Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Чтобы выплеснуть досаду, на обратном пути мы разграбляли какие-нибудь развалины. Пастушьи хижины, на которые мы натыкались в лесу, построенные из подручного материала, походили на норы. Бруно притворялся, что, как и я, видит их впервые. Он наверняка знал их как свои пять пальцев, но ему нравилось толкать дверь плечом так, будто он никогда в них не бывал. Мы забирали мятую сковородку или затупившийся серп, словно настоящие драгоценности, и, вернувшись в Грану, прежде чем расстаться, делили добычу.

Вечером мама спрашивала, куда мы ходили.

– Так, гуляли, – отвечал я, пожимая плечами. Сидя перед печкой, я не баловал ее подробностями.

– Видели что-нибудь интересное?

– Да, мама. Лес.

Мама глядела на меня печально, словно я постепенно от нее уходил. Она искренне считала, что все беды случаются от того, что людям нечего сказать друг другу.

– Для меня главное, что с тобой все в порядке, – сдавалась мама и оставляла меня одного со своими мыслями.



Зато в другом сражении, которое она вела в Гране, мама не сдавалась. С самого начала она переживала из-за того, что Бруно не учится, но понимала, что ничего не сможет сделать одна, нужно объединиться с родственницами мальчика. Она знала, что на мать Бруно не стоит рассчитывать, и переключилась на его тетю. Мама упрямо шла вперед: стучала в двери, заходила в дом, вновь и вновь возвращалась, проявляя настойчивость и упорство, пока тетя не пообещала отправить Бруно зимой в школу, а летом к нам делать уроки. Это была первая победа. Не знаю, что думал об этом дядя Бруно, возможно, у себя на выгоне он нас всех проклинал. А может, до мальчика просто никому не было дела.

Помню, как мы часами просиживали с Бруно у нас на кухне, повторяя историю и географию, хотя нас ждали лес, речка и небо. Его присылали к нам три дня в неделю, хорошенько вымыв и приодев. Мама просила Бруно читать вслух мои книги – Стивенсона, Жюля Верна, Марка Твена, Джека Лондона, а потом оставляла ему, чтобы он читал их на выгоне. Романы Бруно нравились, но с грамматикой он не дружил: для него это был тарабарский язык. Видя, как он путается в правилах итальянского, пишет с ошибками и неуверенно спрягает глаголы, я чувствовал обиду за него и злился на маму. Мне казалось несправедливым заставлять его заниматься. Однако Бруно не сопротивлялся и не жаловался. Он понимал, насколько это важно для мамы, – возможно, потому, что раньше никто не обращал на него внимания, и он упорно старался все выучить.

Иногда летом ему разрешали ходить с нами гулять – для него это был настоящий праздник, искупавший трудности учебы: не важно, вел ли нас отец на очередную вершину или мы просто шли с мамой на луг и устраивали пикник. В такие мгновения Бруно преображался. От природы непослушный, он подчинялся нашим семейным правилам и обычаям. Со мной он вел себя как взрослый, но с моими родителями радостно возвращался в детство: маме он разрешал кормить себя, одевать, ласкать, к отцу проявлял уважение, граничившее с восхищением. Я видел, как он следует за отцом по тропе, как, не раскрывая рта, выслушивает его объяснения. Обычные сценки из жизни обычной семьи, но Бруно никогда ничего подобного не переживал, в глубине души я гордился тем, что дарю ему такие подарки. С другой стороны, я смотрел на Бруно и отца, на то, насколько они понимали друг друга, и думал, что Бруно был бы ему хорошим сыном – не лучшим, чем я, но более подходящим. У Бруно всегда была куча вопросов, и он, не стесняясь, задавал их отцу. От Бруно исходила уверенность, позволявшая строить доверительные отношения с моим отцом, а еще у него были крепкие ноги и он мог повсюду следовать за ним. Вот о чем я думал, но потом гнал прочь подобные мысли как нечто постыдное.

Так Бруно сдал экзамены за первый, второй и третий класс средней школы, получив оценку “удовлетворительно”. Родные до того обрадовались, что его тетя немедленно позвонила нам в Милан. “Что это за слово, – подумал я, – кто его придумал, что этим хотят сказать?” Слово “удовлетворительно” никак не вязалось с Бруно. Моя мама просто сияла, и, когда мы приехали в Грану, она привезла Бруно награду: набор резцов и стамесок для работы по дереву. Потом мама стала думать, что еще она может для него сделать.



Настало лето 1987 года, нам исполнилось по четырнадцать лет. Месяц мы методично исследовали речку. Не с высоких берегов и не с троп, пересекавших ее в лесу, а прямо в воде, перепрыгивая с камня на камень или переходя ее вброд. Мы ничего не слышали о каньонинге, который в то время уже успели придумать, и в любом случае делали все наоборот: мы шли от моста в Гране вверх, поднимаясь по долине. Почти сразу над деревней речка протекала по длинной расщелине, на спокойные воды ложилась тень от покрывавшей берега густой растительности. Широкие заводи, где кишели насекомые, свалившиеся в воду деревья, недоверчивые старые рыбины, прятавшиеся при звуке наших шагов. Выше становилось трудно идти из-за крутого склона: река стремительно неслась вниз, образуя водопады и каскады. Если вскарабкаться не удавалось, мы делали перила из веревки или бревнышка, которое перемещали в воде и вставляли между валунов. Порой один-единственный каскад стоил долгих часов работы. Но ради этого все и затевалось. Мы планировали отработать все переправы одну за другой, а потом соединить их, совершив в конце лета триумфальный поход и добравшись до самого истока.

Но сперва надо было найти этот исток. К середине августа мы уже заходили далеко за принадлежавшие дяде Бруно земли. Здесь брал начало крупный приток, питавший альпийские пастбища, чуть выше разветвления реки лежал последний примитивный мостик – переброшенная через воду пара досок. Дальше речка была совсем неширокой, перейти ее не составляло труда. Лес редел, и я понял, что скоро мы достигнем высоты две тысячи метров. На берегах не стало видно ольхи и березок, лиственница вытесняла все другие деревья, а у нас над головами возникал каменный мир, который Луиджи Гульельмина называл Греноном. Русло реки перестало быть руслом, бороздкой, которую вырыла и сформировала вода, и стало просто россыпью камней. Вода буквально исчезла у нас под ногами. Речка вытекала прямо из скалы, между кривыми корнями можжевельника.

Я воображал исток своей реки совсем иначе и был разочарован. Я обернулся к Бруно, который поднимался следом. Весь день он шел отдельно, погруженный в свои мысли. Когда у него было такое настроение, я знал: надо просто молча шагать и надеяться, что скоро у него это пройдет.

Но как только Бруно увидел исток, он стал очень внимательным. С первого взгляда он понял, что я раздосадован.

– Погоди, – сказал он и, дав мне знак молчать, прислушался. Потом дотронулся пальцем до уха и принялся разглядывать камни у нас под ногами.

В тот день воздух не был неподвижным, как в середине лета. Теплые камни обдувал прохладный ветерок, который, пролетая среди отцветших растений, уносил облачка невесомых семян и волновал листву. Прислушавшись, я уловил тихий шум ветра, а еще негромкое клокотание, не похожее на то, как журчит вода на свету, – звук был более низкий и глубокий. Он словно доносился из-под камней. Я понял, что это за звук, и, следуя за ним, пошел вверх, словно лозоходец, пытаясь отыскать воду, которую я слышал, но не видел. Бруно, уже догадавшийся, чтó мы увидим, держался чуть позади.

Мы нашли озеро, спрятавшееся в котловине у подножия Гренона. Шириной двести – триста метров, круглое, самое крупное из всех, что я видел в горах. Самое прекрасное в горных озерах то, что ты не ожидаешь их встретить, ты идешь вверх и не знаешь, что озеро рядом, не видишь его, пока не сделаешь последний шаг, не поднимешься выше берега, – и тут перед тобой внезапно возникает совершенно другой пейзаж. На солнечной стороне берег был усыпан камнями, на теневой росли ивы и рододендрон, уступавшие место лесу. В центре лежало озеро. Присмотревшись, я понял, как оно возникло: сошедший много лет назад оползень, следы которого были хорошо видны с дядиного выгона, перегородил долину, словно плотина. Потом сверху образовалось озеро, в котором при таянии снега собиралась вода, а ниже та же вода опять выходила на поверхность, пробравшись между камнями и превратившись в нашу речку. Я был рад, что речка рождается из озера, мне казалось, что такое начало достойно великой реки.

– Как называется это озеро? – спросил я.

– Откуда я знаю, – ответил Бруно. – Гренон. Здесь все называют Гренон.

У Бруно опять испортилось настроение. Он уселся на траву, я стоял рядом. Было проще смотреть на озеро, чем в глаза друг другу: в нескольких метрах от берега из воды торчал валун, похожий на островок, и мы оба уставились на него.

– Твои родители разговаривали с моим дядей, – сказал Бруно, немного помолчав. – Ты знал?

– Нет, – соврал я.

– Странно. Все равно я ничего не понимаю.

– В чем?

– В ваших секретах.

– О чем они говорили с дядей?

– Обо мне, – сказал Бруно.

Тогда я присел рядом. То, что он мне рассказал, не стало для меня сюрпризом. Родители давно это обсуждали, чтобы понять, что они замышляют, не нужно было подслушивать: накануне они предложили Луиджи Гульельмине забрать Бруно с собой в сентябре. Забрать в Милан. Поселить у нас дома и отдать учиться. В техникум, в училище или куда он захочет. Они решили дать ему испытательный срок: если за год Бруно поймет, что это ему не подходит, следующим летом он вернется в Грану. Если нет – останется у нас, пока не получит диплом. Как жить дальше, он потом сам решит.

Я слушал Бруно, а в ушах звучал мамин голос: “Забрать его с собой. Сам решит. Как жить дальше”.

– Твой дядя на это никогда не пойдет, – сказал я.

– А вот и не угадал, – ответил Бруно. – Знаешь, почему?

– Почему?

– Из-за денег.

Он поскреб пальцем землю, подобрал камешек и прибавил:

– Кто за все это заплатит? Для дяди только это имеет значение. Твои сказали, что берут все расходы на себя. Еда, жилье, учеба – всё. Ему это выгодно.

– А тетя что говорит?

– Она согласна.

– А мама?

Бруно фыркнул. Швырнул камень в воду. Камень был такой маленький, что не произвел ни малейшего шума.

– Что говорит мама… Как обычно. Ничего.

Прибрежные камни покрывала засохшая грязь. Черная корка толщиной в ладонь – по ней было ясно, насколько поднималось озеро по весне. Сейчас питавший его снег лежал в ущельях серыми пятнами, затянись лето – он бы и вовсе растаял. Кто знает, что станет с озером, если не останется снега.

– А ты? – спросил я.

– Что я?

– Тебе-то самому хочется?

– Уехать в Милан? – спросил Бруно. – Да не знаю. Я со вчерашнего дня стараюсь вообразить, как все будет. И не получается, я этого просто не представляю.

Мы помолчали. Зная Бруно, я, не пытаясь ничего представить, был против подобной идеи. Бруно возненавидит Милан, а Милан погубит Бруно, как когда тетя умывала его, наряжала и отправляла к нам зубрить глаголы. Я не мог взять в толк, зачем лезть из кожи вон, чтобы превратить его в кого-то другого. Что плохого в том, что Бруно всю жизнь будет пасти коров? Я не осознавал, что рассуждаю как последний эгоист: дело было не в Бруно, не в его желаниях и не в его будущем, я просто хотел, чтобы он не менялся – он был моим другом, моим летом, моими горами. Мне хотелось, чтобы в горах все оставалось как есть, даже обгорелые развалины и навозные кучи на дороге. Чтобы Бруно, развалины и навозные кучи не менялись, а застыли и ждали меня.

– Может, сказать им? – предложил я.

– О чем?

– Что ты не хочешь ехать в Милан. Что хочешь остаться здесь.

Бруно повернулся и взглянул на меня. Нахмурился. Он не ожидал такого совета. Наверное, он и сам так думал, но ему не нравилось, что так думал я.

– Ты с ума сошел? – сказал он. – Я здесь не останусь. Всю жизнь хожу вверх и вниз по горам.

Он поднялся, сложил руки рупором и, стоя посреди луга, крикнул:

– Эй! Ты меня слышишь? Это я, Бруно. Я уезжаю!

Его голос отразился от склона Гренона и эхом вернулся к нам с противоположного берега озера. Мы услышали, как посыпались мелкие камешки. Крик напугал серн, которые принялись карабкаться вверх по скалам.

Серн показал мне Бруно. На скалах они были почти незаметны, но на заснеженном участке я их пересчитал. Маленькое стадо, пять особей. Выстроившись гуськом, они поднялись по снегу, добрались до гребня и замерли на мгновение, словно желая взглянуть на нас в последний раз, прежде чем исчезнуть. Потом ушли одна за другой на противоположный склон.



Тем летом мы должны были подняться на очередной четырехтысячник – на Кастор. Каждый год мы с отцом брали одну из вершин Монте-Роза, чтобы триумфально завершить сезон после долгих тренировок. Я по-прежнему ходил на ледник и мучился, но я привык к недомоганию, оно стало частью гор, как подъем до зари, сублимированные продукты, которыми нас кормили в горных приютах, и карканье живущих высоко в горах воронов. Наши походы больше не были приключением. Я тупо делал шаг за шагом, до самой вершины меня все время мутило. Я ненавидел все это, ненавидел белую пустыню, но гордился взятыми четырехтысячниками как доказательствами отваги. В 1985 году отцовский черный фломастер отметил пик Винсент, в 1986 году – Ньифетти. Отец считал, что на них мы тренировались. Он поговорил со знакомым врачом и узнал, что с возрастом горная болезнь проходит, года через три-четыре можно будет подумать о серьезных походах: подняться на хребет Лискамм или на пик Дюфур.

От подъема на Кастор мне запомнились не столько горы, сколько вечер накануне, который мы провели с ним в приюте. В тот раз Бруно с нами не было. Паста, графинчик с вином, альпинисты, которые сидели рядом и говорили о чем-то своем – красные от усталости и от солнца лица. Все думали о завтрашнем дне, в воздухе висело напряжение. Отец перелистывал гостевую книгу – свое излюбленное чтение в горных приютах. Он хорошо говорил по-немецки, понимал французский и периодически переводил мне фразы, написанные на этих “альпийских” языках. Кто-то написал, что вернулся на ту же вершину спустя тридцать лет, и благодарил за это Бога. Другой признавался, что ему не хватает умершего друга. Отец так растрогался, что взял ручку и тоже что-то записал в коллективном дневнике.

Когда он поднялся наполнить графинчик, я взглянул, чтó он там нацарапал. У отца был мелкий и нервный почерк – я к нему привык, иначе бы не разобрал. Я прочел: “Я здесь с сыном Пьетро, ему четырнадцать лет. Пока что я иду первым в связке, но скоро он пойдет впереди. Возвращаться в город не хочется, со мной останутся воспоминания об этих днях как о лучшем приюте”. Подпись: Джованни Гуасти.

Его слова не растрогали меня и не наполнили гордостью, а разозлили. В них была фальшь и сентиментальность, романтика гор, не имевшая отношения к действительности. Если в горах такой рай, почему бы нам здесь не остаться? Зачем увозить отсюда моего друга, который здесь родился и вырос? Раз в городе так плохо, зачем насильно забирать его с собой? Вот о чем мне хотелось спросить отца. И маму, конечно. Отчего вы так уверены, что знаете, как устроить чужую жизнь? В вас не закрадывается сомнение, вдруг он сам лучше знает?

Отец вернулся очень довольный. До конца отпуска оставалось три дня, был вечер пятницы, отцу было сорок пять, и он находился в альпийском приюте со своим единственным сыном. Он взял второй стакан и налил мне до половины. Наверное, в его фантазиях совсем скоро, когда я вырасту и избавлюсь от горной болезни, из отца и сына мы станем кем-то другими. Идущими в одной связке, как написал он в гостевой книге. Собутыльниками. Может, он и правда рисовал себе, что пройдет несколько лет, и, сидя за столом на высоте трех с половиной тысяч метров, мы будем пить красное вино и, ничего друг от друга не тая, изучать карты горных троп.

– Как живот? – спросил он.

– Нормально.

– А ноги?

– Ноги отлично.

– Ну и хорошо. Значит, завтра будет весело.

Отец поднял стакан. Я поднял свой, попробовал вино и понял, что мне нравится. Пока я пил, сидевший рядом мужчина засмеялся, сказал что-то по-немецки и похлопал меня по плечу, словно я только что стал членом большой семьи и он меня приветствует.



Следующим вечером мы вернулись в Грану, изрядно потрепанные восхождением на ледник. Отец в расстегнутой рубашке и с рюкзаком на плече прихрамывал – он сильно натер ноги. Я был голоден как волк: как только я спускался с высоты, желудок вспоминал о том, что два дня я не ел. Мама к нашему приходу нагрела воды, чтобы мы помылись, и накрыла на стол. Потом настало время рассказов: обычно отец пытался описать, какого цвета лед в расщелинах, как захватывает дух на северных склонах, как красиво лежат снежные карнизы на гребне. Я помнил все смутно, поскольку меня всю дорогу подташнивало. Обычно я молчал. Я уже понял то, с чем отец никак не мог смириться: невозможно передать оставшимся дома, чтó ты испытываешь наверху.

Но в тот вечер нам ничего не удалось рассказать. Я собирался помыться, когда услышал во дворе чью-то ругань. Я подошел к окну и отодвинул занавеску: внизу стоял какой-то мужчина и выкрикивал непонятные слова. Кроме моего отца, перед ним никого не было. Отец повесил на балконе носки и теперь сидел на бортике поилки и мыл истерзанные ноги. Он поднялся и шагнул навстречу незнакомцу.

Поначалу я решил, что это кто-то из крестьян сердится, что отец берет его воду. В Гране к приезжим цеплялись под любым предлогом. Местных легко узнать: у них были одинаковые движения, одинаковые резкие черты лица, между лбом и скулами сияли голубые глаза. Мужчина был ростом ниже отца, зато у него были мускулистые руки, а ладони для такого тела казались слишком большими. Он схватил отца за рубашку, у самого воротничка, словно пытаясь его приподнять.

Отец развел руками. Я смотрел на него сзади и представлял, что он говорит: “Спокойно, спокойно!” Человек что-то прошипел, оскалив гнилые зубы. Лицо у него тоже было больное, опухшее, – я был еще слишком юн и не понимал, что это из-за пьянства. Мужчина скривился, и в это мгновение я сообразил, на кого он похож – на Луиджи Гульельмину. Отец начал тихо жестикулировать. Я знал, что он что-то объясняет, и, зная его, понимал, что его доводам нечего противопоставить. Мужчина опустил глаза – я тоже всегда так делал. Казалось, он передумал, но руки все же не разжимал. Отец раскрыл ладони, словно говоря: ну что, мы друг друга поняли? Что будем делать дальше? В том, как он стоял босиком и разговаривал с мужчиной, было что-то потешное. След от носков четко отделял бледные щиколотки от покрасневшей кожи под самым коленом, – то, что не закрывали пумпы. Передо мной был образованный, уверенный в себе человек, привыкший указывать другим, который только что обжег на леднике голени и пытался вести беседу с пьяным жителем гор.

Мужчина решил, что хватит его слушать. Безо всякого предупреждения он опустил правую руку, сжал кулак и ударил отца в висок. Впервые я увидел, как по-настоящему бьют кулаком. Звук удара костяшками пальцев по скуле долетел до ванной – резкий, словно удар палкой. Отец отступил на два шага, покачнулся, но устоял на ногах. Руки у него сразу повисли, он немного ссутулился. Со спины он казался опечаленным. Прежде чем уйти, мужчина что-то прибавил – то ли угрожал, то ли что-то обещал. Я не удивился, увидев, что он пошагал к дому семейства Гульельмина. За время недолгой стычки я понял, кто это.

Он вернулся заявить о правах на то, что принадлежало ему. Конечно, он не понимал, что накинулся не на того человека. Но это мало что меняло: отца ударили кулаком по лицу, чтобы кое-что прояснилось в маминой голове. Реальность вторглась в придуманный мамой идеальный мир, доказала ее самонадеянность. На следующий день Бруно и его папаша исчезли. У моего отца вздулся здоровенный фингал. Ему было больно: вечером он сел в машину и поехал в Милан, но вряд ли только из-за глаза.

Следующая неделя была для нас в Гране последней в том году. Тетя Бруно пришла поговорить с моей мамой – испуганная, настороженная, обеспокоенная, – ей не хотелось терять таких надежных жильцов. Мама ее успокоила. Она уже думала о том, как минимизировать последствия, сохранить с таким трудом выстроенные отношения.

Мне эта неделя показалась бесконечной. Часто лил дождь: горы затянулись низкими облаками; когда они редели, на высоте трех тысяч метров был виден первый снег. Мне хотелось отправиться по одной из знакомых троп и побродить по снегу, не спрашивая ни у кого разрешения. Но я так и просидел всю неделю в деревне, обдумывая увиденное и испытывая угрызения совести из-за собственных чувств. А потом в воскресенье мы заперли дом и тоже уехали.

Глава 4

Увиденная сцена стояла у меня перед глазами до тех пор, пока пару лет спустя я сам не набрался смелости причинить боль отцу. Это был только первый удар, куда более сильную боль я причинил ему на равнине, позднее, но сейчас мне кажется правильным, что в возраст бунта я вступил в горах, где началось все самое главное в моей жизни. Дело не стоило и выеденного яйца: мне было шестнадцать, и однажды отец решил, что пора мне попробовать заночевать в лесу, в палатке. На развале, где торговали армейской экипировкой, он нашел старую тяжеленную палатку. Отец задумал поставить ее где-нибудь у озера, половить рыбы так, чтобы нас не застукала лесная инспекция, на закате развести костер, пожарить рыбу, ну а потом, наверное, допоздна сидеть у костра, пить вино и петь песни.

Вообще-то отец не любил походы с палатками, и я подозревал, что он готовит для меня что-то еще. В последнее время я словно забился в угол, откуда безжалостным взглядом наблюдал за жизнью нашей семьи. Неискоренимые привычки родителей, невинные вспышки отцовского гнева, которые мама ловко гасила, мелкие хитрости и уловки, к которым они прибегали, сами того не замечая. Отец был вспыльчивым, авторитарным, нетерпимым, мама – сильной, спокойной, приверженной традициям. Каждый из них играл свою роль, зная, что другой сыграет свою: они не ссорились по-настоящему, а разыгрывали спектакль с предсказуемым финалом, я же был заперт с ними в одной клетке. Теперь мне захотелось сбежать. Но сказать об этом не получалось: я не раскрывал рта, не протестовал – наверное, ради того, чтобы меня разговорить, отец и придумал историю с палаткой.

После обеда он разложил вещи на кухне и поделил груз на две части. Одни колышки и дуги весили килограммов десять. Плюс спальники, ветровки, свитера, еда: рюкзаки были набиты до отказа. Стоя на коленях, отец ослабил ремешки рюкзаков до предела, потом начал складывать, запихивать, надавливать, сражаясь с весом и объемом вещей, – я уже представлял, как тащу этот груз и обливаюсь пóтом в послеобеденную жару. Однако злил меня не тяжелый рюкзак. Злил придуманный им или ими сценарий – костер, озеро, форель, звездное небо, близость отца и сына.

– Папа, – сказал я, – брось, не надо.

– Погоди, погоди, – ответил он, запихивая что-то в рюкзак и полностью этим поглощенный.

– Нет, я серьезно, не надо.

Отец замер и посмотрел на меня. После сражения с рюкзаком у него на лице была написана ярость, и он глядел на меня так, что я тоже почувствовал себя непокорным рюкзаком, ремешком, который его не слушается.

Я пожал плечами.

Отец считал, что, раз я молчу, говорить будет он. Он перестал хмуриться и сказал:

– Давай что-нибудь вытащим! Поможешь мне, ладно?

– Нет, – ответил я. – Мне это совершенно не нужно.

– Что не нужно, палатка?

– Палатка, озеро, вообще все.

– Что значит “вообще все”?

– Мне не хочется. Я с тобой не пойду.

Для отца это был сильнейший удар. Я отказывался пойти с ним в горы: однажды это должно было произойти, полагаю, он этого ожидал. Но порой мне кажется, что, поскольку сам он вырос без отца и в юности не бунтовал, к моему бунту он был не готов. Его это очень задело. Он мог бы меня расспросить, ведь ему представился удобный случай меня выслушать, но, судя по всему, отец не был на это способен, ему это не приходило в голову, он был слишком обижен, чтобы догадаться со мной побеседовать. Он бросил на кухне рюкзаки, палатку и спальники и пошел прогуляться. Я почувствовал облегчение.



Бруно выпала иная судьба: теперь он работал каменщиком вместе со своим отцом. Я его почти не видел. Работали они высоко в горах, строили альпийские приюты и выгоны, всю неделю ночевали на стройке. Я встречал Бруно по пятницам или субботам – не в Гране, а в каком-нибудь баре внизу в долине. Теперь, когда я избавился от обязанности заниматься альпинизмом, у меня появилась куча свободного времени, и, пока отец штурмовал вершины, я спускался из Граны вниз в поисках ровесников. На третий или четвертый раз меня приняли в компанию отдыхающих: я проводил дни, сидя на лавочке у теннисного корта или за столиком бара, надеясь, никто не заметит, что у меня нет денег и я ничего не могу заказать. Я слушал чужую болтовню, разглядывал девушек и периодически посматривал на горы. Я различал пастбища и малюсенькие белые пятнышки – беленые хижины. Различал ярко-зеленый цвет лиственниц и темно-зеленый елей, солнечную и теневую стороны. Я знал, что у меня мало общего с приехавшими из города отдыхающими, но мне хотелось преодолеть тягу к одиночеству, побыть среди людей, посмотреть, чем это закончится.

Потом часов в семь в баре появлялись рабочие, каменщики, крестьяне. Они вылезали из фургонов или внедорожников – грязные, запачканные известкой или опилками. Они ходили вразвалку почти с самого детства, словно постоянно таскали тяжелые грузы. Вставали у стойки, начинали всех поносить и жаловаться на жизнь, заигрывали с официантками и по очереди угощали друг друга. Среди них был и Бруно. Он накачал мускулы и охотно их демонстрировал, закатывая рукава рубашки. У него была целая коллекция шапок, из заднего кармана джинсов торчал бумажник. Это-то и производило на меня самое сильное впечатление: когда еще я сам начну зарабатывать. Бруно денег не считал и, угощая всех, расплачивался, как делали остальные – протягивая свернутую банкноту.

Потом наступал миг, когда, не отходя от барной стойки, он поворачивался и с тем же расслабленным видом смотрел в мою сторону. Он знал, что встретит мой взгляд. Бруно здоровался со мной кивком, я в ответ приподнимал ладонь. Секунду мы глядели друг на друга. И все. Никто этого не замечал, больше за весь вечер мы не встречались глазами, и я не понимал, что означает его приветствие. “Я тебя не забыл, я скучаю”. Или: “Прошли всего два года, а кажется – целая жизнь. Точно?” Или: “Эй, Бэрью, а ты что тут делаешь?” Я не знал, что думал Бруно о стычке между нашими отцами. Жалеет ли он, что все так кончилось, или сегодня эта история кажется ему далекой, почти выдуманной, как и мне? Бруно не выглядел несчастным. Скорее, несчастным выглядел я.

Отец Бруно стоял с ним в толпе у барной стойки – среди тех, кто кричит громче других и у кого стакан вечно пуст. С Бруно он разговаривал как с приятелем. Мне не нравился отец Бруно, но в этом я им завидовал: внешне их ничего не связывало, в их голосах не было ни грубости, ни заботы, ни раздражения, ни близости, ни неловкости. Со стороны никто бы не сказал, что это отец и сын.



Не все ребята из долины торчали все лето в баре. Через несколько дней мы пошли за реку, в сосновый лес, в котором встречались огромные валуны, казавшиеся здесь чужими, словно метеориты. Наверное, в незапамятные времена их принес ледник. Потом их покрыло землей, листьями, мхом, сверху и по сторонам выросли сосны; но некоторые валуны откопали, вычистили металлическими щетками и даже дали им имена. Ребята соревновались, пытаясь на них залезть. Без веревок и крюков они вновь и вновь поднимались на метр от земли и падали в мягкую траву. На тех, что были посильнее, приятно было смотреть: ловкие, как гимнасты, с поцарапанными, белыми от магнезии руками, они пытались повторить в горах игру, в которую играли в городе. Ребята охотно всем объясняли, как залезать, и я решил попробовать. Я сразу понял, что лазать у меня получится. Ведь я уже забирался на самые разные скалы вместе с Бруно, не зная, как и что делать, хотя отец всегда просил не соваться туда, где нужно использовать руки. Наверное, еще и поэтому я решил, что добьюсь успеха.

На закате к нашей компании присоединялись ребята, приезжавшие на пикник. Одни разводили костер, другие приносили курево и выпивку. Все садились у костра, по кругу пускали бутылку с вином, и начинались новые для меня разговоры, от которых у меня голова шла крýгом не меньше, чем от сидевших с нами девчонок. Так я узнал о калифорнийских хиппи, придумавших свободное скалолазание: они проводили целое лето в Йосемитском парке и лазали почти голышом. Узнал о французах, которые тренировались на скалах Прованса и на Лазурном Берегу: они отращивали длинные волосы, по скалам лазали легко и быстро. Приезжая с моря на Монблан, они насмехались над старыми альпинистами, вроде моего отца. Они залезали на горы, чтобы поразвлечься с друзьями, попробовать нечто новое, насладиться свободой – не важно, шла ли речь о лежавшем на берегу реки двухметровом валуне или о восьмитысячнике. Им не было дела до завоевания вершин и до выматывающих подъемов. Пока я их слушал, в лесу темнело. Кривые стволы сосен, резкий запах смолы, камни, казавшиеся белыми в свете костра, – здесь было уютнее, чем во всех приютах на Монте-Роза. Потом кто-нибудь непременно пытался вскарабкаться на валун, не выпуская изо рта сигарету, еле держа равновесие после выпитого, кто-нибудь уходил в лес со своей девушкой.

В лесу я не понимал, насколько мы разные – наверное, здесь это было не так очевидно. Все это были богатенькие ребята из Милана, Генуи, Турина. Не самые богатые жили в долине повыше, на виллах, которые спешно возводили у подножия горнолыжных трасс. Самые богатые – в отдельно стоявших старинных домах: каждый камень, каждую доску сняли, пронумеровали и заново собрали под присмотром архитектора. Однажды я попал в такой дом: вместе с приятелем зашел взять вина. Снаружи дом напоминал старый бревенчатый сеновал, внутри – жилище антиквара или коллекционера: альбомы по искусству, картины, старинная мебель, скульптура. И много бутылок: приятель открыл буфет, и мы набили рюкзаки до отказа.

– Отец не рассердится, что мы стащили его вино? – спросил я.

– Отец? – ответил он так, будто само это слово его смешило. Мы ограбили винный склад и побежали в лес.



Мой отец продолжал на меня дуться. Он стал ходить в горы один: вставал на рассвете и уходил, пока мы еще спали. Иногда в его отсутствие я поглядывал на карту, изучая его новые завоевания. Он стал исследовать часть долины, которую раньше мы избегали: даже снизу было видно, что там ничего нет – ни деревень, ни воды, ни приютов, ни красивых вершин, – только голые склоны, поднимавшиеся круто вверх до двух тысяч метров, да бесконечные сыпухи. Наверное, он ходил туда, чтобы выплеснуть разочарование, или искал пейзаж, соответствующий своему настроению. Меня он с собой больше не звал. Видимо, считал, что я должен сделать первый шаг: раз у меня хватило смелости сказать “нет”, теперь нужно было найти смелость сказать “прости” и “пожалуйста”.

Потом настал час идти на ледник – два дня в середине августа, когда мы совершали ежегодные подвиги. Я увидел, что отец достал кошки, похожий на оружие ледоруб и помятую от ударов флягу. Он казался последним из штурмовых альпинистов – солдат-скалолазов, которые в тридцатые годы массово погибали на северных склонах Альп, вслепую сражаясь с горой.

– Поговори с ним, – попросила тем утром мама. – Он очень переживает.

– Может, лучше он со мной поговорит?

– У тебя получится, а у него нет.

– Что получится?

– Ты сам все знаешь. Он только и ждет, что ты подойдешь и попросишь взять тебя с собой.

Я знал об этом, но так и не поговорил с отцом. Я пошел к себе, а вскоре увидел в окно, что отец уходит в горы, шагая тяжело, с набитым железками рюкзаком. На ледник в одиночку не ходят, я знал, что вечером ему предстоят унизительные поиски. В приютах всегда попадались такие, как он: подсаживались то за один стол, то за другой, слушали разговоры, вступали в беседу, а в конце предлагали идти завтра вместе, понимая, что никого не радует перспектива принять в связку чужака. Тогда я считал, что для отца это лучшее наказание.



Тем летом я тоже был наказан. После долгих тренировок на валунах мы с двумя парнями решили доказать, что мы настоящие скалолазы. Первый был сыном того “коллекционера”, у которого мы забрали вино, генуэзец, один из самых сильных в нашей компании, второй – его приятель; он начал заниматься скалолазанием несколько месяцев назад, без особого интереса и способностей, видимо, чтобы не отставать от друга. Скала находилась так близко от дороги, что только мы пересекли луг, как оказались у подножия, под карнизом, где прятались животные от дождя и солнца. Стоя среди коров, мы переобулись, потом генуэзец вручил мне стропы и металлический карабин, привязал к нам концы веревки, себя привязал посередине, без особых церемоний велел приятелю страховать и полез.

Он двигался легко и гибко, казалось, он ничего не весит и карабкается безо всякого труда. Ему не нужно было ощупывать скалу, чтобы найти, где уцепиться, он сразу попадал в нужное место; периодически снимал оттяжку со стропы, цеплял ее за подходящие крюки, которыми обозначался маршрут, и пропускал веревку в карабин. Потом он запускал руку в мешочек с магнезией, дул на пальцы и без малейших усилий продолжал подъем. Делал все он очень изящно. Изящество, грация, легкость – этому я хотел у него научиться.

У его приятеля ничего подобного не было. Карабкаясь вверх, я наблюдал за ним вблизи: когда генуэзец остановился, он крикнул, чтобы мы поднимались вместе, соблюдая дистанцию в один метр. Так что, делая каждый шаг, я видел второго у себя над головой. Мне приходилось часто останавливаться, почти уткнувшись в его подошвы, тогда я оборачивался взглянуть на мир за спиной: пожелтевшие в конце августа поля, сверкающая на солнце речка, казавшиеся маленькими машины на шоссе. Высоты я не боялся. Здесь, в воздухе, далеко от земли, мне было хорошо, движения, которые я выполнял, были привычны, временами приходилось сосредотачиваться, но мускулы и легкие не подводили.

Зато мой товарищ слишком много работал руками и мало использовал ноги. Он прижался к скале и был вынужден на ощупь искать опору, а при первой возможности хватался за оттяжку.

– Так нельзя, – сказал я ему. Но зря. Надо было оставить его в покое, пусть поднимается как умеет.

Он с раздражением взглянул на меня и спросил:

– Чего тебе надо? Хочешь меня обогнать, надоело идти последним?

С этой минуты мы стали соперниками. Во время отдыха он сказал первому:

– Пьетро торопится, он решил, что у нас гонка.

Я не стал говорить: твой приятель жулик, он хватается за крюки. Я понимал, что окажусь один против двоих. Поэтому я просто держался от него подальше, но второй мне этого не забыл: то и дело подкалывал меня, и мой соревновательный дух стал в тот день главным предметом для шуток. Они шутили, что я гонюсь за ними, догоняю и, чтобы удержать меня внизу, нужно меня пинать, не давать мне схватить их за ноги. Сыночек коллекционера хихикал. Когда я добрался до последней остановки, он сказал:

– Ты у нас молодец. Хочешь пойти первым?

– Хорошо, – сказал я. На самом деле я хотел, чтобы все поскорее закончилось и меня оставили в покое. Страховка у меня уже была, оттяжки тоже, нам даже не надо было меняться местами, поэтому я поднял глаза, увидел вбитый в трещину крюк и полез.

Легко найти путь, когда над головой протянута веревка; совсем другое дело, если веревка у тебя под ногами. Крюк, за который я зацепил первый карабин, был старый, с кольцом, а не стальная пластинка вроде тех, что сверкали внизу. Я решил не обращать на это внимания и двинулся дальше по расщелине, потому что подъем шел легко. Но выше расщелина стала сужаться, а вскоре и вовсе закончилась. Теперь над моей головой нависал черный сырой карниз, и, как преодолеть его, я не представлял себе.

– Куда мне идти? – крикнул я.

– Отсюда не видно, – крикнул в ответ генуэзец. – Крюки есть?

Нет, крюков не было. Я крепко уцепился за верхушку расщелины и посмотрел с обеих сторон в надежде увидеть крюки. Тут я понял, что пошел по ложному следу: над моей головой, наискосок, тянулся ряд металлических пластин – в нескольких метрах от меня. Так можно было обогнуть козырек и забраться на вершину.

– Не туда полез! – крикнул я.

– Правда? – крикнул он в ответ. – Что там? Сумеешь пройти?

– Нет, не за что уцепиться.

– Тогда возвращайся! – Я не видел их, но слышал, как они веселятся.

Спускаться по скале мне никогда прежде не доводилось. Я взглянул сверху и подумал, что не смогу пройти той же расщелиной. Я еще сильнее ухватился за скалу и в это мгновение понял, что старый ржавый крюк был от меня в четырех-пяти метрах. Одна нога затряслась: неконтролируемая дрожь начиналась у колена и спускалась до самой пятки. Стопа больше не слушалась. Ладони вспотели, казалось, скала вот-вот выскользнет из моих рук.

– Падаю, – крикнул я. – Держи!

И я полетел вниз. В том, чтобы пролететь десяток метров, нет ничего страшного, но нужно уметь падать: держаться подальше от стены, внизу смягчить удар ногами. Меня этому никто не учил, я полетел прямо вниз, пытаясь ухватиться за скалу и сдирая кожу. Потом я почувствовал резкую боль в паху. Но это было хорошо: кто-то заблокировал веревку. Ребята больше не смеялись.

Вскоре мы поднялись на скалу, казалось удивительным вновь оказаться на лугу. В шаге от пропасти, на выгоне была натянута проволока, паслись коровы, стояли полуразрушенные дома, лаяла собака. Мы уселись на землю. Я был напуган, весь в крови, тело болело, наверное, приятели чувствовали себя виноватыми, потому что один из них спросил:

– С тобой точно все нормально?

– Ага.

– Курить хочешь?

– Спасибо.

Я решил, что в последний раз покурю вместе с ними. Я лежал на лугу, смотрел в небо и курил. Они говорили мне что-то еще, но я больше не слушал.



Как и каждое лето, к концу месяца погода переменилась. Полил дождь, похолодало, сами горы нагоняли на меня желание спуститься в долину и наслаждаться сентябрьским теплом. Отец уехал. Мама начала топить печку: когда прояснялось, я ходил в лес за хворостом, сухие лапы лиственниц ломались с треском. В Гране было хорошо, но на этот раз и мне не терпелось вернуться в город. Я чувствовал, что мне многое предстоит открыть, со многими встретиться, что ближайшее будущее сулит важные перемены. Я проживал эти дни, зная, что во многих отношениях они были последними – воспоминания о прошлой жизни в горах. Я был доволен: мы с мамой снова одни, в печке потрескивало пламя, утром было зябко, я часами читал или бродил по лесу. В Гране не было валунов, на которые я мог бы залезать, но я обнаружил, что можно тренироваться на стенах зданий. Я методично поднимался и спускался по углам домов, избегая легких путей и стараясь цепляться кончиками пальцев за самые тонкие щели. Потом я огибал дом туда и обратно. Думаю, я вскарабкался по всем заброшенным домам в деревне.

Однажды в воскресенье небо вновь прояснилось. Когда мы завтракали, в дверь постучали. Это был Бруно. Он стоял на крыльце и улыбался.

– Эй, Бэрью, – сказал он. – Пойдешь в горы?

Без предисловий он рассказал, что весной его дядя решил завести коз. Он давал им свободно пастись на горе, напротив выгона, так что ему просто оставалось разглядывать их в бинокль вечером, проверяя, все ли на месте и не забрели ли козы туда, где их не было видно. Но в последние ночи шел снег, и дядя потерял своих коз из виду. Скорее всего, они забились куда-то или, не дай бог, убежали вместе с пасшимися рядом горными козлами. Бруно говорил об этом как об очередной неудачной дядиной затее.

Теперь у него был мотоцикл – старая железяка без номеров, на которой мы доехали до самого выгона, увертываясь от низких веток и покрываясь летевшей из луж грязью. Мне нравилось сидеть, прижавшись к его спине, – его это тоже ничуть не смущало. Потом мы быстро пошагали прямой тропой, которая шла за принадлежавшими его дяде пастбищами: среди камней пробивалась чахлая трава, все вокруг было усыпано козьим пометом. Мы пошли берегом пересохшей речки, где скалы чередовались с зарослями рододендрона. Дальше начинался снег.

Прежде я бывал в горах в одно и то же время года. В короткое лето, которое в начале июля походило на весну, а в конце августа на осень. О зиме я ничего не знал. Мы с Бруно в детстве часто говорили о зиме, когда приближалось время возвращаться в город. Я грустил и мечтал о том, чтобы вместе с Бруно жить в горах круглый год. “Да ты не знаешь, как тут зимой, – говорил он. – Здесь один снег”. “Вот бы увидеть”, – отзывался я. Теперь это случилось. Это был не тот, покрытый настом снег, что лежит в ущельях на высоте трех тысяч метров, а свежий, мягкий снег – он залезал в ботинки, ноги мокли. Странно было поднимать ногу и видеть в оставленном следе примятые августовские цветы. Снег едва доходил до щиколоток, но этого было достаточно, чтобы совсем стереть тропу. Он покрывал кусты, ямы и камни, каждый шаг мог оказаться ловушкой. Поскольку я не умел ходить по снегу, я просто следовал за Бруно, шел за ним след в след. Как и в детстве, я не понимал, что его ведет – инстинкт или память. Я просто шагал.

Мы добрались до хребта, откуда был виден противоположный склон, и, как только ветер сменил направление, мы услышали звон колокольчиков. Козы спрятались ниже, под первыми скалами. Спуститься к ним было легко: козы стояли на свободных от снега островках по трое-четверо: матери с козлятами. Бруно пересчитал их и убедился, что все на месте. Козы были не такие послушные, как коровы, за лето в горах они одичали. Поднимаясь тем же путем, Бруно покрикивал, чтобы козы не разбежались, кидался снежками в тех, которые сворачивали с пути, ругал почем зря дядю и его гениальные идеи. Мы поднялись на хребет, а потом наш шумный и нестройный отряд стал спускаться по снегу.

Наверное, был уже полдень, когда под ногами снова появилась трава. Лето, того и гляди, должно было вернуться. Оголодавшие козы разбрелись по лугам. Мы спускались бегом – не потому, что спешили, а потому, что в горах мы иначе не умели, – на спуске нас охватывало веселье.

Когда мы добрались до мотоцикла, Бруно сказал:

– Я видел, как ты лазаешь. Молодец.

– Начал этим летом.

– Тебе нравится?

– Очень.

– Как когда мы шли по реке?

Я рассмеялся.

– Нет, тогда было лучше.

– Этим летом я сложил стену.

– Где?

– В горах, в одном хлеву. Стена падала, надо было сложить заново. Только там не было дороги, пришлось гонять туда-сюда на мотоцикле. Работали, как в старые времена: лопата, ведро да кирка.

– Тебе понравилось?

– Да, – сказал он, немного подумав. – Работа – да. Такую стену сложить трудно.

Ему не понравилось что-то другое, но что – он не сказал, а я не спросил. Я не стал спрашивать, какие у Бруно отношения с отцом, сколько он зарабатывает, завел ли подружку, что он думал о нас. Он тоже ни о чем не спрашивал. Он не спросил, как мои дела, как живут родители, поэтому я не ответил: мама – хорошо, папа по-прежнему на меня злится. За лето многое изменилось. Я думал, что нашел друзей, но ошибся. За один вечер я поцеловал двух девушек.

Вместо этого я сказал, что вернусь в Грану пешком.

– Ты уверен?

– Да, завтра уезжаю, хочу пройтись.

– Правильно. Тогда пока.

У меня был такой ритуал: расставаясь с летом, в последний раз прогуляться одному и попрощаться с горами. Я смотрел, как Бруно садится на мотоцикл и заводит его не с первой попытки: раздался грохот, из глушителя повалил черный дым. Бруно был стильным мотоциклистом. Он взмахнул рукой на прощанье и нажал на газ. Я помахал в ответ, хотя он меня уже не видел.

Тогда я не знал, что нам предстояло расстаться надолго. На следующий год мне исполнилось семнадцать, я вернулся в Грану всего на несколько дней, а потом и вовсе перестал туда ездить. Будущее отдалило меня от горы моего детства, что было грустно, но прекрасно и неизбежно – это я хорошо понимал: когда Бруно и его мотоцикл исчезли в лесу, я обернулся к склону, с которого мы спустились, и, прежде чем уйти, долго смотрел на следы, которые оставили в снегу наши ноги.

Часть вторая

Дом примирения

Глава 5

Отец умер, когда ему было шестьдесят два, а мне тридцать один. Лишь на похоронах я сообразил, что сейчас мне столько же, сколько было отцу, когда родился я. Но в тридцать один год я мало походил на него: я не был женат, не работал на фабрике, не родил сына, жил наполовину жизнью взрослого, наполовину – ребенка. Я занимал однокомнатную квартиру и с трудом мог позволить себе подобную роскошь. Я мечтал зарабатывать на жизнь как документалист, но, чтобы платить за квартиру, брался за любую работу. Впрочем, я тоже эмигрировал: я унаследовал от родителей представление о том, что в молодости приходит час попрощаться с городом, где ты родился и вырос, уехать и повзрослеть где-то в другом месте. Поэтому в двадцать три года, отслужив в армии, я уехал к одной девчонке в Турин. Наша с ней история быстро закончилась, зато моя история с Турином нет. Я сразу почувствовал себя уютно среди его старых речек и прячущихся под портиками старых кафе. В то время я читал Хемингуэя, бродил без гроша в кармане и был открыт для знакомств, предложений работы и других возможностей. Моя жизнь была постоянным праздником, который проходил на фоне гор, хотя туда я больше не возвращался: видеть горы на горизонте, выходя из дома, казалось благословением.

Теперь нас с отцом разделяли сто двадцать километров полей и рисовых плантаций. Ерунда, но преодолевать их мне не хотелось. Пару лет назад я в последний раз серьезно разочаровал его, бросив университет, хотя по математике у меня всегда был высший балл и отец надеялся, что я пойду по его стопам. Тогда он сказал мне, что я трачу жизнь впустую, а я ответил, что, по моему мнению, впустую свою жизнь потратил он. Мы не говорили друг с другом целый год: тогда я служил в армии и приезжал домой лишь на побывку. Отслужив, я сразу уехал, толком не попрощавшись. Для него и для меня было лучше, чтобы я шел своим путем и где-то в другом месте строил свою жизнь, непохожую на его жизнь. Когда мы разъехались, ни он, ни я не пытались как-то сократить разделявшее нас расстояние.

С мамой было по-другому. Я не любил говорить по телефону, и она решила, что будет мне писать. Обнаружила, что я отвечаю. Я любил вечерами садиться за стол, брать бумагу и ручку и рассказывать обо всем, что со мной произошло. В письме я сообщил ей, что решил поступить в киношколу. Там я нашел своих первых туринских друзей. Мне нравилось документальное кино, мне казалось, что я умею наблюдать и слушать, мамины ответы вселяли надежду: “Да, у тебя это всегда хорошо получалось”. Я знал, что кино еще очень нескоро станет для меня профессией, но мама с самого начала меня поддерживала. Годами она посылала мне деньги, а я в ответ – рассказы о том, чем я занимаюсь, истории разных людей, разных мест, моих вылазок в город… Это были короткие фильмы, которые никто не видел, но которыми я очень гордился. Мне нравилось, во что превращалась моя жизнь. Так я отвечал маме, когда она спрашивала, счастлив ли я. Отвечать на другие вопросы я избегал – о девушках, романы с которыми заканчивались через несколько месяцев, потому что, как только отношения становились серьезными, я исчезал.

“Как ты?” – спрашивал я маму в письме.

“У меня все хорошо, вот папа слишком много работает, совсем себя не бережет”, – отвечала мама. Она больше рассказывала об отце, чем о себе. Дела на фабрике шли скверно, но отец, вместо того чтобы махнуть на все рукой и дождаться пенсии, удвоил усилия. Он много ездил на машине, один, проделывая сотни километров от одного филиала до другого, возвращался домой обессиленный и сразу после ужина засыпал. Спал он недолго: ночью вставал и опять брался за работу, заботы не давали крепко уснуть, но мама считала, что дело не только в фабрике. “Отец всегда был тревожным, теперь это превратилось в болезнь”. Он переживал из-за работы, переживал из-за приближавшейся старости, переживал из-за мамы, стоило ей схватить простуду, переживал из-за меня. Он просыпался и вскакивал, боясь, что со мной случилась беда. И тут же просил маму позвонить мне, даже если это означало меня разбудить: мама уговаривала его подождать несколько часов, пыталась успокоить, уложить спать, угомонить. Не то чтобы он не прислушивался к своему телу, отец не умел жить иначе, без постоянного напряжения: просить его успокоиться было все равно, что просить медленно подниматься по горной тропе, дыша свежим воздухом и ни с кем не соревнуясь.

Отчасти отец был тем человеком, которого я знал, отчасти – другим, каким он представал в маминых письмах. Этот, “другой”, отец вызывал мое любопытство. Я вспомнил, что порой он казался ранимым, порой бывал растерянным, хотя и пытался это скрыть. Например, когда я свешивался со скалы, он инстинктивно хватал меня за ремень. Когда меня мутило на леднике, отец переживал сильнее меня. Я говорил себе, что, наверное, “другой” отец всегда был рядом со мной, а я его не замечал – “первый” отец полностью его заслонял. Я стал думать, что в будущем можно и даже нужно попробовать опять сблизиться с ним.

А потом это будущее исчезло в один миг, вместе со всем, что оно сулило. Однажды мартовским вечером 2004 года мама позвонила и сказала, что у отца на автостраде случился инфаркт. Его нашли на площадке для отдыха. Отец не создал аварийную ситуацию, у него хватило сил сделать все, как надо: включить аварийку, затормозить и остановиться, словно у него прокололась шина или кончился бензин. На самом деле силы кончились у его сердца. Он слишком долго мчался на полной скорости и слишком мало следил за собой: отец почувствовал страшную боль в груди и успел понять, что у него сломалось. На стоянке он заглушил мотор. Ремень безопасности отстегивать не стал. Он остался сидеть – так его и нашли, как выбывшего из соревнований гонщика. Смерть словно пошутила над отцом: все его обгоняли, а отец застыл, держа руки на руле.



Весной я на несколько недель вернулся к маме в Милан. Нужно было заняться делами, да и просто хотелось побыть с ней. После суматохи похорон, когда все закончилось, мы с мамой обнаружили, что отец все заранее предусмотрел. Да еще как предусмотрел! У него в ящике лежала инструкция: банковские данные и все прочее, чтобы мы с мамой получили его наследство. Поскольку мы были единственными наследниками, завещание составлять не пришлось. На том же листе он написал, что оставляет маме свою половину миланской квартиры, а мне – “владение в Гране”. Отец написал: “мне бы хотелось, чтобы оно было у Пьетро”. Никаких слов прощания, никаких пожеланий – отец писал деловито и холодно, как нотариус.

Мама почти ничего не знала о папином наследстве. Детям кажется, что у родителей нет друг от друга секретов, особенно в старости, но в эти дни я обнаружил, что после моего отъезда во многих отношениях они больше не жили общей жизнью. Он работал и был постоянно в разъездах. Мама вышла на пенсию, работала в амбулатории для иностранцев как волонтер, помогала вести курсы подготовки к родам и проводила больше времени с подругами, чем с отцом. Она знала только, что в прошлом году отец за гроши купил участок в горах. Он не спросил у нее разрешения потратить эту сумму и не позвал посмотреть участок (они уже давно не ходили на прогулки вместе). Мама не стала возражать, решив, что это его личное дело.

Среди отцовских бумаг я нашел договор купли-продажи и кадастровую карту, которые не сильно мне помогли. В центре участка неправильной формы стояло здание сельскохозяйственного назначения – четыре метра на семь. Карта была слишком мелкой, чтобы понять, где находится участок, и слишком не похожей на привычные мне карты: на ней были отмечены только земельные участки, а не высота и не горные тропы. Я глядел на нее и не понимал, есть ли рядом леса, луга и что-нибудь еще.

Мама сказала:

– Бруно наверняка знает, где это.

– Бруно?

– Они всегда уходили гулять вместе.

– А я и не знал, что вы с ним видитесь.

– Конечно, видимся. В Гране трудно не увидеться, ты так не думаешь?

– А чем он занимается? – спросил я, хотя на самом деле имел в виду: “Как у него дела? Он помнит меня? Думал ли он обо мне все эти годы так же часто, как я думал о нем?” Но я уже научился задавать вопросы, как взрослый, когда спрашиваешь одно, а имеешь в виду совсем другое.

– Он работает каменщиком, – ответила мама.

– Он так и не уехал?

– Бруно? Куда ему уезжать? Вот увидишь, в Гране мало что изменилось.



Я не знал, верить ли маминым словам, ведь за это время изменился я сам. Когда вырастаешь, место, которое ты любил в детстве, может показаться совсем другим: разочаровать или напомнить о прошедшем, вызвать грустные воспоминания. Мне не особенно хотелось проверять это на собственном опыте. Но я унаследовал земельный участок и сгорал от любопытства увидеть его: я поехал в Грану в конце апреля, один, на отцовской машине. Был вечер; поднимаясь долиной, я видел только то, что освещалось фонарями. Но и так были заметны значительные изменения: местами дорогу переделали и расширили, откосы закрыли защитной сеткой, вдоль дороги были сложены бревна. Кто-то строил дома в тирольском стиле, кто-то добывал из речки песок и гальку; там, где раньше река протекала среди камней и деревьев, лежали цементные блоки. Темные загородные дома, пустые гостиницы: то ли потому, что еще не начался сезон, то ли их совсем закрыли; замершие скреперы и экскаваторы с опущенными ковшами делали все похожим на заброшенную промзону или на стройку, владельцы которой разорились и бросили все на середине.

Пока я все сильнее хмурился, глядя на произошедшие перемены, что-то привлекло мое внимание: я потянулся к ветровому стеклу и взглянул вверх. В ночном небе светилось что-то белое. Я не сразу понял, что это не облака, а горы, еще покрытые снегом. В апреле этого можно было ожидать. В городе весна уже была в самом разгаре, но я успел позабыть, что, поднимаясь в горы, возвращаешься в прежнее время года. Снег на вершинах стер только что увиденное жалкое зрелище.

Я сразу понял, что повторил характерное отцовское движение. Сколько раз я видел, как он тянется к ветровому стеклу и глядит на небо? Смотрит, какая погода, изучает склон горы или просто любуется ею, проезжая мимо. Он держал руль в верхней части, прижимаясь к нему виском. Я вновь повторил отцовский жест – на этот раз нарочно, воображая себя на его месте: ему сорок лет, рядом сидит жена, на заднем сиденье – сын, отец впервые приехал в эту долину в поисках подходящего для нас троих дома. Я вообразил, что сзади спит мой собственный сын. Моя жена показывает на деревушки и на отдельные дома, я притворяюсь, что слушаю. Но, как только она отворачивается, опять тянусь вперед и смотрю вверх, повинуясь могучему зову вершин. Чем более грозными и опасными они выглядят, тем больше мне нравятся. Снег на вершинах – самое надежное обещание. Да, наверное, в этих горах для нас найдется подходящее место.

Дорогу, которая поднималась к Гране, заасфальтировали, но в остальном – мама была права – здесь ничего не изменилось. Полуразвалившиеся дома на своих местах, хлева, сеновалы и навозные кучи тоже. Я оставил машину на площади, в знакомом месте, и пошел на звук журчавшей в поилке воды, в погруженную во мрак деревню. В темноте я нащупал лестницу и дверь, в замке торчал здоровенный железный ключ. Меня встретил знакомый запах сырости и дыма. На кухне, распахнув дверцу печки, я увидел еще не остывшие угли, подбросил лежавшие рядом сухие поленья и раздул огонь.

Отцовское хозяйство тоже было на месте. Обычно он покупал бутыль чистой граппы и разливал по небольшим емкостям, добавляя ягоды, шишки и горные травы. Я выбрал бутылку наугад и, чтобы согреться, налил себе рюмку. Граппа была очень горькая, настоянная на горчанке; я уселся с рюмкой перед печкой, скрутил папиросу и стал ждать, покуривая и разглядывая старую кухню, что сейчас нахлынут воспоминания.

Мама за двадцать лет славно потрудилась: повсюду я замечал следы ее рук, а маме было прекрасно известно, как сделать дом уютным. Ей всегда нравились деревянные ложки и медные кастрюли и не нравились занавески, за которыми ничего не видно. На подоконнике ее любимого окна стояли кувшин с сухими цветами, радиоприемник, который мама слушала целый день, и фотография, на которой мы с Бруно сидим, прижавшись спинами, на пне лиственницы – наверное, на выгоне у его дяди: руки у обоих скрещены на груди, лица суровые. Я не помнил, кто и когда сделал этот снимок: одеты мы были одинаково, сидели в одинаковой смешной позе, можно было подумать, что мы с Бруно братья. Мне фотография тоже понравилась. Я докурил и бросил окурок в печку. Взял пустую рюмку, поднялся, чтобы наполнить ее, и в это мгновение увидел отцовскую карту – она по-прежнему была прикреплена к стене кнопками, но выглядела совсем иначе.

Я подошел посмотреть. И сразу почувствовал, что из карты, на которой отмечены проложенные в долине тропы, она превратилась в нечто иное, стала похожа на роман. Вернее, на биографию: за двадцать лет не осталось ни единой вершины, ни единого выгона, ни единой хижины, которые не отметил бы отцовский фломастер, сеть маршрутов была настолько плотной, что никто другой не смог бы в них ничего понять. Но теперь не все было отмечено черным. Некоторые маршруты отец обозначил красным фломастером, другие – зеленым. Иногда черный, красный и зеленый шли вместе, хотя самые большие походы все же отмечал один черный. Цвет что-то значил, и я решил разобраться.

Вскоре мне показалось, что это похоже на загадки, которые в детстве загадывал мне отец. Я подлил граппы и вернулся к карте. Будь это задачка по криптографии – вроде тех, что я решал в университете, нужно было найти самую частую и самую редкую комбинации: чаще всего встречался один черный, реже всего – все три цвета вместе. Помогли мне три цвета: я вспомнил, где мы остановились в тот раз на леднике – я, отец и Бруно. Красная и зеленая линия оканчивались в том месте, черная тянулась дальше: я понял, что позднее отец вернулся на ледник и пошел дальше. Черный обозначал маршруты отца. Красный сопровождал его на вершины наших четырехтысячников – значит, это был я. Методом исключения я пришел к выводу, что зеленый – цвет Бруно. Мама говорила, что они с отцом вместе ходили в горы. Я нашел много таких черно-зеленых маршрутов, наверное, больше, чем черно-красных, и почувствовал укол ревности. В то же время мне было приятно узнать, что все эти годы отец не ходил в горы один. Мне пришло в голову, что висящая на стене карта – зашифрованное послание мне.

Потом я пошел к себе в комнату, но из-за холода ночевать там было невозможно. Тогда я взял матрас, притащил его на кухню, сверху расстелил спальник. Я оставил рюмку и курево на полу, чтоб без труда дотянуться. Прежде чем погасить свет, подбросил еще поленьев. Потом долго лежал в темноте, слушая их треск, и не мог уснуть.



Рано утром за мной зашел Бруно. Он казался взрослым, незнакомым мужчиной, хотя где-то в глубине прятался мальчишка, которого я хорошо знал.

– Спасибо, что растопил печку, – сказал я.

– Не за что.

Он пожал мне руку на крыльце и произнес те слова соболезнования, которые принято говорить в таких случаях: за последние два месяца я к ним привык и пропускал мимо ушей. Старому приятелю такое можно было не говорить, но кем мы с Бруно были теперь друг другу? Я почувствовал больше искренности в пожатии его правой руки – сухой, грубой, мозолистой, но с ней что-то было не так. Бруно заметил мою растерянность и показал руку каменщика, на которой отсутствовали последние фаланги указательного и среднего пальцев.

– Видал? – спросил он. – Это я дурачился с дедовым ружьем. Хотел выстрелить в лису, а отстрелил себе пальцы.

– Взрыв?

– Да нет, собачка сломалась.

– Ай-ай-ай, – сказал я. – Наверно, чертовски больно.

Бруно пожал плечами, словно говоря, что в жизни еще и не такое бывает. Взглянул на мой подбородок и спросил:

– А ты вообще не бреешься?

– Уже лет десять, – ответил я, поглаживая бороду.

– Я тоже пробовал отпустить бороду. Но у меня была девушка. Ну, ты понимаешь.

– Борода ей не нравилась?

– Ну да. Тебе идет, так ты похож на отца.

Бруно сказал это с улыбкой. Поскольку мы оба старались растопить лед, я не стал гадать, что он имеет в виду, и улыбнулся в ответ. Потом затворил дверь, и мы вместе ушли.

В долине небо казалось низким и тяжелым из-за весенних облаков. Казалось, будто дождь только что кончился и вот-вот начнется снова. Даже печной дым не поднимался вверх, а стелился по влажным крышам, заползал в водостоки. Выйдя из деревни, я увидел, что все дома, все курятники, все дровяные сараи стоят на своих местах – словно после моего отъезда никто ничего не менял. Потрясло меня другое: выйдя за последние дома, внизу, в ложбине, я увидел разлившуюся речку – вдвое шире, чем я помнил, а то и больше. Словно ее русло перепахал гигантский плуг. Вода текла среди россыпи камней и даже сейчас, в оттепель, казалась неживой.

– Видал? – спросил Бруно.

– Что случилось?

– Помнишь, в двухтысячном произошло наводнение? С гор натекло столько воды, что нас вывозили вертолетом.

Внизу, у реки, работал экскаватор. Где я был в двухтысячном году? Так далеко и телом и душой, что про наводнение в Гране даже не слышал. В воде до сих пор валялись деревья, балки, цементные глыбы и всякий мусор, который принесло с горы. В излучине берега были подмыты, торчали корни деревьев, тщетно пытавшихся ухватиться за почву. Мне стало жаль нашу любимую старую речку.

Выше, у мельницы, я заметил в воде здоровый белый камень, похожий на колесо. Настроение сразу улучшилось.

– Жернов тоже смыло наводнением? – спросил я.

– Нет, – ответил Бруно, – это я его сбросил. Еще раньше.

– Когда?

– Отпраздновал восемнадцатилетие.

– Как тебе удалось?

– Взял домкрат из машины.

Я невольно улыбнулся, представив себе, как Бруно приходит на мельницу, держа в руках домкрат, а вскоре из дверей выкатывается жернов. Жаль, что я пропустил такую сцену.

– Здорово было? – спросил я.

– Ага.

Бруно тоже улыбнулся. Потом мы зашагали к моим владениям.



На этот раз мы шли медленнее: я был не в форме, да и выпил лишнего накануне. Бруно часто оборачивался, поднимаясь по пострадавшему от воды склону, луга на котором превратились в каменистые и песчаные отмели. Он удивлялся, как сильно я отстал, останавливался и ждал. Откашливаясь, я предложил:

– Иди вперед, если хочешь. Я тебя догоню.

– Нет, нет, – возразил он, словно выполнял задание и не мог подвести.

Выгон его дяди тоже пострадал: крыша одного из домов покосилась и вытолкнула подпёртую балками стену. Сильный снегопад – и все окончательно рухнет. Недалеко от хлева ржавела перевернутая ванна, двери были сорваны с петель и кое-как привалены к стенам. Как предсказывал Луиджи Гульельмина, повсюду виднелась поросль лиственниц. Сколько лет они росли, что произошло с дядей… Я хотел спросить Бруно, но он шел не останавливаясь. Мы преодолели выгон и молча двинулись дальше.

Выше наводнение оставило еще больше разрушений. На лугу, куда коровы поднимались в конце лета, оползнем снесло часть скалы. Унесло вместе с деревьями и камнями – даже сейчас, четыре года спустя, земля под ногами не была твердой. Бруно по-прежнему молчал. Он шагал вперед, утопая в грязи, перепрыгивая с камня на камень или проходя по поваленным деревьям, и не оборачивался. Чтобы не отстать, мне приходилось почти бежать. Потом следы оползня остались позади, мы вошли в лес, наконец-то Бруно заговорил.

– Сюда и раньше мало кто добирался, – сказал он. – Теперь, когда тропу размыло, хожу, наверное, я один.

– Часто?

– Да, вечерами.

– Вечерами?

– Если охота прогуляться после работы. Беру с собой налобник – вдруг задержусь и придется возвращаться в темноте.

– Некоторые предпочитают бар.

– Я тоже ходил в бар. А теперь хватит, в лесу лучше.

Я задал вопрос, который отцу задавать было запрещено:

– Еще долго?

– Нет. Но скоро начнется снег.

Я уже заметил снег в тени скал: старый снег, политый дождем и превратившийся в кашу. Подняв голову, я увидел пятна снега на сыпухе и целые снежные равнины в котловинах Гренона. На северной стороне еще стояла зима. Снег повторял форму гор, словно на негативе фотографии: там, где пригревает солнышко, – черные скалы, в тени – белый снег. За этими размышлениями я добрался до озера. Как и в первый раз, оно появилось неожиданно.

– Помнишь это место? – спросил Бруно.

– А то.

– Летом все иначе, правда?

– Да.

В апреле наше озеро еще было покрыто льдом – белым, матовым, с голубоватыми прожилками, напоминающими трещинки на фарфоре. Их рисунок не складывался в геометрический узор, разломов тоже не было видно. В нескольких местах под давлением воды льдины вздыбились, у солнечных берегов лед уже начинал темнеть – приближалось лето.

Обводя взглядом котловину, я словно наблюдал смену времен года. Здесь – камни, пятна кустов можжевельника и рододендрона, редкие невысокие лиственницы, там – лес и снег. След лавины тянулся по другому склону Гренона и уходил прямо в озеро. Бруно направился прямо туда: мы стали карабкаться вверх, наст держал крепко, мы почти не проваливались, зато уж если случалось, проваливались выше колена. Потом всякий раз приходилось долго выкарабкиваться; лишь через полчаса подобного восхождения с непредвиденными остановками Бруно разрешил мне отдохнуть. Он нашел торчащую из снега каменную стену, уселся сверху и постучал ботинками, стряхивая снег. Я сел рядом, не думая о промокших ногах. Силы кончились. Мне хотелось одного – оказаться у печки, поесть и уснуть.

– Мы пришли, – объявил Бруно.

– Куда?

– Как куда? К тебе домой.

Только теперь я оглянулся. Хотя снег искажал знакомые очертания, я сообразил, что здесь склон образует лесистую террасу. Высокая гладкая скала, непривычно белого цвета, отвесно спускалась к плато, прилегавшему к озеру. Из снега выступали сложенные из того же камня, что и белая скала, остатки трех стен, на одной из которых я сидел. Две короткие боковые стены и одна, передняя, длинная, четыре на семь, как и было указано в кадастровой карте. Четвертой стеной была сама скала, которая держала остальные, откуда брали материал для строительства. Крыша полностью обрушилась. В снегу, посреди заброшенного жилища, торчала сосенка, проложившая себе путь среди развалин и уже сровнявшаяся со стенами. Вот оно, мое наследство: скала, снег, груда обтёсанных камней и сосна.

– Мы оказались здесь в сентябре, – сказал Бруно. – Твой отец сразу сказал: вот здесь. До этого он посмотрел много домов, мы давно с ним ходили и присматривали подходящий, но этот сразу ему понравился.

– Это было в прошлом году?