Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Значит, она, должно быть, и есть реликт Милтона К. Крампфа, который не так давно скончался при странных обстоятельствах, э?

— Предполагаю, так его и звали. А что?

— Ничего-ничего, мой дорогой мальчик, совершенно ничего. Но прошу тебя — всегда помни, что здесь у тебя есть дом, хорошо?

— Спасибо, Робин, — ответил я, мысленно скрежеща зубами. Ну почему у такого славного малого, как я, должен быть эдакий брат?

Потом ему приспичило тащить всех нас в «Зал» пить шампанское и все такое, но тут уж я воспротивился решительно: мне и так уже сегодня досталось, обнажать ягодицы для новых шпицрутенов было не с руки. Так он, глядишь, и жену свою отомкнет, где бы он там ее, будто в «Джейн Эйр», ни держал[25]. Бррр, подумал я.

И вот мы отправились в паб через дорогу и заказали «Старомодного» (Иоанна), мерзавчик «Рёдерера» (Робин), бурбон со льдом (Блюхер), стакан молока (я) и половинку горького (викарий). Конгрегация у нас за спинами — пенсионеры, безработные и несколько бездельных мойщиков окон и мастеров гробовых дел — забормотала «ишь ты поди ж ты», а хозяйка сообщила, что ничего из вышеперечисленного у нее в наличии нет, кроме половинки горького. В конечном счете мы уговорились на бренди с содовой для всех, кроме викария и безработных. (Боже святый, вы когда-нибудь пробовали дешевый бренди? Не вздумайте, не вздумайте.) Робин настоял на оплате — ему нравятся такие деяния, и он обожает подсчитывать сдачу, у него при этом сердце поет.

Затем я отправился в уборную, переоблачился и отдал наемные одежды Блюхеру, чтобы он вернул их честному кендалскому ремесленнику, — мне по нраву применять полковника таким образом. Вскоре после этого мы распрощались, едва не запутавшись в лапшовом клубке неискреннего панибратства, — все, кроме викария, который изо всех своих христианских силенок старался поверить, что мы славные ребята, — и отправились каждый своей дорогой.

Выпавшая мне своя дорога свелась к двухсот-с-лишним-мильной транспортировке в Лондон в аппарате, каковой Иоанна окрестила «миленьким британским автомобильчиком», — «дженсене-перехватчике». У нее не хватало терпения на нелепое английское жеманство — ездить по левой стороне; за эти четыре часа я, вероятно, выделил больше адреналина, чем Ники Лауда[26] за весь сезон «Гран-При».

Меня, белого и дрожащего, сцедили у отеля «Браун», Лондон, Дабль-Ю-1, где Иоанна твердой рукой уложила меня в постель подремать с огромным полу-галлоном бренди и содовой. Разумеется, на сей раз — достойным. Сон, добрый санитар Природы, сматывал нити с клубка забот[27] до самого обеда, когда я восстал — с нервными окончаньями, уже более-менее адекватно подштопанными. Отобедали мы, не выходя из отеля, что уберегает меня от трудов описывать, насколько хорош был обед. Официант, про которого мне достоверно известно, что он служит здесь с 1938 года, шепнул мне на ушко, дескать, особо рекомендует он горчицу; это утверждение неизменно меня чарует. Воистину, те же самые слова, нашептанные мне тем же самым официантом, впервые распахнули мой юношеский взор навстречу волшебному ландшафту гастрономии во время оно. (Немногие мужчины понимают толк в горчице, и почти ни одна женщина — должно быть, вы замечали. Они считают, если смешать горчичный порошок с водой за пять минут до обеда, уже получится приправа; мы же с вами знаем, что в этом случае выйдет лишь припарка для усталых ног.)

Затем мы отправились в «Речные покои», «Седельные покои» — или какой там ночной клуб вошел в том году в моду; моя душа к этому предприятию не лежала. Я капризно заказал блюдо редиски, чтобы швырять в проходящих знакомых танцовщиц, но меткость меня подводила, и я прекратил после того, как профессиональный борец предложил оторвать мне ногу и побить меня ее влажным концом. Иоанна пребывала в неистово прекрасном расположении духа и весело смеялась; ей едва ли не удалось своими чарами отогнать мое предчувствие неизбежного конца и собственной неадекватности.

Вернувшись в отель, никаких признаков усталости она не являла; а явила мне вместо нее ночное облачение, которое на почте приняли бы за открытку, если бы на нем хватало места для марки.

Лишь немногие из оставшихся во мне устриц поигрывали мускулами, но в первый раз я был пристойно хорош.

Мои ментальные часы на изумление точны: в 10:31 я приоткрыл недовольный глаз и проскрипел жалобу Джоку. О где же, где животворная чашка чаю, тот бальзам, что ровно в 10:30 приводит маккабреев мира сего к какому-то подобию членства в роде человеческом?

— Джок! — еще раз в отчаянии каркнул я. Хрипловатый девический голосок подле меня пробормотал, что Джока тут нет. Я крутнул налитым кровью глазным яблоком и уставил его в свою новобрачную. Она снова надела это абсурдное облачение — только, похоже, бретельки ночнушка уже утратила. Иоанна сидела и забавлялась с кроссвордом «Таймз»; описываемое одеяние сохраняло в себе скромность лишь потому, что соски поддерживали его, будто колышки для шляп в сельской церквушке. Я поплотнее зажмурился.

— Чарли-дорогуша?

— Грмблюмблегхрюк, — неубедительно отозвался я.

— Чарли-дорогушечка, тебе не приходит в голову слово из шести букв, начинается на «м», заканчивается на «э» и означает «дополнительное дневное представление»?

— Матинэ, — пробубнил я.

— Но разве matin — не утро, Чарли?

— Утро, да, но первоначальное значение было — «способ развлечься с утра пораньше», — показал ученость я. А мгновение спустя уже готов был откусить себе язык.

К счастью, одна разумная, альтруистичная устрица сберегла себя в резерве как раз на такой чрезвычайный случай.



На самом деле, поразительно, как секс действует на пол. То есть, какой-нибудь малый обычно еле влачится, чувствуя себя одноразовой половой тряпкой в поисках инсинератора, а женская половина скетча склонна к скачкам вприпрыжку, сопровождаемым радостными воплями, и миру являет лишь восхитительные мазки под глазами, что заметны метрдотелям. Еще один побочный продукт первородного акта в женщинах — они выказывают лихорадочное стремление отправиться по магазинам.

— Чарли-дорогуша, — сказала Иоанна. — Пожалуй, я отправлюсь по магазинам. Я слыхала, у вас тут в Лондоне есть миленькая улочка под названием Бонд-стрит, правда? Вроде рю де Риволи для бедных?

— Скорее «Марше де Пюс»[28] для богатых, — ответил я, — но общее представление у тебя верное. Какого таксиста ни возьми, он знает дорогу — это почти фарлонг[29]. Слишком много на чай не давай. Ни в чем себе не отказывай. А я, наверное, схожу к себе в банк.

Туда я и отправился — пешком, поддержания здоровья ради. Путешествие включало в себя переход по самым китайским регионам Сохо — по причинам, кои я собираюсь прояснить в свой черед, — и там мне выпало заглянуть в окно некоего ресторана, особо приличного на вид. К моему изумлению, внутри сидела Иоанна, увлеченная беседой с дородным господином, похожим в аккурат на владельца подобного заведения. Меня Иоанна не видела.

Надо сказать, вы можете и не быть прирожденным невротиком, дабы занервничать при виде своей молодой жены за беседой с ресторатором из Сохо, когда оная жена заверила вас, будто направляется за покупками на Бонд-стрит, равно как и не обязательно быть ревнивым или подозрительным мужем, дабы ощутить позыв любопытства касательно предмета, который поименованная жена может обсуждать с поименованным ресторатором. То есть, у меня имеются бумаги, доказывающие, что Иоанна — моя верная и любящая супруга; мне было дадено слово, что она отправляется на Бонд-стрит лихо торговать себе дикую норку и прочее, а даже лучший друг ресторатора из Сохо вынужден был бы признать, что он, ресторатор этот, — в той же мере китаец, в какой китайцы — все подобные рестораторы, даже в Сохо.

Молю вас, ни на миг не подумайте, что мне не нравятся китайцы; кое-кто из лучших моих друзей разукрашивает нашу жизнь свиными ребрышками под устричным соусом, не говоря уж о кусочках утки, спеленатых блинчиками. Нет, обеспокоила меня известная неправильность такой ситуации — неправильность, внедрившая чересчур знакомое неприятное подергивание в подошвы моих ног. Иоанна, изволите ли видеть, отнюдь не лгунья в том смысле, в каком лгуньи обычные жены. Хотя мое знакомство с нею до сего момента было кратким и бурным, у меня сложилось мнение, что она слишком богата, слишком самоуверенна, слишком, наконец, умна, чтобы в делах повседневных прибегать ко лжи.

Почему же она тогда не на Бонд-стрит, как гласила реклама, не карябает свое имя на Дорожных Аккредитивах и не сгребает изумрудные парюры и прочее?

Сделал я то, что делаю всегда, если меня обуревают сомнения, — протелефонировал Джоку.

— Джок, — сказал я, ибо, видите ли, таково его имя. — Джок, вы по-прежнему друзья с тем грубым, уродливым глухонемым ночным сторожем того издательства на Сохо-сквер?

— Ну, — лаконично ответствовал Джок.

— Тогда седлай свой замечательный мотоцикл, Джок, забирай этого своего крепкого глухонемого друга и доставь его на Джерэд-стрит. Он должен войти в ресторан под названием «Сунь Хунь Чань» и заказать себе простую и питательную трапезу. Выдай ему на это несколько денег, ибо я уверен, что издатели в смысле наличных держат его на коротком поводке. Оказавшись в ресторане, он должен последить — но сдержанно — за красивой блондинкой, которая называет себя миссис М., — да, за той, на которой я давеча женился, — при этом используя все свои навыки чтения по губам. Она будет беседовать с дородным китайским джентльменом; мне не терпится узнать, о чем.

— Ну, мистер Чарли.

— И поспеши, Джок, прошу тебя.

— Рев слышите? Это уже мы за углом.

Я вернул трубку в исходное любезное положение и озадаченно потрусил к себе в банк. Это не настоящий мой банк, где я храню овердрафт, это банк, который я называю своим Сберегательным. Он даже не является Сберегательным банком в обычном смысле этого обозначения: это помещение давней и уважаемой лавки самого ученого продавца гравюр и офортов в Лондоне, древней личности, невзлюбившей меня по причинам, коих я не постигаю. Своим «сберегательным банком» я называю это заведение вот почему: у меня есть крупный, богато изданный том под названием «Полное собрание офортов Рембрандта ван Рейна». Все офорты, что когда-либо офортовал Р. ван Р., воспроизведены в нем один в один, да так изумительно, что трудно поверить, будто это не оригиналы. Более того, эти иллюстрации — «наклейки», то есть напечатаны отдельно и лишь слегка приклеены к странице за один край. Когда у меня в кармане заваливается несколько лишних пенни — тех пенни, которыми мне не хочется повергать в смятение милого сборщика налогов, я направляю свои стопы к упомянутому торговцу гравюрами и покупаю у него офорт Рембрандта. Разумеется, настоящий — другими он не торгует. Приобретение это занимает некоторое время, поскольку он — честный, изволите ли видеть, человек, а честные люди могут себе позволить не отступать от подлинной цены. В отличие от некоторых, кого я мог бы тут поименовать.

Приобретши вышепомянутый офорт, я ковыляю домой, выдираю соответствующую иллюстрацию из «Полного собрания» и любовно заменяю ее настоящей, только что купленной. Обычному домушнику и во сне не помстится красть такую книжицу, однако в своем нынешнем виде она стоит примерно четверть миллиона в любом крупном городе мира. Приличным малым, вроде меня, редко доводится спасаться бегством, но если уж доводится, неплохо иметь при себе сбережения в неприметной оболочке. Рядовой таможенник, благослови его боженька, вряд ли удостоит взглядом толстую и скучную книгу по искусству с незначительным или вовсе отсутствующим порнографическим содержимым, которую несет подмышкой толстый и скучный торговец искусством.

По такому поводу древняя личность в лавке неохотно признала, что у нее сейчас имеется довольно-таки отменный второй корректурный оттиск «Трех деревьев» почти без полей, и одарила меня тем взглядом, которым торговцы искусством оделяют вас, будучи убеждены, что рассматриваемое произведение вам не по карману. Я, тем не менее, до неприличия изобиловал деньгами после своих американских выходок и пренебрежительно бросил, что вообще-то намеревался приобрести первый оттиск на веленевой бумаге. Личность напомнила мне, что такового существует всего один образчик, и тот содержится в альбоме Сэмюэла Пипса[30], хранящемся в Библиотеке некоего места под названием «Колледж Магдалины», что располагается в городке, именуемом Кембридж и знаменитом нездоровыми учеными мужами и перепончатолапым крестьянством. Сорок минут спустя он передал мне офорт и вручил стакан неожиданно пристойного хереса, а я расстался с пачкой вульгарных банкнот крупного достоинства. Над самым большим шкафом с офортами у личности висела скрижаль красного дерева с высеченными в ней словами одного из моих любимейших писателей — Псалмов, ХХ:14: «“Дурно, дурно”, говорит покупатель, а когда отойдет, хвалится»[31]. Стоило мне шаткой походкой побрести прочь, ворча себе под нос, как личность обратила на нее мое внимание.

— Есть писатель и получше, — прорычал я в ответ, — и зовут его Псалмы, XVIII:20. И вот он говорит: «Кто спешит разбогатеть, тот не останется ненаказанным»[32]. — Мне показалось, что тут-то я его и поймал, но личность благожелательно осведомилась, кого из нас я имел в виду. Выиграть невозможно, понимаете? Просто невозможно. Обычные торговцы искусством в свободное время — люди из плоти и крови, но честные продавцы офортов — совершенно иная порода.



Вот вам то, что мы, ученые, называем экскурсом. Ежели вы честный человек, следующие страница-две никак не представляют для вас ни малейшего интереса. Вы честный человек? Уверены? Хорошо, тогда обратитесь к стр. 82, поскольку эта часть посвящена описаниям того, как люди распоряжаются денежными суммами, ранее принадлежавшими другим людям.

Изымать крупные штуфы денег у других людей, как мне рассказывали, — довольно несложное действие для тех, кто физически силен, храбр и не мучается кошмарами, если приходится бить людей по голове или же иными способами нарушать закон. Вводить их в фискальную систему вновь на свое собственное имя — до крайности другое дело. Рассмотрим несколько примеров, начиная с самого дна.

(А) Обычный негодяй-простак, чья единственная задача — умыкнуть автомобиль для побега перед самым событием, а после — стереть с него отпечатки, сиречь «пальчики». Он получает, быть может, какие-то 500 «лошадок» старыми однофунтовыми купюрами и, презрев предостережения старших, разбрасывается ими по местному пабу, угощая выпивкой всех и каждого. Мальчики в синем забирают его в течение 72 часов и любезно просят сообщить имена этих старших. Он им не говорит — не из соображений воровской чести, а потому, что старшие были сообразительны и поостереглись вверять ему свои имена. Для негодяя-простака дело принимает неважнецкий оборот, поскольку легавым нужно тщательно удостовериться, что он этих имен действительно не знает. И оказавшись наконец перед лицом магистрата в полицейском суде, он часто бывает утомлен.

(Б) Несколько менее простой негодяй с разумной жилкой трусости, который узнаёт о поимке негодяя (А). В глухую полночь он забирает свои 1000 фунтов старыми купюрами, вываливает их в ближайшей общественной уборной, телефонной будке или ином мерзко пахнущем месте, а наутро возвращается к честному ремеслу торговца металлоломом или чем они там еще торгуют.

(В) Сладкоречивый тип, который не сделал ничего, кроме как «навел» на дело. Он вспарывает матрас «Сладко-Соня» и уминает туда свои 25 000 фунтов, пока супруга красится в синеватый оттенок у парикмахера. Через восемь-девять месяцев, уже считая, что все безопасно, он покупает бунгало и депозит выплачивает наличными. К нему заходят поболтать два славных джентльмена из Управления налоговых сборов; уходят вполне удовлетворенные. Пока он подавляет вздох облегчения, поболтать к нему заходят два не менее славных джентльмена в синих мундирах; они предлагают ему захватить с собой зубную щетку и пижаму.

(Г) И вот мы оказываемся среди Шишек, в верхних эшелонах рассматриваемого негодяйства. Этот мерзавец — назовем его (Г) — старомоден: он полагает, будто номерной счет в швейцарском банке так же безопасен, как здание Парламента. Он не слыхал про Гая Фокса[33]. Он слыхал об Интерполе, но убежден, что Интерпол придуман, дабы оберегать таких ребятишек, как он, — с номерными счетами в швейцарских банках. Процесс его долог, дорог и запутан. Ему предоставляют непыльную работенку в тюремной библиотеке, но в душевых с ним творятся кошмарные вещи.

(Д) Этот считает, что может сделать ноги: у него есть два паспорта. Его доля — ну, скажем, 150 000. Но арифметика подводит: такие деньги — милое дело, например, в Южном Норвуде, но если носишься по всему миру, да еще с нынешними ценами, дензнаки как бы тают сами собой. Особенно если совесть диктует устроить так, чтобы твоя верная жена встретила тебя в Перу или подобном месте.

(Е) Н-да, ну, стало быть, (Е) — едва ли не самый ловкий из всей компании. Для начала он сует небольшую полезную сумму, вроде 20 000 фунтов, в надежное место — на случай, если его заметут. (20 000 фунтов стерлингов вытащат вас из любой тюрьмы мира, это все знают.) Затем берет остальную капусту, выращенную нечестным путем, и, приобретя смокинг, сильно не соответствующий его истинному положению в свете, вступает в один из тех игровых клубов, где над вами глумятся, если заметят с таким плебейским порождением, как десятифунтовая банкнота. Такой негодяй покупает фишек на пару сотен фунтов; играет за тем столом и за этим, а где-то перед рассветом вручает прелестной кассирше горсть фишек и казначейских билетов, скажем, фунтов на 2000, и просит кредитовать ему счет. Ей лично он дает десятку, и кассирша искренне полагает, что он в выигрыше. Так он потихоньку действует несколько месяцев — иногда вроде проигрывает, но обычно выигрывает. Время от времени прелестная кассирша сообщает ему, что у него на счету ужасно много денег, и тогда он позволяет крупному чеку — а негодяй может доказать, что это его выигрыши, — проскользнуть на его банковский счет. Таким манером можно легализовать примерно сотню тысяч в год, если действовать осмотрительно.

(Ж) Это человек, который все это организовал. (Ж) и так уже очень богат. Для него не существует проблем; его холдинги могут сделать так, что треть миллиона испарится, точно снежинка на сковороде. Я уверен, что где-то во всем этом залегает мораль.

Раз уж об этом зашла речь, могу смело сказать: в моей книге офортов Рембрандта мораль получше.



Вернувшись к себе в трущобу на четвертом этаже по Аппер-Брук-стрит (Дабль-Ю-1) (я знаю, что это дуплекс, но по-прежнему убежден, что 275 фунтов в неделю — сущий грабеж), я, довольный собой, вклеивал свое новое приобретение в «Полное собрание офортов», когда в комнату бочком просочился Джок.

— Джок, — вымолвил я сурово. — Я неоднократно тебя просил бочком никогда больше не просачиваться. Я не потерплю подобных просачиваний. Они отдают криминальными классами. Если желаешь совершенствоваться, научись проскальзывать. Как… как называются карты, в которые режетесь вы с друзьями?

— «Де ла Ру»[34]?

— Именно. Вот видишь, изволишь ли видеть, — ответил я, совершенно отстояв свою точку зрения. Джоку не удается ловить такие оттенки. Он дождался, когда я упьюсь своей победой окончательно; после чего изрек:

— Мне утром зайчик на чирей пал.

Я уставился на этого человека. Внешних признаков заболевания мозга у него не наблюдалось, но, как вы понимаете, наружу симптомы могут и не выступать, ибо в деловых кругах мира искусства хорошо известно: мозг Джока можно уместить в пупке любого ежика, причем маленькая божья тварь даже не почешется, а Джок, со своей стороны, не заметит утраты, пока в следующий раз не сядет играть в домино.

— Какой зайчик на какой еще чирей? — наконец вопросил я.

— Да нет — Розанчик, — ответил Джок. — Мой кореш глухонемой. У него такая кликуха. Он мне тут все начирикал.

— Бат-тюшки, и он один из этих? Как неловко ему, должно быть, с такой-то инвалидностью. То есть — как же ему удается пришепетывать и кокетливо хихикать на языке жестов?

— Да нет, полная кликуха у него Розенштейн или Розинблюм, или еще чего-то италянское, только ему не нравится, потому что иностранцев он терпеть не может.

— Понимаю. Ну что ж, давая поглядим.

Джок вручил мне газету, развернутую на спортивной странице: свой диктант Розанчик писал на полях. За маскировку я поставил ему «отл.» — издательского филера с негодяйской внешностью можно застать за чтением и письмом, и он при этом не вызовет подозрений, только если будет подсчитывать шансы на проигрыш и прикидывать, сколько при ставке девять к четырем принесет ему кровно заработанный фунт после уплаты налогов.

И вот что он написал: «Я нимок сесь штоб видно пасть китаезы но бабу намано видно губы у нее ништяк… — Тут я нахмурился. — Все слова увидал. — Тут я расхмурился. — Говорит Нет миста Ли я уже абяснила мне ненадо милион фунтов. У меня уже есть милион фунтов. Я хочу нанять вашу организацыю. У меня женщины у вас организацыя. Я не хочу продавать никакую свою часть. Вы и на своей части операцыи хорошо заработаете. А сибя я сама профинансирыю. Так што скажете по рукам или как. Хорошо. Теперь мне в магазин пора. Надо мужу купить подарок штоб у него было хорошее настырение перед тем как я у него спрошу про женщин».

Я перечитал еще раз. Потом еще. Ошеломлен — вот единственное слово, которым я был. Разумеется, я не питал ни малейших иллюзий об Иоанниной непорочности — она ведь очень богата, разве нет? — но Торговля Белыми Рабынями? Меня ослепила чистая блистательность и дерзость возрождения этого изумительно старомодного способа огрести честный миллион-другой. Иоанна явно гораздо умнее, чем я считал. Совесть мне грызло только одно обстоятельство: намек на то, что участвовать в этом могу и я. Моя политика всегда подразумевала, что жены должны быть свободны… нет, их должно поощрять заниматься своим делом, но вот супругов их вербовать не стоит. Пускай жены устраивают приемы с коктейлями, пока не пересохнут винокурни, только не заставляйте меня любезничать с их кошмарными подружками. Пускай вяжут или занимаются иным полезным спортом, однако не рассчитывайте, что я буду мотать им пряжу. И превыше прочего пускай их забавляются прибыльными беззакониями — но ни за что не просите Ч. Маккабрея участвовать. Он разве что способен помочь истратить прибыль со своим широкоизвестным хорошим вкусом.

Торговля белыми рабынями, изволите ли видеть, — строго противозаконна. Это все знают. Меня же могут поймать; подумайте, как захмыкают мои друзья. Боже милостивый, как же они захмыкают, если после всех тех сомнительных проказ, что я пережил, меня «ушлют в свою комнату без ужина» за то, что я жил с аморальных заработков дам вольного поведения.

Уж не знаю, как обычный человек с улицы, узнав, что его молодая жена — большая шишка в торговле белыми рабынями, — поступит после нескольких часов свирепых раздумий. Некоторые, вне всяких сомнений, извлекут карманный калькулятор и начнут подсчитывать проценты. Некоторые соберут вещички, и только пятки засверкают. Я бы, конечно, позвонил полковнику Блюхеру и рассказал ему все как на духу, вот только он временно отказался сообщать мне процедуру связи с ним; черед этому еще не настал, посулил он мне, а пока я должен «играть на слух». (Он мне это любезно перевел: «Захват нащупывайте самостоятельно, Маккабрей. Вам предстоит взобраться далеко не на самую высокую гору. Тешьте себя тем, что наверху стоит парень с веревкой. Выкарабкаетесь. Наверное».)

Поскольку в спасительном телефонном звонке мне отказали, я принял Альтернативный План Б, который включает в себя: покрепче ухватиться за бутылку скотча и прочесть несколько страниц из приключений людей по фамилии Маллинер, изложенных покойным П. Г. Вудхаусом. Через некоторое время сосредоточиваться стало труднее: беспрестанно звонили и звонили в дверь — это подобострастные малые доставляли огромные картонные коробки, набитые потребительскими трофеями Иоанны. Когда же она явилась самолично, меня уже расслабили истории о Маллинерах и, полагаю, несколько более чем успокоил целительный шотландский виски. Вот только настроение медового месяца на меня так и не снизошло.

Иоанна обняла меня со всем невинным пылом новобрачной, которая никогда и ничего не говорила китайскому ресторатору, за исключением разве что робкой просьбы «завернуть собачке». Она вбегала в спальню и выбегала из нее, раздирала драгоценный картон коробок и парадировала передо мной в их содержимом. Я издавал уместные звуки, но душу не вкладывал. Сказать вам правду, совесть, с которой мы не разговариваем уже двадцать лет, нашептывала мне, что на одних лишь коробках голодающий сигарный маклер прожил бы неделю. В последнем номере программы Иоанна вышла в предмете ночного облачения, по сравнению с которым ее вчерашний наряд казался принадлежностью гардероба директрисы школы на пенсии где-нибудь за Полярным кругом. Я весь сжался.

— Иоанна, — вымолвил я, когда она устроилась у меня на коленях.

— М-гм?

Я откашлялся.

— Иоанна, милая моя, нет ли чего-нибудь хорошего по телевизору сегодня вечером?

— Нет.

— Откуда ты знаешь?

— Там никогда ничего не бывает.

— Но не лучше ли просто посмотреть в газете, чтобы удостовериться наверняка? Мы можем пропустить старого Гэри Купера, или Хамфри Богарта, или…

— Сегодня вечером, — твердым, но любящим голосом произнесла она, — по телевизору вообще ничего не будет. Если только… — она оценивающе окинула взглядом крупный и прочно сработанный телевизионный приемник, — …ну, я бы, наверное, могла на нем как-то расположиться, нет? То есть, если ты в самом деле хочешь как-то по нему поскакать.

— Постарайся не впадать в бесстыдство, заклинаю, — ответил я голосом отстраненным и несколько даже британским. — Ты хочешь сказать, очевидно, что, поскольку ничего не будет по телевизору, ты бы предпочла провести вечер в кинематографе.

— Все кино закрыты. — Я же не мог ей сказать, что она лжет, верно? Да и объяснить не мог — по крайней мере, доходчиво, — что часовой просмотр «Шаловливых штаников» или «Приключений юной мойщицы окон» могли бы распалить меня до той температуры, при которой можно забыть жуткую девоторговлю, в кою сама Иоанна собиралась меня вовлечь, и я сумел бы призвать к себе на помощь хоть чуточку Старины Адама, дабы сыграть роль обуянного похотью жениха.

Я приготовил ей два — а может, и все три — крепких и, как я надеялся, снотворных напитка, после чего поплелся за нею в постель.

7 Маккабрею отдают приказ, который ни один порядочный человек ни на миг не подумал бы исполнять

Влюбиться в лучшего — то был мой долг, Моя удача, если б поняла я, И мое счастье, если б осознала. «Гиньевра»[35]
Позднее той же ночью моя вера в укрепляющие силы витаминов Е и В12 вновь упрочилась, и я уже погружался в заслуженный свинский сон, когда Иоанна ткнула меня в бок и сказала:

— Чарли, жеребчик мой, я хочу, чтобы ты ради меня кое-что сделал…

— Золотко, мы же только что… я хочу сказать, что уже не молод, как я объяснял выше… быть может, утром, э?

— Глупыш, я не об этом. Ты же не считаешь меня нимфоманкой или кем-то вроде?

Я пробурчал что-то как бы с облегчением и, вполне возможно, отнюдь не галантно, после чего сонно зарылся ей в теплые влажные груди снова.

— Я хочу от тебя кое-чего совсем-совсем другого.

Я пошелохнулся; слова сочились и цедились сквозь сито заслуженной сонливости, о коей речь уже шла. Опаска схватила меня за горло; я слышал, как стучат мои зубы.

— Дражайшая Иоанна, — ответствовал я голосом рассудительным настолько, насколько хватало сил. — Не уместнее ли будет заняться чем угодно, э-э, отпадным, имеемым тобою в виду сейчас, — завтра? То есть…

Она хихикнула:

— Да, Чарли-дорогуша, я знаю, что ты уже немолод — хотя на этот счет ты бы многих одурачил. — Я самодовольно осклабился. — В темноте, разумеется, — продолжила она, испортив мне всю обедню. — Нет, я не хочу, чтобы ты досуха выжимал свои чудненькие железы. Ну разве что адреналиновые. Я просто желаю, чтобы ты ради меня кое-кого убил. Ладно?

— Убить кого-то? — сонно бормотнул я. — Разумеется. В любое время. Прикончить дракона-двух — с удовольствием, когда угодно. После завтрака, то есть. А теперь мне нужно поспать, видишь ли.

Она потрясла меня за плечо, отчего я зарылся еще тверже и с большей решимостью заснуть. После чего она потрясла меня за более уязвимый член, и я с негодованием проснулся.

— Я тебе вот что скажу, — сказал я. — Больше так не делай! Малый может повредиться. И с чем тогда ты останешься, а? Не медовый месяц будет, а посмешище, ты же не можешь этого не понимать. Спок’ночи.

Она безапелляционно уселась в постели, прихватив с собою почти все покрывала. Больше ничего не оставалось — только проснуться. Я проснулся. Не стану и вида делать, что настрой мой был благодушен.

— Дорогая моя Иоанна, сейчас ни время, ни обстоятельства не подобают для капризов. По всему миру и вокруг мужчины и их очаровательные сопостельницы храпят без задних ног вне зависимости от цвета кожи или вероисповедания, свернувшись калачиками в восстанавливающих ткани восьми или девяти часах. Ты попросила меня, и я согласился это исполнить завтра. Не помню, что это было, но с восторгом повинуюсь твоей малейшей прихоти. Завтра. Чем бы она ни была.

— Ой, Чарли, как ты мог уже забыть? Я лишь попросила тебя кое-кого убить ради меня. Собственного молодого мужа в медовый месяц уже и попросить ни о чем нельзя? Однако, если это так трудно…

— Нисколько; не дуйся, золотко. Все мгновенно исполнится, в один миг. Только дай Джоку имя и адрес этого типа, и он проследит за этим послезавтра. Еще раз спокойной ночи, любимая.

— Чарли!

— Ох, ну ладно, может, и завтра вечером получится, но ему придется разыскивать пистолет без криминального прошлого, понимаешь? Я же не могу попросить его пустить на твоего типа его собственный «люгер». Сама знаешь. Правда ведь?

— Чарли, персона, которую нужно убить, — не… э… тип. Ты бы вообще-то, вероятно, счел неподобающим и персоной ее называть.

— Ты говоришь загадками, о Иоанна моего сердца, — вздохнул я. — Кто же эта августейшая «она» — чертова Королева Английская?

Иоанна захлопала в ладоши — довольная, как маленькая девочка:

— Ой, Чарли, угадал, угадал!



Я отчетливо помню, как на следующее утро сказал Джоку «доброе утро».

— Доброе утро, Джок, — вот слова, предпочтенные мною, ибо неизменно они доставляют приятность.

— Утро, мистер Чарли, — парировал он, устанавливая чайный поднос в пределах досягаемости моей тряской длани. — Завтрак? — осведомился он.

— Взбитые яйца, наверное, пожалуйста.

— Ну, мистер Чарли. Болтунью.

— Взбитые яйца, — повторил я (хотя Джок никогда не уступит в споре насчет сей языковой тонкости). — И пожиже. Не подвергай их чрезмерной ажитации, я терпеть не могу гравистой консистенции: хорошенько взбитое яйцо должно выглядеть крупными, мягкими и сливочными сгустками. Как школьницы из Роудина[36], уж ты-то должен знать.

— Тост? — Вот и вся реакция, которую я из него выжал.

— Ну, разумеется, тост. Тостоделание — один из немногих твоих талантов; и мне лучше им воспользоваться, пока ты еще не утратил способности.

Джока врасплох не застать — его рипост был подобен молнии:

— И «алку-зельцер», я так прикидываю?

Шах, мат и гол — как обычно.

— И молю тебя — посоли мне яйца, — ответил я в смысле признания поражения. — Я всегда увлекаюсь и все порчу. И, пожалуйста, не забудь: к яйцам — тонко смолотый белый перец, а не грубый помол из «ру́би». (Чиприани из бара «У Гарри» в Венеции как-то растолковал мне, почему официанты из тех, кто классом повыше, называют эти огромные перцемолки «руби» — в честь покойного достославного бразильского повесы Порфирио Рубирозы[37]. Сам я этого не понимаю, ибо разум мой девствен.)

Джок сделал вид, что не слушает; это очень легкий в исполнении трюк, особенно если вышло так, что вы и впрямь не слушаете; к тому же — очень несправедливо по отношению к нанимателю, который бьется в тисках пробуждения, стараясь вырваться на поверхность бодрствования.

«Чтоб его», — подумал я с горечью. После чего — вспомнил.

— Кстати, Джок, — молвил я мимоходом… (Если вам случалось работать участковым, боже упаси, терапевтом, вам чересчур хорошо знаком этот гамбит «Кстати, доктор». Действует он так: малый несколько озабочен, ибо его левое яичко только что позеленело, поэтому он отправляется к живодеру-терапевту и жалуется на головные боли и запор. Забрав выписанные рецепты, направляется к двери, а там, уже возложив длань на дверную ручку, оборачивается и мимоходом бормочет: «Кстати, доктор, вас это может и не заинтересовать, но…») Итак: — Кстати, Джок, — молвил я мимоходом, — миссис Маккабрей желает застрелить Королеву.

— Ну, мистер Чарли. Сколько, вы сказали, яиц — два или три?

— Королеву, — стоял на своем я.

— Ну да, я слышал. Вы про того пожилого фраерка, что рулит клубом для додиков в сторону Туикнема? Пришью завтра вечером, страху нет. Двадцатку только дадите на старую пушку, чтоб выбросить не жалко. Я свой «люгер» тратить на него не стану.

— Нет-нет, Джок, я имею в виду Ее Величество Королеву Елизавету Вторую, кого хранит господь и на ком никогда не заходит солнце, и так далее.

Он умолк; любой, кто с ним не знаком, запросто решил бы, что он думает.

— Джок, — молвил я жестко через некоторое время. — Твой стеклянный глаз подтекает. Умоляю — вынь его и хорошенько протри.

— Это не течь. Это я плачу, — ответил мой камердинер, стыдясь, но дерзя.

— Э?

— Ну это ж, она ж славная дамочка, нет? Пивом, конечно, меня не угощала, но и вреда никому не делала, правда?

Я знаю, как справляться с риторическими вопросами: на них не отвечают.

— А нельзя вместо нее прикончить графа…

— Нет!

— …или принцессу — ну, то есть, никто и не…

— Ко-ро-ле-ву, — твердо сказал я. — По личным причинам, как то: страх, трусость, патриотизм и тому подобное, — я так же, как и ты, не настроен выполнять это подлое деяние, однако деянию подобает быть свершенным, уверяет нас международная политика. Равно как и моя жена. Два яйца, пожалуйста.

— Два яйца, — пробурчал он, волоча ноги прочь из комнаты.

С какой приязнью бы я снова окунулся в негу невинного сна — однако за проушину меня тянула настоятельность великого момента, к тому же Джок дуется, если яйца остывают. Я съел их — все до крошки, хотя от совершенства они были далеки. А пока ел, я планировал.

Час спустя, небрежно облачен и намеренно небрит, я отправился на консультацию к моему оружейнику. Само собой, я не имею в виду своего настоящего оружейника — тот персонаж похож на епископа и властвует над тусклым тихим заведением невдалеке от Сент-Джеймзского дворца; он способен провести грань различия между джентльменом и субъектом. Малого, к которому я направился, можно, пожалуй, назвать моим Другим Оружейником: это малый неизбывной нечестности, который продает незаконное огнестрельное оружие субъектам, а все профессиональные навыки его сводятся к умению прилаживать новые стволы к пистолетам, побывавшим в небольших передрягах, да отпиливать по нескольку дюймов с дробовиков. Меня он полагает кем-то вроде Благородного Джима, Вора Помещичьих Драгоценностей, и я не считаю нужным исправлять это его заблуждение. Имени моего он, естественно, не знает. Его единственные принципы: он отказывает в кредите, не принимает чеки и не продает оружие ирландцам. Последний пункт — не потому, что не любит ирландцев или их политику, а ради их же блага. Он, изволите ли видеть, не убежден, что они станут держать оружие нужным концом от себя, а ему нравится, чтобы клиенты к нему возвращались.

Меня он приветствовал обычной своей угрюмостью: торговцы нелегальным оружием почти никогда не улыбаются — должно быть, вы и сами замечали. Он был неприметно обряжен в замурзанную фуфайку и подштанники, а морковного оттенка волосы, коими он был обвалян, потемнели от пота. Он, понимаете ли, делал глазированные яблоки, ибо такова его «вывеска», а темная и тесная конура, в кою он меня допустил, была неистово жарка и душна от вони варящегося сахара, гнилых фруктов и оружейной смазки. Гул ос и мясных мух в допотопных чанах для варки ирисок меня довольно-таки ужаснул. (В раннем детстве меня угораздило проглотить осу, заблудившуюся в стакане лимонада; она ужалила меня в левую миндалину, и матушка моя даже опасалась — манером незаинтересованным, но благовоспитанным — за мою жизнь. Ныне же я топчу ос, когда природоохранные ребята не смотрят.)

— Приветствую, Рыж! — вскричал я.

— Здоров, чувак, — ответствовал он.

— Послушай, Рыж, как ты считаешь — мы не могли бы зайти в соседнюю комнату? На мне шелковое нательное белье, а когда потеешь, оно ужасно липнет.

Весьма нелюбезно он завел меня в крохотную, заставленную мебелью заднюю гостиную, где после тропиков его мастерской стоял арктический холод. С бессознательным изяществом оружейник мой набросил себе на плечи краденое норковое болеро и примостился на пуфике, обитом волосяной бортовкой. Должен сказать, выглядел он прекурьезно, но я не осмелился хихикнуть — он очень силен, груб и славен по всему Поплару тем, что бьет людей в чувствительные места по малейшему поводу.

— Один мой друг… — начал я.

— А, ага, — осклабился он.

— Мой друг, — твердо повторил я, — иногда занимается коммерческим браконьерством — или же отбраковкой — красного зверя в Нагорьях Шотландии Храброй. У него сейчас довольно крупный заказ на дичь от крупного отеля, название которого я, похоже, забыл. А полиция отняла у него ружье и теперь жмется, не хочет возвращать. Ему нужно другое. Что у тебя есть, Рыж?

— Ничо, — ответил он.

— Он слегка разборчив в том, что касается ружей, — продолжал я. — Ему нравятся такие, чтобы чувствовался класс. Кроме того, бить должно точно и мощно, с хорошей скоростью — в общем, по-настоящему убойное.

— У меня ничо такого нету.

— И боеприпасы свежие; никакой списанной армейской трухи.

— Мне итти надо, чувак.

— Ну и, разумеется, хороший телескопический прицел.

— Отъе█сь.

До сих пор диалог наш развивался хорошо, протокол соблюдался в лучших традициях. Иметь дело с такими типами, как Рыж, удивительно схоже с ведением переговоров с советской торговой делегацией. Я выудил из кармана плоскую бутылку виски и кинул ему. Он отпил, грязный пес, и бутылку не вернул. Рыгнул, сунул руку в подштанники и задумчиво поскреб.

— У меня «маннлихер», — хрюкнул он после очередного глотка.

Я скроил сочувственную мину и порекомендовал курс пенициллина. Он проигнорировал.

— Довоенный.

— Нет.

— Обойма на три.

— Без толку.

— Графский.

— Какой?

— Графский. Ну графу принадлежал, графу. На замке — герб, весь в золоте и прочее.

— Все хуже и хуже.

— И никогда нигде не залетал. Гарантирую.

— Ты начинаешь полуинтересовать меня, Рыж.

— Двести восемьдесят. Наличкой.

Я встал:

— Увижу следующего миллионера — расскажу ему. До скорого, Рыж.

— Симпотный цейссовский прицельчик на нем, х2½.

— х2½! — взвизгнул я (сами попробуйте взвизгнуть фразу «х2½»). — Куда ж это годится, а?

— Слушай, — сказал он. — Если тебе этого мало, то тебе не ружжо надо, а, бъять, зенитку.

Тут я уже по-честному начал дуться, и он это мгновенно ощутил; именно такое шестое чувство служит отличную службу армянским торговцам коврами. Он улизнул и вернулся с тонким элегантным кожаным футляром, который и свалил мне на то, что мне по-прежнему нравится называть «коленями». Внутри содержалось: «маннлихер» в трех легко собираемых частях, снайперский прицел, навесной фонарик для отстрела крокодилов или любовниц в ночное время и двести фунтов довольно свежих 7,65-мм патронов, не говоря уже о шомполе розового дерева, серебряной масленке, серебряной коробочке для сэндвичей с гербом, рулончике фланелета 4x2 дюйма и комплекте инструментов, включавшем штукенцию для выковыривания бойскаутов из трусиков герлскаутов. Это было очень красиво; я возжаждал им завладеть.

— У антикварщика ты бы за него озолотился, — зевнул я. — Но моему другу нужно то, чем можно в кого-то стрелять. А такими игрушками никто не играет с тех пор, как Гёринг бродил по первобытным топям.

— Двести семьдесят пять, — ответил он. — И это мое крайнее слово.

Двадцать минут, два всплеска раздражения и полбутылки скотча спустя я вышел оттуда владельцем ружья, уплатив двести фунтов, — что, как мы оба знали с самого начала, я и собирался заплатить.



— И зачем нам этот металлолом? — угрюмо поинтересовался Джок, когда я принес снаряжение домой.

— Им мы и выполним работу.

— Можете сами. Я нет, — сказал он.

— Джок!

— Я британец. Кстати, у меня сегодня вечером выходной, нет? И я пошел играть в домино. В холодильнике свинина. Мадам нету — сказала, ушла в какой-то паб, называется «Дом Кларенса»[38].

Я отослал его взмахом ледяной руки. Дела и так не ахти, чтоб еще препираться с чванными слугами, которым недостает преданности поддержать своих потворствующих хозяев в такой традиционной английской забаве, как порцайка цареубийства.

Свинина в холодильнике увядала по краям; мы с нею обменялись взглядами взаимного презрения, как две дамы в одинаковых шляпках на Королевской трибуне в Аскоте[39]. Я переоблачился в костюмчик поизящнее и отправился к «Исоу», где съел больше, чем мне полезно. У «Исоу» всегда так, но оно того стоит.

На покой я отправился рано — в узкую кровать у себя в будуаре, ибо мне потребно было переварить, истово поразмыслить и спланировать. Я слышал, как Иоанна приоткрыла дверь, и незамедлительно воспроизвел убедительный аккомпанемент крепкого сна; она уползла восвояси. До меня донесся легчайший лязг и звяк уроненной в шкатулку с драгоценностями тиары, далее — тишина.

Я продолжал размысливать и планировать. К тому мгновенью, как я заснул, у меня выработался трехчастный план:

(1) Добыть непроницаемый камуфляж.

(2) Избрать снайперскую позицию.

(3) Подготовить путь отхода.

Предприняв что-то и свершив, я отдых заслужил[40], и ночное отдохновенье я получил; нарушали его лишь удовлетворенные шумы пищеварительного тракта, знакомые всем, кто столовался у «Исоу». Что ж, гадкие сны мне тоже снились, но я всегда утверждал, что пересказывать сновидения — третье величайшее занудство, на кое способен человек. Не мне вам говорить, каковы первые два.

8 Маккабрей макает перепуганный пальчик в кишащие акулами воды цареубийства

О, недалекий род людей несчастных! Как много среди нас таких, что сами Куют себе извечную беду, Считая правдой — ложь, а ложью — правду. «Герейнт и Энид»[41]
Костюм был гнусен, просто гнусен. Его явно пошили в 1940-х годах на румынского сутенера-дальтоника, а то и жиголо. Шашечки сине-оранжевого узора, должно признать, были немногим крупнее обычной пачки сигарет: вероятно, сутенер либо жиголо не желал сильно бросаться в глаза. Непристойных открыток в карманах не оказалось — равно как и отбракованных на фабрике «французских писулек»; меня это убедило в том, что, по крайней мере, в химчистке наряд побывал. Я приобрел его в заведении под названием «ГОСПОДСКИЕ ГАРДЕРОБЫ, СКУПКА», и в самом деле: складки пиджака ниспадали с моих плеч в манере, свойственной фанерным гардеробам. «ГОСПОДСКИЕ ГАРДЕРОБЫ, СКУПКА» также продала мне пару обуви подстать, хотя своим бело-коричневым великолепьем ботинки эти, похоже, выдавали происхождение подревнее: в них мог щеголять мелкий дворянчик, выйдя промышлять себе состояние где-нибудь в монте-карлианском «салоне-привэ»[42] году этак в 1936-м.

На себя в зеркало их примерочной я глянул лишь единожды. Под дубинкой костюма я мог поморщиться, но, клянусь, в голос не закричал.

Ресурсы «ГОСПОДСКИХ Г. С.» казались неистощимыми.

— Кте, — спросил я со своим лучшим миттель-европ-акцентом[43], — кте я моку приопрести топротный, крепкий, мусикально-инструментальный сакфояш тля моефо мусикально-инструмента? Мне потрепуется фот такой капарит. — Пока я очерчивал размер, подлый костюм нещадно вспарывал мне подмышки. — Такой, ф каких шикакские канкстеры раньше носили окнострельные афтоматы, ха-ха!

— Ну и в нужное же место вы зашли же! — шумно просиял мистер Г. Г. С. — Ступайте же сюда, сэр, и осторожно же — ступенька. Мы же отчасти специализируемся на влагалищах для музыкальных инструментов. Вот тут, я же уверен, вы же отыщете футляр своей мечты — среди этой небольшой коллекции!

Я подозрительно сощурился на него, ибо всем известно, что библейское «влагалище» ныне толкуется несколько игривее, но он, судя по всему, за отросток меня не водил. Передо мной действительно раскинулся превеликий ассортимент на совесть сработанных конурок для музыкальных инструментов — зрелище редкое и причудливое. Пред моим мысленным взором расстилались пропорции «маннлихера» (любой хоть чего-то стоящий торговец искусством может с первого взгляда на раму определить, подойдет ли она какой-нибудь картине из его запасников, а также можно или нельзя ее подогнать под размер оных картин, не жертвуя красотой резьбы), и я вскоре выбрал футляр — иначе «влагалище» — извращенной формы, разработанное, вне всяких сомнений, под баритон-саксофон. Пререкался я насчет него ровно столько, чтобы не возбудить подозрений в груди мистера Г. Г. С.

После чего запихал свой противный господский гардероб и со-ответные ему ботинки в футляр и медлительной стопой повлекся хмуро в шалаш спокойный свой, усталый, как любой селянин из Сток-Поджис[44], помедлив только в «Лиллиуайте», дабы приобрести клетчатую кепку для гольфа той разновидности, кою до сих пор я полагал существующей лишь в сочинениях П. Г. Вудхауса. В «Лиллиуайте» я воспользовался своим йоркширским акцентом, дабы сбить их, видите ли, со следа. Плащ тайного агента уже окутывал мне плечи так уютно, что я чувствовал себя плющом увитой башней[45]. Я не возбудил, смею надеяться, никаких подозрений; даже без акцента меня бы приняли за джентльмена с Севера — никто другой не стал бы покупать такую кепку.

По моем прибытьи в квартиру, Джок моргнул на инструментальный футляр злобным глазом. Второй глаз, не-злобный, стеклянный, был устремлен в эмпиреи либо к потолку так, что, умей он говорить, явно сказал бы: «Иже еси».

— Будь добр, водрузи этот гроб для банджо в гардероб моей гардеробной, — промолвил я величавым хозяйским голосом, — и попрошу тебя внутрь взглядов не бросать, ибо содержимое шокирует даже меня. А воздействие оного на честного кашцехлёба, подобного тебе…

— Вы имеете в виду — «хлебопашца», мистер Чарли.

— Быть может, может быть. Как бы там ни было, немедля мне поведай без экивоков и своими словами, не упуская самых незначительных примет[46], — что у нас сегодня на обед?

— Мадам нету, — чопорно отвечал он. — Играет в бридж.

— И? — высокомерно вопросил я. — Уж не пытаешься ли ты мне сообщить, что я должен посылать или — боже упаси — выходить за обедом? В кладовой ничего? Ты сам, Джок, кормишься хлебами и сырами? Мне трудно в это поверить, ибо кто, как не ты, всегда питался не по чину?

Взоры его опаляли: один — пол, другой — карниз под потолком: опять же, не по чину, с его-то статью и общественным статусом.

— Я только собрался чутка перекусить, — прогугнявил он насколько мог культурно.

— Да-да? — мягко просуфлировал я.

— Ну, эта… парочку «блинцов» с икоркой внутри и сметанкой сверху — это я остатки наскреб, немножко филеев лососинки, выдержанных в вине, которое я купил из своего собственного кармана и могу это доказать; потом всего-то ничего — тоненький бифштексик на скорую руку, чего добру пропадать, а в него завернуть уж мою собственную стряпню — куриную печеночку. Ну и все.

— Ты хочешь мне сказать, — ровно осведомился я, — что там едва хватит тебе одному?

Джок лояльно поразмыслил.

— Икры, наверно, маловато, — наконец отозвался он. Я протянул ему свои ключи.

— Десять минут ничего, мистер Чарли?

— Ты имеешь в виду десять минут после того, как ты предъявишь мне поднос с напитками?

— Еще б.

— Ну… стало быть, Джок.

— Ну, мистер Чарли.



Когда Иоанна возвратилась, я уже пребывал в постели с душеспасительной книгой Св. Франциска Сальского[47] — или, быть может, маркиза де Сада, не помню, — и недостаточно проворно щелкнул ночником. Она выиграла в бридж — она всегда выигрывает; это ее воодушевляет. Она сияла. Танцуя по комнате, она еще и пела, разбрасывая одежды там и сям.

Не все мы можем себе позволить устриц и крепкий гиннессовский портер, но скажу как на духу: бывают времена, когда баночка белужьей икры за £20 заполняет лакуну восхитительно.



На следующий день, удостоверившись, что Джок в своей кладовке занимается полезным делом, а Иоанна в ду́ше, я накинул на себя новое «платье» и уже собирался было ускользнуть из дому незамеченным. Иоанна застала меня за актом ускальзывания и при виде моего радужного облачения едва не рухнула на пол от хохота, аки маленькая безумица. Такой смех, как у нее, — он плещется сребристыми волнами, — вполне чарующ, если вызван кем угодно, кроме вас самого.

— Цыц! — скомандовал я. — Если меня в этом костюме увидит Джок, он немедленно подаст заявление об уходе. У него, видишь ли, есть собственная гордость.

— Но, Чарли-дорогушечка, — выдавила она между сребристыми волнами, — зачем ты оделся гробовщиком? И в этом черном внушительном ящике у тебя что — принадлежности для бальзамирования?

— Я не вижу ничего достойного смеха, — чопорно отвечал я, — в наружности истинного бритта, готового свершить покушение на своего Монарха вопреки собственному здравому смыслу.

— Прости меня, Чарли, — опамятовалась она. — Я просто не поняла, что ты замаскировался.

— Именно это, черт подери, я и сделал, — ответил я.

Когда я проходил через кухню, моего слуха достиг приглушенный флатус — слишком дискантовый, чтобы оказаться испускаемым Джоком.

— Джок, — сурово проговорил я. — У канарейки опять запор. Новый коновал меня разочаровывает. Прошу тебя — протелефонируй в Зоопарк и спроси у них совета.

— Ну, мистер Чарли, — ответил мой камердинер — после чего, «сотто вочи»[48], произнес нечто, прозвучавшее как: «Поглядеть на ваш новый костюм — и не то будет».



Я шагал — нет, ускальзывал — похоже, много миль, пока не оказался вдали от тех районов Лондона, где могут проживать мои друзья, после чего остановил такси и направил его в Сити, где шанс столкнуться с моим фондовым маклером или главой моего «ллойдовского» синдиката был ничтожен. В кармане я имел карту-схему Монаршего Маршрута, которую выдрал из газеты Джока — а это именно та разновидность газет, которые читает Джок. (Флит-стрит[49] называет их «сисько-письками», но Джок хранит верность Шерли Темпл[50]; будучи прирожденным бриттом, он, тем не менее, без ума от беспристрастных фотоснимков монархов наших меньших, получающих «поджопники» от лошадей, когда «пьюсанс»[51] выходит к судебному барьеру. Иногда, к тому же, он может обратить внимание на столбик шрифта в уголке, повествующий о 15 миллионах бездомных в Западном Бенгале. Его социальная совесть лишь на пару рисок выше оной у Всемирного совета церквей, но и только.) В кармане у меня, как я уже говорил, пока вы меня не перебили, лежала карта-схема Монаршего Маршрута. Моя «Таймз» в своем «Придворном циркуляре»[52] не уточняла — да и, вероятно, уточнит лишь после события, — в какой разновидности автотранспорта будет перемещаться Ее В., но, поскольку мероприятие было Государственной Важности (Прием и Ланч в Зале Хреноплетов с иностранными королевскими особами), я надеялся, что Царственное Лицо будет в Государственном Ландо — открытый верх, изволите ли видеть, — а не в одном из тех громадных тяжеловесных «даймлеров» или «роллс-ройсов», которые, как известно любому асассину-любителю, пуленепробиваемы.

Моя газетная карта-схема показывала, что Монарший Кортеж по пути в Зал Хреноплетов должен ненадолго заехать в задрипанную улочку Сити, и вот в аккурат на эту улочку я направил свой кэб, а уж там заставил таксиста меня декантировать, сунув ему на чай больше заслуженного ровно настолько, чтобы он не принял меня за уроженца Лондона, но не слишком много, чтобы он меня не запомнил. Те из вас, кому не повезло и кто не оказался тайными агентами или наемными убийцами, поймут, как работал мой ум.

Вверх и вниз ковылял я по задрипанной улочке, музыкальный футляр колотил меня по ляжке прежестоко, но ни единой вывески «ПОСТЕЛЬ И ЗАВТРАК» завидеть я так и не сподобился. А завидел я на третьем круге ковыляний высокое, узкоплечее и неопрятное строение с названием солиситорской фирмы в окнах цокольного этажа и целым ассортиментом грязных кружевных занавесок в тех окнах, что повыше. Худосочная неряха в бигуди мотылялась внизу у входа в подвал, апатично гоняя мусор тем, что некогда именовалось метлой.

— Топрый отро! — вскричал я, вздымая кепочку для гольфа на континентальный манер и дружелюбно ухмыляясь. Существо оторвало взгляд от «территории»; глаза у нее были, как у давно вышедшей на пенсию потаскухи, коей работа никогда не приносила радости.

— Ево нету, — сразу отказала она.

— Йа хотель ототшнит…

— Нету, — повторила она. Атмосфера полнилась густым ароматом давно не выплачиваемой рассрочки.

— Йа хотель ототшнит, не найтется ли тот маленький комнат, кте я мок бы проводиль ветшера с…

— С кем-кем?

— Та, икраль с мой инстромент, понимайт?

— С чем-чем?

Я осознал, что с «территории» моего саксофона ей не видно, и она могла неверно меня понять. Я поднял футляр и повертел им.

— Мой шена, — объяснил я, — не хотшт болше меня икраль с ним то́ма. От неко она со мной холотный.

— Голодный?

— Йа, — в приступе вдохновения подтвердил я. — Колотный. Потом ест отшень мноко, понимайт, и стал отшен толст, а это портит нам фесь люпофный шиснь. Я терпейт не моку толстый шенщин. — И я воззрился на нее с нескрываемым восхищением; она оправила драный халат на своих мослах.

Десятью минутами позже я стал жильцом комнаты на втором этаже с видом на задрипанную улочку, уплатив скромную ренту за месяц вперед и с уговором, что я стану заниматься со своим инструментом лишь в те часы, когда солиситор внизу не занимается со своим законом; кроме того, мне воспрещалось принимать в комнате друзей и пользоваться ванной. В комнате, изволите ли видеть, имелась раковина для ответа на неотложный зов природы.

Дома в тот же вечер я провел два омерзительных часа с магнитофоном и альбомом какого-то переоцененного и переплачиваемого саксофониста начала 40-х, записывая обрывки и ошметки его зверского искусства и вновь и вновь повторяя фразы как бы в попытках достичь того, что саксофонист, быть может, назвал бы совершенством. Музыканта я вам не назову, ибо, кто знает — он может оказаться жив и по сей день (справедливости в мире нет ну просто никакой), а Общество наблюдения за исполнением авторских прав живо весьма и весьма, в чем я уверен намертво, — и уже изготовилось киской перед входом в мышиную норку.



Последующие несколько дней я играл свою роль. Великую Игру. Носил маску. Хуже того — я носил костюм и, боже всемогущий, те самые ботинки. Каждый вечер я подползал к этому узкому дому на этой задрипанной улочке в этом Сити, облаченный в позорную экипировку, и взбирался по лестнице, трепетнув похотливой ресницей-другой домоправительнице. Укрывшись в мерзкой комнатенке, в миазмах недокормленных мышей (да, испускавшихся комнатой, не мной), я проигрывал пленку безымянного саксофониста, время от времени разнообразя громкость, останавливая и пуская запись снова — и так далее, сам же выглядывал в окно, соразмеряя углы, дистанции и секторы обстрела, пока чертов саксофон не заигрывал мне печенки до смерти, и тогда я шаркал по ступеням вниз, увиливал от ныне вымытой и напомаженной, однако по-прежнему костлявой домоправительницы и угрюмо шагал по улице к остановке такси. Угрюмость поступи моей, едва ли нужно об этом упоминать, проистекала от необходимости промерить улицу шагами и соотнести дистанции с секторами обстрела. Я прикидывал, что Государственное Ландо в день Д будет шуршать на спорых 12 милях в час. Тригонометрия — единственное, что удавалось мне в школе. По крайней мере, единственное из мне удававшегося, о чем знали мои учителя и наставники.

Послушайте — давайте я сразу поясню, что все это мне вовсе не нравилось, ни целиком, ни частями. Я не говорю об одежде, над которой посмеялся бы даже Джордж Медли[53], не говорю о ботинках — «банановых особых», — которые до сих пор являются мне в кошмарах. А говорю я — в кои-то веки серьезно, — об основополагающей гнилости всего предприятия. Эта страна приютила мою семью, была к нам добра, позволила нам умеренно разбогатеть и ни разу не тыкала в нас глумливым перстом. Почему же тогда я напрягаю все свои извилины к тому, чтобы свести Монарха в могилу до срока? Ну да — мне велела жена, а это веская причина почти всех поступков для почти всех ребят, особенно если, как в данном случае, был даден крепкий намек, что я могу оказаться несколько мертв, если готовый продукт заказчика не устроит. К тому же существовал жуткий полковник Блюхер, который недвусмысленно заявил, что я должен подыгрывать Иоанне, пока не получу иных инструкций. Ни одно из этих соображений не вызывало у меня приязни к деятельности подобного рода; я обостренно осознавал, что у Джока система ценностей — солиднее моей.

Вместе с тем, тогда я был человеком железным, преданным одному идеалу — остаться в живых, идеалу, что мнится бледненьким в ретроспективе, но в те дни выглядел вполне разумным. В остатке живым сквозит некая прямота; спросите любого, кому приходилось сталкиваться с выбором между жизнью и смертью.

А потому я смазывал ружье, навещал жуткое строение, склабился домоправительнице, играл на саксофонной пленке, носил костюм, ботинки… о нет, даже и саму кепочку для гольфа носил я. Вы же читали о спартанском мальчике, пригревшем за пазухой лисицу, которая грызла ему кишки, а он даже не пикнул? Очень хорошо, я высказался яснее ясного.



— Джок, — произнес однажды утром я — Джоку. — Джок, мне требуется небольшая помощь.

— Мистер Чарли, — массивно вымолвил он, — если вы о том деле, которое мы обсуждали несколько дней назад, то, пока вы не сказали больше ни слова, ответ — «нет». Я вас не сдам, даже ежли до этого дойдет, и вы это знаете, но помогать не могу. Только не в этом.

— И даже чуточку поручить после события? — заканючил я.

— Простите, мистер Чарли. Я даже с консервной банки крышку не срулю при таких остыятельствах.

— Очень хорошо, Джок, полагаю, что справлюсь собственноручно. Я уважаю твои принципы и ни в чем тебя не виню. Но если меня, э-э, заметут, могу ли я надеяться, что ты станешь навещать меня в камере смертника?

— Еще б.

— И, быть может, принесешь мне баночку-другую икры? Настоящей «Гросрибрист», в смысле, а не того вещества, которое мы выставляем на вечеринки?

— Еще б.

— А еще, быть может, — с тоской в голосе продолжал я, — баночку-другую куропачьих грудок в желе, э? То есть, мне доводилось слышать жуткие рассказы о том, что начальники тюрем считают «добрым завтраком» для малого, готовящегося к последнему стоярдовому рывку на виселицу. Жирные бараньи отбивные с жареной картошкой, фасолью и… и… всяким.

— Да не забивайте вы себе голову этой хренью, мистер Чарли, я за вами как надо присмотрю, у меня в таких местах есть дружбаны. И со смертной казнью они уже покончили, нет? Вам все равно не присудят больше, у-у, скажем, четвертного. Плевое дело. Отсидите, стоя на голове. Только одно не забывайте: постарайтесь, чтобы здоровые черные педрилы вас в душевой не поймали.

Я не содрогнулся, ибо желал сохранить Джоково уважение, но усилие мне стоило нескольких сотен калорий.

— Послушай, Джок, — нежно вымолвил я. — Насчет отмены смертной казни ты прав, но имеется еще одно обстоятельство, и на тебя его могут повесить запросто.

— Во как?

— Да.

— Вроде чего?