Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Бьянка Мараис

Пой, даже если не знаешь слов

HUM IF YOU DON’T KNOW THE WORDS by Bianca Marais

Copyright © 2017 by Bianca Marais



Все права защищены. Любое воспроизведение, полное или частичное, в том числе на интернет-ресурсах, а также запись в электронной форме для частного или публичного использования возможны только с разрешения владельца авторских прав.



Издание осуществлено при поддержке Канадского Совета по искусствам We acknowledge the support of the Canada Council for the Arts Nous remercions le Conseil des arts du Canada de son soutien



© Елена Тепляшина, перевод, 2019

© Андрей Бондаренко, оформление, 2019

© «Фантом Пресс», издание, 2019

* * *

Морне, моей обожаемой Старой Утке, и Юнис, Пулен и Номтандазо. Вы научили меня, что если людей можно разделить по расовому признаку, то их сердца – нельзя, потому что любви безразличен цвет кожи и она способна проходить сквозь стены


1

Робин Конрад

13 июня 1976 года

Боксбург, Йоханнесбург, Южная Африка

Я соединила последние две линии “классиков” и вывела в верхнем квадрате большую цифру 10. Писать, сколько лет мне исполнится в следующий день рождения, было захватывающе и странно, ведь всем известно: когда добираешься до двузначной цифры – все, детство кончилось. Огрызок зеленого мела, без спроса позаимствованный из папиного набора для дартса, почти стерся, и бетон подъездной дорожки царапал пальцы, пока я наносила завершающие штрихи.

– Ну вот, готово. – Я встала и оглядела результат своих трудов. Всегдашнее разочарование: снова мое произведение вышло далеко не таким прекрасным, как я себе представляла.

– Просто чудесно! – объявила Кэт, как всегда прочитав мои мысли и пытаясь подбодрить меня, прежде чем я в приступе самокритики сотру “классики”.

Я улыбнулась, хотя ее мнение не очень-то считалось, мою сестру-близняшку легко приводило в восторг все, что я делала.

Кэт сказала:

– Сначала ты.

– Ладно.

Я вытащила из кармана бронзовый полуцентовик, потерла монетку на удачу, положила на ноготь большого пальца и подбросила. Монета, вращаясь, описала дугу, сверкнула на солнце и, как только она упала в первую клетку, я прыгнула, твердо вознамерившись побить рекорд.

Я успела сделать три полных круга, прежде чем монетка вылетела за пределы квадрата с цифрой 4. Мне следовало выйти из игры, но я бросила быстрый взгляд на Кэт. Сестра отвлеклась на ибиса, который громко скандалил на соседской крыше. Поскорее, пока Кэт не заметила мою оплошность, я подтолкнула монетку носком тряпочной туфли на место и продолжила прыгать.

– Как хорошо у тебя получается, – подала голос Кэт через несколько секунд, когда нагляделась на птицу и обнаружила, как я продвинулась.

Пришпоренная ее аплодисментами и подбадриваниями, я запрыгала быстрее – и не заметила вовремя, что шнурок на одной туфле развязался. На последней клетке я наступила на него и с размаху упала, ободрав коленку о шершавый бетон. Я завопила, сначала от испуга, потом от боли; именно этот звук привел каблуки маминых босоножек в поле моего зрения. На меня упала тень матери.

– О господи. Опять! – Мать нагнулась и рывком поставила меня на ноги. – Ну в кого ты такая неуклюжая!

Я приподняла окровавленное колено. Мать, увидев его, поцокала языком.

Кэт скорчилась рядом со мной, уставившись на мелкие камешки, торчавшие из ранки, и дрожала. На глазах начали закипать слезы, но я знала, что не должна плакать, если не хочу вызвать неудовольствие матери.

– Я нормально. Все нормально. – Я выдавила слабую улыбку и осторожно выпрямилась.

– Ро-обин, – вздохнула мать. – Ты ведь не станешь плакать? Сама знаешь, какая ты некрасивая, когда плачешь. – Она скосила глаза к носу и комически скривилась, иллюстрируя свои слова.

Я выдавила смешок, чего ей и хотелось.

– Не стану, – пообещала я.

Плакать на подъездной дорожке, на глазах у соседей, было бы непростительно. Мою мать очень заботило чужое мнение, предполагалось, что оно должно заботить и меня.

– Молодец. – Мать улыбнулась и поцеловала меня в макушку – награда за храбрость.

Насладиться наградой мне не удалось. Утро прорезал телефонный звонок, и этот последний момент нежности оборвался. Мать моргнула, и ласка в ее глазах сменилась раздражением.

– Пусть Мэйбл тебя отчистит, хорошо?

Едва она скрылась на кухне, как рядом раздалось подозрительное поскуливание; и точно – Кэт плакала, присев на корточки. Смотреть на сестру для меня всегда было все равно что смотреться в зеркало, но сейчас мне показалось, что стекло между моим отражением и мной исчезло и я смотрю не на свое изображение, я смотрю на себя.

Страдание, перекосившее лицо Кэт, было моим страданием. Ее голубые глаза налились моими слезами, пухлая верхняя губа дрожала. Любому, кто сомневался в существовании особой связи между близнецами, достаточно было бы увидеть, как моя сестра страдает из-за меня, чтобы уверовать в эту связь навсегда.

– Не плачь, – прошипела я. – Хочешь, чтобы мама обозвала тебя плаксой?

– Но тебе же больно!

Ах, если бы и мама это понимала!

– Давай в нашу комнату, чтобы мама тебя не увидела, – сказала я. – Выйдешь, когда полегчает. – Я заправила ей за ухо каштановую прядь.

Кэт шмыгнула носом, кивнула и, опустив голову, поспешно скрылась в доме. Я вошла минутой позже; наша служанка Мэйбл мыла на кухне посуду после завтрака. На Мэйбл была выгоревшая мятно-зеленая униформа (комбинезон, в котором ее пышному телу было тесно – ткань между пуговицами на груди натянулась), белый фартук и doek[1].

В столовой мать болтала по телефону тем беззаботным, радостным голосом, который приберегала специально для своей сестры Эдит. Я не стала лезть к ней, зная, что если попрошу разрешения поговорить с тетей, мне скажут или чтобы я не вмешивалась в разговоры взрослых, или что мне чересчур нравится звук собственного голоса и стоит быть поскромнее.

– Смотри, Мэйбл, – сказала я, поднимая колено и радуясь, что в это воскресенье у нее не выходной.

Мэйбл дернулась, увидев кровь, ее руки взметнулись ко рту, отчего мыльная пена полетела во все стороны.

– Yoh! Yoh! Yoh! Бедняжка! Такая бедняжка! – запричитала она, словно была причиной моих страданий.

Для меня эта литания была целебнее всех пластырей мира и бальзамов, немедленно наложенных на мои раны.

– Сядь. Мне надо посмотреть. – Мэйбл опустилась на колени и, морщась, осмотрела ссадину. – Я схожу за аптечкой. – Она произнесла аптешкой, у нее был сильный акцент.

Слово доставило мне огромное наслаждение – мне вообще доставлял наслаждение английский “от Мэйбл”. Мне нравилось, что у нее обычные слова звучат будто на каком-то другом языке, и мне хотелось знать, так же ли говорят ее дети (которых я никогда не видела, но знала, что они круглый год живут в Кваква[2]).

Мэйбл принесла аптечку из судомойни, снова опустилась на колени и коснулась ссадины, комок ваты казался особенно белым на фоне ее коричневой кожи. Пропитав вату оранжевым дезинфицирующим раствором, Мэйбл принялась осторожно прижимать ее к ране, бормоча утешения, когда я пыталась отстраниться от жгучей ватки.

– Бедняжка! Yoh, такая бедняжка, да? Я почти закончила. Все, уже все. Ты храбрая девочка. Харабрая девошка.

Я нежилась в ее внимании, смотрела, как она дует на мое колено, и удивлялась, как волшебно целительно ее щекотное дыхание. Убедившись, что ободранная коленка обработана, Мэйбл налепила на рану огромный пластырь и ущипнула меня за щеку.

– Чмок-чмок. – И она, вытянув губы, несколько раз поцеловала меня. Я задержала дыхание, пытаясь понять, не сегодня ли мне наконец достанется поцелуй в губы. Ее рот прошелся по моему подбородку, после чего она снова поцеловала меня в лоб. – Все, вылечили!

– Спасибо! – Я быстро обняла ее и выскочила из кухни.

Когда я выходила из задней двери, меня окликнул отец:

– Конопатик! – Он сидел в шезлонге возле переносного braai[3], стоявшего в ярком пятне солнечного света посреди бурого газона. – Принеси-ка своему старику пива.

Я снова нырнула в дом, открыла холодильник и вытащила бутылку “Касл-Лагера”. Бутылку я открыла неумело, отчего на линолеум брызнула пена, но вытирать пол я не стала. Мэйбл цыкнула мне вслед, но я знала, что она безропотно вытрет лужу.

– Вот, держи. – Я подала отцу исходящую пеной бутылку, и он тут же плеснул из нее на пробившееся за бортик гриля пламя.

– Как раз вовремя, – сказал отец, кивком показывая, чтобы я села на стул рядом с ним.

Синие глаза блеснули из-под густых волос, падавших на красивое лицо. Светлые завитки закрывали брови, а сзади волосы отросли так, что ложились на воротник рубашки. У отца были длинные ухоженные баки, которые почти сходились с пушистыми усами. Они всегда щекотались, когда я целовала отца, мне нравилось прикосновение отцовской щетины.

Я села, и он вручил мне щипцы для гриля, словно передал некую священную реликвию. Отец с серьезным видом кивнул мне, и я кивнула в ответ, показывая: я принимаю вверенную мне власть. Теперь за мясо отвечаю я.

Отец улыбнулся, когда я сунулась в дым, плывший от гриля, и тут заметил мое залепленное пластырем колено.

– Что, Конопатик, опять с кем-то воевала?

Я кивнула, и он рассмеялся. Отец часто шутил, что у него сын в теле дочери. Особенно он любил рассказывать, как я пришла домой после своего первого и единственного балетного урока, мне тогда было пять лет, в порванных колготках и с ободранными до крови ногами. Когда он спросил, как, ну как я умудрилась получить такие увечья на уроке танцев, я призналась, что упала с дерева, а на дерево я полезла, чтобы спрятаться от учительницы. Отец просто взвыл от смеха, а мать прочла мне нотацию о том, что водить меня куда-то – пустая трата денег.

Будь у отца сын, он учил бы его обращаться с braai. Если он и был разочарован тем, что я – дочь, то ни разу не заикнулся об этом, но всегда одобрял мои мальчишечьи замашки.

Кэт же была очень чувствительным ребенком и во многом – моей полной противоположностью. Ее тошнило от одного вида сырого мяса. Было бессмысленно учить ее премудростям приготовления безупречных стейков, или как держать кулак, чтобы отправить противника в нокаут, или как сохранить мяч в регби.

– Ладно. Теперь переворачивай wors[4]. Убедись, что ухватила все колбаски, и переворачивай их все вместе, иначе они слипнутся. Молодец. А теперь сдвинь отбивные в сторону, чтобы не пережарились. Ты же хочешь подрумянить их до корочки, а не спалить.

Тщательно следуя инструкциям, мне удалось приготовить мясо так, что отец остался доволен. Когда все было готово, я отнесла сковороду с мясом на стол, который Мэйбл накрыла во внутреннем дворике, выложенном плиткой. Чесночный хлеб, картофельный салат и mielies – кукурузные початки – уже стояли на столе, накрытые сеткой от мух, – я нахлобучивала ее на себя, когда играла в невесту-шпионку.

– Скажи маме, что мы уже за столом, – попросил отец, садясь.

Он не сомневался, что огромные клювастые ибисы непременно спикируют, дабы стащить мясо, – они постоянно воровали еду у собак, прямо из миски, охотились и на добычу попроворнее, вроде рыбы в декоративных прудах.

– Она говорит по телефону.

– Ну так скажи ей, чтоб заканчивала. Я хочу есть.

– Мы садимся за стол! – прокричала я от двери и снова шагнула во двор.

Только я села рядом с отцом, как из дома приплелась Кэт. Она смыла с лица все следы слез и улыбалась, когда мать села рядом с ней.

– Кто звонил? – спросил отец и потянулся за маслом и “Боврилом”[5], чтобы намазать на mielie.

– Эдит.

Отец закатил глаза.

– И чего она хотела?

– Ничего. У нее что-то с желудком, никак не проходит, и ее сняли с рейсов, пока она не придет в норму.

– Похоже, у нее тяжкий жизненный кризис? Бедняга не сможет подавать дерьмовую самолетную кормежку на дорогущих рейсах всяким снобам. Господи, да твоя сестра способна слона из мухи сделать.

– Нет никакого кризиса, Кит. При чем тут кризис? Она просто хотела поболтать.

– Скорее уж втянуть тебя в свою драму.

– Какую еще драму? – Мать повысила голос.

Кэт переводила округлившиеся глаза с отца на мать и обратно. Потом уставилась на меня. В ее глазах отчетливо читалось: сделай что-нибудь!

– Да у нее все драма. – Отец тоже повысил голос. – У нее же не бывает просто мелких проблем, у нее вечно конец света.

– Не конец света! При чем тут конец света? – Мать со стуком бросила большую ложку в миску с салатом. Она зло смотрела на отца, и вена у нее на лбу начала надуваться, что не предвещало ничего хорошего. – Господи! Почему ты вечно над ней изгаляешься? Она просто хотела…

Кто-то позвонил в дверь.

Выражение на лице у Кэт было более чем красноречивым. Спаслись!

– Бог ты мой! – Отец швырнул нож и вилку так, что они со звоном заскакали по столу. – Посмотри на часы! Что за идиот без всяких, мать его, представлений о приличиях ломится во время воскресного ланча? – Мать встала, чтобы открыть, но отец удержал ее: – Мэйбл откроет.

– Я сказала ей, что после обеда она свободна. Велела вернуться к вечеру, помыть посуду.

Когда мать скрылась в доме, отец крикнул ей вслед:

– Если это Свидетели Иеговы, скажи, чтобы убирались, или я их перестреляю. Скажи, что у меня есть большое ружье и я не боюсь пустить его в ход.

– Интересно, кто это? – спросила Кэт.

Я пожала плечами. Ружье интересовало меня больше.

Мать вернулась через несколько минут – вся красная, с двумя книжками, которые она со стуком положила на стол перед Кэт.

– Что это? – спросил отец. – Кто приходил?

– Гертруйда Беккер.

– Жена Хенни?

– Да.

– И чего она хотела?

– Пожаловаться, что Робин, кажется, развращает ее дочь.

– Что? – Отец посмотрел на меня: – Ты что натворила, конопатая?

– Не знаю.

Мать кивнула на книги:

– Ты подарила их Эльсаб?

– Не подарила. Одолжила.

– Дала почитать, – поправила меня мама.

– Да. Дала почитать.

Отец потянулся через стол и взял книги.

– “Волшебное дерево” и “Великолепная пятерка”, – прочитал он. – Книги Энид Блайтон?

– Да. По-моему, Гертруйда оскорбилась по поводу некоторых слов и недвусмысленно дала мне понять, что Робин оказывает на ее дочь дурное влияние и что она не хочет, чтобы Робин впредь играла с Эльсаб.

– Каких слов? Что эту дуру не устраивает?

Мать помолчала, потом ответила:

– Слова “члены великолепной пятерки”.

– Ты что, серьезно?

Мать кивнула:

– Да. Она сказала, что подобной мерзости не место в доме у христиан.

Отец загоготал, мать тоже засмеялась. Они просто животики надрывали, и настал мой черед в недоумении взглянуть на Кэт. Я не понимала, что их так насмешило.

Я не хотела расстраивать Эльсаб или миссис Беккер, я просто собиралась затеять собственное тайное общество, как у ребят из книжки. Хотела разгадывать запутанные дела и чтобы у нас было секретное место, хотела выдумывать экзотические пароли про булочки с кремом и корзинки с вареньем – пароли, которые никто никогда не угадает. Но увы, все девочки в нашем Витпарке, белом районе Боксбурга, были из африканеров и, насколько я могла судить, интересовались исключительно игрой в дочки-матери. Все это – готовить еду, вязать, шить, печь, присматривать за вопящими грудничками и орать на пьяных мужей, которые в ночи заявлялись домой после вечеринок на шахте, – меня не привлекало. Но мне хотелось расширить их горизонты, показать им весь тот неведомый мир, которого они себя лишали.

– Я просто хотела, чтобы она и другие девочки прочитали книжки и вступили в мою Великолепную Семерку, – сказала я. – Пока там только мы с Кэт. Нужно еще пять.

– Да пошли они. – Отец взъерошил мне волосы. – Вы вдвоем можете учредить Сладкую Парочку. А еще лучше – забудьте про девочек и играйте с мальчишками.

Мать снова закатила глаза, но хорошее настроение еще не улетучилось, и мне не хотелось испортить его жалобами, что ни один мальчик не захочет играть со мной. Мать не любила нытья и всегда говорила: не зацикливайся на плохом, надо думать о хорошем.

– Пап, а где твое большое ружье?

– В смысле?

– Большое ружье. Из которого, ты сказал, что перестреляешь Свидетелей Иеговы.

– Да я пошутил, Конопатик. Нет у меня ружья.

– А-а… – Какое разочарование! Я-то надеялась, что упоминание о ружье поможет мне заинтересовать мальчишек. – А может, тебе нужно завести ружье.

– Зачем?

– Папа Пита сказал, что черномазые падлы собираются перебить нас во сне, потому что мы слабаки. Он сказал, что если у нас нет ружей, то нас запросто нагнуть и засадить в дупло, как гомосекам.

– И когда же он такое сказал? – спросил отец.

Мать же велела мне никогда больше не произносить “падлы” и “гомосеки”.

– На днях, когда я играла с собаками. А что этим гомосекам засаживают и в какое дупло?

– На сегодня вопросов хватит.

– Но…

– Никаких “но”. – Он коротко глянул на мать, и оба снова захрюкали от смеха. – Беседа окончена.

Это было самое обычное воскресенье, как ни посмотри. Мои родители поссорились, потом помирились, потом опять поссорились, они переходили от вражды к союзничеству так гладко, что невозможно было уловить момент, когда линии пересекались и накладывались одна на другую. Кэт безупречно исполняла роль тихого дублера, чтобы я могла занять свое место в свете рампы, играя роль главной в нашей паре. Я задавала слишком много вопросов, я то и дело пробовала границы на прочность, а Мэйбл кружила, как благосклонный дух, готовый в любую минуту прийти на помощь.

Единственное отличие от других воскресений было в том – но я об этом еще не знала, – что часы уже начали отсчитывать время. Всего через три дня я потеряю трех самых важных для меня людей.

2

Бьюти Мбали

14 июня 1976 года

Транскей[6], Южная Африка

Моя дочь в опасности.

Я просыпаюсь с этой мыслью, она подгоняет меня, и я одеваюсь быстро. До рассвета еще два часа, и в хижине чернота оттенка горя. Обычно я двигаюсь в темноте, по памяти огибаю циновки, на которых спят мальчики, но сейчас мне нужен свет, чтобы закончить сборы.

В замкнутой тишине хижины спичка со скрежетом чиркает о шероховатый бок коробка, и моя тень вырастает, словно встает на молитву, когда я зажигаю свечу и ставлю ее на пол возле чемодана. Тягучий запах серы, ежедневный запах, который всегда пробуждал во мне мысль о рассвете, сейчас ощущается как дурное предзнаменование. Я дышу через рот, чтобы не чувствовать этого запаха, запаха страха.

Я двигаюсь тихо, но все же не совсем беззвучно. Наши круглые жилища полностью открыты в пределах глинобитной стены, которая отгораживает их от внешнего мира. Над нами не выгибается потолок, отделяя тростниковую крышу от саманного пола. Перегородки не разделяют общее пространство, не разводят нас по разным комнатам. Наши дома не имеют границ, как не имел когда-то границ этот мир; в то время не было ни стен, ни крыш – кроме тех, что укрывали от непогоды. Мой народ не понимает, что такое частная жизнь, и не желает ее; все мы свидетели жизни других, нам хорошо и спокойно, когда наша собственная жизнь проходит на глазах у других. Есть ли подарок дороже, чем сказать человеку: я вижу тебя, я слышу тебя, ты не одинок?

Вот почему, как бы тихо я ни двигалась, оба моих мальчика просыпаются. Квези смотрит, как я сворачиваю камышовую циновку; в его глазах отражается пламя свечи. Ему тринадцать – мое младшее дитя. Он не помнит ни того дня, десять лет назад, когда его отец ушел в Йоханнесбург добывать золото на шахте, ни жутких месяцев предшествовавшей этому засухи. Он не помнит, как постепенно опускались плечи гордого мужчины, наблюдавшего, как голодают его семья и его скот, но Квези достаточно взрослый, чтобы понимать страх от того, что еще один член твоей семьи растворяется в голодном городе.

Я улыбаюсь, чтобы приободрить его, но он не улыбается в ответ. Его худое лицо серьезно; он бессознательно тянется потрогать яркую заплатку над ухом. Рябое пятно розовой кожи в форме дерева акации, оно напоминает о давнишнем падении в огонь. По особой причине Господь наградил моего мальчика родимым пятном там, где Квези его видеть не может, зато мне отметина так и бросается в глаза. Родинка служит напоминанием, что предки дали мне с этим мальчиком второй шанс, – шанс, которого меня лишили, когда я не сумела защитить от беды Мандлу, моего первенца. Я не могу потерять еще одного ребенка.

– Мама, – шепчет Луксоло со своей циновки, напротив младшего брата. Он как в саван завернулся в серое одеяло, чтобы уберечься от утреннего холода.

– Что, сынок?

– Можно мне с тобой? – Он попросил об этом еще вчера, когда я получила письмо от брата.

Чтобы добраться сюда из Зонди, района Соуэто[7], где живет мой брат Андиль, мятый желтый конверт, на котором стоит мое имя – Бьюти Мбали, проделал длинный извилистый путь.

Наша деревня столь мала, что у нее нет даже официального названия и она не обозначена на карте Транскея, так что у нас нет почтового сообщения с деревнями, приютившимися у подножия холмов нашего бантустана. Когда письмо покинуло руки моего брата, почтовая служба по проселкам в колдобинах доставила его в Йоханнесбург, сердце Южной Африки, а потом повлекла на юг, по гудронным шоссе Трансвааля, через реку Вааль – и в Оранжевую республику[8].

Дальше оно отправилось на юг, через укрытые туманом Драконовы горы, все на юг, на юг, зигзагами по серпантинам до самого Питермарицбурга, потом свернуло на запущенные, в трещинах, дороги, которые и привели его в почтовое отделение Умтаты, столицы Транскея.

На этом путешествие письма не закончилось, ему еще предстояло переходить из рук в руки – от жены начальника почты в шотландскую миссию в Цгуну[9], что в тридцати километрах (мне бы понадобилось шесть часов, чтобы пройти их, но белой женщине хватило сорока минут в мужниной машине), к чернокожей уборщице, работающей в миссии, а потом к владельцу индийского кабачка. Последний отрезок пути письмо преодолело вместе с Ямой, девятилетним пастухом, который пробежал три километра по пыльным тропкам до моего класса, чтобы гордо вручить мне конверт.

Я не знаю, долго ли конверт одолевал путь в девятьсот километров от черного городского района до черного бантустана, чтобы принести мне предостережение, – почтовый штемпель был смазан, а Андиль, торопясь, не написал дату. Надеюсь, я не опоздаю.

– Мама, возьми меня с собой, – снова просит Луксоло.

Оспаривать мое решение заставляет его лишь страстное желание испытать себя в роли главы дома. Ни по какой другой причине он не рискнул бы на подобную непочтительность. Луксоло всего пятнадцать, но он старается исполнять в нашем доме обязанности взрослого мужчины. Он верит, что защищать женщин семьи – такая же его обязанность, как пасти скот, наше средство к существованию. Сопровождая меня в путешествии, он оградит сестру от опасностей, позаботится, чтобы мы с ней вернулись домой невредимыми.

– Ты нужен здесь, в деревне. Я найду Номсу и приведу ее домой. – Я отворачиваюсь, чтобы он не увидел тревоги в моих глазах и чтобы самой не видеть его уязвленной гордости.

Библию я укладываю последней. Черная кожаная обложка измучена за те бесконечные часы, что я баюкала книгу в руках. Я прячу письмо брата между тонкими, как надежда, страницами, хотя уже выучила наизусть самую тревожную часть письма.



Сестра, приезжай немедленно. Твоя дочь в большой опасности, я боюсь за ее жизнь. Я не могу обеспечить ей защиту. Если она останется – кто знает, что с ней случится.



Я смаргиваю видение: Андиль судорожно выводит свои каракули, чернильные брызги оседают на строчки, как пепел от пожара в veld[10], левая рука Андиля елозит, смазывая написанные слова. С видением приходит воспоминание: мать суеверно шлепает его по пальцам веткой, когда он тянется за чем-нибудь неправильной рукой. Она так и не смогла вышибить из него леворукость, как ни старалась, – так же, как не смогла загасить мою жажду знаний или мои амбиции. Так же, как я не смогла избавить Номсу от ее упрямства.

Повязав на голову doek, я влезаю в туфли. Они такие же неудобные и жесткие, как западные обычаи, которые предписывают облачаться в эту форму. Здесь, в бантустане, я всегда хожу босиком. Даже в школьном классе, где я веду уроки, мои подошвы соприкасаются с земляным полом. Но если я задумала вылазку на территорию белых, то придется надеть одежду белых.

Я расстегиваю молнию вышитого кошелька и проверяю сложенные банкноты. Как раз хватит на маршрутки и автобусы, направляющиеся на север. На обратный путь придется взять взаймы у брата, а этот долг мы едва ли можем себе позволить. Я сую мягкий кошелек в лифчик – еще одно призванное ограничивать свободу западное изобретение – и в мыслях молюсь, чтобы меня не ограбили в пути. Я чернокожая женщина, которая путешествует одна, а чернокожая женщина всегда самая легкая жертва в пищевой цепочке.

В отдалении кричит петух. Пора. Я протягиваю руки к сыновьям, и мальчики молча выбираются из постелей, чтобы обнять меня. Я прижимаю их к себе крепко-крепко, не желаю отпускать. Как много я хочу им сказать! Я хочу донести до них слово мудрости и напомнить о житейских мелочах, но не хочу пугать долгим прощанием. Проще сделать вид, что я уезжаю ненадолго и вернусь до темноты. Еще важно, чтобы Луксоло знал: я не сомневаюсь, что он сможет позаботиться и о брате, и о нашем скоте, пока меня нет; я не стану умалять его стараний наставлениями быть осторожным и внимательным. Он знает, что надо делать, и сделает это хорошо.

– Мы с Номсой скоро вернемся, – говорю я. – Не волнуйся за нас.

– А ты, мама, не волнуйся за нас. Я обо всем позабочусь. – Луксоло хмур. Он стойко выдерживает свою новую ответственность.

– Я не стану волноваться. Вы оба хорошие мальчики и скоро превратитесь в сильных мужчин.

Луксоло высвобождается и кивает, принимая комплимент. Квези не хочет отрываться от меня. Я целую его в голову, мои губы касаются родимого пятна.

– Поспите еще часок.

Луксоло и Квези послушно возвращаются на циновки, как положено хорошим мальчикам.

Закутавшись в покрывало, я выхожу в рассвет и начинаю спускаться по узкой тропе. Запахи дыма и навоза тянутся вверх, будто прощаясь со мной. В тишине сверчки трещат нестройное “пока!”. В холодном лунном свете видно мое дыхание; облачка воздуха, словно привидения, плывут передо мной, указывая дорогу, и я иду за ними, как иду за призраком моей дочери, вниз по песчаной тропинке. Мои ноги ступают там, где ее ноги прошли семь месяцев назад, когда она променяла нашу сельскую жизнь на городское образование.

Я пытаюсь вспомнить, как она выглядела в день расставания, но на ум приходит воспоминание о ней пятилетней. Наша тростниковая крыша нуждалась в починке, и мне пришлось взяться за пангу[11], чтобы нарезать длинной травы. Боясь, что дети попадут под широкое лезвие, я отправила их в крааль[12], посмотреть на родившегося ночью ягненка. Трехлетний Луксоло бежал, пытаясь поспеть за сестрой, и я занялась сбором тростника.

Когда крик прорезал пространство над полями, вспугнув стаю воробьев, я уронила пангу и кинулась со всех ног. К тому времени, как я добежала до крааля, – две женщины успели раньше меня – крик превратился в пронзительный визг. Но сквозь этот крик пробивался еще более жуткий звук; я не могла понять, что это, пока не миновала последнюю хижину.

Номса, расставив короткие ножки, стояла в позе бойца. Стояла между Луксоло и небольшим шакалом, который скалился и рычал, из пасти капала пена. Зверь был явно бешеный.

Номса потрясала кулачком; животное – странно, плечом вперед, – двигалось к ней. Номса дотянулась до камня и, прежде чем я рванулась вперед, швырнула его с такой силой, что камень угодил шакалу прямо в голову, и животное отпрыгнуло в сторону. Подобравшись к ним, я схватила обоих детей, женщины криками погнали шакала прочь. Номсу трясло от страха. Моя дочь, всего пяти лет от роду, отчаянно сражалась с хищником, защищая младшего брата. Я ожидала увидеть у нее в глазах слезы, но увидела торжество.

Я прогоняю воспоминание и пришедшую с ним тяжесть. Еще шесть километров пешком по пыльной тропинке – и я добираюсь до главной дороги возле Цгуну. Цгуну – поселок вроде нашего, он утонул в заросшей травой долине, окруженной зелеными холмами; в нем проживают несколько сотен человек. Говорят, у подножия этих холмов вырос Нельсон Мандела, так что здешней почве предназначено родить величие. И, может, ее прикосновение к моим ногам принесет мне удачу.

В Цгуну я должна сесть на первую маршрутку, которая увезет меня из-под защиты бантустана Транскей в провинцию белых людей, Наталь, на четыреста километров на северо-восток, через поля сахарного тростника и кукурузы, через Кокстад в Питермарицбург. Потом мне надо будет двинуться на север, через центральную часть страны, через Драконовы горы, а там – к Йоханнесбургу.

Путешествие уведет меня из сельской идиллии, где время остановилось, в город, основание которого подрагивает от взрывов динамита на золотых шахтах, а верхушки трясутся от гроз, разрывающих небо. Почти тысяча километров протянулась от наших мест до Соуэто нитью страха и сомнений, но я стараюсь не думать о расстоянии, держа чемодан подальше от тела, чтобы он не бил по ноге.

Я иду за утренней звездой, жду рассвета – это мое любимое время, а вот Номса больше любит закат. В Африке не бывает долгих сумерек, не бывает мягкой вечерней зари, когда день расслабленно опускается в ночь, не бывает нежного обмена любезностями между светом и тенью. Ночь падает внезапно. Если вы внимательны и не склонны к рассеянности, то можете почти физически ощутить момент, когда дневной свет выскальзывает у вас из пальцев, миг – и вы уже сжимаете чернильную гущу, которая и есть ночь южнее Сахары. Это резкий выдох дня, вздох облегчения. Восход – совсем не то, это мягкий вдох, затянувшееся действие, день словно готовится к тому, что будет. Как я сейчас должна приготовиться к тому, что ждет меня в Соуэто.

Едва я сворачиваю в долину, на извилистую тропинку, как меня окликает тонкий голосок:

– Мама!

Слово ширится в притихшей безгрешности утра, его поглощает туман, одеялом покрывающий ложе реки. Я думаю: наверное, голос пригрезился мне, наверное, я наколдовала голос дочери, который через всю страну взывает о помощи. Но я снова слышу:

– Мама!

Я оборачиваюсь, смотрю на тропу, по которой прошла, и различаю, как кто-то вприпрыжку несется ко мне. Квези двигается уверенно, как горный козлик. Несколько минут – и он уже рядом со мной, пар от нашего усиленного дыхания смешивается, когда мы поворачиваемся лицом друг к другу.

– Ты забыла еду. – Квези подает мне мешочек, в который я завернула накануне жареные mielies и куски курятины. – Проголодаешься.

Он так похож на отца – на юношу, которым был его отец до того, как золотые рудники отняли у него радость, разрушили ее, – и беспечно улыбается. Сердце у меня плавится от любви.

– Ты приведешь Номсу домой? – спрашивает он, и я киваю, потому что не могу говорить. – Ты вернешься?

Я снова киваю.

– Обещаешь, мама?

– Да. – У меня выходит задушенный всхлип, вспышка чувства, отнятая воздухом, но это обещание. Я приведу Номсу домой.

3

Робин

15 июня 1976 года

Боксбург, Йоханнесбург, Южная Африка

Что-то щекотно прокладывало путь по моей руке, но я не хотела отвлекаться от наружного наблюдения. Я не считала это что-то помехой моей сверхсекретной шпионской миссии, пока оно не остановилось, чтобы отхватить шматок моей кожи.

– Ай! – Я уронила бинокль, схватилась за мягкую плоть предплечья и обнаружила, что мною закусывает красный муравей.

Сбив его щелчком, я оглянулась. Кэт лежала на песке животом, опираясь на локти, – в такой же позе, как я.

– Посмотри, что ты натворила, – прошипела я. – Из-за тебя мы легли в гнездо красных муравьев.

Кэт глянула на массу, роившуюся под нами в песке, и посмотрела на меня, глаза ее округлились от страха.

– Извини!

– Извинения не помогут, чучело. Полюбуйся – на нас напали! Быстро, уходим, пока мальчишки не появились.

Мы отряхнулись и, пригнувшись, побежали к другой точке, наблюдательному пункту ничуть не хуже, но расположенному гораздо ближе к арене действий, чем мне хотелось бы.

Мы пробрались на место встреч мальчишек, в огромный отвал через дорогу от нашего пригорода. В поселке Витпарк селились шахтеры с близлежащей шахты Витбок, которая выделяла деньги на жилье, так что все мы жили вдоль владений шахты. После того как золото извлекали из породы, оставалась только гора песка, и это соседство было неотъемлемой частью всего шахтерского образа жизни, как говорил мой отец. Видимо, шахте недостаточно спускать людей в самое брюхо земли, жаловался он, надо еще заставить любоваться на ее кишки с собственного заднего двора.

В зимние месяцы отвал с восьмиэтажный дом казался песчаным цунами, грозившим засыпать нас с головой. Весной, когда ветер дул почти беспрерывно, на отвале вырастали чахлая трава и всклокоченные кустики, похожие на полипы, неспособные удержаться на почве, как бы яростно они за нее ни цеплялись. В эти месяцы с отвала волнами сыпал мелкий белый порошок, он покрывал дома, лужайки, машины – ничто снаружи не могло укрыться от этой напасти, – а потом проникал в оконные щели, чтобы набиться в уголки наших глаз, пока мы спали.

Смыть эту пыль могли только дожди, а летняя жара заставляла отвал мерцать, как мираж, и он становился золотым, волшебным. Именно тогда он звал к себе настойчивее всего – сирена коварно манила нас загадками своих расщелин и стволов.

Конечно, нам не разрешалось играть на отвале. Нам не разрешалось даже подходить к нему, это было строго запрещено, потому что опасно. Там регулярно случались оползни, можно было сломать шею или задохнуться насмерть. Мы пересказывали друг другу байки о детях, которые спускались в туннели и никто их больше не видел, и о призраках шахтеров, которые погибли под землей и теперь рыскали внутри отвала, обуреваемые жаждой мести. Родители предупреждали нас, что в отвале ночуют чернокожие бродяги, которым ничего не стоит убить белого ребенка. Ни одна из этих историй нас не удерживала. У кейптаунских детей была Столовая гора; у нас были породные отвалы Ист-Рэнда, где разворачивались наиболее захватывающие эпизоды нашей жизни.

– Быстро, прячься! Я их слышу, – прошипела я.

Мы нырнули в высокую траву и пригнули головы, слыша, как мальчишки пробираются по тропинке к горной выработке.

Они встречались здесь почти каждый день после школы, и мне до смерти хотелось знать, что они затевают. Их было шестеро, от восьми до двенадцати лет, и они называли себя Die Boerseun Bende, в вольном переводе – “Банда юных африканеров”. Мне отчаянно хотелось присоединиться к их группе, и я сочла, что если буду знать, какие обязанности накладывает членство в банде, то смогу хотя бы подать заявку на вступление.

Я знала, что мои шансы не особенно высоки. Мальчишки принимали меня в свои игры всего дважды: когда меня позвали быть воротцами (не вратарем, заметьте) в крикете и еще когда я по глупости согласилась испытать одно из их изобретений – на тот момент это был громадный скейтборд с ручным тормозом. Хитроумное изобретение оказалось не слишком хитроумным, о чем свидетельствуют шрамы у меня на коленях.

В обоих случаях я не показала истинного характера; чтобы явить свои блестящие достоинства, мне нужны были только правильные обстоятельства, так что я неделями пыталась дознаться, чем мальчишки занимаются, когда исчезают на отвале. Следовать за ними не получалось – мальчишки сообразили насчет моих намерений и постоянно проверяли, не иду ли я за ними. В конце концов, вдохновленная своими героями из книжки, Великолепной Семеркой, я решила устроить наблюдательный пост – лучший способ шпионить за “бандой африканеров”.

Кэт я разрешила увязаться за собой при условии, что она будет вести себя тихо и не станет ныть. Надо было бы добавить и второе условие – не прятаться в опасных для жизни укрытиях, но век живи, век учись.

Пока мы лежали, пытаясь слиться с ландшафтом, Пит Беккер шагнул с тропинки к огромному трухлявому стволу, почти целиком перекрывшему выровненную выработку. Пит был босиком, в белых шортах и зеленой трикотажной кофте для регби с длинными рукавами, остальные в его отряде были одеты так же. Мальчики-африканеры, кажется, не чувствовали холода и могли ходить босыми все зимние месяцы.

– Где всё? – спросил Пит на африкаанс.

Я понимала этот язык, потому что нас заставляли учить его в школе, а еще потому, что большинство наших соседей по шахтерскому поселку были африканерами.

– В бревне, – ответил Вутер, тоже на африкаанс. – С той стороны.

– Ну так чего ждешь? Вытаскивай.

Я решилась приподнять голову, чтобы лучше видеть, уперлась подбородком в ладонь. Отцовский бинокль (когда мы были в Дурбане, отец говорил, что рассматривает в него корабли, но на самом деле он разглядывал дамочек на пляже) оказался бесполезным: мы подобрались слишком близко.

Вутер лег на живот и сунул руку в бревно. Вытащил белый пакет и вручил его Питу. Тот достал оттуда кошку, после чего передал мешочек следующему. Кошкой называлась африканерская рогатка. Такие рогульки бывали довольно опасны, если в качестве боеприпасов использовались желуди, и смертоносны, если в ход шли камни.

– Поставь мишени, – распорядился Пит.

Один из мальчишек, Марнус, опустил на землю тяжелый на вид мешок и начал извлекать из него разнообразные пустые емкости. В основном жестянки и бутылки из-под пива “Лайон” или “Кэсл”, а также миниатюрные бутылочки из-под джина и водки “Смирнофф”.

Я открыла рот, опознав в крохотных бутылочках те, что мы выбросили. Моя тетя Эдит работала стюардессой на “Южноафриканских авиалиниях” и приносила моим родителям маленькие бутылочки с алкоголем, которые тибрила в самолетах и гостиничных номерах. Меня возмутило, что Марнус рылся в нашем мусоре.

Марнус выстроил десять бутылок и жестянок в ряд на бревне, и мальчишки заняли позиции. Тогда-то я и поняла, насколько неудачна наша диспозиция. Мы с Кэт лежали в нескольких метрах позади ствола – камни полетят точно в нашем направлении.

Я коротко глянула на Кэт и жестом велела ей пригнуться. Повторять не понадобилось: Кэт прикрыла голову руками. Настала зловещая тишина – Пит натягивал резинку рогатки, – а потом послышался дьявольский щелчок: катапульта пришла в действие. По жутковатому свисту я поняла, что камень уже в воздухе, а потом брызнули осколки – это снаряд ударил в цель. Послышались торжествующие вопли, и через несколько секунд вокруг нас уже градом сыпались камни: мальчишки вступили в игру.

К счастью, Кэт удалось избежать прямых попаданий, иначе она наверняка завизжала бы – в отличие от меня. Здоровенный голыш угодил в подошву моего takkie[13] и отскочил, еще один камень, более острый и неровный, царапнул палец. Боль была ужасная, мне понадобилась вся до капли сила воли, чтобы не заплакать, когда выступила кровь. Я не позволю какой-то ране помешать мне выполнить миссию.

Слава богу, довольно скоро мальчишки разбили все мишени, шум и пыль улеглись.

– Во что теперь будем палить? – спросил Вунтер.

– Можно посоревноваться, кто дальше выстрелит.

– Нет, скучно. Надо что-то позабористее.

– Например?

Какое-то время все молча прикидывали.

– Птицы, – предложил Пит. – Давайте стрелять по птицам.

Но птиц не было. В кои-то веки деревья и небо оказались свободны от пернатых созданий, и я была благодарна за отсрочку в исполнении приговора. Мальчишкам уже начало надоедать глазеть вверх, когда с тропинки, по которой они пришли, послышался шорох.

– Ш-ш, что это? – спросил Пит.

Шелудивая кошка впрыгнула в выработку и метнулась к бревну. Где-то поблизости залаяла собака, кошка развернулась и вздыбила шерсть, изготовившись к атаке. Она яростно зашипела, а когда преследователь не появился, юркнула в дупло.

Я поняла, что надумал Пит. Медленно подняв рогатку и прицелившись в другой конец полого бревна, откуда могла появиться кошка, он прижмурил один глаз, потуже оттянул резинку.

– Нет! – Вскочив, я сообразила, что это мой крик.

Потрясенный Пит отпустил резинку, и камень перелетел через бревно. Едва камень коснулся земли, кошка метнулась прочь, а Пит испустил вопль разочарования, еще сильнее подстегнувший несчастное животное.

Инерция гнева толкнула меня к Питу, но защищать было уже некого, а я вдруг оказалась легкой мишенью для разозленных мальчишек.

– Она шпионила за нами! – заорал Вутер, и остальные подхватили вопль, давая волю своему гневу, так и рвавшемуся наружу.

Я попыталась заговорить на их языке, понадеявшись, что это утихомирит их злость.

– Ek is nie’n sampionen nie!

Мальчишки воззрились на меня как на пациентку психушки, а потом захохотали и о чем-то наперебой заговорили. Я подумала сначала, что их развеселило мое беспардонное вранье, но тут же сообразила, что перепутала “шпионить” и “грибы” на африкаанс.

– Я хочу в вашу банду! – попыталась я перекричать их гогот.

Пита настолько возмутило это заявление, что он перестал давиться от смеха и даже перешел на английский.

– Хотшешь в наша банда? Это врятт ли. – Он говорил с твердокаменным африканерским акцентом, с раскатистыми “р”.

– Почему?

– Ты meisiekind. – Как будто быть девочкой – худшее, что с тобой может случиться. – Иди играй з другими девотшки.

– Я не хочу играть с девочками. Хочу с вами, хочу быть одним из мальчиков. – Я не стала упоминать, что его матушка запретила мне играть с его сестрой.

– Но ты же rooinek[14], – брызгая слюной, выплюнул Пит. Его тон ясно давал понять: быть из англичан даже похуже, чем быть девочкой.

Я знала, что африканеры ненавидят англичан из-за какой-то там Бурской войны, но не придавала этому большого значения. С тех пор как англичане и африканеры рвались убивать друг друга, прошло почти сто лет, и взаимная ненависть к 1976 году уже должна была бы поутихнуть, да вот, похоже, не поутихла.

Видимо, африканеры так и не смирились с поражением в войне, как не смирились с тем, что их женщины и дети оказались запертыми в первых в истории концлагерях, да еще во власти британцев. Если я что и усвоила в раннем детстве, то это что у африканеров хорошая память и они всерьез умеют затаить злобу.

– Уходи, пока я не кинул тебя этим камнем! – приказал Пит, поднимая очередной снаряд.

– Ты имеешь в виду, что хочешь кинуть камень в меня, а не зарядить мной камень и выстрелить из него.

Мальчишки вдруг разом потянулись к камням, и я поняла, что урок родной речи окончен. И бросилась бежать; пыль вздымалась вокруг, оседала на мне толстым слоем – уликой, которую обязательно надо будет смыть. Уже почти у дома, задыхаясь, сгорая от унижения, я вспомнила про Кэт. Меня чуть не линчевали – а она сидела тише воды. И что тут удивительного. Я ведь прозвала ее Трусишка Кэт.

Я подумала, не вернуться ли за ней, но сочла, что только выдам ее. Все с ней будет нормально. Никто лучше Кэт не умел обращаться в невидимку, если на нее нападала охота поиграть в прятки.

4

Бьюти

15 июня 1976 года

Питермарицбург, Южная Африка

– Сколько еще, мама? – Фелиса вздыхает и отворачивается от окошка, затуманенного ее дыханием.

Она напоминает мне Номсу, хотя пухлее, и на лице у нее выражение покорности, какого я никогда не видела у дочери. Может, из-за того, что они ровесницы, или же просто потому, что я могу думать лишь о дочери, любой пустой холст показывает мне мои воспоминания.

К девушке припал младенец, его голова покоится на подушке ее грудей, а ручки обнимают за шею – малыш висит на ней. Иногда он с неожиданной силой пинается, младенческие ножки бьют меня по животу, словно ребенок сражается со своими снами. Я завидую ему. Как бы мне хотелось уснуть. Как бы мне хотелось замедлить барабанные удары моего лихорадочно бьющегося сердца, усмирить дикий полет мыслей, которые мечутся кругами, словно летучие мыши в сумраке.