Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Ягупова Светлана

Феникс

Памяти светлого человека — моего отца, Владимира Тимофеевича Ягупова
Друзья, материя не навоз, а вещество, сияющее возможностями, Н. Рерих
Пролог

Земля отдыхала: от многолетних войн, эпидемий, засух, откачки нефти из подземных артерий, грохота отбойных молотков, скрежета буровых долот, грызущих, долбящих и сверлящих ее нутро; от неразумного хозяйствования и даже глумления над лесами и реками, горами и морями; от стенаний и мольб, праздных оргий и похорон, злобы, зависти, высоких полетов духа и падений.

Земля плыла, летела, кружилась и то, что все же не стала глыбой мертвого льда, не распалась на куски, не растаяла, было закономерным чудом, сотворенным человеческим разумом, который после долгих метаний, заблуждений и борьбы обрел наконец равновесие и ясность, сохранил для себя и Вселенной эту уникальную планету.

Космонавт смотрел в иллюминатор на ветвистые салюты молний, сиреневое свечение туч, голубую дымку, сквозь которую проглядывали коричневые пятна материков, темно-синие впадины океанов, и ему казалось, что все это он уже когда-то видел: то ли во сне, то ли в забытой реальности.

Солнцезащитные фильтры на стеклах были сняты — хотелось в деталях и красках рассмотреть колыбель и погост далеких предков, чтобы не только умом, но глазами и сердцем прикоснуться к планете, одухотворение которой стало смыслом жизни многих его соплеменников. Около ста миллиардов жизней отполыхали на Земле и, превратившись в тлен, сделали ее гигантским колумбарием, каждая пядь которого хранила скрытые реплигены тех, чьи потомки, вырвавшись в космос, наложили долговременный мораторий па родную планету. И сейчас она восстанавливала некогда утраченные силы, регенерировала лесную поверхность и ждала нового человека, который вернул бы ей суровую память о прошлом. Память не книжную, а живую, в облике сыновей и дочерей, канувших во тьму.

Болезни, несчастные случаи, стихийные бедствия, социальная вражда и бытовые неурядицы — все это сокращало жизнь. Человек доживал в лучшем случае до ста — девяноста лет и умирал, обремененный букетом болячек, Неумение же управлять личным временем приравнивало долгие годы к сроку бабочки-однодневки, высвобождая темную энергию души. \"Успеть бы, успеть, лихорадочно стучали внутренние часы. — Успеть накопить, захватить, насладиться\". Однако рядом, как противовес, такой же недолговечный, хрупкий человек щедро тратил свою единственную жизнь на благо других, не надеясь на вознаграждение в ином мире.

Космонавт живо представил времена Великого Переселения, когда тысячи космических кораблей около двух лет перебрасывали жителей Земли на планеты созвездия Феникс — Эсперейю и Айгору. Пространственные туннели — \"кротовые норы\", — соединяющие эти планеты с Землей, были похожи на старинные магистрали, кишащие автомобилями, — так изображали это событие художники-космисты. Интересно, что испытывали люди, покидая свое извечное жилище? Наверное, кое-кто слишком буквально понял древнюю мудрость: \"Сломай дом — построй корабль, оставь богатство — ищи жизнь\". Несколько опустевших городов сравняли с землей, не подозревая, что природа уготовила себе дворника в облике геологического катаклизма, разразившегося через век после отлета людей. Изменились очертания материков, в океанах возникли новые острова, мощные землетрясения уничтожили ряд мегаполисов-музеев. Но в целом Земля оставалась прежней, и жители Эсперейи и Айгоры мысленно бродили по ее лесам и лугам, по улицам покинутых городов и мечтали о возвращении.

Прежде чем приступить к выполнению наземной программы, нужно было сделать три витка. На третьем обороте космонавт готовился к встрече с событиями из истории Земли, сохранившимися в энергоматрицах. Признавали, что это самая величественная и потрясающая душу картина, с какой человек когда-либо сталкивался, поэтому хроноиллюзатор включался на последнем витке.

Космонавт еще раз проверил аппаратуру — хроноиллюзии были знакомы ему лишь по кинозаписям. Еще на первом курсе в школе косморазведки предупреждали, что просмотр их в оригинале чреват неожиданностями, и к этому тщательно готовили задолго до полета. Однако записи воспринимались как обычные фильмы. Вероятно, совсем иное, когда временные образы появляются на твоих глазах как бы из ничего, в околоземной космической пустоте, да еще в гигантских масштабах. Было несколько случаев нервных срывов, и теперь абитуриентов для земной разведки отбирали особенно тщательно.

Неизвестно, какую тайну выдаст планета в этот раз. Надо быть предельно собранным.

Космонавт волновался. До сих пор он летал лишь на соседние с Эсперейей планеты, и то в составе исследовательских экспедиций. Это был его первый самостоятельный полет, когда все надо решать самому. Правда, его держали под контролем и в случае чего, могли помочь советом. Но бывают ситуации, когда помощь издалека бессильна. Поэтому приходится быть начеку.

\"Заканчиваю второй виток\", — сообщил он на Эсперейю и представил, как спиролетчики поудобней усаживаются в креслах, настраиваясь на его биоволну. На Эсперейе их было пока немного, тех, кто умел мысленно путешествовать к другим планетам. Но даже если все научатся этому, кто-то все же должен рисковать, лететь в неизвестное.

\"Но жив не я. Нет, я в себе таю того, кто дал мне жизнь в обмен на смерть мою…\" Пауль Флеминг. Пожалуй, первые разведчики будущего и потенциальные репликаторы — поэты разных времен и народов. Если бы их великую мечту не извратили религиозные догматики, эпоха восстановления настала бы значительно раньше и, возможно, сейчас бы он летел не в одиночестве, а, скажем, с тем же Паулем Флемингом, чья поэзия так близка его душе. Глядя в иллюминатор на родную планету, Пауль читал бы ему прекрасные строки о времени и любви, а потом они вместе высадились бы на Землю, чтобы исполнить свой долг перед предками: взять почву, таившую миллиарды жизней, и привезти ее в лаборатории Эсперейи.

\"Таир, над Интернополем вспомни о нашем семейном предании, — попросила его перед полетом Лия. — И сейчас, глядя на полуостров в Черном море, он думал о первом на Земле городе, объединившем множество наций. Какой прекрасной ни была Эсперейя, память о Земле не угасала. Колыбельные песни о Земле, детские сказки — о ней же, и Таиру порой казалось, что жители Эсперейи вчера лишь покинули родную планету и поэтому так тоскуют по ней. Почву под ногами никто не называл Эсперейей, это по-прежнему была земля. Самую пылкую любовь именовали земною, самых красивых девушек — землянками. Мечтой любого жителя Эсперейи было возвращение на Землю. Поэтому в праздничные дни чаще всего звучала старинная протяжная песня Рыжего Усача об утренних росах на земных лугах, о чириканьи под окном невзрачного земного воробушка, о звезде под названием Солнце, согревающей все живое, но такое недолговечное. \"В твоих садах я, как цветок, продли мне срок!\" — пробормотал Таир строку древнего поэта, всей душой впитывая причудливо преломившееся в ней прошлое.

Трижды просигналил зуммер, оповещая о завершении третьего витка. Стараясь сохранить выдержку, космонавт надел на голову ленту с датчиками от хроноиллюзатора, расслабился и приготовился к самому неожиданному. Давно он ждал этой минуты, а пришла она буднично, по-деловому. \"Какое однако неудачное название — хроноиллюзатор, — подумал он. — Ведь то, что предстоит сейчас увидеть, вовсе не плод воображения, а закрепленная космосом земная память, природа которой еще недостаточно изучена\".

Но космонавт не увидел, а услышал. Ни в одном учебнике, ни в одной лекции не было сказано о звуковом поле Земли. Не галлюцинирует ли? Это был хорал, исполняемый мужскими и женскими голосами. Если бы в корабле находился великий композитор, то, вероятно, именно этим хоралом он выразил бы ту сложную гамму чувств, которая овладела им при виде плывущей в черном космосе планеты предков. Оранжевый Арктур, голубой Альтаир, красный гигант Альдебаран в сравнении с ней выглядели замухрышками — так сияла она разнообразным спектром красок. Не верилось, что именно здесь некогда развернулось гигантское сражение между добром и злом, что вся история Земли — история этого грандиозного боя, из-за которого некоторые мыслители прошлого исключили планету из мировой гармонии, не подозревая о ее высокой миссии — взрастить Разум, противостоящий вселенскому хаосу.

Мощная, будто под гулкими сводами храма, мелодия так заворожила космонавта, что он с запозданием на три минуты вспомнил о фонофиксаторе, который по инструкции нужно было включить немедленно в случае появления каких-либо звуков. Слева, за стеклом, сияло на черном фоне солнце, справа мерцали звезды, а перед глазами неспешно поворачивался глобус Земли.

Хорал звучал на незнакомом языке, однако был понятен. В нем угадывались вековые печали и радости человечества, его надежды и разочарования, любовь ко всему живому и вера в могущество человеческого духа. Голоса взлетали на необозримую высоту, касались звезд, плыли среди галактик, туманностей и звездных скоплений, а затем стремительно срывались в пропасть, увлекая за собой Вселенную. Но в миг, когда, казалось, рушится весь мир, вдруг наступала секундная пауза, из которой возникало нечто новое, более совершенное, без гибели и слез.

\"Прелюдия гармонии\", — дал название услышанному Таир. Вспомнилась скульптура в центральном зале школы косморазведки: припавший на колено титан держит на плечах земной шар. Неожиданно открылся ее смысл: тяжкое и сладкое бремя земной жизни человеку было суждено нести самому, не надеясь на помощь извне. Мелодии-просьбы к всевышнему, звучавшие в храмах, были ничем иным, как обращением человека к своей душе, замурованной страхом небытия, не познавшей еще свою силу, мощь и бесконечность. Но вот ему открылись другие планеты и он узнал, что самый неисчерпаемый мир находится в нем самом, и проникся глубоким уважением к собственной природе. Цивилизации более высокого уровня — б созвездии Ориона и Волос Вероники — лишь подтвердили это, ибо их представители тоже имели человеческий облик. И теперь даже те, кто предполагал существование других гуманоидных миров, были уверены, что и они развились из цивилизации типа земной, что именно физическая и духовная константа человека заключает в себе зародыш вселенской гармонии.

Хорал долго нес Таира на крыльях, потом сменился фрагментами из органных мелодий Бетховена и Баха, Вивальди и Перголези. Веки отяжелели и сомкнулись. Он не спал, но стоило ему на миг расслабиться, как музыка угасла. Космонавт встрепенулся, взглянув в иллюминатор. За стеклом полыхало пламя. Протер глаза. Пламенем охватило все обозримое пространство и уже не было видно ни звезд, ни Солнца, ни Земли.

\"Началось\", — подумал он, сжимая подлокотники кресла.

Казалось, еще немного — и обшивка корабля лопнет, как яичная скорлупа, и рассыплется. Однако пламя отличалось от настоящего — свет его был не столь ярким. Таир прильнул к иллюминатору и стал изучать этот неожиданный пожар. Огненные языки закручивались в спирали, вытягивались в линейные молнии, обретали формы геометрических фигур, постоянно меняя свои очертания. В глубине их рождались и таяли силуэты людей, строений, деревьев. Планета исчезла из поля зрения, и космос вокруг нее ткал удивительные картины. Отбушевав, пламя постепенно успокоилось, растворилось в черноте, из которой внезапно выкристаллизовались бока морских волн. Это было невероятно — за иллюминатором космического корабля плескалось море! На волнах покачивался трехмачтовый барк. Ветер гнал над ним тучи и пузырил паруса. На полуюте, рядом со штурвальным, стоял человек с подзорной трубой. Судя по одежде и по тому, как нестойко держался он на палубе, поправляя срываемую ветром шляпу с пером, можно было догадаться, что он из сухопутной армии. Когда барк приблизился к кораблю чуть ли не вплотную, космонавт пристально вгляделся в лицо человека. Тот вдруг посмотрел прямо в иллюминатор, и не успел Таир понять, чем поразило его лицо, как видение растаяло, его сменило другое. На месте океана раскинулся первобытный тропический лес с гигантскими папоротниками и лианами. Сквозь них пробирался полупокрытый шерстью гоминид. Уже не обезьяна, но еще и не человек: длинные, до колен, руки, тяжелая нижняя челюсть, почти нет лба. Зажав в кулаке отточенное с двух сторон рубило, гоминид затаился в зарослях, наблюдая за мирно пасущимся на лужайке кабаном и надеясь, что тот наконец попадется в уготовленную западню. При этом не замечал, что ему самому угрожает опасность: из глубины леса за ним следила пара глаз, светящихся злым голодом. Гигантская черная кошка с торчащими из приоткрытого рта клыками подкрадывалась к нему медленно и бесшумно. \"Да оглянись же!\" — невольно вырвалось у Таира. Будто услышав его возглас, гоминид насторожился, и в миг, когда пантера уже напряглась для прыжка, он обернулся и замер. Испуганная его резким движением, хищница шмыгнула в сторону, а обезьяночеловек, осознав опасность, бросился бежать. Это было ошибкой — зверь тут же ринулся следом, быстро догнал его, мощным рывком тела опрокинул на землю и вцепился в плечо.

У Таира перехватило дыхание. Рука его сжалась в кулак и безвольно повисла — он ничем не мог помочь первобытному существу. Таинственный оператор выхватывал крупным планом сверкающие безумием и почти человеческой мукой глаза, сильные, в яростной дрожи, лапы зверя. Таиру даже почудилось, что он слышит звериный рык и тяжелое дыхание жертвы. Сцепившись в клубок, гоминид и пантера катались по земле, разрушая райскую идиллию молчаливо застывшего леса. Но вот окровавленный, обессиленный гоминид нащупал в траве выроненное при схватке рубило, левой рукой перехватил горло пантеры, а правой, размахнувшись, последним усилием ткнул ей рубилом в глаза. Отбросив оружие, сжал горло зверя. Тот оскалился в беззвучном вое, изогнул спину и рухнул, подмяв под себя обезьяночеловека.

С минуту враги лежали недвижно. Затем гоминид медленно выкарабкался из-под мертвой пантеры и, пошатываясь, побрел в чащу, чтобы оповестить соплеменников о победе.

Неизвестно, по какому принципу космос отбирал сцены из истории Земли. Выдвигалось много предположений, но ни одно из них не было обоснованно. Удивительно то, что несколько человек могли из одною и того же иллюминатора наблюдать разные картины. Эта индивидуальность восприятия породила гипотезу, будто космос выдает каждому эпизоды, каким-то образом связанные с его прошлым. Уникальность приемника, то есть мозга индивидуума, обеспечивала и уникальность передач.

За иллюминатором вновь вспыхнуло пламя. Бросив беглый взгляд на приборы и убедившись в том, что корабль идет по курсу, Таир приготовился к новым сюжетам. Опять пошли быстро сменяющие друг друга видения. Как верно угадали цветовую гармонию и ритм космической фантасмагории авторы гигантского стеклянного сооружения под названием Память Земли, воздвигнутого год назад на площади столицы Эсперейи! Однако наяву все это выглядело намного впечатляюще. Из пламени рождались гигантские фигуры людей, животных, мирные пейзажи и природные катаклизмы. Цельные картины дробились, рассыпались стеклышками калейдоскопа и вновь складывались в летучие сюжеты, смысл которых Таир не всегда успевал осознать. Где, когда раньше видел он девушку в легком пеплуме, с браслетами на запястьях тонких рук? Она держит лавровый венок и с улыбкой смотрит в его сторону, будто просит наклонить голову, чтобы надеть этот венок. По пыльной дороге, обливаясь потом, идет скованный цепью караван невольников с запекшимися от жажды губами. Звон колоколов. Двое влюбленных на ступенях кирхи заговорщицки переглядываются друг с другом, скрывая свою симпатию от бюргерских святош. Мальчик в белом жабо и панталончиках говорит отцу по-немецки, что хочет купить щегла и выпустить на волю. Стоп. Каким образом понятен язык?

Не успел поразмыслить над этим, как площадь превратилась в пивной бар, где шумно развлекалась молодежь в форме солдат герцога Голштинского. Но к чему этот гигантский лист каштанового дерева, а на нем не менее огромная бабочка с радужными крыльями, расправленными для полета? \"От счастья не беги и не считай бедой коварство времени и сумрачность пространства\"… Неужели Флеминг? Таир вздрогнул. Этот человек, бормочущий у старинной конторки стихи, — поэт? Не он ли стоял на барке с подзорной трубой? Так вот чем взволновало это лицо!

За иллюминатором поплыли морские и лесные пейзажи, горные тропы, заросшие кустарниками, бескрайние степи, по которым мчались всадники с опущенными забралами и хоругвями. Навстречу им двигались не менее грозные конники. Перекрестье копий. Дикие возгласы и предсмертный хрип. И вновь мирные картины и каскад самых разнообразных звуков: дробь дождевых капель по жестяной крыше, горное эхо, чья-то далекая песня, громыхание весенних гроз. А сквозь эту многоголосицу — погребальные песни на разных языках, но с одинаковой скорбью.

Сон, замешанный на яви, — так мог определить Таир свое состояние при виде сцен за стеклом иллюминатора. В деталях проплывала перед ним чужая жизнь: ярмарочное веселье в Лейпциге, университетская библиотека, практика в прозекторской, навевающая философские мысли о жизни и смерти, поля Германии, истощенные Тридцатилетней войной, поездка в далекую Москву и Астрахань с дипломатической миссией Олеария, любовь, разлука и встречи. И, наконец, за три дня до \"блаженной кончины\" в Гамбурге — эпитафия самому себе, тридцатилетнему, прочитанная всхлипывающей подруге. И в ту минуту, когда Пауль навсегда закрыл глаза, космонавт уже знал — тот, кого в XVII веке звали Паулем Флемингом, безмолвно взывал к нему в форме энергоматрицы, которую нужно было во что бы то ни стало доставить на Эсперейю.

Часть 1

Откровение Ирмы

Сегодня я опять увидела тебя и испугалась, что когда-нибудь мы все же столкнемся лицом к лицу, я начну что-то растерянно бормотать, а ты с неловкостью и смущением выслушаешь мой бред, после чего мы разойдемся и будем лишь издали приветствовать друг друга небрежным кивком головы. Из-за боязни, что ты никогда не узнаешь правды обо мне или же она просочится искаженной, я решила рассказать о случившемся в письме. В этой тетради с силуэтом интернопольского вокзала на обложке, я постараюсь изложить все, что произошло со мной после нашей разлуки. Это даст мне возможность проходить мимо тебя с поднятой головой и даже, быть может, с легкой улыбкой. Предвижу твою усмешку — мол, и здесь проявилась моя эгоистичность: пишу, чтобы помочь себе. Но от тебя ведь ждать помощи не приходится. Давно уже надеюсь лишь на собственные извилины и мускулы.

Я сидела в летнем кафе на набережной и, изнемогая от зноя, ела мороженое — в центральной поликлинике был перерыв, и я убивала время, когда шумная компания расположилась за соседним столиком. Зеркальные очки, соломенная шляпа плюс годы делали меня неузнаваемой, и ты, скользнув по мне рассеянным взглядом, повернулся к одной из женщин, очень милой, но, как мне показалось, слишком молодой для флирта с сорокалетним мужчиной. Ты говорил на ушко даме какие-то любезности, отчего она забавно смущалась и краснела, как школьница. И даже когда завиток ее белокурых, коротко стриженых волос коснулся твоей щеки, во мне ничто не возмутилось. Я воспринимала тебя как своего неразумного, больного ребенка, который продолжает развлекаться в тот миг, когда над его головой висит серьезная опасность.

По отдельным предложениям и репликам я вскоре поняла, что передо мной делегаты международной врачебной конференции. Хотя ты и твои коллеги говорили на эсперанто, я распознала в женщинах англичанок, а в мужчинах французов. Англичанки выдавали себя не только матовой кожей лица, но и некоторой чопорностью, а французы, конечно же, были элегантны и даже на эсперанто продолжали грассировать.

Прости невольное подслушивание, но искушение смотреть на тебя в такой вот близости было настолько велико, что я решила взять еще одну порцию мороженого и чашку черного кофе. Когда я встала и направилась к прилавку, ты проводил меня взглядом, который я хорошо ощутила спиной. Возможно, в моем облике тебе и почудилось что-то знакомое, но уже в следующую минуту ты о чем- то весело болтал с коллегами. Очень может быть, что даже отпустил шуточку в адрес сухопарой мамзель в допотопной шляпе; потому что мужчины из твоей компании обернулись в мою сторону, а дамы застенчиво хихикнули.

Когда я проходила с подносом мимо тебя, захотелось как бы невзначай споткнуться, выронить поднос из рук, чтобы ты ползал по полу, собирая осколки стекла. Это была бы маленькая месть за пережитое мною. Другой женщине, возможно, пришло бы в голову хватить этим подносом по твоей все еще не лысеющей макушке и тем самым хоть в малой степени расквитаться за все. Признаюсь, эта дурная мыслишка шевельнулась и во мне, но я тут же прогнала ее прочь, ибо реализация ее была бы смешной и до обидного неравноценной тому, что выпало мне

Итак, я спокойно села за столик, отдала поднос проходящей мимо официантке и стала есть, украдкой следя за каждым твоим движением. Мне хотелось дольше полюбоваться человеком, из-за которого глаза мои не просыхали все эти годы. Нет, я переживала вовсе не нашу разлуку. Все гораздо сложней и неожиданней

Решение открыться не было вызвано желанием свалить на тебя часть своей тяжести — снять ее никто не в состоянии, даже ты. Просто я хочу, чтобы ты знал, какие финты порой откалывает с человеком жизнь.

Восемнадцать лет я молчала и тем самым предоставила твоей молодости возможность пройти без встрясок и печалей Правда, причиной тому послужило мое неведение.

Итак, ты сидел, остроумно балагурил и не чувствовал моего присутствия. Ветерок с моря колыхал бахрому разноцветных зонтиков над столами, но все равно было жарко, и ты то и дело прикладывал ко лбу платок. В твоем облике почти ничего не изменилось, разве что чуть огрубело лицо и появились едва заметные седые прядки в русой, все еще густой шевелюре. Мне даже показалось, что сейчас ты выглядишь более спортивно, чем в юности. Голубая тенниска подчеркивала загар и была тебе к лицу. Наверное, есть время следить за собой. Впрочем, ухоженный вид скорее говорил о семейном благополучии, и я от души порадовалась за тебя. Это же и усилило мою решимость открыться. Да, во мне есть некоторая толика жестокости, однако позже, узнав обо всем, ты оправдаешь меня и поймешь, чем она вызвана. Ты убедишься, что мною двигала не злоба, а усталость

Но лучше все по порядку.

— У вас есть дети? — неожиданно спросила англичанка, и я внутренне сжалась от этого вопроса — таким неделикатным и безжалостным он показался. Каково же было мое изумление, и, чего уж там! — нечто похожее на досаду, когда услышала, что у тебя прелестная двойня: десятилетние мальчик и девочка.

Ты вынул из брючного кармана бумажник и показал англичанке фотографию, которую, к сожалению, я не разглядела. Подумалось: может, это не твои дети, а жены? Понимаю негуманность моей досады, но что поделаешь: разум говорит одно, а чувства — иное. По крайней мере, я всегда отдаю себе отчет в добропорядочности или злонамеренности своих чувств и мыслей

Когда узнала, что в Интернополе ты не проездом и, следовательно, в этом небольшом городе я могу увидеть тебя с женой и детьми, захотелось немедленно уехать. Но дело в том, что я теперь связана с Интернополем более прочно, чем ты со своей супругой. Поэтому остается одно — эпистолярная исповедь.

Ну и жарища была в тот день! Хорошо, что ты не обращал на меня внимания, иначе заметил бы, как на моем лице потек грим. Я вынула из сумочки пудреницу и украдкой привела себя в порядок, втайне завидуя естественной матовости лиц твоих собеседниц \"О чем таком важном могут поведать ему эти пташки?\" устало подумала я. А ты сидел, не подозревая о том, что в трех шагах от тебя присутствует тайна, которая может разрушить твой многолетний покой.

Вскоре французы завели разговор, из которого я поняла, что они очень уважают в тебе специалиста по лечению последствий вируса «БД». Они были почтительны и неустанно хвалили применяемый тобою метод.

Знал бы ты, милый мой, как ударил по мне этот вирус. Нет, я вовсе не о той жуткой осени, когда чуть было не отправилась на тот свет. Я о другом. Только, пожалуйста, не перескакивай в нетерпении через страницы, я не желаю с размаху бить тебя дубинкой по голове. \"Ты хочешь медленно зажимать мои пальцы в дверной щели?\" — слышу твой сумрачный голос. Нет, милый. Просто мною овладели воспоминания, от которых так же трудно избавиться, как от надежды хоть к старости обрести душевный покой.

Я сидела, украдкой поглядывая на тебя, и пыталась угадать, что в этом профессоре осталось от того слегка легкомысленного молодого человека, не знающего, что такое разъедающая душу печаль и страх перед неизвестностью. Жизнь, несомненно, преподнесла тебе кое-какие уроки, размышляла я. И все же они, вероятно, не настолько серьезны и глубоки, чтобы в корне изменить твою сущность, как это случилось со мною. Той Ирмы, которую ты знал, уже не существует. Как личинка превращается в куколку, куколка в гусеницу, а гусеница в бабочку, так и я к своим сорока прошла ряд удивительных перевоплощений.

Итак, я видела перед собой не моложавого профессора медицины, а студента-медика Дениса Букова, прекрасного теннисиста и гребца двухместной байдарки. Казалось, стоит снять зеркальные очки, подойти и ты снова потянешь меня в ближайшую дискотеку, где мы будем до упаду танцевать под грохот и цветные вспышки халтурного оркестрика.

Не раз приходилось видеть, как резко меняются лица людей, достигших чего-то значительного. Чем дольше я всматривалась в тебя, тем более убеждалась в том, что слава не испортила твоего лица. Но все-таки благополучие свой след на нем оставило. Вероятно, у тебя есть машина, просторная, многокомнатная квартира. По вечерам ты подремываешь у телевизора или играешь в шахматы с соседом. А может, с женой? Или она не интеллектуалка? Впрочем, тебе всегда нравились простушки-спортсменки. Я ведь тоже из их категории.

Все-таки благо, что будущее закрыто для человека. Не понимаю людей, хватающих за руки цыганок и прочих гадалок. Неужели им не страшно? Лично я предпочитаю путешествовать не в завтрашний, а во вчерашний день, как можно дальше стоящий от сегодняшнего. И цепь моего письменного обращения к тебе тоже в этом: вернуться в прошлое, чтобы яснее разглядеть тот шаг, который так круто изменил мою жизнь. Не думай, что плачусь, вовсе нет. Слезы давно иссякли. Я анализирую.

Возвращаюсь в лето, которое мы провели в Пицунде, у моих родственников. Впервые увидев тебя, дядя Гурам сказал: \"Ну, Ирма, теперь интернационал нашего рода расширится\". Если помнишь, мой отец — грузин, мать — коми. И вот теперь дядя Гурам имел в виду гипотетического ребенка, в котором будет еще и русско-украинская кровь.

Пицунда привела тебя в восторг. Ты восхищался цветением магнолий и ленкоранской акации, по полдня не выходил из моря и не мог налюбоваться знаменитыми пицундскими соснами. Дядя Гурам и тетушка Нино жарили в нашу честь шашлыки на дворовом мангале и угощали вином собственного изготовления. В саду, между стволами старых платанов, был подвешен гамак, и однажды вечером, качаясь в нем, ты сказал мне на ухо: \"Ирма, я теперь знаю, что такое рай\".

В тот вечер мы долго смотрели на звезды. Они, как птицы, сидели прямо на ветках ночных деревьев. Ты говорил, что со временем человечество найдет себе новый дом, а старушке-Земле даст возможность отдохнуть и омолодиться. Еще ты говорил, что по окончании института будешь работать в астрогородке, мол, есть такая возможность. Только бы не было войны. Я наивно спросила: \"А как со мной?\" Но тут же прикусила язык: ты ведь не делал мне предложения, а я уже мысленно связывала свое будущее с твоим. Но в тот вечер ты был щедр и весел. \"Будешь учить звездолетчиков сражаться на рапирах с инопланетными чудовищами\", — пошутил ты. И мы размечтались, что хорошо бы и впрямь работать в космосе. А между тем, столько дел ожидало нас на Земле!

Как зовут твою супругу? Неужели Зоя? Нет, это было бы слишком: Линейка твоя жена. В Пицунде ты нет-нет, да вспоминал о ней. Правда, с усмешечкой. Линейка нравилась тебе, я всегда чувствовала это. Ты часто удивлялся, каким образом она, такая изящная, такая интеллигентная, залетела к нам в машбюро, а не преподает где-нибудь в школе или университете. Почему же тебя не волновало то, что я тоже порчу пальцы за машинкой?

В то пицундское лето я была хороша, как никогда. В такие пики женщина должна выходить замуж, но у тебя впереди была интернатура, и мы решили подождать.

В начале сентября мне удалось достать путевку в Одессу, где тебе предлагали интернатуру. Теперь ты, конечно, догадываешься, к каким воспоминаниям я подвожу. Но прежде чем окунуться в них, выпей стакан сока или выкури сигарету, а я на минуту вернусь в кафе, где позавчера встретила тебя.

— Профессор Буков, — обратился к тебе француз, чем-то похожий на знаменитого киноактера. — Здесь, в этой интимной обстановке, можно расслабиться и поговорить о том, что волнует. Скажите откровенно, поддерживаете ли вы мнение, будто вирус «БД» стимулирует дрейф генов?

Ты улыбнулся:

— Дорогой доктор Ружен, и в официальной, и в интимной обстановке я говорю всегда то, что думаю. Несомненно, последствия вируса будут сказываться еще долгое время, возможно, не одно десятилетие. И не только в связи с горизонтальным переносом информации. Словом, работенки нам хватит до конца жизни.

Ты произнес это так весело, будто речь шла о хоккейном матче или театральном представлении, и меня это покоробило. Конечно, врачи привыкают ко всему, даже к смертям, но можно ли с улыбкой говорить о последствиях «БД»?

Ниже ты поймешь истоки моего занудства.

Усаживайся поудобней, и я освежу твою память. Не знаю, что это было модное поветрие или духовная потребность, но в Одессе ты окунулся в чтение философской литературы. Искал ли какую-то истину, опору в душе или, желая не отстать от веяний времени, потребительски поглощал информацию, еще не ставшую расхожей для обывателей? Для меня это до сих пор загадка.

Правда, время было трудное. Кажется, не находилось человека, который не чувствовал бы, что жизнь всего рода человеческого на грани гибели. \"Холодная война\" принесла много жертв и нашей стороне, и стороне противника: духовные убийства во всем мире ежегодно увеличивали количество алкоголиков, душевнобольных, наркоманов, уголовников… Кое-кто ударился в мистику, религию, ожидание \"второго пришествия\".

Однажды у телевизора мне пришло в голову, что часть человечества сошла с ума, причем уже давно, поэтому и висит над Землей угроза войны. Для меня вдруг перестали существовать какие- либо движущие силы прогресса. Я видела одно: творчество природы в облике людей и нависшую над ними бомбу. Черный, безмолвный космос родил хрупкий цветок — человека, эту сплошную боль: иголкой к нему прикоснись, и то вскрикнет. Не зверя, ублажающего свое чрево и тело, а существо, которое мыслит, любит, надеется, а на него нацелены острия ракет, ножи в спину, разнообразнейший набор болезней, катастроф. Поистине свеча па ветру… Но уж коль столько бед он сумел одолеть, значит, и впрямь таится в нем нечто непостижимое. И вот, выходит, сам замахнулся на собственный род.

Ты с жаром цитировал своим новым одесским друзьям философов всех веков, восхищался их мудростью и все повторял постулат о трех китах нравственности. Первый кит — совесть, якобы родившаяся из чувства полового стыда, второй жалость (любовь), третий — благоговение перед природой.

Ты очень много читал, и мне было с тобой интересно.

Первые две недели в Одессе прошли столь же счастливо, сколь и месяц в Пицунде. И хотя ты был слишком занят, работая в клинике, мы успели побывать на Ланжероне, — стояли прекрасные теплые дни, купальный сезон еще не кончился, — дважды ходили в оперный театр на гастроли группы \"Да Скала\", посетили несколько музеев и даже спускались в катакомбы.

По соседству с нашим пансионатом располагалась духовная семинария, и парни с длинными волосами, в черных рясах, часто бегали к нам на танцплощадку. Ты, конечно, не преминул познакомиться с ними, тебе хотелось пофилософствовать, но братья оказались довольно убогими на размышления и, вероятно, зная о своей несостоятельности по многим интересующим тебя вопросам, советовали поговорить с неким Василием, их собратом.

Как сейчас вижу уютную пансионатскую беседку, где мы с братом Василием проболтали допоздна. В тот вечер я прозевала ужин, зато была сыта вашей духовной беседой.

Брат Василий выглядел старше тебя из-за длинных волос и бакенбардов, переходящих в аккуратную бородку, а оказался твоим однолеткой. Поначалу беседа не клеилась, и Василий насмешливо поглядывал на нас. Вероятно, он был из традиционно поповской семьи, что отпечаталось на его холеном, полном достоинства лице. Стало вдруг неловко за тебя, не знающего к чему приступить, и я бесхитростно брякнула:

— Нас интересует, как вы докажете существование бога.

Василий улыбнулся мне, точно ребенку.

— А разве есть доказательство его отсутствия? — сказал он.

— Не то, Ирма, не то, — поморщился ты и наконец сформулировал вопрос: Признайтесь, вы же верите совсем не в того, с нимбом над головой?

— Конечно. Я верю в некий космический разум, более развитой, чем человеческий.

— Да, для его улавливания сконструированы радиолокаторы и радиотелескопы, заброшены в космос пластинки из анодированного золота с зашифрованной информацией о Земле. За семнадцать миллиардов лет после Большого взрыва у Вселенной наверняка было время создать цивилизацию более высокую, чем наша. А может, мы живем в электроне или в иной элементарной частице. Но это не означает, что мы должны бить поклоны чему-то неведомому, составной частью чего, быть может, являемся. Скорей всего, о нас и не догадываются, как мы не догадываемся о мирах, которые, возможно, у нас под ногтями.

— Однако и вовсе низвели человека. Явный перегиб. Нет, он не микроб, и ему нужна сильная рука. А без обрядов, традиций он, пожалуй, перестанет ощущать ее, даже если и уверует в ее существование.

— Но уже давно появились люди без рабской психологии.

— Вы имеете в виду таких, как вы? — усмехнулся брат Василий.

— Хотя бы.

— Тогда почему многие из вас с интересом и надеждой все же смотрят в небо?

— Вовсе не из желания обрести хозяина. Нами движет жажда познания истины.

— Здесь-то мы и сходимся с вами.

— А по-моему, наоборот, — возмутился ты, и мне понравилось, с каким пылом продолжал: — Именно здесь наши пути-дорожки разбегаются. Вы признаёте нечто высшее априори, без доказательств, и тем самым выдаете догматичность своей организации. На каком-то этапе человечеству, возможно, и было необходимо это учреждение, как ему нужно еще государство. Даже если бы человек и впрямь был создан \"по образу и подобию\", не унижал бы он само божество, ставя на первое место страх перед ним, не осознавая себя его частицей и, следовательно, достойным уважения?

— Кто вам сказал, что в основе религии страх?

— А разве история не подтверждает этого?

— В основе истинной религии не страх, а вера. Надеюсь, вы не будете отрицать, что мировая культура взросла на библейской и евангельской нравственности?

— Эта нравственность — плод человеческого разума, поисков и заблуждений людей, а не высшей силы. Ничего, со временем наука станет по-настоящему крылатой и нам откроется такое волшебство материи, что дух захватит, а евангельские чудеса покажутся наивными сказками.

— Порой мне кажется, — задумчиво сказал брат Василий, — что и вы, и мы без толку размахиваем картонными мечами.

— А вы хотели бы картон превратить в сталь?

— Господь с вами, я не о том. Вчера мне попалась на Дерибасовской вот эта книжонка. Называется \"Миражи вечной жизни\".

— Я уже успел прочесть ее, — сказал ты, недовольно морщась. — Книги подобного рода не дают ничего уму и\" сердцу ни верующего, ни атеиста. Даже наоборот. То, что мучило лучших людей всех времен, здесь беззастенчиво предано в руки догматиков.

— Вы имеете в виду мечту о бессмертии?

— Да. Ее нельзя путать с верой в загробную жизнь.

— На ваш взгляд, мечта о бессмертии осуществима?

— В какой-то мере. Возможно, быть бессмертным скучновато, но прожить свой жизненный срок во всей полноте до появления инстинкта смерти, чтобы умереть безболезненно, с ощущением прожитой жизни, как выполненного долга перед людьми и собой — это высокая идея человечества. Она же тянет за собой и высочайшую нравственность. Люди совершенного общества не смогут быть счастливы, осознавая, что фундамент их счастья — миллиарды безвременно оборванных жизней. Следовательно, их наука, искусство будут вдохновляться делом оживления прошлых поколений. Когда- нибудь это и объединит всех людей. Преступно отдавать такую мечту в руки разных сектантов и фанатиков, как делает автор этой книги.

В ту минуту я была рада за тебя. И подумала: медики — вот кто со временем станет центральной фигурой общества. И, конечно, учителя, дающие здоровье духовное.

— Вы так уверены в науке? — спросил брат Василий.

— Наука — моя вера.

— А вам не кажется, что в последнее время она извратила свое развитие и не способствует прогрессу, а регрессу?

— Наука всегда была двуликим Янусом. Классический пример: одной спичкой можно сжечь город и сварить обед. Все зависит от того, в чьих она руках.

— Да-да, — согласился Василий. — Бог и дьявол постоянно соперничают друг с другом. Диамат это называет борьбой противоположностей, а суть, если разобраться, одна и та же. Разная лишь терминология. Я бы сказал, образность.

— Не только, — отпарировал ты. — У вас в борьбе бога и дьявола человек не присутствует. Мы же, атеисты, эти противоположности видим в самом человеке.

— А вот скажите, вы очень верите в самого себя?

— То есть?

Мне показалось, что ты растерялся.

— Верите ли вы в то, что ваши личные возможности беспредельны?

— Нет. Конечно же, есть предел. К примеру, я не могу разбежаться и взлететь, не могу долго находиться в воде. Да мало ли что не по силам мне.

— Ну вот. Как вы можете верить в беспредельное могущество некоего абстрактного человека, если не верите даже в собственные силы, ибо весь ваш опыт говорит вам: вы бессильны перед многими природными явлениями, вы смертны.

— Но этот же опыт мне доказывает, что там, где бессилен один человек, всемогущи многие. Я не могу без крыльев взлететь в воздух, но могу это сделать, скажем, при помощи таких достижений человеческого разума, как дельтаплан, самолет. Да, один я не в силах построить космический корабль, но существует коллективный гений человечества. Впрочем, своих подлинных возможностей я еще не открыл. Но на пороге этого. И когда познаю самого себя, то, возможно, окончательно уверую в то, что я и есть бог.

— Вы слишком самонадеянны, — усмехнулся брат Василий. — Но какой смысл видите вы в пустой, без бога, Вселенной?

— Для меня космос не пустынен. Он наполнен созидающей материей, которая обладает более удивительным свойством, чем все вымечтанные людьми боги. Мне нравится, что материя взывает не к преклонению перед ней, а к изучению, познанию, разгадке ее тайн. Именно это и объединит людей будущего.

Я слушала тебя, любовалась вдохновением, с каким ты бросал в лицо брату Василию свои контраргументы, но не могла понять, где кончаешься ты книжный и начинаешься настоящий. Ведь только вчера ты рассуждал о трех китах нравственности, с которыми человечество покончило, а теперь ставишь его на престол самого господа бога. Брат Василий показался мне более цельным. Для него существовал Некто, движущий судьбами людскими, и его вера в этого Некто была основой его морали. Ты же верил в чудесность материи, но поскольку та была безлика, то безликой была и основа твоей нравственности.

Через пару недель этот разговор имел продолжение в обстоятельствах, напрямую связанных с моими последующими бедами, поэтому и напомнила о нем в подробностях.

Как разразилась та катастрофа? Минуло уже восемнадцать лет, а она и сейчас перед глазами.

Все началось с сообщения по радио о том, что в районе Тихого океана, вблизи Галапагосских островов, акванавты английского научно-исследовательского судна случайно подцепили тралом и подняли на борт небольшой цилиндрический контейнер с клеймом, по которому трудно было определить, какому государству он принадлежит. Судно причалило к острову Сабины, высадило туда экспедицию и выгрузило контейнер. Поскольку было неизвестно, что он заключал в себе, везти его на материк не рискнули. Но человек — существо любопытное, контейнер все же вскрыли. Он оказался почти пустым, лишь небольшая горстка сероватого вещества, похожего на пепел, навела на мысль, что это, возможно, радиоактивные отходы. Были приняты меры предосторожности, любопытствующие посмеялись над своей наивностью, запаяли контейнер и на моторке забросили его подальше от берега. А на следующий день члены экспедиции и почти все население острова свалилось с ног от неизвестной болезни.

Я сохранила одно из первых описаний этого заболевания, вызванного, как выяснилось позже, выпущенным из цилиндра вирусом. Осталось загадкой: синтезирован ли вирус в бактериологической лаборатории и для чего-то заключен в цилиндр или же самозародился в радиоактивных отходах? С невероятной быстротой, почти за две недели, он облетел весь земной шар и вызвал глобальную эпидемию.

\"Все было, как обычно, — пишет первая жертва вируса Дин Томпсон. — В честь прибытия на биостанцию был дан обед, на котором подали экзотические блюда: черепаховый суп, деликатесы из яиц биссы и рыбы-собаки, плов с мидиями, икру нерки.

В открытом летнем кинотеатре показали один из привезенных нами фильмов. Собралось все местное население острова, было шумно и по-праздничному весело. Никто и не предполагал, что завтра эти загорелые крепкие люди слягут в судорогах неведомой болезни.

Ночью я проснулся от звона и шума в голове и подумал, что, вероятно, не прошла бесследно рюмка местной настойки из какого-то растения с желтыми ягодами. Во рту пересохло. Я встал и, стараясь не разбудить врача и радиста, вышел из времянки в поисках воды. Возле входа стоял бидон, я плеснул в кружку тепловатой, слегка соленой на вкус жидкости и осмотрелся. Светало. Я поднял голову и протер глаза. Что за чертовщина! Небо надо мной было разлинеено четкими красными полосами. Такого рассвета я еще не видел и удивился, но не очень — мало ли что бывает на свете. Пошатываясь побрел в помещение. Нет, мне явно нездоровилось и, возможно, поднялась температура. Войдя в комнату, услышал стоны. Радист катался по кровати, будто его кто-то кусал. Я зажег свет и обмер. Вместо Джо Райтера на кровати лежало существо, увидев которое, я вскрикнул. Оно же, кинув взгляд на меня, в свою очередь дико закричало и полезло с головой под простынь. Я взглянул на кровать врача и, теряя сознание, рухнул на пол. Когда же очнулся, свет был погашен, и голос Патрика Пьезо, нашего доктора, успокаивающе говорил мне: \"Держите себя в руках, Дин. Что-то случилось, но мы должны владеть собой. Вы не узнали меня, я — вас. Не падайте в обморок, сейчас включу свет и попробуем разобраться в том, что произошло\".

Патрик зажег свет, и я прикусил губу, чтобы вновь не закричать. Вместо черной шевелюры его голову украшали волосы чудовищно бурого цвета, каким в сельской местности подчас красят заборы. Такого же цвета были брови и ресницы. Лицо вздулось и покрылось яркими, величиной с пуговицу, лимонными пятнами, а по губам будто мазнули белилами. С радистом творилось то же самое. Я подошел к зеркалу на стене и вместо своего лица увидел такую же маску. В довершение всего мои карие глаза отливали зловещей краснотой дьявол, да и только.

— Что будем делать, ребята? — Голосом врача сказало стоящее передо мной чудище.

Радист застонал и опять заметался по кровати. Патрик, как и я, с трудом держался на ногах.

Когда рассвело, выяснилось, что все население острова и члены нашей экспедиции обрели эти жуткие маски\".

Эту небольшую заметку я вырезала из центральной газеты, которая попалась мне среди бумажного хлама при чистке квартиры перед тем, как ехать в Интернополь. Возбудителем болезни оказался неизвестный науке вирус «БД», названный в народе \"бурым дьяволом\". Он молниеносно двигался с запада на восток, и не было государства, которого бы он не задел. Во многих странах ввели военное положение. Медики еще не успели выработать вакцину против «БД», и вирус оставлял после себя не только летальный исход, но и уходящие далеко в будущее последствия. Два дня человек бился в судорогах, на третий, самый тяжелый, наступал паралич конечностей, длящийся сутки, а при худшем исходе — остающийся навсегда. К счастью, таких случаев было не много. Наблюдались странные галлюцинации, в период которых многие видели как бы фрагменты из своего будущего. И еще с неделю больной приходил в себя. Если удавалось преодолеть паралич, то явных осложнений после болезни не было. Но, как выяснилось позже, вирус влиял на генетический аппарат, нацеливаясь на тех, кто еще не родился. Ужаснее всего было то, что лишь двадцать процентов женщин, перенесших «БД», впоследствии оказывались способными к деторождению. Но дети от них полноценными были не всегда.

Впрочем, эти проценты тебе известны.

Когда фронт пандемии настиг Одессу, я оказалась в числе первых больных. Здесь же, на территории пансионата, оборудовали изолятор, в который поместили человек двадцать, а на следующий день еще пятнадцать. Хорошо, что ты не видел, как обезобразила меня болезнь. И хотя я знала, что это временно, при взгляде в зеркало у меня подкашивались ноги, и к горлу подступала тошнота. Мне казалось, что я уже не стану прежней, и мы расстанемся навсегда.

Для всего человечества тот год был не менее великим испытанием, чем годы мировых войн. Впервые в истории Земли у людей появился общий враг, порожденный враждой, раздором. Однако произошло неожиданное: общая глобальная опасность объединила не только медиков шести континентов, но и всех, кто осознал реальность угрозы планете. Перед «БД» все были равны и, наблюдая по телепередачам страшную хронику эпидемии, неожиданно ощутили, как мал земной шар и как необходима людская солидарность для противостояния какой-либо беде. Ведь, кроме \"бурого дьявола\", землянам угрожали кометы, землетрясения, наводнения и прочие природные стихии, несчастные случаи, не говоря уже о главном — ядерной войне. Мы до сих пор не осмыслили важность того переломного этапа в сознании людей. Человечество впервые ощутило себя единым родом. Был создан Международный Фронт Врачей, в который вошли медики почти всех крупных государств. Белые халаты надели даже военнослужащие, далекие от медицины. На два-три месяца многие города превратились в громадные лазареты. Закрывались учреждения, заводы, школы, институты. Те, кто стояли на ногах, самоотверженно ухаживали за больными. Там, где метод борьбы с вирусом был разработан оперативно, меньше было и жертв. Стоило запаниковать, как все рушилось. В нескольких крупных промышленных центрах ряда стран переполох привел к грандиозным пожарам, мародерству, вспышкам преступности.

Население успокаивали, объясняя, что болезнь лишь в отдельных случаях приводит к плохому исходу. Но когда отнимаются руки и ноги, поди знай, на тридцать это часов или навсегда. У кого-то не выдерживало сердце, наблюдались нервные срывы.

Как только началась эпидемия, территорию пансионата закрыли для посторонних. Но ты перелез через забор, и я видела в окно, как ты полдня околачивался возле изолятора, что-то объясняя сестрам и врачам. Твоя настырность надоела, тебе выдали халат и разрешили войти в палату, Я тут же юркнула с головой под одеяло, чтобы не испугать тебя своим видом. Минут через десять ты сидел у моего изголовья, гладя меня через одеяло по голове и говоря что-то неубедительно-успокаивающее. Лучше бы ты явился на следующий день, когда я стала неподвижным бревном на целые сутки. Но, как выяснилось позже, ты уже сам тогда заболел.

Чего только я не передумала за те тридцать часов неподвижности… Рядом со мной лежала семнадцатилетняя Оля Бойченко, красивая черноглазая украинка с черной косой, превратившейся в бурую мочалку. Я старалась не смотреть на ее изменившееся лицо. Когда Олю парализовало, она не плакала, как это было с другими женщинами, а без умолку говорила, говорила, посылая проклятья кому-то неведомому, по чьей злой воле терпит такие муки. Монолог ее выглядел примерно так: \"Вот, вот, доигрались, допрыгались, довоевались. Выпустили джина из бутылки. Долго же думали, долго, и вот на тебе, изобрели. Мало бомбочек, нагородили нечто позаковыристей. О детях, о детях подумали бы, изверги проклятые. Племяшек у меня, Юрочка, худенький, тоненький, не дай бог заболеет этой бурой чумой, не выдержит ведь. Ну, и сволочи. Мало вам взрывчатки по несколько тонн на голову, еще и бактерии изобрели. Бездетные сами, что ли? Или никого не любите? Нет у вас жен и матерей? Черт бессердечный, сатана родил вас, а не женщина. Это же сколько можно заниматься собственным уничтожением? Это что за планета такая ненормальная, где люди грызут друг другу глотки! Сигналы шлете иным мирам… Да на кой вы сдались им, если в родном доме такой бедлам учиняете! Смотрят, небось, с какой-нибудь звезды на Землю в телескопы и плечами пожимают: что это у них там творится?! И не ждите, не прилетят! Нечего им тут делать в этом кавардаке. Ох, и что же теперь со мной будет? Ни рук, ни ног — будто кто отрубил. Накормить бы вирусной похлебкой того гада, который придумал все это. А ведь была, была я счастлива, прыгала, на дерево могла залезть белкою, все мальчишки в классе были влюблены в меня. И вот какой-то скотине захотелось превратить меня в паралитичку. И эта сволочь может спокойно есть, спать, улыбаться? И ей не снятся черные сны? И эта гадина носит имя человек? Доктор, доктор, у меня уже и челюсть немеет. Неужели речи лишусь? Тогда начну думать, так крепко думать, что нелюдям черные сны сниться станут\".

С постели она поднялась, но вряд ли стала матерью.

В нашей палате умерли двое. Были смертельные случаи и в других палатах. Только сейчас я понимаю, какое понадобилось духовное напряжение, чтобы пережить все это. Нина Василькова, самая начитанная из нас, декламировала наизусть стихи об абсолюте, с которым якобы сливается все живое после кончины. Но меня такое будущее не устраивало — ведь при этом я лишилась бы собственной индивидуальности, порвала связь со всем, к чему была привязана.

Вера Петровна, геолог по профессии, пересказала прочитанную когда-то книгу итальянского физика об опытах на берегу Венецианского залива — ночью на инфракрасную пленку были засняты неизвестные объекты, которые якобы существуют в некоем параллельном мире и проходят сквозь наш мир, влияя на наше сознание.

— Значит, плохо влияют, — сказала я мрачно.

Словом, параллельный мир меня тоже не утешил. И уж совсем ужасной показалась гипотеза, что кто-то дергает нас совсем \"за ниточки\", управляя нашими биополями.

Неожиданно выяснилось, что у каждого было в запасниках души что-нибудь ложноспасительное: то ли идея перевоплощения человека в нечто нематериальное, то ли гипотеза перехода в иной план, на иной глобус или обещание вечной жизни для некоего астрального тела.

Все это захватывало воображение, но не надолго. Я завидовала Игнатьевне, пожилой сторожихе музея, лежавшей по- соседству с Олей, — она откровенно молилась, надеясь на доброго покровителя в небесах. Под конец карантина, когда почти все в нашей палате были на ногах, выяснилось, что брат Василий племянник Игнатьевны. Когда он заявился к нам, я с молодой горячностью набросилась на него.

— А-а-а, — злорадно протянула, увидев его холеное, не тронутое болезнью лицо, — потому-то вы, вероятно, и здоровы, что вас пощадил всевышний. А вот меня, атеистку, покарал. Но за что тогда наказал он Игнатьевну? Вон как она бьет поклоны, а до сих пор не может ходить.

И что же, по-твоему, ответил Василий? — Он поднял глаза вверх и усмехнулся:

— Ау! Где же вы, летающие тарелки с братьями по разуму? Почему не помогли нам? Разве не видите, как вы необходимы? Что это за братья, которые не хотят помочь в трудную минуту?

— Возможно, они так далеко, что пока не могут пробиться к нам с такой миссией, — неуверенно предложила я.

— А у бога, возможно, кроме нас, есть дела поважнее, — ответил Василий.

— Что ты, Васенька, — Игнатьевна испуганно взглянула на него. — Божий помысел прежде всего распространяется на человека.

— Тогда выходит, что бог бессилен! — выкрикнула я, расхохоталась и… Ты знаешь, что случилось потом? Это было ужасно: я задрала голову и плюнула. В потолок. А по сути, в небо.

Не поверишь, но в ту минуту я услышала голос. Нет, не божеский, а твой. Так явно и четко, будто стоял рядом, ты произнес: \"Не плюй в колодец!\"

Я вздрогнула и оглянулась.

— Кто это? — пробормотала оглядываясь. На меня смотрели непонимающе — кто с иронией, кто с ужасом.

— Кто сказал: \"Не плюй в колодец!\"? — переспросила я шепотом, еле сдерживаясь, чтобы не сорваться в истерику.

Ко мне подошла Нина Васильевна, взяла за руку и усадила на кровать.

— Успокойся, тебе почудилось.

Брат Василий смотрел па меня с недоброй усмешкой.

— Он бессилен, понимаете? — пробормотала я. — Даже если и существует.

В голове продолжало звучать: \"Не плюй в колодец!\" И тут меня осенило: ну, конечно же, кто, как не ты, мог в эту минуту сказать такое? В небо нельзя плевать ни при каких обстоятельствах, даже если ни во что не веришь. Потому что небо — это частица космоса, а значит, и частица тебя, человека. Плюнув в небо, я плюнула в собственную душу.

Теперь понимаю, что в ту минуту твоим голосом говорило мое подсознание, но я тогда была очень огорошена. Брат Василий заметил мою растерянность, усмешка на его лице сменилась озабоченностью и даже участием.

— Вы не в себе после болезни, — сказал он. — Ничего, это пройдет. А на бога не пеняйте. Возможно, он и сам мучается.

Тут Валя Еремина громко выругалась. Простая, грубоватая стрелочница с обветренным лицом, она не верила ни в бога, ни в черта, ни в иное измерение. Ей нужна была тихая, мирная жизнь здесь, на этой земле, в этом мире, сейчас, сию минуту. И я хорошо понимала ее.

— Ядрена лапоть, — сказала Валя. — И когда же человек перестанет страдать!

А я подумала: не преждевременны ли твои мечты о всемогущем человеке? Может ли родиться в нас человеческое достоинство, пока мы ощущаем себя букашками, которых так легко стереть с лица Земли?

Я сидела на кровати, смотрела на высохших за время болезни женщин, думала о том неизвестном, что ожидает нас, и мне было страшно. Кажется, тогда я впервые поняла, что твое увлечение философией было не совсем данью моде. Ты искал опору под ногами, боялся и, по сути, занимался богоискательством. Вспомни бесконечные посиделки с друзьями, когда, еще и щеголяя друг перед другом, и передо мной, вы цитировали веды и Библию, Гегеля и Циолковского, Платона и Вернадского. У вас в головах была невообразимая мешанина из диалектического материализма, новейших научных течений и древних мифов, притч, легенд. А я была так увлечена тобой, что не нуждалась ни в каком боге. Я была молода, здорова, беспечна, и страх, который исподволь уже закрался в сердца многих, не отравлял моего существования. Моей религией была любовь. Моим богом был ты, который по очереди испробовал на себе каждую модную систему: занимался йогой, омолаживался голоданием, уходил в горы с альпинистами в надежде подкараулить НЛО. Ты ждал чуда, чтобы избавиться от тайного страха, в котором боялся признаться самому себе. Все это я поняла, когда сидела на кровати и смотрела на брата Василия. В ту минуту мне тоже было страшно. Болезнь приоткрыла нам некие горизонты судьбы, и я поняла, как много заключает в себе человек, и что мы еще, по сути, не родились — это ждет нас впереди, если, конечно, не уничтожим себя физически или духовно.

Последняя наша встреча, уже в Херсоне, была короткой и случайной. Я так и не знаю, что оттолкнуло нас друг от друга. Неужели перенесенное испытание?

Я хотела ребенка. Хотела так, что порой становилось стыдно этого желания. После тебя было несколько мимолетных увлечений, но они ничего не оставили в душе. Поэтому все мои мечты сошлись на ребенке. Я знала об опасности, связанной с этим желанием, и все равно лезла на рожон. Мне виделось, как я нянчу его, пеленаю, купаю, как гордо вышагиваю с ним за руку по городу, ничуть не смущаясь отсутствием папаши, как вечерами читаю ему книжки, учу грамоте. Мне хотелось мальчика. Это желание возникло вопреки той, открывшейся в период болезни галлюцинаторной картинки из будущего: рядом со мной сидела девочка, которая — я сразу это поняла — была моей дочерью. Что-то неприятно поразило в ней, но что именно, я тогда не поняла. Словом, я хотела сына. В этой мечте меня подогревала подруга, работающая в роддоме. Она часто рассказывала о том, как непутевые мамаши-одиночки бросают грудных младенцев, говорила о многих случаях усыновлений. Будучи по натуре романтичкой, подруга и подстроила мне тот житейский спектакль, который продолжается до сих пор и прекратится лишь с моей кончиной. Дважды она заводила меня в бокс, где лежали в кроватках крохотные, беспомощные тельца, требующие заботы и ласки, чтобы стать людьми. Я смотрела на их сморщенные личики, и меня охватывала жутковатая радость при мысли о том, что родить человека духовно — не менее ответственно, а может, и гораздо выше, чем дать ему только физическую жизнь.

Решение подкрепилось еще и стечением обстоятельств: напротив моей пятиэтажки находился Дом малютки, откуда день и ночь слышался младенческий плач. Вполне естественный для каждого ребенка, здесь он казался детской жалобой на людей, решивших жить без забот и печалей, выжимая максимум удовольствий.

По утрам я просыпалась от этого крика, и меня мучила совесть — будто там, за каменным забором, плачут брошенные мною дети. Я представляла, как они беспомощно барахтаются в мокрых пеленках, холодные и голодные, хотя, конечно же, за ними был неплохой присмотр. Но разве сравнить его с домашним? Мне снились удивительные сны: будто моя комната полна голеньких плачущих младенцев, и все тянут ко мне ручонки, и я готова приютить их в своем жилище и сердце.

И вот настал день, когда мое решение окончательно созрело. Ты к тому времени женился. Удивительно, что живя в таком сравнительно небольшом городке, как Херсон, я так и не узнала, кто твоя жена, лишь однажды услышала, что ты уехал на Север.

До сих пор не могу понять, как подруге удалось уговорить меня взять именно девочку. Удочерение произошло без особого труда, и к матери я приехала якобы со своим ребенком. То есть, даже мать ни о чем не подозревала.

Почему я все же взяла девочку? Подруге удалось убедить меня, что девочки всегда ближе к матери, то есть, я обретаю себе друга на всю жизнь. Мол, мальчишки более эгоистичны и уже юношами не принадлежат тебе. И вот еще что сыграло решающую роль в выборе: взглянув на одну из предложенных подругой малышек, я обмерла — у нее были большие серые глаза, очень похожие на твои, и — о диво! — мой нос, губы, подбородок. Я тут же решила, что жизнь подбросила мне удивительный сюрприз: овеществила нашу с тобой дружбу в образе этой девочки.

Я полюбила ее сразу же и вскоре не представляла, как можно было мечтать о мальчишке — такой она была замечательной. Сероглазая, белолицая — в тебя! с красиво очерченными губками и бровями, она была для меня лучшим ребенком в мире. До сих пор не верится, что родила ее не я.

Полгода я была так счастлива, что нисколько не смущалась соседских взглядов — мол, бедная мать-одиночка. Глядя па мое горделивое лицо, трудно было предположить, что у меня нет мужа: так сохраняла я свое достоинство. И уж тем более никто не догадывался о том, что это не мой ребенок. Мысль об этом я изгнала из себя в первые же дни, как только взяла девочку. Она была моей и ничьей больше. Разве что для тебя еще оставалось место, и порой чудилось, что все-таки мы встретимся, я покажу тебе дочь и спрошу: \"Не правда ли, она очень похожа па нас?\"

С первых же дней я стала обучать ее держаться на воде. В три месяца она уже прекрасно плавала и даже ныряла. Я опускала на дно ванны игрушки, и она доставала их оттуда, а порой усаживалась — да- да, в три месяца! — в воду, погружаясь в нее с головкой и, зажав соску в зубах, забавлялась игрушками.

Моя мать с ужасом наблюдала все это, но я прилагала все усилия, чтобы не отказаться от избранной мною системы закалки. Не для того, чтобы вырастить исключительного ребенка, — хотя, какая мать не мечтает об этом? — прежде всего, мне хотелось видеть дочку здоровой. Врачи убеждали, что ребенок, который дружит с водой, хорошо развивается не только физически, но и умственно. То есть, я убивала сразу двух зайцев, не подозревая о том, что уготовила судьба за мои хлопоты.

Моя мама назвала девочку Айгюль, что в переводе с коми означает Лунный Цветок. Пробуждаясь по утрам, я вынимала ее из кроватки и любовалась ее личиком, чудодейственно вобравшим в себя наши черты. Я разглядывала ее крохотные пальчики с розовыми ноготками, щекотала за ушком, целовала пяточки. Вся моя нерасплесканная нежность обрушилась на дочь.

Я смотрела на Айку, и во мне рождалась мать всех детей. Ныло сердце при мысли о Домах малютки, детдомах, интернатах. И хотя знала, что многим детям там лучше, чем было бы дома, я провидела семьи, которые могли бы осчастливить их. Эта мысль привела к неожиданному поступку. Почему я скрываю, что девочка рождена не мною? Что в этом постыдного? Первой, кому призналась во всем, была моя мать. Сначала она схватилась за голову, потом решила, что я разыгрываю ее — ведь у Айгюль столько сходства со мною! А когда поверила, долго плакала и сказала, чтобы я держала язык за зубами, если желаю ребенку счастья. Но меня уже понесло. Родить дитя может и кошка, а вот ты вырасти его, воспитай. Семейные тайны рано или поздно ведут к трагедиям, травмам психики ребенка и родителей.

Пойми правильно, я вовсе не стремилась выглядеть в чужих глазах эдакой героиней. Мне хотелось уравнять свою дочь с другими, не придумывая для нее лишних сказок. Не потому ли на свете так много детей-сирот, что кроме всего прочего, существует и эта дурацкая, стыдливая тайна усыновления? Я надеялась собственным почином хоть что-то сдвинуть с места. Теперь каждый раз, когда кто- нибудь заглядывался на Айку, говорил, какая она хорошенькая, я без всякого стеснения признавалась, что взяла ее в роддоме. Первой реакцией собеседника обычно был испуг от моей нетактичности. Затем в глазах мелькало удивление и только потом человек начинал о чем-то размышлять.

Вскоре и мама привыкла к обнаженной тайне. Зато теперь я не опасалась злых языков и шушуканий. Наоборот, мне даже казалось, что люди стали со мной более открытыми, и это, в свою очередь, избавило меня от дурацких подозрений, мнительности. Как только девочка подрастет, я намеревалась втолковать ей, что вовсе не под капустным листом нашла ее, а взяла в доме, где детей раздают папам и мамам. А попозже расскажу все подробней. Я хотела сделать ее духовным ребенком настолько, что ей уже будет безразлично, кто ее родил.

Два года я работала на полставки, прирабатывая перепечаткой кандидатских и писательских рукописей. Мать получала скромную пенсию, но мы перебивались. За модой я не гонялась, не умирала от зависти при взгляде на чье-то кожаное пальто или ультрасапожки. Все мои интересы сосредоточились на ребенке.

Предвижу твой вопрос — а как с женской жизнью? Дело в том, что я слишком хорошо раскусила природную ловушку, чтобы после тебя вновь попасть в нее. Втайне я даже гордилась своим умением безболезненно вести аскетический образ жизни, подчинять себе чувства.

Я ждала. Ждала и верила в то, что однажды случится чудо, и ты или кто-то, похожий на тебя, войдет в мою жизнь. А вошло горе. Оказывается, оно давно караулило меня, уже в те дни, когда я со страстью осуждала футурологов, предсказывающих, что через век — два почти все дети будут воспитываться в интернатах. Это предсказание казалось чудовищным, и я не подозревала, что вскоре ухвачусь за него, как за спасательный круг.

Айке шел пятый месяц, когда я заметила вялость ее ножек. Они будто отяжелели, и девочка не перебирала ими, как раньше, не брыкалась, когда я заворачивала ее в одеяльце для прогулок. Не дожидаясь очередной консультации в поликлинике, я обратилась к невропатологу. Собрали консилиум. Врачи были озабочены не менее меня, признав у ребенка парапарез нижних конечностей. Но что вызвало его? Сделали ряд анализов и вызвали меня в клинику, где состоялась следующая беседа.

— Вы болели вирусом \"БД\"? — спросил врач.

— Да, но…

— Все ясно. У девочки последствия перенесенной вами болезни.

— Но я взяла ее в роддоме! Ее родила другая женщина! — выкрикнула я, глотая слезы.

— Это не меняет сути. В гемоглобине ее крови найдены следы, обычно оставляемые вирусом. Нам нужны данные о ее родителях.

— Я их не знаю. Надо связаться с Херсоном.

— Свяжемся.

— Но что ожидает мою девочку? Она будет ходить? Врач неопределенно пожал плечами:

— Последствия вируса недостаточно изучены. Подобные дети во всех странах рождаются все чаще и чаще. Беда в том, что мы еще не научились сразу, после рождения, определять угрозу болезни. Женщины, перенесшие вирус, как известно, редко рожают, потому так и снизилась общая рождаемость. Если же когда-то болел отец (а мужчины зачастую это скрывают), то пятьдесят процентов за то, что ребенок впоследствии будет парализован. Как будет развиваться болезнь, у нас мало данных. Впрочем, еще не поздно отдать девочку на воспитание государству. Я даже советую вам это сделать, вырастить такого ребенка без мужа очень трудно. Да и какая радость?.. Совет мой, разумеется, жесток. Но вам всего лишь двадцать пять, сможете устроить свою жизнь.

…В душе было пусто и сумрачно, как в подвале. Едва добрела домой и, не отвечая на тревожные расспросы матери, рухнула в постель, даже не подойдя к плачущей в соседней комнате Айке.

Трудно описать круговерть мыслей и чувств того дня. Мир с его радостями и несчастьями провалился для меня в тартарары. Я будто вылетела в измерение, еще не освоенное ни умом, ни чувствами. Одно мое «я», гладя меня по голове, утешало: \"Нечего впадать в истерику, ничего страшного, все еще можно исправить. Да, ты успела привязаться к девочке. Но ведь прошло всего пять месяцев. Хуже будет, если ты не выдержишь этого испытания, когда она подрастет. Итак, не медли. Лучше сразу выдернуть зуб, чем всю жизнь мучиться от боли. Вот и ученые говорят, что будущее за интернатами. Если уж очень захочется, будешь навещать ее. Никто тебя не осудит\".

Но второе «я» нашептывало совсем иное: \"Бедная девочка! Как же ты бросишь ее? Ведь за ней, больной, требуется еще больший уход, чем за здоровым ребенком. Никакое самое хорошее учреждение не даст ей того, что может дать семья, любящая мать. Разве ты брала из роддома игрушку, которую можно за ненадобностью выбросить? Что было бы, если бы все родители сдавали своих больных детей в интернаты? У девочки живые, смышленые глаза, в них уже сейчас проглядывает душа. Вчера она впервые сказала «мама». Да ведь твой же, твой это ребенок!\"

Я вскочила, подбежала к матери, которая никак не могла успокоить Айку, уж не передалось ли ей мое состояние? — и выхватила у нее ребенка с такой поспешностью, что та отшатнулась.

— Малышка моя, — бормотала я, прижимая крошку к груди. — Да разве можно тебя бросить? Бедняжка моя маленькая, и тебя коснулась вражда человеческая, жестокость людская. Никому, слышишь, никому и никогда не отдам тебя, как бы ты не болела. Все еще можно повернуть в лучшую сторону, мы еще поборемся.

Уж не знаю, сколько времени ходила я из угла в угол, качая девочку и прижимая к себе так крепко, будто ее и впрямь хотят отобрать у меня. А мать стояла в дверном проеме, сухими глазами смотрела на меня, и я видела, как с каждой минутой старится ее лицо.

Наконец выдохнувшись, я положила уснувшую Айку на диван и легла рядом, долго вглядываясь в девочкино лицо. Она то и дело всхлипывала во сне, будто от горькой обиды на мои зловредные мысли. Когда же наконец ее губы растянулись в улыбке, я успокоилась и, коснувшись подушки, провалилась в сон.

Истина, что несчастья делают человека мудрее. В свои двадцать пять я чувствовала себя так, будто прожила все пятьдесят. Неожиданно открылись такие стороны жизни, о которых раньше и не подозревала. Прекрасный, беспечный мир вдруг предстал очень несовершенным в каких-то своих главных основах. Поговорка: \"В каждой избушке свои погремушки\" неожиданно обрела смысл. Я стала перебирать знакомых и нашла, что и впрямь в каждой семье своя неурядица или горе, почти у всех в доме — старые, немощные, больные. Конечно, существовало много и благополучных семей. Молодые, как правило, счастливы во все века, но есть исключения и среди них. И вот это исключение ожидало мою дочь.

Понимаю, что такой взгляд на мир, как на нечто очень негармоничное, мой организм приобрел как бы из чувства самосохранения — это была реакция на ситуацию: с бедой легче жить среди неблагополучных, нежели среди тех, кто лопается от самодовольства.

К годику, когда дети обычно начинают ходить, ноги Айки стали совсем недвижными. Однако она как-то ухитрялась плавать в воде и под водой, и я возила ее в бассейн, а летом — к морю. Но стоять она не могла, ножки тряпично подламывались всякий раз, когда я пробовала поставить ее вертикально, С отчаянием, вновь и вновь пыталась приучить дочь к стоячему положению, но усилия были тщетны. А как могла бы я гордиться своей девочкой, будь она здоровой! Густые светлые кудряшки обрамляли ее бледное личико с не по-детски серьезными глазами. В три года она уже знала алфавит и пробовала читать.

\"Мама, я хочу ходить. Почему я не хожу?\" — часто спрашивала она, и я каждый раз утешала ее обещаниями, что скоро выздоровеет. Когда Айке исполнилось пять, я пригласила, как обычно, на ее день рождения соседских детей. Они расселись за столом по обе стороны от ее кресла. Перед каждым стояло блюдечко с пирожным, сладкая вода, печенье, конфеты. Исподтишка я наблюдала за детьми, и было странно видеть, как моя безножка дирижировала ребятами. В белом платьице, с воздушным красным бантом в светлых волосах, она держалась свободно, раскованно, и я с горечью поняла, что Айка родилась принцессой, которой не суждено быть на балу, ее местом всегда будет прихожая.

Ребята декламировали, пели, танцевали, и надо было видеть, как при этом сияло лицо именинницы.

Детские голоса звучали в нашей квартире не только в дни рождений. Но тот день мне запомнился особенно. Возбужденная, с пылающими щеками, Айка ерзала в креслице, и я боялась, что она вывалится из него. Можешь представить, как горько мне было смотреть на дочь, когда, взявшись за руки, дети начали водить вокруг нее хоровод, а потом пустились в пляс. Ее глаза вспыхнули, встрепенулось и напряглось под звуки мелодии худенькое тельце, и я поняла, что главные беды Айки впереди, а сейчас, как любой ребенок, она вживается в состояние других, где-то на бессознательном уровне прокручивает ту же пляску и умеет быть довольной. Но что ждет ее в будущем?

После танцев Айка высыпала детям дюжину загадок, и всем очень понравились сюрпризы для отгадчиков: сделанные ее руками бумажные герои \"Золотого ключика\" и «Русалочки».

Когда был разлит по чашкам чай, дети вновь уселись за стол. Я беглым взглядом окинула компанию. Айка ничем не отличалась от других, и вдруг почудилось — сейчас она вскочит и будет, как здоровый ребенок, прыгать, бегать, кататься по полу. Я четко увидела ее в движении и вздрогнула.

Еще до праздничного вечера мама посоветовала не включать магнитофон, мол, девочка огорчится, что все танцуют, а она не может. Но я не послушалась. Зачем превращать праздник в скуку? Айка должна научиться принимать чужие радости, как свои.

Когда дети разошлись, утомленная весельем дочка вдруг схватила меня за руку и, прижавшись щекой, полушепотом спросила: \"Мама, скажи правду, я ходить когда-нибудь буду?\"

И ты знаешь, что я сказала?.. Услышав мой ответ, мать подбежала к Айке и, обняв, стала говорить, что я пошутила. Но я стояла на своем, я говорила Айке жестокие, но, как мне думается, правильные слова:

— Может, со временем ученые что-нибудь и придумают, однако привыкай к мысли, что в ближайшее время этого не случится.

— Ты что, спятила? — выкрикнула мать и бросилась к девочке. — Не слушай ее, Айгюль, она сегодня устала и говорит чушь. Ты очень скоро будешь бегать!

— Я сказала правду, — повторила я.

— Ты злая, злая, ты не мать! — Она схватила Айку на руки и унесла в спальню.

Я тяжело опустилась на стул, вытирая кухонным полотенцем лоб. Когда-нибудь я должна была сказать девочке правду, чтобы она как можно раньше приспособилась к своему положению. Что толку от иллюзий? Они лишь воспаляют воображение. Мне надо было готовить ее к трудной жизни, и сила моей любви к ней была такова, что я хотела с младенческих лет воспитывать в Айке умение противостоять судьбе, а не поддаваться пассивному ожиданию иллюзорного счастья. Если врачи и впрямь поднимут ее на ноги, пусть это будет для нее подарком. Однако сейчас она должна идти навстречу этому самостоятельно и без ложных надежд.

Я уверена, моя девочка со временем будет счастлива, но счастье она не найдет, а добудет. А то, что добыто своими руками, своей волей, — прочнее и надежнее случайного.

Мама так и не поняла меня, и стоило больших усилий переубедить дочь, когда бабушка гнула свое. А в итоге вышло неплохо: Айка научилась трезво смотреть в будущее, хотя тайком не теряла веру в выздоровление.

Думаю, тебе будет интересно узнать несколько эпизодов из жизни моей девочки — эта жизнь столь необычна, что привлекает внимание.

Как я уже упоминала, Айка с грудного возраста приучалась к воде. Когда ей исполнилось два года, я стала возить ее в детский бассейн. Плавание доставляло дочери такое удовольствие, что я не могла отказать ей в этой малости.

Глядя на Айку в воде, я любовалась ею и никак не могла понять, каким образом при недвижных ногах ей удается так ловко плавать. Иногда казалось, что в воде ножки оживают, — до того плавны и гармоничны были ее движения.

Многих сотрудников бассейна удивляло и восхищало то, что Айка могла продержаться под водой целых две минуты. С каждым годом она все дольше и дольше задерживала дыхание, и в семь лет ей это удавалось уже до трех минут.

Со временем во многих городах открылись школы-интернаты для жертв вируса «БД». Сдать девочку в интернат означало отдалить от себя, а я этого не хотела. С первых дней ее рождения я была рядом и не представляла, как можно хоть ненадолго расстаться с ней. Сердобольные соседки и приятельницы по работе часто говорили:

— Дай себе хоть небольшой отдых. Даже в отпуск едешь с Айкой. Нельзя же так изматываться.

Им было невдомек, что отпуск без дочери обернулся бы для меня бесцельным, тягостным препровождением времени с постоянной мыслью о ней.

За год я накопила нужную сумму, а летом уезжала с дочкой к морю, где мы снимали комнату. Поначалу меня раздражали сочувствующие взгляды на пляже, когда брала девочку на руки и несла к морю.

Я просила дочку недолго задерживаться под водой — за нами следило много глаз, и всякий раз поднималась паника, когда ее не было дольше минуты. Но Айка очень любила нырять, доставляя тем самым немало хлопот окружающим.

Позже мы стали выбирать для отдыха немноголюдные села, где-нибудь на отшибе, вдали от людей. Битком набитые праздными курортниками городские пляжи навевали грустные мысли о родителях Айки, которые, возможно, сейчас беспечно загорают или катаются на катерах. Нет, я не сетовала на судьбу за обделенность житейскими благами — в конце-концов, сама избрала такой образ жизни и всегда могла порвать с этим. Но как бы я потом жила?

Не сразу решилась отдать девочку в школу — она могла ведь учиться и заочно. Мне хотелось, чтобы Айка не боялась людей, даже если они обидят ее словом или взглядом. С детьми она ладила, и по пути в школу за ней всегда заходили, чтобы отвезти на коляске.

Не скажу, что школьные годы были для нее беспечными. Хотя ее уважали и любили, все равно находился сорванец, который бросал вслед ранящие реплики.

Я подозревала, что Айка сумела придумать для себя свой собственный мир. Нет, она не уединялась от окружающих, активно участвовала в школьных делах, ей поручали выпускать стенгазету и заниматься с отстающими. Но всякий раз, когда кто-либо остро напоминал о том, что она не такая, как все, девочка отгораживалась невидимой стеной. Эта стена была без шипов и колючек, однако мало кому удавалось проникнуть сквозь нее. С другой стороны, я радовалась тому, что дочь создавала внутреннюю защиту от ударов, но в то же время опасалась, как бы однажды она не замкнулась в своей скорлупе.

Когда Айка перешла в шестой класс, я заметила, что ученики относятся к ней по-разному: кто жадно ловил каждое ее слово, кто откровенно выражал свою снисходительность и даже некоторое презрение к ее бездвижному существованию. Находились и такие, кто терпеть ее не мог за то, что она как бы нарушала школьную гармонию, а поскольку была остра на язычок, то, конечно, врагов приобретала довольно легко. И все же многие ее любили — при всем своем несчастье она не была злой. Вспоминая дни собственной болезни, я представляла, какие ежедневные психологические перегрузки приходится ей переносить. Хотя она и умела маскировать свое настроение, я научилась распознавать его по едва заметным признакам: внезапно мелькнувшей в глазах тени, мимолетной задумчивости или недетской складке у губ. Бывали часы, когда Айка будто выпадала из реальности: могла держать в руках книгу, но взгляд ее блуждал где-то мимо страниц. В такие минуты я не окликала ее казалось, сделай это, и она сорвется с какого-то невидимого карниза. Где, в каких мирах бродило ее воображение?

К концу шестого класса ее подружки заметно повзрослели, вытянулись, и кое-кто уже дружил с мальчиками. Однажды я увидела, как Айка внимательно разглядывает свое отражение в створке открытого окна. Она сидела на кровати и, одергивая маечку на уже слегка заметной груди, поворачивалась в профиль перед оконным зеркалом. Что-то екнуло во мне, и я поспешила тихо прикрыть дверь. Айка была неплохо сложена, не составляло труда представить ее на ногах.

А знаешь, что испытывает мать больного ребенка, глядя на здоровых его сверстников? Я прошла и сквозь это. Когда же умерла моя мама — Айке исполнилось четырнадцать, — ко мне стал свататься один отставник, но я дала себе слово, что посвящу жизнь дочери…

Ошибаются те, кто считает, что к несчастью привыкают. Я шила Айке выпускное платье и горько думала о том, как бы сложилось все по-иному, будь Айка здоровой.

В зале ее посадили в первом ряду, с краю, чтобы удобней было вручить аттестат зрелости. На ней было скромное платье из голубого шелка, которое очень шло к ее светлым волосам. Скажу без преувеличения, она была одной из красивейших выпускниц, и это обстоятельство еще сильнее подчеркивало драматизм ее положения.

Я тайком наблюдала за ней. Мне казалось, что она слегка растеряна от обилия людей, музыки. И все-таки праздник отражался в ее глазах не сумрачной тенью, а, если можно так сказать, грустным весельем. Она искренне любовалась одноклассниками, и лицо ее пылало так, как если бы она тоже танцевала с этими разнаряженными девочками и мальчиками. Неожиданно к Айке подошел парень лет двадцати, из гостей, и пригласил на танец. Я уловила, как напряглось ее лицо, дрогнули губы и на шее выступили розовые пятна. К парню подбежал одноклассник Айки, схватил его за руку и оттащил в сторону. Однако поздно — вечер был испорчен.

Айка собиралась поступать на исторический факультет и сожалела, что нет футурологического: она мечтала научиться видеть сквозь годы. Но узнав, что в Интернополе разработана новая методика лечения последствий «БД», мы пока думали только об этом.

Через несколько дней лечащий врач Айки, пожилая, вечно сонная женщина с голубиными глазами, сообщила, что пришел ответ на запрос о родителях девочки.

Я смутилась. \"По-моему, — сказала я, — такой ответ давно получен\".

— Нам нужно было кое-что уточнить, и вот что выяснилось.

Врач с каким-то нездоровым интересом взглянула на меня, отчего стало не по себе.

— Я нарушаю юридическую тайну, но хочу сказать нечто для вас любопытное. Дело в том, что Айка — дочь известного врача по «БД». Так что теперь у нее есть возможность находиться непосредственно под его наблюдением и не где-нибудь, а в центре изучения последствии вируса, в Интернополе.

— Но, может, я не захочу этого, — почему-то возразила я.

— Захотите. Это же дочь самого крупного в этой области специалиста.

И знаешь, чью фамилию я услышала?

Теперь, мой дорогой, ты понял, зачем я так подробно рассказала тебе эту историю?

Часть 2

Смятенья тела и души

Юноша помог им удобней устроиться на высоком, как в старинном кабриолете, сиденье и закрутил педалями.

— Пожалуйста, не так быстро, — попросила Ирма.

Подобная просьба была ему не внове: он часто показывал город тем, кто не в состоянии пройтись по нему собственными ногами.

— Как рикша, — шепнула Айка на ухо матери. — А может, и впрямь из Индии?

— Возможно.

На душе у Ирмы было скверно. Долго ли Айке быть в санатории? Встреча с Буковым не принесла утешения, наоборот, только растравила забытое. Хотя то, что дочь будет лечиться под присмотром отца, чуть успокаивало. Ирма так и не поняла, о какой тетради говорил Буков, откуда узнал об их приезде, о том, что Айка — его дочь?

Похоже, город нравился девочке — вон как хлопает ресницами и крутит головой. Об Интернополе Айка знала до сих пор лишь по газетам, радио и телепередачам. Его построили за фантастически короткий срок — пять лет! четырнадцать интернациональных бригад. Международный Фронт Врачей сражался здесь с жестоким недугом, объединив людей разных наций, и это придавало городу особый смысл. Каждая улица имела свое лицо и название: Итальянская, Австралийская, Польская, Индийская, Японская… Журналисты, описывая Интернополь, обычно поражались, как при таком смешении национальных стилей удалось избежать эклектики. Легкие строения из розового актунита, летом охлаждающего здания от южного солнца, а зимой утепляющего их, перемежались домами из местного ракушечника. Отдельные районы Интернополя в миниатюре повторяли кварталы разных уголков мира, но в целом город представлял слаженный ансамбль, гармонично, естественно соединяющий разнообразие архитектурных форм.

Был соблазн построить огромный полис-дом с эскалаторными коммуникациями, искусственным климатом ярусных улиц. Но потом спохватились, вспомнив о таких врачах, как солнце, море и воздух.

Город был разделен на три зоны: лечебную, жилую и культурно-производственную. Лечебная зона раскинулась вдоль побережья корпусами научно-исследовательских институтов, санаториев, пансионатов. В жилой зоне в основном располагался персонал Международного Фронта Врачей. В культурно- производственной находились реабилитационный и электронновычислительный центры, где спинальные больные не только лечились, но и в меру сил занимались спортом, работали. В этой же зоне располагалась юношеская обсерватория и редакция газеты на эсперанто \"Урбо де Суно\" (\"Город Солнца\").

Окружная автотрасса очищала город от машин. Велоколяски, бесшумные авиатакси и на некоторых участках движущиеся тротуары составляли основной транспорт. И всюду обилие зелени: клумбы с розами и тюльпанами, каштановые и софоровые аллеи, кактусовые островки и газоны с диковинными растениями, привезенными издалека. Здания не выше четырнадцати этажей искусно перемежались с невысокими строениями, стилизованными под древние архитектурные памятники. Город был многоязычным, пестрым в одежде, ярким от солнца, и если бы не присутствие на его улицах инвалидных колясок, мог бы сойти за образец Города Дружбы. Миниатюрные аккуратные площади, живописные здания с лепкой, каменной резьбой и мозаичной инкрустацией радовали глаз своей нестандартностью. Айка узнавала восточный стиль эпохи Великих Моголов, западную готику, античность, древнерусскую сказочность. Разные времена и пространства удивительно соединились и переплелись. И все-таки побеждал дух всеобщей современности. Он проявлялся и в модерновых лечебных зданиях, похожих на легкие белые корабли, несущие свой груз надежды, и в вечернем освещении города, когда на улицах зажигались наземные, высотой в метр, фонари, а на домах для ориентации светились люминесцентные указатели.

С ночным городом Айка встретилась позже, а в тот день он сверкал в блеске солнца и зелени и как-то сразу вошел в нее, пробудив мечты о лучшем.

Улицы не были многолюдны, велотакси двигалось умеренно, и можно было хорошо рассмотреть все, что попадало в поле зрения. А глаз цеплялся за многое. На незапруженных в этот жаркий полдень тротуарах каждый был на виду. Вот прошла группка стройных индианок в светлых сари, и таксист игриво помахал им рукой. Площадь пересек парень в широкополой шляпе и потертых джинсах — ковбой, да и только, но, скорее всего, из местных модников. Сопровождая спинальников на колясках, прошагали двое медиков- японцев в голубых костюмах и кремовых пилотках с алыми крестами.

На площади Науки стоял памятник Альберту Швейцеру. Врач, музыкант, философ и миссионер, прищурив глаза, смотрел в сторону морского простора, ветер раздувал его бронзовый плащ, а солнце высвечивало на постаменте бессмертные слова: \"Страдание враждебно бытию. Страдание — спутник несовершенной морали, порождение несовершенной организации общества\".

Корпуса лечебной зоны почти вплотную приближались к морю. В приемном пункте санатория «Амикецо», что в переводе с эсперанто означало «Дружба», молоденькая медсестра-японочка быстро оформила историю болезни и уже решала, куда определять Айку, как у Ирмы сорвалось с языка:

— Интересно, из-за рубежа едут те, у кого толстые кошельки?

— Вовсе нет! — Японочку, кажется, возмутил вопрос. — У филиалов МКВ[1] довольно демократичный принцип отбора. Сюда отправляют с самыми тяжелыми формами осложнений после «БД». Как раз чаще всего тех, кто победнее — ведь лечение здесь бесплатное.

В палате, куда поместили Айку, стояли четыре ортопедические койки с металлическими рамами, прикрепленными к спинкам, платяной шкаф, тумбочки. Двери на манер вагонных открывались, вдвигаясь в стены, образуя широкий проход для проездов на креслах и колясках. Шторы на окнах, опускающиеся при прямых солнечных лучах, придавали комнате подобие домашнего уюта. В углу кресло на колесах.

С балкона открывался вид на море, виднелась желтая полоска пляжа, редкие деревца маслин.

— Заезд только начался, вам повезло, — улыбнулась японочка. — Можете выбирать любое место.

— Вон там, — кивнула Айка в сторону окна, и сестра помогла ей перебраться с тележки на кровать.

— Если понадобится няня, нажмите синюю кнопку, для сестры — красную. Японочка указала на щиток у изголовья кровати. — Сегодня немного поскучаете, а завтра кто-нибудь подселится.

— Честно говоря, я бы не хотела никакой компании, — призналась Айка, когда сестра ушла.