нобу” в компашке хорошеньких женщин, да за корпоративный счет. Иисус в “Нобу” не пошел бы!

– Не знаю. Он был рыбак, ему, наверно, нравилась рыба.

– Иисус на самом деле, думаю, заказывал на дом – чтоб папарацци не лезли.

– Думаешь, взяли бы плату за пронос своей бутылки – если превращать воду в вино?

– Конечно, это ж ебаный “Нобу”. На чаевые щедрый небось, Иисус-то…

– На чаевые щедрый.

Эмер порадовалась, что Иззи струит все это барахло в прямом эфире. Эмер все понимала – и знала, что Иззи все понимает, но вслух Эмер сказать не могла, а потому подталкивала Иззи, и подруга Иззи шла навстречу. Слушать все это Эмер могла, и, если слушать, получалось не так убийственно, в открытую – такой вот тролль, а не громадное смертоносное чудище. Иззи же продолжала свои попытки чревовещания от имени частично немой и избирательно слепой подруги:

– Я врубаюсь. Пусть себе Кон ищет своему мышлению отдушину, мне просто не нравится, когда это не твоя отдушина. Звук, который ты только что услышала, – это микрофон упал на пол.

– Удачно получилось у тебя, но мне наверняка ничего не известно. Для него тут дело не в сексе.

– Нет? Ладно. Для меня – в нем. А для тебя?

– Ты же знаешь, мы с сексом друзья.

– Да? Вы с сексом типа приятели по СМС?

– Ага, СМС, электропочта. Иногда сальные телефонные беседы. – О сексе Эмер говорить не очень-то нравилось – даже с близкими подругами. Этот предмет казался сокровенным, и, может, Эмер была немножко старомодной, как те девушки из конкурса “Мисс Подземка”, 1950-х, но Иззи вся загоралась.

– Ты эс-эм-сексила сексу? Вот это рекурсия. Вероятно, аккурат в этом будущее.

– Знаешь, – сказала Эмер, пытаясь увести Иззи в сторону, – дело даже не в другой девушке, это вообще-то не его тема.

– “Вообще-то” не его тема? А в частности – его?

– Я вообще-то не знаю. Секс у нас что надо, классный. На самом деле мне про это больше говорить не хочется. Оно меня расстраивает. Так часто произносить слово “секс” – одно расстройство.

– Спорить не буду, но вот эта книга, этот успех – по моим оценкам, наполовину твое достижение, ты такие раскопки произвела, и я даже не знаю наверняка, какие там мысли твои, а какие – Кона. Может, это твой замысел был с самого начала, а Кон его присвоил, извратил в определенную сторону – чтобы получилось подороже или чтобы попало в нишу, из которой ему будут слава или деньги. Тебе-то мудрость, а ему – расчет.

– Не имеет значения. Мужчиной быть трудно.

– Женщиной еще труднее. И вот то, второе, оно имеет значение. Не удивляйся потом, если он тебя отпихнет, как какого-нибудь средневекового писца. Когда ты рядом с ним, люди видят маленькую женщину за шторкой. Никакому мужчине это не понравится.

– И что же мне делать?

– Либо совсем уж ляг плашмя, либо встань, бля, в полный рост. Середина тебя прикончит. Ты вот так позволяешь ему быть худшим собой. Я не одного его виню – я виню и тебя тоже.

Эмер рассмеялась – рассмеялась, но усекла.

– Ты прямо как Опра, только злая. Может, мне следует “прислониться”?

– Делай что хочешь, только НЕ “прислоняйся”. Отслоняйся, бля, если уж на то пошло.

– Спасибо, Иззи.

– Все нормально?

– Да, я нормально. Полегчало.

– У меня не было такого намерения.

– Ха-ха. Спасибо.

– Обращайся. Чем собираешься заняться?

– Мороженое поем.

– Эмер…

– Собой займусь.

– Королевна! Злая Опра одобряет. Спок-ночи, Ганс.

Юнона

Когда Эмер вошла в свое здание, на вахте был Папа. Иммигрант с Гаити, облаченный в угловатый светло-коричневый мундир, смутно похожий на военный, словно Папу завербовали в неведомую армию консьержей – с тех самых пор, как Эмер в этом доме жила. Когда-то Папа был высок, но теперь состарился и сгорбился, и Эмер машинально помогала ему открывать тяжелую металлическую дверь. Ноги у Папы были заметно разной длины, двигался он с выраженной хромотой, которую изо всех сил старался превращать в походочку под шпану 1970-х. Эмер заметила, что ее поползновения к коллективному труду оскорбляли Папину профессиональную гордость и мужское достоинство, а потому перестала, однако теперь Папа ожидал ее помощи, дверь открывать ему было тяжко, и он безмолвно и несправедливо винил ее за это свежее напоминание о его истаявшей мужской доблести. В этом людном мире мужчин приходится ступать, как по минному полю, подумала Эмер, – сплошь невидимые границы и обиды, настоящие и выдуманные. Конца им нету.

Улыбнулась, осторожно спросила:

– Вы как, Папа? – Словно они с ним в одной команде по софтболу, а Эмер того и гляди похлопает его по заду.

Папа кивнул ей с угрюмым:

– Мисс. – Едва-едва помешал тяжелой двери закрыться и раздавить их обоих. Эта штука была почти целиком медная и весила тонну.

Эмер предложила Папе свой сжатый кулак – стукнуться. Видела, как он проделывает это с местными детьми, и завидовала легкости подобного светского жеста. “Хиповому” приемчику ее научил один ее подопечный еще в 2010-м, и хотя Эмер чуяла, что мир не стоял все это время на месте, она собиралась гонять это конкретное приветствие в хвост и в гриву, за границу иронии, сквозь ностальгию, в закат.

– Взрывайте, – предложила она. Папа ткнулся ей в кулак, но взрывать не стал[54]. Эмер двинулась к лифту.

Когда Эмер устроилась на кровати с мороженым и собралась переключаться туда-сюда с Фэллона на Колбера – СДВГ-развлечение[55], которое она именовала “просмотром Фэлбера”, – было полдвенадцатого. Эмер глянула в телефоне, сколько часов преподавания у нее завтра, и увидела СМС от Кона со снимком суси и подписью: “45$/шт!!! она не грусти”. Брр, “она”, а не “одна”, до чего же неудачная опечатка. Перечитать, что ли, не мог, прежде чем отправлять? В груди у нее сделалось туго, и она выдохнула – внезапный образ экзотических дредов Ананси. Образ этот не значил ничего – почти ничего.

Эмер проверила почту и голосовые сообщения. Полистала на телефоне “Нью-Йорк Таймс”. Фэлбер завели свой вечно юношеский, несколько чересчур заискивающий монолог, она вчиталась в заархивированную статью о космическом корабле “Юнона”, пролетевшем 1,7 миллиарда миль к Юпитеру и наделавшем удивительных снимков. Эмер подумала, что 1,7 миллиарда миль – это недалеко, если ты Юпитер. Луны Юпитера, Европа и Ганимед, видны отчетливо. Она перебрала в уме имена богов из доклада Кона, как мы беспрестанно вновь и вновь пользуемся одними и теми же персонификациями: вот теперь эта античная богиня стала космическим кораблем; то, что когда-то было антропоморфизирующим женским воплощением неизвестного нам, теперь стало антропоморфизирующим агентом всего нам известного.

Размышляя о Юноне, Эмер с удивлением ощутила у себя на щеке слезу: дочь Сатурна, сестра/жена Юпитера, мать Марса и Вулкана – все теперь забыто или многократно преображено до бессмыслицы. Забытая античная богиня среди легионов заброшенных божеств из книги Кона – однако еще и рукотворный космический корабль. Это поразительное человеческое сооружение сейчас находилось в миллиардах миль от места своего зачатия. Ужас до чего далеко. Как и богиня, также оставленная людьми, что поклонялись ей. И, как богиня, обреченная не приблизиться больше чем на 1,7 миллиарда миль к планете-супругу, пока прилежно делает снимки других небесных тел, обращающихся вокруг него. Трахает Ганимеда. Мальчишку? Мальчишку! Ну ладно. Да и тебя нахуй, Европа: первой заворожила Галилея, все верно, но ты всего-то шестая по масштабам луна Юпитера, сцучко.

Эмер посмеялась над своим же ехидным внутренним диалогом планет, лун, божеств и космического судна. Но на самом-то деле до чего страшно должно быть “Юноне”? До чего бесприютно, одиноко? Ясное дело, руки, что сотворили ее, сами того не ведая, вписали ДНК – через пот, чувство и внимание – в податливые материалы, и ясное дело, “Юноне” должно быть холодно и жутко мчать сквозь космос, отщелкивая фотокарточки, как тоскующий по дому турист. Просто все это было сейчас для Эмер чересчур, и она позволила себе приписать этой мертвой богине-машине собственную бесприютность и опосредованно печалиться. Ее удивило, с какой страстью она огорчилась, и слезы покатились совсем вразлад с обязательным смехом студийной публики у Фэлбера.

Пусть сперва оно и показалось бездонным, сестринское чувство к невозмутимой “Юноне” вскоре исчерпалось, и Эмер задремала.

Когда она проснулась от стука в дверь, несъеденное мороженое уже совсем растаяло. Эмер глянула на телефон: время – 3:37. И Фэлбера пропустила, и Кон по-прежнему не дома.

Сиды

– Кон? – крикнула Эмер, стряхивая дрему и направляясь к входной двери. Небось напился сакэ в “Нобу” и потерял ключи. Эмер потерла лицо ладонями, стараясь устранить красноречивые следы слез. Открыла дверь – и никого за ней не увидела, но затем ощутила что-то у своих ног, опустила взгляд и осознала, что это ребенок, – нет, не ребенок, а очень коротенький человек в ливрее привратника.

– Можно войти? – спросил малютка привратник.

Эмер была все еще тупая от сна.

– Придется пригласить меня в дом. Таковы правила, – сказал он скучающим тоном. Этот вот крохотуля консьерж.

– Ой, простите, – опомнилась Эмер. – Заходите. Уже поздно. – Она подавила порыв взять его на ручки, до того он был маленький.

Человечек оскалился на нее, словно прочел ее мысли. Шагнул в квартиру, не сводя взгляда с Эмер, – вроде бы рассерженный.

– Что-то не так? – спросила Эмер. – В доме? Сейчас очень поздно.

– Нет, в доме все так. Дом в порядке.

– Так в чем дело-то?

– Я Сид, – сказал человечек. – Произносится “си-ид”, но американцы зовут меня “Сид”.

Говорил этот странный человечек с акцентом. С шотландским? Ирландским? Южноафриканским? Австралийским? Что-то такое.

– Вы консьерж в этом здании?

Сид кивнул и огляделся.

– Я вас прежде никогда не видела, – сказала Эмер как можно любезнее.

– Видела, конечно.

– Нет, я бы запомнила.

– Да ладно? И почему же?

Черт.

– Потому что я запоминаю всякое.

– О. Вот и славно. Думал, скажешь, потому что я чуток мельче среднего.

– Правда? Я не…

– Думал, скажешь, потому что я мелкий карлик. Незабвенный Мини-я[56] в мартышечьем мундирчике.

Эмер хохотнула.

– Над этим можно смеяться? – спросила она, вообразив, как кто-то может попытаться пробраться в здание, забрать Сида и утащить, как футбольный мячик.

– Уж я, бля, надеюсь, великанша ты эдакая, – отозвался Сид. – Я пришел в два пополуночи и сменил Папу Легбу, этого скользкого хромого самозванца[57].

Оба замерли. Эмер подумала, не позвонить ли на вахту, но все это казалось ей скорее любопытным, чем опасным.

– Желаете что-нибудь выпить? Воды? Сидра? – спросила она, словно бы извиняясь.

– Сидра? Шутить изволишь?

– Ой, господи, нет, простите…

– Ирландский виски я буду, если есть.

Эмер кивнула и пошла к бару, все еще в полусонном ступоре.

– Есть скотч “Дьюар”. – Она знала, что некоторые консьержи пьют на службе – и не винила их. Сама бы пила.

– Шотландский шлак.

– И немножко “Бушмилз”.