Дэниел Абрахам
Живая бездна
Они держали нас в огромной комнате. Девяносто на шестьдесят метров с потолком в восьми метрах над нами, чуть меньше чем футбольное поле, с обзорными окнами на верхних двух метрах, из которых наша охрана могла видеть нас, если им вздумается. Древние амортизаторы, скрученные бог знает где, в беспорядке были раскиданы по всему полу. Со временем я научился узнавать по тонкому запаху спирта и пластика, когда меняли воздушные адсорберы, и влажность и температура изменялись, оставляя потёки влаги, сползающие по стенам. Это было ближе всего к тому, что можно было назвать погодой. Гравитация где-то в районе четверти g намекала на то, что мы на станции вращения. Наши охранники об этом не распространялись, но мне в голову не приходило ни одного планетарного тела, которое бы соответствовало этому.
У большинства из нас было ощущение, что эта потрёпанная, пустая комната была конечным пунктом назначения для нас, бывшей научной команды со станции Тот. Некоторые плакали от этой мысли. Исследовательская группа не стала этого делать.
У нас были туалеты и душевые, но никакой приватности. Когда мы мылись, это происходило на глазах у любого, кто захотел бы это увидеть. Мы научились относиться к дерьму с безразличием животных. И когда, что было неизбежно, мы стали склонять друг друга к удовлетворению наших сексуальных нужд, это происходило без тени приватности, которой мы когда-то наслаждались, хотя в конечном итоге несколькими амортизаторами мы пожертвовали, чтобы создать небольшое пространство, визуально отделённое от остальной комнаты, которое потом стали называть «отель». Но этого было совершено недостаточно, чтобы поглощать звуки.
Наша вынужденная физическая близость друг с другом служила источником стыда для многих заключенных, пришедших не из исследовательских групп. Остальные, включая меня, придерживались иной точки зрения. Я думаю, что наше бесстыдство в числе прочего было тем, что мешало другим, тем, кто работал в охране, обслуживании или администрации, принять нас. Были и другие причины, но, думаю, бесстыдство было самой заметной. Но насчёт этого я могу и ошибаться. Я научился подвергать сомнению свои предположения о том, что чувствуют другие люди.
Огни в комнате включались, когда наступало то, что считалось утром, и гасли с тем, что мы согласились называть ночью. Воду мы брали из пары кранов рядом с душами, и пили её прямо оттуда, используя сложенные вместе ладони. За неимением бритв или депиляторов наши мужчины отрастили бороды. Охрана и надзиратели приходили когда бы ни посчитали нужным, в броне и достаточно вооружёнными, чтобы поубивать нас всех. Они приносили астерскую еду, выращенную в чанах на дрожжевой основе. Порой они шутили с нами, порой толкали или били нас, но они всегда приносили нам пропитание и тонкие бумажные комбинезоны, которые были нашей единственной одеждой. Всё наши охранники были астерами, с их удлинёнными телами и слегка увеличенными головами, которые говорили о детстве, проведённом в низкой гравитации и долгом воздействии фармацевтических коктейлей, которые делали такую жизнь возможной. Они говорили на многоязычном диалекте астеров: сотня разных языков перемалывалась вместе, пока не пришло понимание, что здесь имело место музыкальное восприятие в той же степени, что и грамматика.
В течение первого года они время от времени забирали нас из комнаты для периодических допросов. Когда забирали меня, сеансы проводились в маленьких грязных комнатах, зачастую без стульев. Техника варьировалась от угроз и насилия до предложений привилегий или узколицей женщины, просто сидящей молча и смотрящей на меня так, будто она сможет заставить меня заговорить с помощью грубой невысказанной воли. Когда время прошло, это стало случаться всё реже и реже. Примерно на третьем году это прекратилось вовсе, и комната окончательно стала нашим коллективным миром. Мы были сообществом из тридцати семи человек, живущих под надзором холодных и чёрствых тюремщиков.
Хотя мы попали сюда, уже довольно неплохо зная друг друга, систематика нашей предыдущей работы переросла в своего рода племенной строй. Ван Арк и Дрекслер могли не иметь согласия ни в чём, от того как лучше проводить время нашего «дня» до того, кто снимается в развлекательном видео нашей молодёжи, но оба они были из обслуживания, и поэтому стоило только начаться какому-то конфликту, они становились друг за друга и против нас остальных. Фонг пользовалась самым высоким рейтингом среди команды безопасности в нашем случайном организационном срезе, и поэтому она была негласной главой не только их группы, но и их посредством — эрзац-лидером нашего сообщества. Исследования велись раздельно, и уже тогда подразделение рабочей группы делилось на сеть более мелких подразделений. Из нескольких дюжин больших групп сигнализации и связи в комнату попали только Эрнц и Ма. Визуализация с её пятью людьми была самой большой: Кантер, Джонс, Меллин, Хардбергер и Кумбс. Из наноинформатики было трое: Куинтана, Браун и я.
О системе снаружи комнаты — о Земле, Марсе, Поясе — мы практически ничего не знали. Для нас история закончилась на станции Тот, а наш эксперимент на Эросе был выполнен лишь наполовину. Даже спустя годы после случившегося я мог обнаружить себя размышляющим над какой-нибудь особенностью набора данных. Я больше не доверял свой памяти достаточно для того, чтобы сказать точно, были ли проблемы, занимающие моё время, достоверными, или это были домыслы моего несколько хрупкого и изменённого сознания.
Когда бывало горше всего, я мог днями лежать в амортизаторе, думая об Исааке Ньютоне и о том, как, обладая своим сознанием и своей специфической историей, он смог переделать всё человеческое восприятие. Я стоял на краю пропасти, такой же огромной, какая была и у него, и меня оттащили назад против моей воли. Но чаще мне удавалось игнорировать такие мысли неделями, иногда месяцами. У меня появился любовник. Альберто Корреа. Он работал в администрации и провёл своё детство, перебиваясь случайными заработками в комплексе космопорта в Боготе. Он имел учёную степень в области политической литературы, и он сказал, что оба мои имени — Паоло и Кортазар — напомнили ему об авторах, которых он изучал.
Иногда он мог часами болтать про влияние классовых систем на поэтические формы или Батлер-Марксистское прочтение видеороликов Пилара Восьмого и Микки Суханама. Я слушал, и мне нравится думать, что кое-что из этого я впитал. Звук его голоса и присутствие его тела успокаивали, и моменты, которые мы проводили вместе в отеле были приятны и расслабляющи. Он говорил, что если бы он знал, что придётся закончить вот этим, то он остался бы на Земле и жил бы на базовое. Когда я указывал на то, что тогда бы мы не встретились, он либо соглашался, что оно того стоило, либо рассказывал о прекрасных мужчинах, которых он любил в Колумбии.
Конечно, время стало отследить трудно, но я был практически уверен, что шёл четвертый год нашего пребывания в комнате, когда умер Кантер. Он жаловался на плохое самочувствие, а потом разволновался и начал бредить. Охранники, посмотрев на происходящее, принесли лекарства, которые, подозреваю, были просто успокоительными. Он умер через неделю.
Это была первая смерть, и она укрепила в нас мысль, что мы, скорее всего, никогда больше не выйдем на свободу. Я наблюдал, как остальные пережили период траура, который был не столько по Кантеру, сколько по тем жизням, которые у нас были и которые остались позади. Не исследовательская группа, остальные. Альберто на время стал ещё более пылким любовником, а затем впал в тихую панику, едва говорил со мной и сторонился моих прикосновений. Я был терпелив с ним, поскольку понял, что терпение проще всего, когда нет альтернативы.
День за днём мы опускались всё ниже. Наше мировосприятие сузилось до рассуждений кто с кем спит, о том, был ли комментарий кого-нибудь о сокамернике безобидным или дерзким, и драк — порой неистовых — из-за того, кто на каком амортизаторе будет спать. Мы были мелочны и жестоки, отчаянны и беспокойны, изредка человечны и даже способны порой проявлять настоящую, пусть и эфемерную красоту. Возможно, когда наступают периоды благополучия и спокойствия, на них никогда не обращаешь внимания. Само собой, на те дни я не смотрел с особой симпатией, пока не пришёл марсианин.
Я сам не видел, как он появился. Я разговаривал с Эрнцем когда это случилось, поэтому моё знакомство с этим парнем случилось когда Куинтана пролаял моё имя. Когда я повернулся, марсианин был уже здесь. Он был бледнолицым, с каштановыми волосами, и одет был в знакомую форму Флота Парламентской Республики Марс. Наши привычные астерские охранники обступили его, задрав подбородки выше обычного. Куинтана и Браун стояли перед ними, нетерпеливо подзывая меня жестами. У меня не возникло ни малейшего колебания.
Притяжение чего-то нового после такого долгого однообразия заставило меня заволноваться, а мои руки — затрястись. Подходя, я пригладил свою бороду в надежде, что это поможет мне выглядеть чуть респектабельнее. Когда мы встали перед новеньким, все втроём, Браун вышел на полшага вперёд. Я подавил желание выйти вперёд тоже, в уверенности, что это закончится тем, что мы задавим нашего посетителя. Я могу проглотить маленькую игру Брауна в физическое превосходство, лишь бы удержать марсианина от ухода.
— Здесь все? — спросил он. У него был приятный голос, с едва уловимым растягивающим слова акцентом долины Маринер.
— Так и есть, — сказал охранник-астер с кивком. — Наноинформатики тебе нужны были. Это вот они.
Марсианин оглядел нас по очереди, изучая, словно свежих рекрутов. Казалось, что пол дрожит, но это было всего лишь моё тело. Неизвестность всегда пронизана электричеством, чувством надвигающегося откровения, словно в последний момент перед оргазмом. Глядя на этого человека и находясь под его взглядом я чувствовал себя более голым, чем когда бы то ни было с тех пор, как получил свой первый сексуальный опыт; тоска и желание росли в моём сердце, бились в горле, затопили меня с головой. Всё, что забрала у меня комната — моя любознательность, моя надежда, моё ощущение, что возможна жизнь и за пределами моей безымянной тюрьмы — наполняло его холодные карие глаза. Одним из профессиональных факторов риска, связанных с моим карьерным путём, был своего рода солипсизм, но в тот момент я действительно почувствовал, что Бог послал ангела, чтобы тот принёс и нашептал мне секреты, которые так долго были сокрыты от моих ушей, что это и сделало последующие действия столь разрушительными.
— Ну ладно, — сказал марсианин.
Мерзкий мелкий полушаг Брауна принёс свои плоды. Марсианин достал рабочий ручной терминал из кармана и протянул его.
— Взгляните на это. Посмотрите, что с этим можно сделать.
Браун цапнул терминал.
— Я подготовлю тесты, сэр, — сказал он, будто снова был тимлидом, а не отвратительным длиннобородым заключённым в бумажном комбинезоне.
— Мы можем оставить себе копию? — спросил Куинтана.
Я собирался присоединить свой голос к его, но охранник опередил меня.
— Одна сделка, один терминал. Закати губу.
Марсианин собрался уходить, но Куинтана рванулся вперёд.
— Если тебе нужен кто-то, кто обработает для тебя данные, то Браун — не тот человек. Он лишь тимлид, так что большую часть времени он проводил на совещаниях в администрации. Если бы он соображал лучше, они держали бы его в лабораториях, — то же самое мнение готово было вырваться из моего собственного горла, но моя нерешительность в выборе слов меня спасла. Ближайший из астерских охранников переместил свой вес, повернулся и воткнул приклад своей винтовки в живот Куинтане, сложив того пополам. Марсианин, видя насилие, нахмурился с неодобрением, но ничего не сказал, когда охрана отвела его к двери и прочь из комнаты. Браун, с торчащей бородой и красным лицом, наполовину побежал, наполовину важно прошествовал в отель, прижимая терминал к своей груди. В глазах его разрастался триумф и страх. Куинтану рвало, я встал над ним в раздумьях. Остальные глазели со всех сторон комнаты, а когда я поднял глаза вверх, там, за стеклом было больше фигур, смотрящих вниз на нас. На меня.
Куинтана совершил ошибку, и я сделал бы то же. Он назвал решение марсианина — которое просто взбрело тому в голову — вызывающим сомнения. Он попытался взять на себя право решать, когда все мы здесь именно потому, что права решать у нас нет. Увидеть это было всё равно что вспомнить что-то мной забытое.
Одна сделка, один терминал. Эти слова значили для меня две вещи: первое это то, что после всего этого времени кто-то ещё торгуется за нашу свободу или право владеть нами, а второе, что необходим только один из нас. Излишне говорить, что в тот же момент я решил, что заключённым, за которого будут торговаться, буду я.
— Давай, — сказал я, помогая ему подняться на ноги. — Всё в порядке. Пойдём, я помогу тебе умыться, — я дал им увидеть, что я поддерживаю его. Немного удачи, и до ушей марсианина дойдёт, что лишь один из трёх — командный игрок, из тех людей, что помогут кому-то, находясь на дне. Куинтана, я был уверен, свой шанс упустил. Браун, обладая терминалом и всем, что на нём было, был впереди. Пока я не видел способа устроить всё так, чтобы получить преимущество, но просто снова иметь в наличии реальную проблему, требующую решения, было подобно пробуждению после долгого и тяжёлого сна.
Браун не покидал отель весь остаток дня, и, осмелившись выползти, когда охранники принесли наш вечерний рацион, сел отдельно, засунув терминал за ворот комбинезона. Куинтана зыркал на него сквозь грозовые тучи бровей, а я придерживался своего плана, но последствия от произошедшего днём разошлись далеко за пределы нас троих. Все в комнате гудели. Других тем для разговоров не было. Марс знал, что мы здесь, и более того, некоторые из нас были ему нужны. Или, по крайней мере, один из нас. Это меняло всё, от вкуса еды до звучания наших голосов.
Запри человека в гроб на годы, корми и пои его достаточно, чтобы он жил, а потом, на мгновение, вскрой крышку и дай ему увидеть свет дня. Мы все были этим человеком, ошеломлённым, смущённым, ликующим и испуганным. Отупение неволи, казалось, отступило на несколько часов, и мы проживали это время глубоко и отчаянно.
После еды Браун ушёл в амортизатор рядом со стеной, изогнувшись в нём так, чтобы никто не смог подкрасться к нему сзади. Я, делая вид, что ничего не изменилось, приступил к моим обычным ночным ритуалам — опорожнил кишечник, принял душ, выпил достаточно воды, чтобы не просыпаться от жажды до того, как вернётся свет. Ко времени, когда нам резко включили ночь, я свернулся в амортизаторе с Альберто. Его тело было жарче моего. Браун, чьи движения я теперь глубоко чувствовал, остался в своём амортизаторе у стены. Отсвет от терминала был оскорбительно тусклым. Я притворился спящим, и думал, что одурачил Альберто, пока тот не заговорил.
— И поэтому они бросили нам яблоко, а?
— Плод познания, — сказал я, при этом не понимая, какое именно яблоко он имеет в виду.
— Ещё хуже. Золотое, — сказал он. — Частная собственность. Статус. Теперь всё сведётся к борьбе за право называться самым красивым, и из того проистечёт война.
— Не будь напыщенным.
— Я ни при чём, это история. Разделение по статусу и благосостоянию всегда приводит к войне.
— А мы всё это время живём в марксистском раю, а я этого так и не заметил? — сказал я, больше чтобы уесть его, чем что-то такое имея в виду.
Альберто поцеловал меня в лоб и провёл губами вдоль линии волос к моей ушной раковине.
— Не убивай его. Они вычислят тебя.
Я отодвинулся. Я не мог в темноте видеть больше, чем очертания его лица, парящие около меня. Моё сердце застучало быстрее, и мой рот наполнил медный вкус страха.
— Откуда ты узнал, о чём я думаю?
Когда он ответил, его интонации были тихи и меланхоличны.
— Ты же из исследований.
* * *
Я не всегда был тем, чем стал. До того как прийти в исследования, я был учёным, который получил чересчур хорошее образование. А ещё до того был студентом университета Тель-Авивской автономии, застрявшим между инвестициями в будущее, которое я не мог себе представить, и горем, которое не мог полностью охватить. А перед этим — мальчиком, который видел, как умерла его мать. Я был всеми этими людьми до того, как стал заниматься исследованиями для корпорации «Протоген», базирующейся на станции Тот. Но также верно и то, что я помню множество этих моих бывших «я» с отдалением, которое больше, чем время. Я говорю себе, что степень этого отдаления позволяет проследить путь от одного к другому, но я не особо уверен, что это правда.
Моя мать — лицо в форме сердечка над телом в форме груши, изливающая на меня любовь так, словно я был единственным, кто имел значение во всём мире — жила на базовое большую часть своей жизни, пользуясь комнатой в жилом комплексе ООН в Лондрине. Образования у неё не было, хотя, как я понимаю, она была вполне неплохим музыкантом, когда была моложе и играла в каких-то андеграундных группах. Если в сети и были её записи, то я никогда не них не натыкался. Она была женщиной с кое-какими амбициями и слегка подогретыми страстями, пока ей не исполнилось тридцать два. А потом, если послушать то, что говорила она, бог пришёл к ней во сне и сказал, что у неё должен появиться ребёнок.
Она встала, отправилась в торговый центр, и подала заявку на любую программу, которая сможет принести ей достаточно денег, чтобы легально отказаться от контрацепции. Потребовалось три года четырнадцатичасовых рабочих дней, но она это сумела. Заработала достаточно и для лицензированных родов, и для взноса за зародышевую плазму, которая должна была помочь моей жизни зародиться. Она сказала, что это был её выбор — приобрести сперму в торговом центре, что дало мне мой интеллект и живость, и что все мужчины в жилом комплексе, способные к деторождению, были преступниками и бандитами, слишком далёкими от цивилизации, чтобы войти в её основной список, и что я не мог получить эти качества от неё, потому что она была ленивой и глупой.
Будучи ребёнком и взрослея, я как мог отбивался от последнего пункта: она была умна, она была прекрасна и что бы ни было во мне хорошего, корнями своими несомненно уходило в неё. Сейчас я уверен, что она принижала себя передо мной, чтобы от кого-то услышать похвалу, даже если это будет всего лишь любимый ребёнок. Я не против манипуляции. Если интеллект и сосредоточенность действительно были наследием моего невидимого отца, эмоциональная манипуляция была истинным даром моей матери, и это было так же ценно. Так же важно.
Поскольку я был подростком, когда это началось, я не замечал её симптомов, пока они не стали достаточно выражены. Моё время по большей части проходило тогда вне дома в игре в футбол на грязном и заросшем сорняками пустыре к югу от жилого комплекса, в проведении плохо продуманных экспериментов с некоторыми творцами и художниками гаражного уровня, в исследовании собственной сексуальности и моральных границ молодёжи из моего окружения. Мои дни были заполнены запахом города, жаром солнца и верой, что что-нибудь радостное — футбольная победа, удачный проект, великолепный роман — может случиться в любой момент. Я был уличной крысой, живущей на базовое, но жизненные открытия были так богаты, так драматичны и глубоки, что меня не волновал мой статус в более крупном культурном слое.
Моё микроокружение, казалось, тянется за горизонт, и конфликты внутри него — будет вратарём Томас или Карла, сможет ли Сабина настроить бактериальные культуры, купленные в свободной продаже, на производство своих собственных наркотиков для вечеринок, является ли Диди гомосексуалистом и как это выяснить без ухаживания, унижения, отказа — были глубочайшими драмами, которые находили свой отклик на протяжении веков. Когда позже мой руководитель проекта сказал: «В каждой жизни есть период развития социопатии», я подумал как раз об этом времени.
А потом мама уронила стакан. Это была хорошая вещь, с толстыми скошенными стенками и кромкой, похожей на потёки желе, и когда он разлетелся, звук был похож на выстрел из ружья. Ну или это мне так запомнилось. Значимые моменты могут вызывать затруднения с сохранением объективности, но мои воспоминания об этом таковы: тяжёлый, прочный питьевой стакан ловит солнечный луч, выпадая из её рук, крутится в воздухе и взрывается об наш кухонный пол. Она тихо выругалась и пошла взять метлу, чтобы подмести осколки. Она неуклюже шагала, возясь с совком. Я сидел за столом, эспрессо остывал в моих руках, пока я наблюдал, как она пытается прибрать за собой целых пять минут. В это время я чувствовал ужас, ошеломляющее чувство, что что-то не так. Сравнение, которое пришло мне в голову в тот момент — моей мамой кто-то управляет удалённо, не вполне понимая, как работает управление. Хуже всего было то, как она смутилась, когда я спросил, что происходит. Она не понимала, о чём я говорю.
После этого я начал проявлять внимание, проверяя её в течение всего дня. Как долго это уже продолжалось, сказать было трудно. Проблемы с подбором слов, особенно рано утром и поздно ночью. Потеря координации. Моменты замешательства. Это всё мелочи, говорил я себе. Следствие недосыпания или слишком долгого сна. Она целые дни тратила на просмотр развлекательных новостей из Бейджина, а потом всю ночь перебирала кладовку или часами напролёт стирала одежду в раковине, и её руки делались красными и трескались от мыла, пока разум её, казалось, был захвачен мелкими деталями. Её кожа приняла пепельный оттенок, а щёки приобрели вялость. Медленность, с которой двигались её глаза, наводили на мысль о рыбе, и мне стал сниться повторяющийся кошмар, что море пришло забрать её, и она тонула прямо здесь, за столом с завтраком, а я сидел рядом с ней, не в силах ей помочь.
Но когда бы я ни заговорил с ней об этом, я только приводил её в замешательство. С ней всё было как положено. Она была точно такой же как и всегда. У неё не было никаких проблем с делами по дому. Она не теряла координацию. Даже когда слова душили её по дороге наружу, она не понимала, что я имею в виду. Даже когда она, словно алкаш, путала свою кровать с уборной, ей не казалось это чем-то необычным. И хуже того, она была в этом уверена. Она была искренне уверена, что я говорю это, чтобы ранить её, и не могла понять, для чего бы это мне делать. Чувство, что я предавал её из-за страха, что я был причиной её страданий, а не просто свидетелем чего-то глубоко неправильного, только и оставляло мне, что рыдать на кушетке. Она не была заинтересована в походе в клинику; там всегда такие длинные очереди, да и причин нет.
Я заставил её пойти за день до Великого Поста. Мы приехали рано, и я собрал на обед жареную курицу и ячменный хлеб. До медсестры в приёмном мы добрались ещё даже до того, как поели, а потом сели в зале ожидания со стульями из поддельного бамбука и с потасканным зелёным ковром. Напротив нас сидел мужчина чуть старше моей матери, и руки на его коленях сжимались в кулаки, когда он изо всех сил старался не кашлять. Женщина рядом со мной, моего возраста или моложе, смотрела прямо перед собой, положив руку на живот, будто пытаясь удержать свои кишки. Позади нас плакал ребёнок. Помню, я удивился, почему кто-то, кто может позволить себе ребёнка, тащит его в базовую клинику. Моя мать тогда держала меня за руку. Все эти часы, что мы сидели там вместе, её пальцы были переплетены с моими. Всё это время я говорил ей, что всё будет хорошо.
Доктор оказался узколицей женщиной с перламутровыми серьгами. Я помню, что её имя было таким же, как у моей матери, что там пахло розовой водой, и что её глаза были подёрнуты какой-то мертвенностью, как у человека в шоковом состоянии. Она не стала дожидаться, пока я расскажу ей, что нас привело. Система медэксперта уже собрала записи и рассказала ей, что предполагается. Синдром Хантингтона, тип C. То же, сказала она (хотя моя мать никогда не посвящала меня), что убило моего деда. База может покрыть купирующее лечение, включая психоактивные препараты. Она сделает запись в профиле. Препараты по рецептам начнут доставляться на следующей неделе и будут поступать столько, сколько понадобится. Доктор взяла мою маму за руки, механически и заученно призвала её быть храброй и ушла. В следующую смотровую, к кому-то, чью жизнь она, надеюсь, сможет спасти. Моя мать качнулась ко мне, её глаза нашли меня, только медленно.
— Что случилось? — спросила она, а я не знал, что ей сказать.
Моя мать потратила три года, чтобы умереть. Я, бывало, слышал от неё, что как ты тратишь свой день, так ты тратишь и свою жизнь, и мои дни тогда изменились. Футбол, поздние ночные тусовки, заигрывания с другими молодыми людьми моего круга — всё это закончилось. Я разделился на трёх разных молодых людей: один был сиделкой для своей слабеющей матери, ещё один — студентом, неистовым в поисках понимания болезни, которая определила его жизнь, а последний был жертвой депрессии столь глубокой, что она делала мытьё или принятие пищи испытанием.
Моя собственная комната была клеткой, достаточно широкой, чтобы вместить мою кровать, с матовым окном, которое открывалось в вентшахту. Моя мать спала в кресле перед экраном с развлекательным каналом. Живущая выше семья иммигрантов из Балканской зоны интересов топала, орала и дралась, и каждый шаг был напоминанием о ужасающей плотности населения вокруг нас. Я кормил её лапшичным супом и набором государственных таблеток, которые были самыми яркими предметами из всей обстановки. Она становилась всё импульсивнее, раздражительнее, и медленно теряла способность пользоваться речью, хотя я думаю, что понимала меня она почти до самого конца.
В то время я этого не видел, но мои варианты состояли в том, чтобы сплести себе спасательный круг из того, что у меня было под рукой, бросить мою мать в её последней болезни, ну или умереть. Я не оставил бы её, и я не умер. Вместо этого я принял её болезнь и сделал её своим спасением. Я читал всё, что было связано с типом C Хантингтона, его механизмами, как их понимали, с исследованиями, которые проводились в этой области, и лечением, которое когда-нибудь сможет с ним справиться.
Когда я чего-то не понимал, я искал пособия. Я писал письма в просветительские программы центров медицинских исследований и больниц, какие были на Марсе и Ганимеде. Я выследил биоконструкторов, про которых знал, и задалбывал их вопросами — Что такое задержка цитоплазматической регуляции? Как белковые ингибиторы мРНК относятся к фенотипическим выражениям первичных последовательностей ДНК? Что означал синтез Линча-Нойона в отношении восстановленных нейронных тканей? — до тех пор, пока не стало ясно, что они не понимают, о чём я говорю. Я погрузился в такой сложный мир, что даже Уотсоны от исследований не могли охватить всё это.
Что меня поразило, так это то, насколько недалёк предел человеческого звания. До того, как я занялся самообразованием, я полагал, что существует великая бездна науки, что каждый вопрос, имеющий какую-то важность, каталогизирован и изучен, что все ответы будут, если только кто-то сможет верно запросить нужный набор данных. Ну и для некоторых вещей оно так и было.
Но для других — для тех, что я счёл бы столь важными и простыми, что их должны были бы знать все — данных просто не было. Как организм вымывает прекурсоры бляшек из спинномозговой жидкости? Два документа: один устаревший на семьдесят лет, опирающийся на предположения о спинальной циркуляции, ныне опровергнутые, и ещё один, основанный на данных, полученных из историй семи полинезийских младенцев, получивших повреждения мозга в результате аноксии, воздействия различных веществ либо травм.
Этой нехватке информации было, конечно, объяснение: исследования, касающиеся человечества, требовали субъектов изучения в виде человека, и этические принципы делали скрупулезные исследования практически невозможными. Никто не станет ежемесячно выкачивать из здоровых детей спинномозговую жидкость только потому, что из этого мог бы выйти неплохой экспериментальный проект. Я это понимал, но когда идёшь в науку, ожидая великого источника интеллектуального света и так быстро вступаешь во тьму — это действует отрезвляюще. Я завёл книгу невежества: вопросы, ответы на которые в существующей информации найти было невозможно, и мои мысли, мысли дилетанта и недоучки, о том, как эти ответы могут быть найдены.
Официально моя мать умерла от пневмонии. Я узнал достаточно, чтобы понимать, как действует каждое из её лекарств, чтобы прочесть её судьбу в новых таблетках. Я узнавал их по форме, по цвету и по таинственным письменам, впечатанным в их бока, когда обширная бюрократия, управляющая базовым медицинским обслуживанием перевела её с купирующего лечения на полный уход за неизлечимо больными. В конце она получала чуть больше, чем успокоительные и противовирусные препараты. Я давал их ей, потому что это было то, что я должен был ей давать. В ночь, когда она умерла, я сидел в её ногах, упёршись лбом в красное шерстяное одеяло, покрывавшее её тощие колени. Разбитое сердце и облегчение были парой телохранителей моей души. Она была теперь превыше боли и страдания, и я говорил себе, что худшее позади.
Уведомление от системы базового пособия пришло на следующий день. В связи с изменением моего статуса комнаты, которые мы занимали, больше ему не соответствовали. Мне надлежало переехать в общественное общежитие, но при этом я должен быть готов отправиться в Сан-Паулу или в Боготу, в зависимости от наличия. Я думал — как оказалось, ошибочно — что я не был готов покинуть Лондрину. Я переехал к другу и бывшему любовнику. Он относился ко мне с мягкостью, делал кофе по утрам и играл со мной в карты пустыми послеобеденными часами. Он выдвинул предположение, что может, мне не столько было нужно остаться в городе, в котором я родился, городе моей матери, сколько нужен был какой-то контроль над условиями моего переезда.
Я подал заявки на учебные программы в Лондоне, Гданьске и на Луне, и получил отказ от них всех. Я конкурировал с людьми, у которых были годы формального образования, политические связи и богатство. Я снизил свои запросы, и стал искать развивающие программы, специально ориентированные на самоучек, живущих на базовое, и шесть месяцев спустя я оказался в Тель-Авиве и встретил Аарона, бывшего учёного-талмудиста, который исследовал свой путь к атеизму и стал моим соседом по общежитию.
На третью ночь мы вместе сидели на нашем маленьком балкончике, глядя на город. Это было на закате, а мы оба были слегка под кайфом от марихуаны и вина. Он спросил меня, чего я хочу добиться.
— Я хочу понять, — сказал я ему.
Он пожал только левым плечом.
— Понять что, Паоло? Замысел господень? Или какой смысл в страдании?
— Да просто как всё работает, — сказал я.
* * *
Тут же стало ясно, что Браун становится очень важной персоной не только в группе наноинформатики или даже в исследованиях в общем, но и вообще в комнате. Все последующие дни Фонг, которая никогда не отзывалась ни о ком из исследований лучше, чем «подозрительный тип», откладывала для него еду, когда её приносила охрана. Дрекслер сидел неподалёку от него перед отключением света и смеялся, когда тот говорил что-нибудь, что могло сойти за шутку. Когда Суджаи и Ма затеяли одно из своих смешных вокальных соревнований, они пригласили и Брауна, хоть он и отказался.
Домыслы разбегались во все стороны: нас экстрадируют и будут судить за смерть марсиан на Фебе; компания изыскала дипломатические каналы, чтобы вести переговоры о нашем освобождении; Альянс Внешних Планет и Республика Марс в состоянии войны и наша судьба должна была стать частью урегулирования. Моя собственная теория — единственная, которая имела для меня смысл — что эксперимент шёл всё это время и случилось что-то новое. Смертельное или чудесное, оно несло в себе груз значимости и таинственности, вернувших нас обратно в свет из того богом забытого места, где была наша астерская тюрьма. Марсианин пришёл, потому что ему было нужно то, что знали только мы, и возможно, нуждался в этом достаточно сильно, чтобы закрыть глаза на наши прошлые грехи. В смотровых окнах над нами теперь стала гораздо чаще появляться охрана, особенное внимание уделяя Брауну. Не только заключённые находили его новый статус интересным.
Сам Браун изменился, но не так, как могли бы остальные. Он, хоть и пользовался возможностями, предоставленными ему его новым статусом, но делал это рационально. Он не стал держать себя более величественно, не подпустил глубины в тембр своего голоса. Он не корчил из себя высшую инстанцию и не грелся в лучах нового внимания, направленного на него. Человечество — штука социальная, а самовосприятие людей строится на версиях самих себя, которые мы видим и слышим отражёнными от других; то, что это не имело отношения к исследовательской группе — к Кумбсу, Брауну, Куинтане или ко мне — было, в конце концов, лишним тому подтверждением. Вместо этого он балансировал между его новой силой и рисками, которые она несла в себе. Он вступил в неофициальный альянс с Фонг, держась недалеко от неё и её людей, так что если бы Куинтана или я попытались забрать терминал силой, нашлись бы ещё люди, которые смогли бы послужить препятствием к такой попытке выделиться.
Ван Арк в ответ стал есть и спать ближе к Куинтане, Альберто и ко мне. Он не любил Брауна и относился к его возвышению как к оскорблению. Комната распадалась на части, как клетка, готовая к делению. Браун и его марсианский терминал формировали один локус. Куинтана и я — другой.
Мы планировали нашу кражу тихо. Когда Браун сидел, скрючившись над терминалом, он не мог следить за нашими разговорами, но мы с Куинтаной всё равно были настороже. Я сел на корточки сбоку от его амортизатора, в то время как он лежал на нём, отвернувшись от меня. Металл и керамика были слишком жёсткой спинкой, и моя спина болела, прижимаясь к ним. Пока мы разговаривали, я пытался не двигать губами. Фонг, я был уверен, видела нас, но ничего не предпринимала. Или, может, она нас и не видела. Страх не давал мне осмотреться, чтобы выяснить.
— Он должен уснуть, — сказал Куинтана.
— А ещё он должен проснуться, — сказал я, вспоминая совет Альберто.
Куинтана пошевелился на амортизаторе, и подвесы зашипели, когда ковш амортизатора поменял положение. На другом конце комнаты сидел неподалёку от отеля Браун. Терминал светился, отбрасывая тонкие тени на его щёки и впадины вокруг глаз. Имея правильное оборудование, я мог бы смоделировать его лицо, его отражательную способность и восстановить изображение, на которое он смотрел. Я понял, что Куинтана что-то говорит, а я не услышал, что он сказал. Когда я попросил его повторить, он вздохнул со звуком, очень похожим на шипение подвесов.
— Как только я заберу его, ты его спрячешь, — сказал он. — Они будут задавать вопросы мне. Искать там, куда я пойду. А потом им придётся дать ему ещё одну копию. Как только это случится, мы будем в безопасности. Им уже будет всё равно. Ты сможешь достать его и отдать мне. Тебе даже не придется попадать в неприятности.
— Разве они не накажут нас?
— Он получит копию. С чего бы кому-то волноваться насчёт оригинала?
Я подозревал, что в этом анализе есть кое-какие дыры, но возражать не стал из опасения, что нетерпение Куинтаны вырастет настолько, что заставит его отказаться от плана. Вместо этого я решил спросить Альберто, как он считает, потеряет ли украденный терминал своё значение, как только сюда будет доставлена копия, но поскольку всё рассыпалось, мне не представилось такой возможности. Наварро, одна из руководителей из охраны Фонг, направилась к нам. Я кашлянул, сигналя Куинтане, и он сменил тему разговора на рассуждения на тему пищевой ценности астерской еды по сравнению с пищей, что была у нас до комнаты и возможного влияния на здоровье, которое могло на него оказать наше систематическое недоедание. Наварро села на соседний амортизатор, глядя как охранники в окне глядят на нас. Она ничего не говорила. Это ей не требовалось. Смысл послания — за вами наблюдают — был ясен.
Тем утром охрана пришла рано и вывела Брауна прочь. Они не стали давать никаких объяснений, просто отыскали его среди нас, кивнули на дверь, через которую пришли, и отконвоировали его наружу. Я наблюдал, как он уходит. Сердце билось где-то в горле, я был уверен, что уже слишком поздно. Если они отведут его к марсианину, то он может уже никогда не вернуться. Когда Браун снова появился прямо перед самым отбоем, смятение и беспокойство залегли между его бровями, но терминал он нёс с собой.
Этой ночью, когда мы, свернувшись, засыпали, я рассказал Альберто о моих страхах насчёт того, что Браун и терминал могут исчезнуть раньше, чем я смогу увидеть, что там на нём.
— Лучше бы так и вышло, — сказал Альберто, держа меня за руку. Не знаю, имел ли он в виду, что с исчезновением раздражителя в виде надежды комната вернётся к своему подобию состояния покоя, или что-то более личное, что-то между нами двоими. Я собирался затем озвучить ему план Куинтаны, но у него были другие намерения, более срочные и неотложные, и когда мы с ними закончили, я свернулся в его объятиях, в тепле и удовольствии, которое можно было получить, лишь побыв звериным самцом.
То ли временное отсутствие Брауна подстегнуло Куинтану к действию раньше, чем было запланировано, то ли когда он расписывал план по времени, моё внимание блуждало где-то ещё. Первым, что дало мне понять, что всё завертелось, был вопль, а потом быстрый топот сначала в одну сторону, затем в другую. Я попытался подняться, но Альберто удержал меня, а потом в темноте появилось тусклое свечение. Блюдце ручного терминала двигалось в мою сторону. Куинтана, появившись из тьмы неясным пятном, вдавил жёсткий кусок керамики мне в руку. Он ничего не сказал и побежал дальше. Я скорчился за спиной Альберто и ждал. Браун теперь визжал, и его визг становился всё выше, угрожая добраться до звука с длиной волны, превышающей человеческое восприятие. А потом Фонг. А затем Куинтана, с пафосом заявляющий, что Браун не заслуживает работы с данными, что он не понимает ничего в данных, и собирается всех нас обречь на то, чтобы жить и умереть в комнате из-за своей неуместной спеси.
Я лежал головой на плече моего любовника, терминал был погребён под нашими телами, а в это время остальные заключённые орали и дрались в темноте, в первом открытом бою той войны, что предвидел Альберто. Охранники-астеры не появлялись. Я был уверен, что их отсутствие что-то значит, но что — сказать было трудно.
Я не хотел покидать относительную безопасность и тепло амортизатора, но я понимал, что битва, бушующая в темноте, была ещё и моим лучшим прикрытием. Убеждение Куинтаны, что меня не станут допрашивать, потому что он взял на себя ответственность за похищение терминала, казалось мне оптимистичным. Даже хуже, это было похоже на что-то вроде самовнушённой реальности — сознательно принятого решения верить в то, что люди будут действовать согласно твоим предпочтениям — которая представляла постоянную угрозу для тех из нас, кто занимался исследованиями. Я сунул терминал за пазуху моего предварительно расстёгнутого комбинезона, и стал подниматься с амортизатора, надеясь, что звук подвесов потеряется в общем гвалте.
Альберто взял мою руку, чтобы перевести дух, а затем отпустил её.
— Будь осторожен, — прошептал он.
Пока я двигался сквозь тьму, комната казалась ещё большей, чем она была на самом деле. Драгоценнейшая в моей жизни вещь прижималась к коже моего живота, в то время как мужчины и женщины, голоса которых я знал на уровне почти интимном, мои соотечественники по многолетнему заключению, угрожали и сопротивлялись, плакали и кричали от внезапной боли. Подобно магическим пассам фокусника на сцене, они перевели внимание на себя и дали мне прикрытие, чтобы сделать то, что было нужно. Я сунул терминал под один из амортизаторов, составляющих отель, отошёл назад, чтобы убедиться, что ни один огонёк не покидает его тусклый дисплей, а потом потрусил обратно к Альберто сквозь темноту, боясь, что меня могут застать вне моего обычного места.
Резкий, внезапный свет утра выявил, что Куинтана сидит, прислонясь спиной к стене, глаза его почернели и опухли, а нос и губы — окровавлены. Фонг организовала поиск. Я был в списке её первоочередных целей, а Альберто — сразу за мной. Браун по новому кругу завёл вопли и обвинения, и Фонг пришлось поставить двух своих людей, чтобы те не давали ему больше нападать на Куинтану. Мне пришло в голову, что Браун подтверждает аргументы Куинтаны эффективнее, чем сам Куинтана.
Значение статуса Брауна как нашего спасителя и лучшей надежды на свободу быстро потускнело за несколько следующих часов. Я ощущал, как уверенность остальных в нём дрогнула, словно под напором надвигающейся бури. Если они обратят к нему выпущенные на волю годы разочарований, тревоги и отчаяния, обрушив их на его хрупкое человеческое тело, то вряд ли охрана сможет поспеть к нему вовремя. Это была интересная возможность, но ещё и напоминание, что я должен поставить себя на его место.
Как только наступил момент, когда это уже не показалось бы подозрительным, я взял Альберто за руку и повёл его в сторону отеля. Хардбергер и Наварро ходили между амортизаторами рядом с ним, и я опасался, что они могут наткнуться на наше золотое яблоко раньше, чем я получу шанс откусить от него. Мне показалось, что Наварро нахмурилась в в мою сторону, когда я собрался уединиться и скрыться с глаз, но может, это мне лишь показалось. Едва мы оказались в отеле и исчезли из поля зрения, я достал терминал.
Сейчас, при свете и вблизи, я смог по-настоящему разглядеть его: серо-голубой корпус с расширенной клавиатурой для полноценных научных записей; царапина вдоль правого края экрана, которая заставляла переливаться попадающий на неё свет дисплея, радугой по жёлтой дефолтной заставке; логотип Флота Парламентской Республики Марс был впечатан в корпус и отзывался эхом на экране. Я погладил его кончиками пальцев, чувствуя безмятежность и защищенность. Если бы церковь давала ощущения, которые были бы хотя бы вполовину так же хороши, как эти, то я был бы религиозным человеком.
С чувством, близким к какому-то сверхчеловеческому покою, я открыл файл с данными. Передо мной возникли графики и тексты.
Это был эксперимент. Мой эксперимент. Но и не мой тоже. Базовые структуры были на месте: специфический способ развёртывания отдельных молекулярных механизмов; мгновенная установка сети, применяемой для сложных связей; прекрасное в своей сложности терционное бета-покрытие, усеянное белками, насыщенными информацией и уязвимыми к окислению. Меня окатило внезапное, мощное воспоминание о том, как было там, в лабораториях на Фебе, когда я впервые увидел, как наночастицы образуют эти покрытия. Кранц описал это как «снежный замок, ищущий ближайшую паяльную лампу».
Они были всё так же прекрасны, так же хрупки, но они игнорировали паяльную лампу. Они нашли способ выразить себя, создавая то, что выглядело как массивные, если учесть то, что они брали начало на микроскопическом уровне, конструкции, похожие на бесконечный каскад рекурсивных структур. Тут были схемы точек управления, которые явно были клеточными механизмами, захваченными и модифицированными, сложные наслоения повторяющихся механизмов, отдающих человеческими неокортикальными структурами, и что-то… ещё.
Я смотрел на дуб и узнавал жёлудь.
Я проматывал информацию так быстро, как только мог, выхватывая первый и последний абзацы из отчётов, проглядывая диаграммы и данные ровно столько времени, сколько требовалось для получения общего представления, а затем двигался дальше. Навигационные кнопки терминала щёлкали, когда я на них нажимал, словно я давил мелких жучков. Была, очевидно, более глубокая структура, которую защищали и поддерживали развивающиеся бета-покрытия. Я не дошёл до понимания их энергетической динамики, но это была, как я понял, приоритетная группа. Что-то вроде логики отдельных частиц, напомнившей мне документ о пересмотре исследований спермы, который я читал в Тель-Авиве. Тезис заключался в том, что вместо однородной массы одинаково конкурирующих клеток существуют классы сперматозоидов; подвид, действующий как команда, чтобы поместить выбранную клетку или класс клеток в яйцеклетку.
Альберто произнёс моё имя, и я понял это, как мог бы понимать существование пламени свечи в полуденном солнце. Оно существовало, но почти ни на что не влияло.
Приоритетная группа, вероятно, могла быть идентифицирована по своему месту внутри логической сетевой структуры, но в этом ощущалась какая-то неправильность. Я вернулся на страницу с диаграммами. У меня было чувство, что где-то в сети была асимметрия, и я почти — не совсем, но почти — мог сказать, где. Это было всё равно как уже всё понимать о чём-то, но не знать, что именно ты понимаешь. Я зарычал и вернулся к началу. Альберто произнёс моё имя опять, и я поднял глаза слишком поздно.
Фонг стояла над нами двумя с деревянным выражением на лице. Я почувствовал вспышку злости на то, что она прервала меня, и быстро подавил её. Я протянул ей терминал.
— Смотри, что я нашёл, — сказал я.
Она взяла его у меня и замерла. По тому, как были сжаты её губы, по её согнутым плечам я видел, что ей хочется ударить меня. Альберто завозился рядом со мной, и сбоку от Фонг возникла Наварро. Я услышал, как с восторгом завопил Браун. Он увидел своё утерянное сокровище. Я предвидел злость и досаду Куинтаны, но для меня это не имело значения. Моей целью никогда не было помочь ему.
— Куинтана — мудак, но он не ошибся. Он это решить не сможет, — сказал я, и Фонг помотала головой, имея в виду «не понимаю, о чём это ты». Я чуть улыбнулся. — Браун не сможет это решить. Не сможет дать им искомое. А у нас может не быть другого шанса.
— Это так не работает, — сказала она.
— Я могу помочь, — сказал я. — Скажи им, пусть они позволят мне помочь, — мгновение казалось, что она собирается ответить, но вместо этого она повернулась и не стала больше развивать тему.
Это было похоже на победу.
* * *
Мой консультант в Тель-Авиве — Давид Артемис Кун — носил прекрасное имя и форменный пиджак, сидевший на нём ровно настолько неаккуратно, чтобы было понятно, что надет он шутки ради, и говорил голосом, звук которого вызывал чувство, схожее с первым глотком рома — резкое, обжигающее и расслабляющее. В его офисе пахло кофе и свежевзрыхлённой землёй. Я преклонялся перед ним, я был им раздавлен, я страстно желал стать им. Если бы он сказал мне уйти из института и писать стихи, я, вероятно, так бы и сделал.
— Наноинформатика вам отлично подойдёт, — сказал он. — Это чрезвычайно междисциплинарный предмет. Он пригодится вам, если вы свяжете карьеру с медицинскими исследованиями, с компьютерной архитектурой или микроэкологией. Из всего спектра программ, которые у нас есть, эта — одна из тех, что будет держать для вас большинство дверей открытыми. И если вы не уверены, какое из направлений обучения выбрать… — он помолчал и трижды постучал по столу кончиком указательного пальца, — то это то, что надо.
Ничто не бывает столь разрушительным и столь же легко упускаемым из виду, как плохая идея.
Мысленный эксперимент с первого курса по моей программе: возьмём металлический брусок и поставим на нём одну метку. Соотношение полученных таким образом длин можно выразить через коэффициент, с которым они относятся друг к другу. Таким образом, в теории любое рациональное число может быть выражено с помощью одной метки на металлическом бруске. Если использовать простой буквенный шифр, то метку, дающую коэффициент, равный 0.13320216033, можно прочитать как 13-32-02-16-03-30, или «л-ю-б-о-в-ь». С помощью единственной метки на металлическом бруске, если суметь поставить её с достаточной точностью, можно записать полное собрание пьес Шекспира. Или выражения машинного языка самых продвинутых экспертных систем, хотя в этом случае метка может оказаться столь малой, что решению будет мешать постоянная Планка. Как выражать огромные массивы информации через бесконечно малые объекты — вот что проходило красной нитью через мои студенческие годы. Я плавал в интеллектуальном море из кубитов и значимых данных, кодированных структур и энтропии Реньи.
Дни я проводил в вычислительной лаборатории с её кожаными диванами и древними керамическими шкафчиками, болтая с людьми, пришедшими со всего мира и из-за его пределов. Первым астером, с которым я встретился, была женщина со станции в L-5, которая спустилась сюда, чтобы изучать кристаллографию, хотя поскольку жила она при постоянной гравитации вращения, она больше была похожа на марсианку, чем на тех вытянутых солдат, что в итоге стали моими тюремщиками. Ночи я делил между моей комнатой в общаге и барами и безалкогольными кафе, стоящими вдоль границ кампуса.
Понемногу я начал, взяв за основу грустного, травмированного мальчика, сбежавшего из Лондрины и жизни на базовом, строить из него более глубокого, более серьёзного, более сосредоточенного человека. Я старался выглядеть как учёный и одевался в тонкие чёрные жилетки и рубашки песочного цвета, что студентами биологического декларировалось как их мода. Я даже вступил в студенческий союз научно-просветительской деятельности и просиживал долгие, злые, пропахшие гвоздичными сигаретами встречи и спорил, когда народ с более традиционных программ гундел, что моя работа больше похожа на философию, чем на инженерию.
Я пил немного вина, курил по чуть-чуть марихуаны, но наркотики, которые подпитывали университет, были не расслабляющими. Университет Тель-Авивской Автономии крутился на ноотропах: никотин, кофеин, амфетамин, декстроамфетамин, метилфенидат, 2-оксопирролидин ацетамид. Аарон, мой сосед по общаге, обеспечил как маршрут, позволивший им добраться до меня, так и мировоззрение, которое их оправдало.
— Мы основа, — сказал он, опираясь на подлокотник нашего дешёвого, отлитого из пены дивана. — Ты, я и кто бы то ни был ещё в этом месте. Если бы это было не так, мы пошли бы в настоящую школу.
— Мы в настоящей школе. Мы тут занимаемся хорошими делами, — сказал я. Мы ели лапшу с чёрным соусом, которую они продавали с карта, катающегося по коридорам общежития, и каждый раз, как я набивал рот, его наполнял запах чего-то напоминающего оливки.
— Именно, — сказал Аарон, ткнув в мою сторону вилкой. — Мы шагаем в ногу с самыми продвинутыми, отлично укомплектованными школами, какую ни возьми. Мы, куча выскочек с базового пособия. Наши мамочки не подгоняют школам многомиллионные гранты. Мы не выезжаем на открытиях, сделанных каким-нибудь заведующим кафедрой семьдесят лет назад. Ты думаешь, у них есть программа по наноинформатике в этом их Эколе?
— Да, — сказал я, чисто из чувства противоречия.
— Нет. А вот у нас — да. Потому что мы должны быть на переднем крае, чтобы выжить. У нас нет статуса, нет денег, у нас нет ничего из того, что нужно, чтобы открыть дверь в мир спецов по кадрам, коммерческих союзов или субсидируемых специалистов. Так что мы создаём своё, — с этими словами он достал тонкую коробочку из своего кармана и погремел ей. — То, что другие делать не могут, не хотят, или не считают нужным, для нас просто необходимо.
Глубоко в моей груди дёрнулось во сне вялое чувство справедливости, но аргументов против я найти не мог, тем более что все, кто входил в программу, в эту картину вроде как вполне вписывались. Это стало бы несправедливым, сказал я себе, если бы наркотики переворачивали всю игру. А так, даже если все будут их принимать, то всё так и останется.
По мере того, как шла моя карьера в университете и я вплотную приближался к самой кромке выпуска, я обнаружил, что меня всё меньше и меньше беспокоит справедливость и всё больше и больше — собственное благополучие. Поскольку наноинформатика была новой программой, у неё не было своего постоянного факультета. Половина классов, которые входили в перечень требуемых, бралась взаймы у других программ, и профессора зачастую не адаптировали содержимое, чтобы учесть меня. На итоговом семинаре все остальные полдюжины студентов были чистыми биологами, и работали они по общему учебному плану, который я только краем зацепил. Применение фокусирующих препаратов в этих условиях казалось очевидным выбором.
В мой последний год оба, Аарон и Давид Артемис Кун, уехали. Аарон выпустился раньше, получив предложение о работе на ультрасовременную «Эр-энд-Ди груп», настолько засекреченную, что даже её название не подлежало разглашению. Кун ушёл, чтобы занять должность с бессрочным контрактом в Университете Нанкаи на Луне, возглавив их зарождающуюся программу по наноинформатике. За время пребывания в Тель-Авиве я приобрел и других друзей и наставников, но отсутствие этих двоих я находил особо выбивающим из колеи, и количество принимаемых мной наркотиков медленно поползло вверх. Я сделал из приёма седативных свой дежурный ритуал, и говорил себе, что они помогают мне отдохнуть и набраться сил. Своё наслаждение чувством расслабления и безмыслия я решил интерпретировать как критерий степени стресса, в котором пребывал.
Моя выпускная церемония проходила в синагоге с белыми колоннами и сводами, чудными золотыми скульптурами вдоль стен и инкрустированным надписями на иврите потолком. Звуки «Старого Доброго Времени» эхом расносились по помещению, и мелодия приобретала глубину и вес, которые я в ней никогда не нашёл бы. Моё тело, испытывающее последствия масштабного злоупотребления ноотропами, сопровождавшего итоговые экзамены, и усугублённого энным количеством виски с содовой, наказывало меня тошнотой и головокружением. Я провёл мой час славы, вершину моей новой жизни, пытаясь не блевануть. Не знаю, как мне стоило бы представить, как взирает на меня из загробного мира дух моей матери, с гордостью или с отвращением. Позже, с дипломом в руках, в накинутой на плечи мантии, я вышел в общественный парк, сел на каменную скамью и зарыдал, повторяя имя моей матери в необъятном как океан горе, от которого я убегал годами.
Будет трудно сказать, какой из знаков беды заслужил бы именоваться «первым». Когда я посетил моего консультанта по распределению, я потратил час, объясняя ей, что несёт в себе моя степень и к чему она может быть приложена. Что едва ли намного лучше подготовило её к тому, чтобы помочь мне найти работу. Начали приходить письма — реально физические письма на тонкой жёлтой бумаге — из офиса администрации по делам пособий с вопросами, собираюсь ли я возвращаться в беличье колесо базового пособия. В ответ на все мои заявки, в Стравос Груп, Бейяз/Сиях и Незаконченную Историю, пришли подтверждения о получении, а после них ничего.
Меня всё это смешило три месяца. Я говорил себе и моим друзьям, что всё самое передовое всегда ошарашивает людей, которые к нему не имеют отношения. Работа моего трудового консультанта заключалась не в том, чтобы меня понимать, а в том чтобы просто наводить связи. Если у неё не получится, существуют и другие пути. Я ставил себя так, будто всё это больше неудобство, чем проблема, а перспектива вернуться обратно на базовое просто смешна. У меня диплом серьёзного университета. У меня рекомендательные письма. Дешёвое жильё, безвкусная еда, одежда из переработанного сырья и самое минимальное медицинское обслуживание отмечали то место, из которого я ушёл, а не то, в которое собирался. Заявки занимают более времени, чем я ожидал, но я смогу быть терпелив. У меня всё-таки было шесть месяцев гарантированного проживания в жилье для выпускников, пока не осталось три, а потом семь недель, а после — двенадцать дней.
Когда я уже не мог больше игнорировать тот факт, что я могу лишиться доступа к жилью до того, как куда-нибудь устроюсь, моих друзей уже большей частью раскидало по новым местам. Чувство одиночества давило мне на мозг днями и ночами напролёт. Я начал всё больше злиться на малейшие раздражители.
На практике вышло, что курс, который должен был предоставить мне больше всего вариантов, сделал из меня предмет шапочного разбора, поставив позади тех, кто занимался узкой специализацией. И это было даже не худшей из моих проблем. Я полагал, что после финальных экзаменов употребление мной ноотропов и седативных закончится более-менее само собой. В конце концов потребность испарится. А если время от времени я использую небольшую коррекцию руля, которая поможет мне идти верным курсом в удивительно сложном пост-выпускном мире, всё остальное будет не таким позорным и болезненным. Без наркотиков моё обычное нормальное состояние ощущалось вялым и разболтанным. А седативные всего лишь делали мой сон более глубоким, более спокойным, более плодотворным.
Меня накрыло, когда я сидел в кафе на улице Йигаль Алон под медным навесом, сжимая свой терминал в ладонях. За чашкой чая с маленьким коржиком я просматривал свои расходы, имея целью понять, как я могу расширить мои возможности в поиске работы, не возвращаясь на базовое. В первом приближении цифры выглядели как удар под дых. И когда я перепроверил расчеты, обнаружил то же самое. В месяцы, прошедшие с окончания моей программы, употребление мной препаратов выросло.
Не знаю, сколько уж я там просидел, но официант время от времени подходил, трогал меня за плечо и спрашивал, в порядке ли я. Я очень отчётливо помню двух молодых женщин за соседним столиком, планировавших свадьбу в то время как я приходил к пониманию, что отрицаю очевидное. Я променял Лондрину и жизнь на базовом на диплом, который не мог применить и целый букет зависимостей. И как ни крути, сейчас я был хуже, чем в те дни, которые я проводил, наблюдая, как уходит в небытиё моя мать.
Не пойму, почему я в тот момент не впал в отчаяние. Отчаяние, несомненно, лежало открытым передо мной. Но как-то не случилось. Вместо этого я составил то, что назвал своим планом спасения: список из пятидесяти рабочих позиций, которые, пусть и плохо согласовывались с моим образованием и амбициями, всё же могли удержать меня от базового; сводный счёт с теми небольшими деньгами, что у меня остались; комната в отеле, где я смогу спать, ходить из угла в угол и плакать, пока не уйду оттуда. Я сразу подал все мои пятьдесят заявок, записался в эксклюзивный терапевтический центр, без лицензии и с видом в переулок, и приготовился к аду.
Первую неделю я не спал. Моё тело ныло, как от побоев. Глаза высохли так, что зрение давало размытую картинку. Я наблюдал, как моё настроение циклично взлетало, падало, и поднималось опять, и длина волны этого цикла моей болезни становилась всё короче и короче, до тех пор, пока я уже не смог различать циклы. Ломка была похожа на голод, жажду и похоть, и я просто отложил её удовлетворение на потом, пообещав себе, что если это желание останется настолько же жестоким, когда всё закончится, то я помогу себе умереть. Я предвкушал свою возможную передозировку как фанатик, предвкушающий Армагеддон.
Я не особо помню вторую неделю. Когда я снова пришёл в себя в середине третьей недели — от аренды моей комнаты пока что оставалось десять дней — я почувствовал слабость, голод и ясное понимание того, что до сих пор я не осознавал, насколько много я теряю. Моё сознание было определённо моим. И я не мог не думать о моей матери, о том, как её болезнь ослепила её своими же собственными симптомами. Теперь я понимал её гораздо лучше. Моя собственная зависимость работала схожим образом. Измождённый лечением, я искал во сне спрятанные двери, открывающиеся в комнаты, полные книг и научных инструментов, в которых я когда-то бывал и про которые забыл и не был в состоянии определить их положение. Метафора была прозрачна. Я дал клятву, что никогда больше не стану подвергать своё сознание такой опасности, хотя, как бывает после всех решительных заявлений такого рода, с тех пор я её основательно нарушил.
Когда осталось семь дней, я вымылся, побрился и взял себе еды, состоящей из яиц и кофе, которые я едва мог себе позволить. Мой срок в аду почти закончился — я так полагал — и я готовился к своему возвращению в мир живых. Если меня здесь не ждало ничего, то это означало возвращение под крыло к администрации по делам пособий. Невозможно выразить, насколько такой вариант казался мне ужасным, но я был готов встретить его лицом к лицу, если это окажется необходимым. Я думал, что вышел за рамки иллюзий о себе и о том, что я способен вынести. И это даже могло быть правдой. Если вспомнить о том, что я чувствовал тогда, и сравнить с тем, что снова чувствую сейчас, то это будет совсем разное, и первое будет легче второго.
У меня было пять ожидающих сообщений. Четыре — ответы на заявки, которые я отправлял, в двух просили больше информации насчёт моей квалификации, в двух назначали дату интервью. Последнее, к моему удивлению, было возвращением в мою жизнь Аарона. Его научно-разрабатывающая шарашка наткнулась на что-то, что оправдывало увеличение бюджета. Открылись новые позиции, включая и полноценную группу наноинформатики. Позже я задумался, видел ли я в нём изменения уже тогда. Запись в терминале не могла передать ту же полноту нюансов, как настоящий разговор, а социопатия часто не поддаётся обнаружению, даже при самых благоприятных обстоятельствах. Надеюсь, что я и правда это пропустил. Если я это увидел и решил отредактировать эту часть моего восприятия, если надежда, скачущая в моей груди, была для меня важнее, чем новоприобретённая целостность моего разума, то это говорит обо мне плохо. Я предпочёл бы быть проклятым по наивности, чем благодаря осознанному игнорированию.
Я ответил тут же: я с радостью поговорил бы насчёт работы. Я сказал ему, что только между нами, но у меня был серьёзный кризис, и я даже начинал думать, что Давид Артемис Кун сбил меня с толку своей профессиональной харизмой и прекрасным именем. Я с шутками поведал ему о своём отпуске в аду, рассказав, но и не рассказав о нём, боясь того, что он может обо мне подумать. В то время я придавал больше веса мнению других людей.
Ответ от Аарона пришёл быстро. Он пообщался с начальством, и руководитель проекта хочет со мной поговорить. В ближайшие несколько дней он выйдет на связь. Его звали, как я и ожидал, Энтони Дрезден.
* * *
Все остальные, даже Альберто, не представляли по-настоящему, что значит работать в исследованиях. Я уверен, что это так. На станции Тот к нам относились по разному — как к опасности, которой мы и являлись. Но то, что они относились к нам, как к чудовищам, было неуместно. Те изменения, через которые мы прошли, чтобы стать тем, чем мы стали, не сделали нас слепыми ко всему человеческому. Наша эмоциональная жизнь не прекратилась. Все мы, работающие в исследованиях, испытывали ту же любовь, надежду, ревность, что и управление, и служба безопасности. Если кто-то чувствовал себя польщенным, забитым или усталым, мы видели это так же, как и любой другой. Разница, и, думаю, это была единственная разница, состояла в том, что нас это больше не трогало.
Путаница вырастала из метафор психических заболеваний. Остальные думали об исследованиях как о сборище людей на грани аутизма, и хоть несколько человек, попадающих в этот спектр было — Оусли из химической сигнализации, Арбрехт из моделирования — они не были созданы такими специально. Свои диагнозы они принесли в комплекте с собой. Другой ярлык — социопаты — был ближе к истине, хотя я уверен, что некоторая разница всё же присутствует.
Я помню, каково это, волноваться за людей. Моя мать. Сэмюэль, парень двумя годами старше меня, который стал моим первым любовником. Аарон. Я помню, как сильно меня заботило, всё ли у них хорошо, не страдают ли они, что они обо мне думают. Помню, как оценивал самого себя сквозь призму мнения окружающих меня людей. Моя ценность определялась извне, моим представлением о том, как я выгляжу в глазах других. Это потому, что мы, в конце концов, социальные животные. Взаимосвязь эмоций и представлений. Помню это, как мог бы помнить о песне, что знал когда-то, забыв её мелодию.
Куинтана сломал мне нос.
Это было в разгар утра, как у нас в комнате называлось это время, и Брауна, с его драгоценным терминалом, прижатым к груди, охрана снова увела из комнаты. Мы с Альберто гуляли, совершая медленный круг ради простого удовольствия почувствовать своё тело в движении. Я только добрался до самого дальнего от отеля угла, как к нам подошёл Куинтана. Добродушие в выражении его лица поначалу удивило меня. Я ожидал гнева, страдания или смятения. Альберто угадал в Куинтане угрозу раньше меня. Он заорал и попытался оттолкнуть меня в сторону, но Куинтана подошёл вплотную, закручивая туловище в пояснице. Его локоть влетел мне в переносицу с таким звуком, словно кто-то наступил на винный бокал — звонким и глухим одновременно.
Я перекатился на бок, не очень осознавая как упал. Мои руки прикрывали моё поруганное лицо, но не трогали его. Прикосновения усиливали боль. Кровь стекала по моим щекам и пропитывала ворот моего комбинезона. Громкие крики доносились до меня с огромного расстояния, которое на деле оказалось около четырёх метров. Альберто и двое из людей Фонг боролись с Куинтаной, отжимая его назад и подальше от меня. Полдюжины других заключённых бежали к нам, чтобы помочь восстановить мир или посмотреть как он рухнет. Голос Куинтаны так сильно вибрировал от ярости, что я не мог понять, зовёт он меня, или мне угрожает. Я поднялся на колени и посмотрел вверх. Астеры-охранники прильнули к окнам над нами и казались чуть менее скучающими, чем обычно. Одна из них, женщина с короткими рыжими волосами и с татуировкой поперёк шеи, улыбнулась мне с сочувствием, пожав плечами. Я встал, но пульсирующая боль снова бросила меня на колени.
Куинтана повернулся и пошёл прочь, за ним следом шла сама Фонг, чтобы убедиться, что он не вернётся. Остальные смотрели как они уходят, а потом Альберто подошёл ко мне.
— Я говорил тебе, что из этого проистечёт война.
— Ты такой умный, — сказал я, и звук моего голоса напоминал что-то из детского мультика.
Он взял мою прикрывающую лицо руку и мягко отвёл её в сторону.
— Давай-ка оценим повреждения, — сказал он. А потом. — Ох, дорогой. Ты попал.
Они забили в мой нос два тампона, пожертвованных женщиной из службы безопасности, пока мы не вправим его. Наши охранники-астеры так и не появились. Политика в комнате была нашим собственным делом, и астеры сюда не лезли. Тем не менее, когда появились Браун и его эскорт, ни один человек в комнате не говорил ни о чём, кроме насилия, которое он пропустил.
Охрана не давала нам зеркал. Выражения на лицах остальных давали мне то, что было ближе всего к отражению, и благодаря им я догадался, что выгляжу довольно жёстко. Альберт оторвал рукав от своего комбинезона и намочил его в душе. Моя засохшая кровь стала липкой, приклеила мою одежду и бороду к коже, и тянула её, когда я двигался. Я сидел спиной к стене, принимая помощь от Альберто со всей благосклонностью, которую только мог выказать. Я видел как Браун подошёл к Фонг, видел как они разговаривают. Браун переминался с одной ноги на другую и оглядывался, словно ожидал, что станет следующей целью Куинтаны. Я ждал, спокойно и терпеливо, боясь, что любое движение с моей стороны может его спугнуть. Куинтана вышагивал по дальнему концу комнаты, бормоча что-то самому себе под присмотром нескольких безопасников Фонг и Меллина. Сюжетная атмосфера комнаты вокруг меня изменилась. Раз Куинтане досталась роль негодяя, я оказался в роли жертвы. И как жертва, я был доступен.
— Фонг рассказала мне, что случилось. Выглядишь ты дерьмово, — сказал Браун, устанавливая превосходство прежде чем признаться в слабости.
— Сам виноват, — ответил я, потом выдержал паузу, оборачивая слова в шутку. — Да ну нет, конечно, виноват Куинтана.
Альберто, появившись со свежей мокрой тряпкой, заметил нас, остановился, и отошёл в сторону, чтобы сесть отдельно. Браун опустился, садясь рядом со мной.
— Он всегда был мудаком.
Я согласно хмыкнул и стал ждать. Браун задвигался, заёрзал. В моём животе что-то натянулось, и уверенность в том, что он не предложит мне ничего, кроме своего сочувствия, а потом уйдёт, встала поперёк моего горла. Я взял его за руку, словно мог удержать силой, но заговорил спокойно.
— Он много с тобой разговаривает?
— Они, — сказал он. — Марсианского офицера здесь нет. Это лишь астерская охрана.
— И что они говорят?
— Они спрашивают меня, что это.
— А что ты говоришь им? — спросил я. Когда он не ответил, я попробовал опять. — Что это?
— Это развитие изначального образца протомолекулы. Ты же успел увидеть достаточно, разве нет? Перед тем, как вернуть терминал?
— Ну да, — сказал я. Такая откровенность ничего мне не стоила.
— И они знают, что это. Я уверен. Это не та проблема, которую им нужно решить. Это тест. Они хотят посмотреть, как бы будем решать головоломку, которую они уже вскрыли. Они об этом не говорят, но я слышу, как они надо мной смеются.
Это кольнуло меня, но сейчас был не тот момент, чтобы обращать на это внимание. Приоткрывшаяся раковина Брауна дала мне возможность, и я завёл свой нож внутрь, чтобы не дать ей захлопнуться снова.
— Скажи им, что нужны двое. Скажи им, чтобы взяли нас обоих, и я помогу.
Я увидел искру жадности в его глазах, такой момент бычьей хитрости. Как только я помогу ему, у меня не будет возможности навязать ему какие-либо условия, поэтому ему ничего не стоило меня кинуть. Я изо всех сил старался удержать невинное выражение. Думаю, мои раны и моя борода мне в этом помогли.
— Спасибо, Кортазар, — сказал он, и вытащил терминал из комбинезона.
Я осторожно, заставляя себя не выхватить, взял его у него. Под кончиками моих пальцев как розы расцветали файлы, измерения, изображения и аналитические выкладки открывались одни за другими, вызывая ассоциации с погружением в океан данных. Его поверхность, которую я бегло зацепил раньше, держала над бездной, и я с радостью погрузился в неё. Некоторые из структур высшего порядка обладали органическими корнями: липидные бислои, протонные насосы, что-то, что когда-то могло быть рибосомой, а теперь изменилось почти до неузнаваемости. Это, как я полагал, и ввело Брауна в заблуждение.
Он предположил, что клеточная мембрана будет действовать как клеточная мембрана, вместо того, чтобы рассмотреть, что из себя представляют клеточные мембраны и как они могут быть использованы для какой-либо ещё цели, кроме просто создания границы между вещами. Они также без труда могут обеспечить магистраль для молекул, уязвимых к частично заряженным молекулам воды. Или любому другому полярному растворителю. Как оптическая иллюзия с лицами и вазами, бислои могут определяться либо разделяющими их объёмами, либо сетью созданных ими связей. И всё это было лишь массивным, макромасштабным выражением информации в исходных частицах.
Я листал страницы, уходя всё дальше в моё мысленное плавание через моря выводов и предположений. Время не собиралось останавливаться, даже став столь мало значимым. Я не вспоминал о том, что Браун сидит рядом, пока он не тронул меня за плечо.
— Это… интересно. Посмотрим, что я смогу найти.
— Но мы ведь понимаем, — сказал он. — Что веду я.
— Ну конечно, — сказал я. Как будто я мог забыть.
Сидение с данными и откапывание того, что я мог вспомнить о раннем эксперименте заняло больше времени, чем мне хотелось бы. Время съело часть моих воспоминаний, а ещё некоторые, похоже, подменило. Хотя основное ядро никуда не делось. Как и чувство изумления, столь глубокое, что время от времени оно заставляло мои лёгкие сдуваться до отказа. Но, хоть и медленно, я нащупал закономерность. Центр всего. То, о чём мыслил как о Королеве Пчёл. В то время как великое множество из структур, которые я рассматривал, были за пределами моего понимания — думаю, за пределами понимания любого человека — были и другие, в которых какой-то смысл был. Решётки, которые имитировали бета-покрытия и расширялись на них. Сложные системы управления и сопоставления образцов, в которых всё ещё можно было распознать ткани мозга, двухступенчатые насосы, собранные на основе сердец. А в центре — частица, к которой не вело ничего. Частица, требующая себе и отдающая огромное количество энергии.
Когда я понял, что физические размеры структурных частиц — макроскопические, понимание хлынуло сквозь меня, словно поток. Я видел стабилизирующую сеть, которая может привести субквантовые эффекты до классического масштаба. Устройство связи, игнорирующее скорость света благодаря сминанию пространства, или, может, стабильной червоточине. Если я плакал, то плакал тихо. Никто не мог знать, что я нашёл. И в особенности Браун.
Не раньше, чем настанет время произвести мою замену.
— Мы, без сомнения, видим руины Эроса, — сказал я.
— Очевидно, — сказал он нетерпеливо и это было правильно.
— Но глянь на эти третичные структуры, — сказал я, вытягивая подготовленный мной график. — Связь между сетями описывается таким же графиком, что и эмбриональное перенасыщение.
— Оно создаёт…
— Яйцо, — сказал я.
Браун цапнул у меня терминал, его глаза сновали взад-вперёд, когда он сравнивал мои графики. Это была приятная ложь, это была правдоподобная ложь, подкреплённая увлекательными и запоминающимися корреляциями, которые не имели ни капли общего с настоящей причиной. Они строились на его предубеждении, что биологические структуры можно использовать только для целей биологии. Я по его лицу видел, как он следует за аргументами, которые я соорудил, чтобы сбить его с толку. Он отчаянно нуждался в логическом сюжете, и теперь, когда я дал ему таковой, казалось маловероятным, что он увидит что-то ещё. Я не знаю, облегчение заставляло его руки дрожать или страх, но они дрожали.
— Вот оно, — сказал он. — Вот то, что выведет нас отсюда.
Я оценил то, что он использовал множественное число, и ни на миг не принял это за что-то искреннее. Я хлопнул его по плечу, воспользовался им как рычагом, чтобы подняться, и оставил его в его усилиях убедить себя в том, во что он уже практически был готов поверить. Остальные, рассыпавшись по комнате, стояли группами по двое, трое, четверо. Что бы они ни пытались изобразить, их внимание было приковано к Брауну, а через него и ко мне. Я выбрался на открытую площадь и стал разглядывать смотровые окна. Астеры смотрели на нас оттуда. На меня. Их странно большие головы, их тонкие, удлиненные тела. По набору хромосом они были такими же людьми, что и я. То, что разделяло всех нас — меня и их — и остальную часть человечества, случилось много позже, чем сформировалась наша генетика. Я поймал взгляд грязноволосого парня, которого опознал как одного из тех, что забирали и возвращали Брауна с этих его сеансов. Я поднял руку, будто бы хвастаясь. «Я знаю твой секрет. Я собрал твою головоломку».
Браун связал себя неверной постановкой вопроса. У Куинтаны не было возможности посмотреть на исходные данные. Всё, что мне было нужно — это чтобы марсианин спросил меня, и спросил Брауна, и тогда я стал бы тем самым человеком, которого они возьмут. Заключённым для обмена.
Если что-то и скребло меня в глубине души — то, что охранники не пришли, когда Куинтана спёр терминал, что марсианин отсутствовал во время допросов Брауна — то оно было весьма размыто, и я отпихнул его подальше. Но был момент, гипнагогический сдвиг, когда размышления дня растворились во сне, а стражи рациональности пали.
И тогда ядовитая мысль, подкравшись, накинулась на меня, и меня в один момент кинуло из полудремы в холодный ужас.
— Всё в порядке, — сказал Альберто, — это был кошмар. Они следят за ним, — я смотрел на него, сердце моё билось так бешено, что я подумал, что оно может и не выдержать. В темноте Альберто закатил глаза и повернулся ко мне спиной, подложив руку под голову. В этот момент я понял, каково его мнение о происходящем. Он думал, я боюсь Куинтану. Он ошибался.
Мерзкая мыслишка, которая пришла ко мне во сне, заключалась в следующем: если астеры договариваются о торговле заключёнными с Марсом, то они вполне могут быть до сих пор врагами. Если они враги, астеры будут стремиться отдавать всё, что у них есть с минимальной внутренней ценностью. Астерская охрана допрашивала Брауна дважды в отсутствие марсианина. Они вполне могли выяснять не то, какую божественную тайну, которую заключают в себе данные, он увидел, а то, что он этого вообще не смог.
Устремившись по пути моей идиотской яйцевой гипотезы, Браун может доказать нашим тюремщикам, что он будет наименее полезен их врагам. Или Куинтана со своей склонностью к насилию и неуклюжей двуличностью может привести их к мысли, что у Марса не получится работать с таким хрупким и изменчивым эго.
Я строил свой курс, исходя из того, что быть компетентным, проницательным и не бояться работы — вот залог успеха.
Я поразился сам себе. Зайти так далеко, пройти через столь многое, и остаться всё таким же наивным…
* * *
— Скажем, я разрабатываю ветеринарный протокол для… ну не знаю. Для лошадей. Должен ли я начать с того, чтобы опробовать его на голубях? — спросил Энтони Дрезден. Он был видным мужчиной, и излучал харизму, как огонь разливает тепло. Приёмный центр Протогена с виду больше напоминал высококлассную клинику, чем административное учреждение. Маленькие отдельные комнаты с медицинскими отсеками, автодоками и стеклянными стенами, отделяющими их от находящегося снаружи сестринского поста, с которого можно было заглянуть внутрь любого из них, как в паноптикуме. Логотип компании и девиз — «Первее всех. Быстрее всех. Дальше всех» — были выложены зелёной мозаикой на стенах.
В моем контракте упоминался должным образом контролируемый режим медицинской работы, и я предположил, что всё здесь имеет отношение как раз к нему, но выглядело это всё равно странно.
— Я, наверное, рекомендовал бы опробовать его на лошадях, — сказал я.
— Почему?
— Потому что это как раз те животные, для которых вы пытаетесь разработать протокол, — сказал я, мой голос в конце предложения поднялся выше, будто я задаю вопрос.
Дрезден улыбкой подбодрил меня.
— Данные, полученные с голубями, скажут мне так же много?
— Нет, сэр. Голуби и лошади — очень разные животные. Они устроены совсем не одинаково.
— Согласен. Так как ты думаешь, этичны ли испытания на животных?
— Ну конечно, — сказал я.
— Почему? — резко сказанное слово заставило меня занервничать. Мой живот напрягся, и я обнаружил, что щиплю себя за руку.
— Нам нужно понимать, что препараты и методики безопасны, прежде чем начать испытания на людях, — сказал я. — Количество страданий, которого человек избегает благодаря тестированию на животных, огромно.
— Стало быть, цель оправдывает средства?
— Выразить это таким способом смахивает на провокацию, но да.
— Почему для лошадей не так?
Я поёрзал. Вощёная бумага мялась на лабораторном столе подо мной. У меня было чувство, что это какая-то уловка, так что сейчас я приближался к некой символической опасности, но представить другого ответа я не мог.
— Не знаю, — сказал я.
— Ну и хорошо, — сказал Дрезден. — Это собеседование. Чистая рутина. Как думаешь, у крыс всё устроено как у человека?
— Я думаю, что в большинстве случаев устройство достаточно схоже для получения предварительных данных, — сказал я.
— Как думаешь, крысы способны страдать?
— Я считаю абсолютной этической обязанностью избегать любых излишних страданий…
— Вопрос был не в этом. Способны ли они страдать?
Я скрестил руки.
— Полагаю, да.
— Но их страдания не имеют для нас такого уж значения, — сказал Дрезден. — Ты выглядишь так, будто тебе неловко. Я сказал что-то, что доставило тебе неудобство?
Мужчина в сестринском посту поднял глаза, поймал мой взгляд, а потом снова отвёл их. Автодок в стене прозвенел спокойным аккордом.
— Я не вижу смысла в этом вопросе, сэр.
— Увидишь, — сказал он. — Не бери в голову. Мы просто выясняем кое-какие линии отсчёта. Расширенные зрачки, движение глаз, дыхание. Ты не в опасности. Давай рассмотрим одно предположение. Просто посмотрим как ты отреагируешь.
— Ну ладно.
— Та идея, что страдания животных важны меньше чем страдания человеческие, берёт начало в религии. В ней подразумевается особое творение, так что мы — ты и я — в своём роде совершенно отличны от остальных животных. Мы морально отделяем себя от крыс, лошадей и шимпанзе, не основываясь на конкретной физической разнице между нами, а исходя исключительно из утверждения, что мы священны по своей природе и властвуем над ними. Это история, которую мы рассказываем, чтобы позволить себе делать то, что мы делаем. Взгляни на этот вопрос без фильтра, и он будет выглядеть совсем иначе.
Ты вот говоришь, что есть этическая обязанность избегать излишних страданий. Согласен. Вот почему получение надёжных данных — наша главнейшая обязанность. Правильная разработка эксперимента, глубоко проработанные исходные данные, параллельное изучение в случае, когда оно не влияет на ход работы. Плохие данные — это просто ещё одно название для ненужных страданий. Ну а пытать крыс, чтобы посмотреть, как будет реагировать человек… Это УЖАСНЫЕ данные, поскольку крысы не больше похожи на людей, чем голуби на лошадей.
— Стойте, так вы… хотите сказать, что совсем пропустить испытания на животных и перейти прямо к людям будет… БОЛЕЕ этично?
— Мы те самые животные, для которых мы пытаемся создать протокол. Это тот самый метод, которым можно получить наилучшие данные. А лучшие данные означают меньшие страдания в долгосрочной перспективе. Может, больше человеческих страданий, но меньше страданий в целом. И нам не придётся трудиться, руководствуясь нашим лицемерным пониманием эволюции, да ещё и притворяясь, что между нами и другими млекопитающими существует какая-то неодолимая преграда. Звучит успокаивающе, не находишь? — автодок звякнул снова. Дрезден глянул на него и улыбнулся. — Отлично. А теперь расскажи мне только хорошее из того, что ты помнишь о своей матери, — в ответ на мой испуганный взгляд он улыбнулся и махнул рукой. — Я шучу. Мне не нужно этого знать.
Дрезден повернулся к стеклянной стене и махнул рукой. Вошла молодая женщина в лабораторном халате с напоминающим кельтский торк стетоскопом вокруг шеи, и мягко вернула меня в лежачее положение. Пока она это делала, Дрезден прислонился к стене, небрежно и непринуждённо.
— Это часть нашего собственного исследовательского режима, — сказал он. — Стратегия повышения эффективности. То, что даёт нам преимущество.
Сейчас, оглядываясь назад, я уверен, что чувствовал что-то вроде страха в тот момент. Чувствовалось, что принимается какое-то важное решение, о котором я лишь смутно догадывался. Улыбка Дрездена и безразличие врача, казалось, противоречили этому ощущению, но на мгновение я почти решил потребовать, чтобы они прекратили, чтобы оставили меня в покое.
Не уверен, насколько эти воспоминания истинны, но страх — это то, что, как правило, я сейчас вспоминаю и ощущаю наиболее чётко, и это заставляет меня верить, что так всё и было.
Прежде чем я смог справиться со своим страхом, доктор наклонилась ко мне поближе. От неё пахло сиренью.
— Вы можете почувствовать себя немного странно, — сказала она. — Если не трудно, не могли бы вы сосчитать от двадцати до одного?
Я сосчитал, автодок на стене щёлкал и менял показания по мере того как числа становились меньше и меньше. На двенадцати я запнулся, потерялся. Доктор что-то сказала, но я не смог понять смысла её слов, как и подобрать какие-то свои. Дрезден ответил ей, и щелчки прекратились. Доктор улыбнулась мне. У неё были очень добрые глаза. Через какое-то время — минуту, час — ко мне вернулась речь. Дрезден всё так же был здесь.
— Подготовка, которой мы здесь занимаемся, основана на магнетизме. Она подавляет некоторые очень специфические, узконаправленные зоны твоего мозга. Снимает фиксацию. Некоторые из наших сотрудников считают, что это помогло им увидеть вещи, которые иначе у них увидеть не вышло бы.
— Чувство такое…
— Я знаю, — сказал он, стуча себя по лбу. — Я тоже через это прошёл.
Я сел. Меня омывало чувство почти сверхчеловеческой ясности. Спокойствие, какое бывает в море после шторма, оглаживало мои мышцы. Это было круче, чем все наркотики, с которыми я познакомился в университете — целеустремлённость ноотропов, эйфория седативных. Помню, как подумал: «Ого, да это может вызвать привыкание». Какой бы я ни испытывал страх, он больше не казался важным.
— Это прекрасно, — сказал я.
— Ну так скажи мне, — сказал он, — этичны ли испытания на животных? Или больше толку будет перейти к испытаниям на человеке?
Я моргнул, глядя на него, а потом рассмеялся. Я вспомнил потрясение, которое вызвал у меня тот же самый его вопрос буквально несколько минут назад, но больше я его не испытывал. Его место забрали себе ясность и спокойствие, и облегчение вызывало такую радость, словно я только что услышал самую изюминку самой веселой в мире шутки. Я не мог перестать хихикать. Это был тот самый момент, когда я стал членом исследовательской группы. Я никогда не сожалел об этом.
Они сказали, что необходимость — мать изобретения, но она в той же степени и мать некоторых других вещей: самопожертвования, уродства и перерождения. Необходимость — мать всего необходимого, если внести небольшую тавтологию. Я в тот же день дал разрешение на то, чтобы эти изменения остались навсегда, не возвращаясь уже больше к моим прежним когнитивным состояниям. Я не хотел их и не скучал по ним. Воодушевление искрилось у меня в животе; свобода, которой я никогда не знал, пела у меня в крови. Бремя, которое я тащил на себе, даже не догадываясь об этом, исчезло, и моё сознание стало острее, получило возможность достичь таких далей, в которые стыд, вина или переживания не пустили бы меня до этого. Я хотел быть тем, кем я был раньше не больше, чем кто-то, будучи в депрессии, жаждет отчаяния.
И в любом случае, как говорил Дрезден, мы в Протогене не занимались вершением судеб крыс и голубей.
Впервые я покинул Землю, когда отправился на Фебу. Всё, что я знал о планетах, карликовых планетах и спутниках, составляющих заселённую человечеством часть системы — о Марсе, Палладе, Церере, Ганимеде — я почерпнул, смотря новостные ленты. Политика союза между Землёй и Марсом, опасность, порождаемая Альянсом Внешних Планет и другими протестными группировками. История мучений человечества распространилась на всю огромную пустоту системы, формируя сложную историю, казавшуюся такой же далёкой от моего жизненного пути, как и криминальные драмы с музыкальными комедиями, которые показывались на тех же каналах, что и новости. Станция Феба даже не входила в их число.
Неприметный спутник Сатурна, начинавший своё существование как кометный объект и попавший в ловушку гравитации газового гиганта, прилетев, судя по всему, из Пояса Койпера. Он стоял особняком от остальных спутников, в четыре раза дальше, чем следующий ближайший. Его ретроградная орбита и угольная чернота его поверхности придавали ему ощущение угрозы. Феба, зловещая луна.
Оружие чужих.
Зарывшись в толщу ледяного слоя планетезимали, объединенная исследовательская группа — Протоген и Научная Служба Флота Марса — нашла маленькие реактивные частицы размером примерно со средний вирус, но со структурным строением и информационной глубиной, непохожей ни на что из того, что могла породить биосфера Земли. Протомолекула, так мы это назвали, немедленно прилепив к нему наше имя, расширяя на него нашу территорию, чем раздражали марсианских учёных. Мы игнорировали их протесты как что-то несущественное.
Наша лучшая догадка состояла в том, что оно было послано откуда-то издалека, непонятно откуда, при том, что за вершину земной жизни мы принимали клеточную мембрану. Протомолекула же казалась письмом в бутылке, но при этом она включала в себя и свою собственную грамматику, и обучающие инструкции, и была готова научить любую встреченную ею местную клетку, как стать тем, что требовалось ей. Мы рассуждали, может ли что-то столь инертное, как спора, быть разумным, хотя бы неявно, но к какому-либо выводу так и не пришли. Первое свидетельство существования древа жизни, отличного от нашего, очаровывало и смущало нас. Меня.
Сама по себе база выдавала своё до мозга костей военное происхождение. Укреплённые коридоры, которые защищали нас всех от жёсткого фонового космического излучения, были раскрашены в цвета марсианского флота. Каждый коридор был помечен идентификационными метками, на которых были указаны: регламент объекта, структурная спецификация, расположение в пределах базы и дата, до которой объект подлежал реконструкции. Стены были покрыты таким же износостойким покрытием, которым они покрывались на кораблях. Еда была в марсианском вкусе: острый перец чили, гидропонные фрукты, лапша рамён в вакуумных пакетах, ежедневные фармакоктейли для низкой гравитации. Лишнего места у нас не было. Комната, которую я занимал на базовом, была больше, чем клетушка, в которой я жил здесь: стеллаж из четырёх коек одна над другой и общий гальюн, такой маленький, что каждый раз, как я пользовался туалетом, я упирался коленями в противоположную стену. Из моих восьмидесяти пяти килограммов чувствовал я чуть больше трёх. Упражнения занимали почти треть дня, треть занимала лаборатория, а еда, сон, мытьё в тесном душе из стали и керамики — ещё треть.
Команда наноинформатики Протогена была представлена только четырьмя членами: Трин, Куинтаной, Ле и мной. Марс присоединился к нам в соответствующем количестве. Остальные должны были подтянуться позже, во время переезда на станцию Тот, хотя к тому времени марсианский контингент уже выйдет из игры. Все говорили, что остаток исследовательской группы состоит не больше чем из пяти десятков. Вместе с нашими коллегами с Марса и вспомогательным флотским персоналом, база Феба представляла собой несколько сотен человек на чёрном снежке в такой дали от Земли, что солнце показалось бы не более чем самой яркой звездой из остальных, если бы когда-нибудь нам привелось взглянуть на него.
Если бы я выбирал отрезок моей жизни, в который мог бы вернуться, её высшую точку, то те самые месяцы на Фебе и стали бы им. Протомолекула каждый день изумляла меня. Глубина заложенной в ней информации, изящество её совершенного в своём минимализме квази-жгутика, сверхъестественный способ её самоорганизации. Один день я мог убеждать себя, что мы видим здесь что-то вроде термитника, на следующий — колонию спор плесени, ещё через день — нейроны огромного распространяющегося мозга. Я пытался искать аналогии, вместить то, что я видел в сканере в то, что уже было мне известно. Каждую ночь я нырял в свою койку и пристёгивал себя широкими мягкими ремнями, чтобы не дать себе вывалиться от непроизвольного вздрагивания при мысли о том, что я видел и слышал, о том, какие трюки протомолекула исполнила сегодня. Все мы, все, кто участвовал в исследовании, трепетали от чувства, что лишь миг отделяет нас от откровения.
Когда из офиса Дрездена пришли новости насчёт планов по второй и третьей фазе, я почувствовал себя так, словно вселенная снизошла ко мне и поцеловала меня в щёку. Возможность увидеть, что протомолекула решит сделать с крупномасштабной структурой была лучшим из всего, что я мог себе представить. Эта перспектива заполнила меня до краёв, а потом добавила ещё немного.
Мы убили марсиан в середине моей рабочей смены. Само собой, всё это было спланировано. Планирование происходило на скрытых каналах, где наши партнёры не могли нас слышать. Когда пришло время, я вышел из-за своего стола и двинулся в сторону гальюна, но задержался, чтобы запустить переопределение цикла. Марсиане ничего не заметили. Не сразу. А когда заметили, было уже поздно. Мы инфицировали их и заперли в герметичной изолированной лаборатории на уровне 4. Наблюдение за работой инфекции над людьми на начальной стадии задавало курс всему, что придёт позже, но мы не могли допустить, чтобы трансформация полностью прошла все стадии в том месте, которое мы не могли контролировать. Так что как только мы сполна получили нашу раннюю стадию, мы запустили к ним газ, а после сожгли тела.
Когда «Анубис» прибыл, чтобы забрать команду и наши драгоценные образцы, я шёл в док со странной тоской, но в то же время и с чувством предвкушения. С одной стороны, я полюбил это место и время, проведённое здесь, а по этим коридорам я вполне мог больше никогда не пройтись. А с другой, над моим личным горизонтом вставал эксперимент, обещая взломать всё, что мы понимали об устройстве вселенной. Мне не терпелось увидеть, как поразительные маленькие частицы будут организовываться, являя слои скрытой информации, словно лотос, вечно цветущий.
Когда корабль отчалил, шлейф привода двигателя довершил стерилизацию базы. Массивы данных, полученных нами с заражённых марсиан, при всей своей интересности и выразительности, имели недостатки вследствие относительно небольшой биомассы. База Феба была меньше городской начальной школы, а наш анализ определённо показал, что протомолекула с увеличением массы проходит через фазы поведенческих изменений не менее глубоких, чем переходы между состояниями материи.
В корабле, несущемся к станции Тот, команда сидела в камбузе, собирая модели, имеющие целью показать, как мужчины и женщины, с которыми мы только что разделяли еду, а порой и койки, были инфицированы, разобраны и заново собраны в крупномасштабные инструменты для выражения всё той же глубинной информационной структуры протомолекулы. Трин утверждала, что схема её данных превосходит составленную Куинтаной, и делала она это так яростно, что в конце концов воткнула вилку ему в бедро и была заперта в каюте. Ходили слухи насчёт рукоприкладства среди других исследовательских групп, и по моему разумению это было естественное выражение того возбуждения и стресса, под действием которого мы все находились. Почти наверняка я проецировал, но я не мог не сравнивать нас с нашим субъектом. Все мы в исследованиях стали чем-то экзотическим, и со временем и в меняющейся среде мы, как этот самый субъект, перестроимся, сменим конфигурацию и станем чем-то совершенно непредсказуемым, и, возможно, прекрасным.
Мы почти достигли точки разворота к обратной тяге в середине нашего путешествия, когда мне пришло в голову, что та огромная печаль, что я таскал с собой с того дня, как моя мать разбила стакан, ушла. Теперь я мог думать о ней без слёз, без желания себя похоронить или оглушить себя наркотиками. Я не знал, было ли это потому, что я завершил естественное развитие горя, либо процесс становления меня как части группы исследований выжег из меня способность чувствовать этот ужас и вину.
Как бы то ни было, это был добрый знак.
* * *