— Оставь в покое бренди и «Распростертого орла», — заметил Джейсон, — они тут ни при чем.
Жестом конферансье кафешантана он раздвинул шторы в цветочек (гроздья фуксий, Флоранс обожала фуксии), за которыми скрывалась Эмили.
— А вот и малышка, о которой ты говорил.
Бакалейщик Чемберлен был разочарован. Четверть века назад ему удалось продать шесть экземпляров иллюстрированного издания «Алисы в Стране чудес», что для его скромной лавчонки составляло рекорд по продаже одного вида товара. И он, не раскрывший ни единой книги, счел своим долгом пробежать несколько страниц «Алисы». Из этого прочтения он извлек непоколебимое убеждение, что идеальная девочка обязательно должна походить на героиню Льюиса Кэрролла, то есть иметь светлые глаза и светлые волосы, чего никак нельзя было сказать о темноглазой и черноволосой Эмили.
Но разочарование лавочника быстро сменилось чувством удовлетворения: ведь он первым мог распространить новость, что Джейсон Фланнери поселил у себя маленькую незнакомку.
Однако новость не произвела бы эффекта, на который он был вправе рассчитывать, поскольку Фланнери его переиграл: сообщил, что в следующую субботу официально представит свою протеже публике в шесть часов вечера в пабе «Роял Джордж и Батчер».
Неизвестно, почему это скромное и сомнительное питейное заведение было названо в честь стопушечного корабля
[35], ставшего флагманом адмирала Эдварда Хока
[36], зато всем было ведомо, что словом батчер паб был обязан тому, что когда-то примыкал к сараю, где жители Чиппенхэма забивали скотину.
В субботу, когда ожидалось знакомство Эмили с жителями Чиппенхэма, Джейсон и его подопечная, которую он держал за руку, отправились в паб.
За два дня до того он обошел все модные лавки, чтобы купить девочке подходящую одежду. И теперь Эмили красовалась в платье из голубой шерстяной материи с отделанной вышивкой кокеткой и пояском ниже талии, создававшим эффект легкого напуска, и в бежевой соломенной шляпке, украшенной васильками и белым кружевом. На взгляд фотографа, наряд удался.
Проведя ее по всему залу, Джейсон затем водрузил девочку на стол и, прокашлявшись, возвестил, что она — сирота из семьи ирландских земледельцев, эмигрировавших в Америку от «Великого голода», последовавшего после массового заражения картофеля бурой гнилью.
Картофельный кризис, как известно, закончился сорок лет назад, однако Лиам и Мэрин О’Каррик (так Джейсон окрестил придуманных родителей Эмили) можно было причислить, увы, к тем несчастным фермерам графств Литрим, Клэр или Лимерик, которым так и не суждено было вернуться на свои земли.
Так вот, эти самые Лиам и Мэрин, подчеркнул Джейсон, настояли, чтобы он, в случае их гибели, взял на себя заботу об Эмили и считал ее своей дочерью.
— Значит ли это, что вы ее удочерите? — озабоченно спросил Симпсон.
— Американские власти уже признали ее моей приемной дочерью.
— Зайдите как-нибудь ко мне, — сказал Тредуэлл, — и покажите ваши бумаги.
— Что за бумаги? — удивился Джейсон.
— Документы, подтверждающие, что вы официально считаетесь приемным отцом малышки, — уточнил Тредуэлл.
— Знаете, — сказал Джейсон, — у американцев не принято заводить бумаг по таким пустякам. У них полагают, что ребенок-сирота принадлежит лишь самому себе. Найдет он новую семью — что ж, тем лучше для всех. Улицы Нью-Йорка кишат беспризорниками, и каждый — сам себе хозяин.
— В общем, вроде бездомных котов, — вставила слово миссис Лафройг.
— Так и есть, — подтвердил Джейсон, бросив в сторону миссис Лафройг благодарный взгляд. — Часто встречаешь то мальчонку, то девочку, дошедших до крайности. Голод, холод, болезни. И тогда они стучат в двери благотворительного заведения — в поисках человеческого тепла и сострадания, вроде того дома, что миссис Лафройг устроила для несчастных кошек. Ребятишек берут там под свое крыло, моют, кормят, ставят на ноги, а потом сажают в поезд, который отвозит их в приемные семьи, подальше от большого города.
— Ладно, — произнес Тредуэлл, — я наведу справки.
Все отлично знали, что последует дальше. Завтра же констебль Тредуэлл заявит, что намерен в ближайшее время поехать в Лондон и посетить американское посольство; затем под разными предлогами поездка будет откладываться с недели на неделю, ровно до того дня, когда он сможет преспокойно облокотиться на стойку паба «Роял Джордж и Батчер», не опасаясь, что кто-нибудь поинтересуется ходом дела.
Закоренелый домосед и враг всего, что могло нарушить привычный ход его существования, Тредуэлл терпеть не мог путешествий, особенно зимней порой. Пальцев одной руки хватило бы, чтобы подсчитать, сколько раз он выезжал за пределы Йоркшира.
Джейсон подумал, что ему обеспечено минимум полгода спокойной жизни, пока констебль снова не начнет активно совать свой нос в его дела.
Улыбнувшись, он по второму кругу заказал выпивку на всех присутствующих.
— А теперь, — произнес он, — разрешите вам представить мою воспитанницу Эмили.
Девочка повернулась вокруг своей оси, точно куколка в музыкальной шкатулке. Она поворачивалась медленно-медленно, слегка разведя руки в стороны и полузакрыв глаза. Джейсону подумалось, что она себя к чему-то готовит, возможно, к танцу, Пляске Духа, например; но, к счастью, никто здесь и понятия не имел, что за смысл заключался в этом танце, какие мечты он породил в людях и какой страшной трагедией завершился.
Эмили и правда начала танцевать. И что-то напевать сквозь сомкнутые губы.
Публика же просто нашла эту девочку в голубом очень миленькой.
Джейсон хлопнул в ладоши. Эмили мгновенно остановилась, и глаза ее открылись.
9
Прошел еще год, пока Эмили научилась сносно говорить по-английски.
Трудности, которые испытывала девочка в овладении языком, лишь служили подтверждением легенды, придуманной Джейсоном, — их списали на счет печальных событий, пережитых ею в раннем детстве, когда ее родители, Лиам и Мэрин О’Каррик, покинули свою ферму в селении Скибберин.
До поступления в чиппенхэмскую школу (куда Джейсон не рискнул записать девочку, пока та не усвоила тысячу двести слов, которые, как он полагал, было необходимо знать для общения) Эмили большую часть времени проводила с фотографом в бывшей теплице, окна которой он покрыл испанскими белилами, чтобы окончательно превратить помещение в фотостудию.
Джейсон был убежден, что малышка освоит английский помимо собственной воли, зачарованная чудесной мелодикой речи старых актрис, их оксфордским акцентом, неподражаемой интонацией, когда фраза льется, подобно волне или ветерку, пробравшемуся под скатерть завтрака на траве.
Обычно Эмили усаживалась в уголке, скрестив под собой ноги, на узком шерстяном коврике с узором из разноцветных ромбов. Коврик был ее территорией, ее равниной и ее типи — она всюду таскала его за собой.
Джейсон клал на коврик разные мелкие лакомства, чаще всего лакричные конфетки, которые девочка очень любила, так, как он делал бы для кошки.
И Эмили поклевывала угощение, думая о чем-то своем.
Она терпеть не могла фотосеансов с новобрачными либо людьми в форме: невесты были дурны лицом, а молодые военные почти все наглецы; зато она просто обожала, когда позировали пожилые актрисы.
Какие же великолепные были у них наряды! Жар солнца, проникавший в теплицу, резко усиливал исходивший от них запах пыли, резеды, рисовой пудры.
В дни, когда он их фотографировал, Джейсон особенно тщательно работал со светом. По опыту зная, что недоэкспонированный снимок всегда подчеркнет морщины, пушок на верхней губе, поры, угри, вялость кожи, он отдавал предпочтение легкой передержке, заливая теплицу светом, чтобы каждая частица воздуха, словно драже, была покрыта белым налетом.
На пороге студии эти милые старушки останавливались, ослепленные.
Некоторые из них говорили, что, наверное, это и значит «светло, как в раю». Другим же буйное солнечное сияние, многократно умноженное стеклянной крышей, напомнило торжественный вечер открытия театра «Савой», первого в Лондоне, освещенного электричеством; им казалось, что они еще слышат восторженный крик удивления, вырвавшийся одновременно из тысячи грудей, когда в здании вдруг вспыхнули тысяча сто пятьдесят восемь лампочек Суона
[37], питавшихся от динамо-машины, которую приводили в действие три паровых агрегата.
В тот вечер, 10 октября 1881 года, давали «Пейшенс»
[38] — комическую оперу Гилберта и Салливана
[39], повествующую о любовных перипетиях молоденькой доярки и влюбленных в нее троих военных и двух поэтов. Несмотря на все достоинства спектакля, престарелые дамы были уверены, что бурная финальная овация объяснялась не в меньшей степени электрическим чудом, чем игрой Леоноры Брэхем
[40], которая в платьице с воланами и пышных нижних юбках исполняла главную роль, — Леоноре тогда уже стукнуло двадцать восемь, что, по мнению ее товарок, было многовато для юной доярочки, особенно под беспощадным огнем суоновских ламп.
— Надо признать, что мы, актрисы, далеко не добры, — проквохтала Марго Добсон, некогда покорявшая Лондон в «Трагедии Джейн Шор»
[41]. — Ремесло к этому не располагает. Кстати, заметьте: во всех профессиях есть свои святые, кроме нашей.
Пришло время угоститься пьяной вишней: поднести за хвостик ко рту, округлить губы, подержать ягоду за передними зубами (у Марго Добсон они были крупные и желтоватые), затем слегка потянуть за хвостик, оторвать плод и, наконец, надкусить, наслаждаясь вкусом вина и сладкой мякоти. Совершив этот ритуал, старуха прибавила:
— За единственным исключением — святого Геласия Комедианта, замученного в Гелиополисе той же публикой, что минутой раньше ему рукоплескала
[42]. Ладно, не будем преуменьшать его заслуг, и все же это случилось в третьем веке. С тех пор больше никто из наших не обрел ореола святости. До чего же хороши у вас вишни, Фланнери, крепость и сладость одновременно — сколько вы их выдерживаете в вине?
Разве не удивительно, что такой одаренный фотограф, как Джейсон Фланнери, предпочел прозябать в уголке, столь отдаленном от лондонской театральной жизни, который служил центром притяжения бывших звезд, некогда составлявших славу английской сцены, а ныне — наиболее рентабельную часть его клиентуры?
В том-то и заключалась вся тонкость: он предоставлял бывшим актрисам возможность бегства, благодаря чему они могли, как в старые добрые гастрольные времена, тешить самолюбие, становясь «недоступными» на целую неделю по той причине, что им приходилось позировать известному фотографу, настоящему художнику, который отказывался работать везде, кроме своей студии, устроенной в его родовом поместье в одной из живописных долин Восточного Йоркшира.
Пребывание в Халле «маленьких дамочек» (Джейсон называл их так, заметив, что, перейдя от сцены к обыденной жизни, они теряли в росте от трех до пяти дюймов) было организовано самым тщательным образом.
Поселившись в городском отеле, каждая по приезде обнаруживала на комоде в своем номере коробочку овсяного печенья с яичной глазурью, а также внушительную монографию о местной знаменитости, поэте-метафизике Эндрю Марвелле (1621–1678), известном, во всяком случае, в литературных кругах городка
[43], своим трудом под названием «Заметки по поводу лживой речи, написанной неким Томасом Дансоном
[44] под предлогом служения делу Господню, и ответного письма, посланного ему мистером Джоном Хоу
[45] в свидетельство того — как утверждает доктрина протестантов, — что лишь деятельное и всеобъемлющее Божие Предопределение обусловливает все поступки людей, в том числе и самые дурные из них».
Джейсон сомневался, что хоть одна из актрис когда-нибудь открыла книгу о Марвелле, — скорее всего, они просто запихивали монографию в чемодан, сетуя на ее тяжесть и предпочитая ей воздушность восхитительного печенья, но все же подарок им льстил, ибо служил подтверждением того уважения и признания их значимости, которое выказывал фотограф.
Да и как могли они не гордиться, что с ними обращались точно с героинями Бюхнера, Караджале, Ибсена или Стриндберга, тогда как большинство видело в них лишь легкомысленных и вздорных актерок, нечто поросячье-розовое, лепечущее что-то пустое деланым голоском, прикрываясь мантилькой, в кружевах которой оседают брызги их слюны.
В пятьдесят — на сцене, плохо освещенной желтоватым и неверным светом газовых рожков, — они, затянутые в корсет, втиснутые в тугие панталоны, с докрасна облизанными губами, еще могут произвести впечатление и сойти за шестнадцатилетних инженю. Но вот подойдет шестидесятилетний рубеж, и шеи сделаются дряблыми, белки глаз пожелтеют, глаза не захотят широко открываться, им все труднее будет являть удивление или восторг, волосы обретут сухость соломы, особенно у блондинок, уголки губ сползут вниз, бледные десны начнут источать неприятный запах прогорклого масла, жесты утратят четкость, движения — свободу, а реплики выпадут из памяти. И тогда они впервые услышат в зале смешки. Пройдет еще пяток лет, и занавес упадет. Навсегда. О, они еще переживут момент последнего триумфа, утопая в букетах цветов, чьи свежие стебли оставят влажный след на корсажах, если, конечно, это не будет след рыданий. Зрители поднимутся и будут аплодировать стоя, режиссер расцелует — обычно актрисы старались этого избегать, чтобы не чувствовать его зловонного из-за жевательного табака дыхания, но этим вечером все будет иначе: отныне этот запах станет для них запахом театра, кулис и оваций.
Разворачивая рулоны раскрашенных тканей, которые он использовал для фона, Джейсон рассказывал Эмили об актрисах, которых он ждал на этой неделе.
— Сначала у нас побывает мисс Амалия Пикридж, ей скоро стукнет восемьдесят два, потом Эллен Барроу-Матте, разменявшая восьмой десяток, а в пятницу подойдет очередь Марго Добсон, надеюсь, у нее прошли галлюцинации — какое-то время она видела черную собаку, всегда одну и ту же, неопределенной породы, отощавшее животное, которое, казалось, ее поджидало; бедняга мисс Добсон не представляла, куда собака хотела ее увести, но только чувствовала, что ни в коем случае не должна за ней идти.
Несмотря на правильно подобранное освещение, использование для уменьшения резкости изображения различных растров и светофильтров, Джейсон редко посылал своим клиенткам настоящие снимки, которые у него получались, — те, как правило, оставались в его архиве.
Он предпочитал с виртуозностью фальсификатора подменять их фотографиями лиц, которые были у актрис несколькими годами раньше, которые он копировал, применяя набор специальных объективов, насадок и съемных колец, с фотографий из старых журналов «Фотнайтли ревью», «Иллюстрейтед Лондон стейдж» или «Атенеум».
А в завершение ретушировал отпечатки графитом.
И хотя разница между вчерашним и сегодняшним не всегда очевидна, значит, все же она была достаточно ощутимой, раз актрисы приходили от фотопортретов Джейсона Фланнери в восторг. А тот от своего фотомонтажа не испытывал никаких угрызений совести — ведь клиентки были довольны. Если бы Бог существовал, говорил себе Джейсон, он наверняка поступал бы так же, даруя своим избранникам вторую молодость и в то же время отдавая дань уважения их истинному облику, который они имели, пребывая на этой Земле.
Старые актрисы почти не замечали Эмили.
Поначалу девочка была для них такой же неотъемлемой частью Пробити-Холла, как серое небо, порыжевшая живая изгородь, туман над холмами, ветер, дувший с моря, мальчик-посыльный в отеле Халла, кучер фиакра, миссис Брук или лисицы, которые вечерами бродили вдоль дороги.
Неотъемлемая часть — это значит Эмили как элемент ансамбля, не больше чем предмет мебели, след дождя на садовой дорожке, потрескивание поленьев в камине. Вплоть до того, что она казалась им растворенной в окружающем, становилась невидимой. Однажды утром лучшим подтверждением этого послужил поступок Эллен Барроу-Матте: встретив Эмили на лестнице, старая актриса ее не увидела, просто не увидела и столкнула, так что девочка упала и пролетела несколько ступенек.
Эмили не умела нравиться. Всегда молчаливая, никогда не улыбавшаяся, с жесткими волосами и темными глазами, слишком широким у основания носом и странным цветом лица — разве ирландки бывают такими краснолицыми, хотя тут и говорить нечего: даже им далеко до настоящих девочек-англичанок с фарфоровой кожей.
Бывшие актрисы писали друг другу записки вроде этой:
«Фланнери взял на воспитание, уж не знаю, как лучше сказать, нечто вроде якобы… во всяком случае, он выдает ее за ирландскую сиротку, подобранную им прямо на нью-йоркской улице; он представит ее вам как свою приемную дочь, не верьте, но делайте вид, что так оно и есть, поскольку наш фотограф ее обожает и просто тает от проявленного по отношению к ней внимания, я, например, подарила ребенку игрушечную кухонную плиту из крашеной жести, работающую как настоящая. И если вы затрудняетесь в выборе подарка для девочки, когда поедете в Пробити-Холл, почему бы вам не приобрести кукольный сервиз?»
Она получила сервис. И даже несколько. Но Эмили с ними не играла, ее воображение не было настолько развито, чтобы вообразить невероятную ситуацию, при которой тряпичные куклы (Джейсон отдал ей кукол, хранимых Флоранс со времени ее детства) пробовали бы невидимые блюда с крошечных, усеянных цветами тарелочек.
Куда больше нравились ей кухонные приспособления, которыми пользовалась миссис Брук, особенно с подвижными деталями: например, взбивалка для яиц, измельчитель для изготовления сосисочного фарша или яблокочистка, состоявшая из лезвия, соединенного с металлическим штырем, который приводился в движение ручкой, отчего насаженное на штырь и вращавшееся вместе с ним яблоко, задевая за лезвие, очищалось от кожуры.
Вот так штука, восхищалась Эмили, которая с тех пор, как оказалась в Англии, никак не могла досыта наесться яблок. Дыхание ее и то пахло яблоками. Так же как и нижнее белье — ведь если все время питаться яблоками, то и пот твой будет ими пахнуть.
Возможно, в этой ранней тяге девочки к разного рода механизмам с шестеренками, защелками, всевозможными винтиками и болтиками уже проглядывала ее будущая любовь к велосипеду.
В часы, когда Эмили не слонялась по кухне, она занималась усовершенствованием «снежной змеи»
[46] — единственной игрушки, которую она любила.
Свою «змейку» она изготовила самостоятельно из слегка вогнутой косточки куропатки, на конце которой она укрепила два больших пера, что-то вроде вертикального оперения.
Игра заключалась в том, чтобы положить «змею» на замерзшую поверхность речки и толчком запустить как можно дальше.
Эмили попыталась приобщить к этой игре ребятишек Чиппенхэма, но тем «снежная змея» не понравилась. Вместо этого дети разбрелись по льду, отыскивая заснеженные островки и делая большие снежки, добавив туда плевков или мочи, чтобы затем запустить их в Эмили. Один снежок угодил прямо в лицо, а два других в шею, после чего она сбежала. И поскольку бегала она гораздо быстрее, чем одышливые и неуклюжие коротышки-англичане, мгновенно исчезла из виду. Точно по волшебству. А те остались стоять как вкопанные с раскрытыми ртами и этими мерзкими, таявшими у них в руках снежками.
Интерес к «снежной змее» был у Эмили скорее эстетический. В сущности, не столь уж важно, какое расстояние «змея» могла пробежать по льду, главное — правильно выбрать косточку, оценить ее форму и окраску, текстуру, равновесие и скорость — стоило бы добавить: ее магические свойства, что, впрочем, можно было сказать почти обо всех вещах, пришедших из того времени и мира, где Эмили еще звалась Эхои.
Игроку делало честь, если он мог выстроить на льду сразу несколько «снежных змей» (у Эмили их насчитывалось уже семь, а восьмая находилась в стадии доработки), что доказывало его принадлежность к клану, где умели как надо подстрелить куропатку, крякву или чирка.
Но словарный запас Эмили еще не позволял ей подробно, а главное — верно рассказать обо всем этом ребятишкам Чиппенхэма.
Кроме «снежных змей», в коробке из-под печенья девочка хранила несколько предметов, напоминавших ей те, что она видела у индейских целителей и которым приписывала ту же магическую силу: перышки, кусочки совиного помета, вбиравшего в себя при свете луны целительные флюиды, мелкие камешки (их Эмили особенно почитала, зная, что они ее переживут, даже если она достигнет глубокой старости), пучки засохшей травы, шерстяные очески и крапивные стебли, которые она высушивала, чтобы мастерить из них «ловцы снов».
Джейсон приходил в восторг от легкости, с которой девочка рвала крапиву. На самом деле крапива жгла ее точно так же, как и остальных, но болевой порог у Эмили был куда выше, чем у других детей. И потом, у нее просто не имелось выбора: Пробити-Холл нуждался сразу в нескольких «ловцах снов», раз уж миссис Брук упорно уничтожала пауков и сметала везде паутину. Как будто эта самая миссис Брук не знала, что по ночам сотни снов проходят через фильтры паучьих сетей: хорошие сны свободно проникают сквозь них и уж потом входят в голову спящего, а кошмары залипают в паутине, и нужно только дождаться утра, чтобы их испепелили первые солнечные лучи. И вот если какая-нибудь миссис Брук или большая буря (что почти одно и то же, думала Эмили) разметут паутину и ее станет недостаточно, чтобы сортировать сны, вот тут-то и пригодятся рукотворные «ловцы».
Подготавливая свою мастерскую для очередной фотосъемки, Джейсон как-то раз попросил Эмили изготовить для него индивидуальный «ловец».
— Все из-за Флоранс, — пояснил он. — Что-то уж больно часто она стала являться мне во сне.
10
Он встретил ее в театре «Альгамбра»
[47].
Флоранс исполняла эскапологический номер, заключавшийся в освобождении от сложного сплетения разнообразных пут. Ее обвивали красными и белыми веревками, стягивали кожаными ремнями, заковывали в цепи, на которые затем вешались замки, а после всего этого заталкивали в мешок, где ее поджидали змеи.
Надтреснутым, чуть гнусавым голосом она молила о свободе.
По щекам ее стекали слезы, она подхватывала их кончиком языка и сглатывала. Голова склонялась набок, как у умирающей птицы. Флоранс была бесподобна.
Но грумы «Альгамбры» были безжалостны и продолжали завязывать ее мешок, который затем с помощью лебедки поднимали над пылающим костром. Отчаяние молодой женщины достигало апогея, она испускала душераздирающие крики. Случалось, что зрители-мужчины не выдерживали и бросались на сцену с ножами, готовые немедленно вспороть мешковину. Но грумы тут же останавливали их порыв, разоружали смельчаков и manu militari
[48] водворяли на место.
Тем временем снизу мешок начинал чернеть и дымиться и внезапно вспыхивал. Пламя вздымалось все выше вместе с клубами черного дыма, из-за которого почти ничего нельзя было разглядеть. Крики Флоранс смолкали.
Когда дым рассеивался, каждый мог удостовериться, что ни от мешка, ни от Флоранс, ни от змей ничего не осталось. Только груда цепей с почерневшими звеньями возвышалась над небольшим серым холмиком — прахом. Зал не дышал. Кое-кто строил предположения, что на этот раз номер закончился плачевно и молодая женщина сгорела заживо. Пепел на сцене — это все, что от нее осталось.
И в этот момент из-под купола по канату спускалась Флоранс.
Изображая ангела, в которого превратила ее мученическая смерть, она теперь была во всем белом, с двумя большими крыльями из перьев за спиной.
Оркестр грянул «Аллилуйю» из «Мессии» Генделя, и театр сотрясли бурные овации.
— Нелепость, — отозвался Джейсон, когда побывал на представлении в первый раз. — Сплошное дурновкусие.
Тем не менее он пришел на спектакль следующим вечером, и еще раз, и еще.
Сразу после Флоранс выступал комик Дан Лено, сольный исполнитель, которому Чарлз Диккенс, похлопав его по выпуклому темени, однажды предсказал, что он добьется большого успеха, — и точно, этот Лено настолько преуспел, что отныне считался самым потешным человеком на Земле. Стоило его увидеть переодетым женщиной, и публика приходила в неистовство, зрители топали ногами и рыдали от смеха. И только Джейсон оставался холодным как мрамор: подобно огню, сжигающему кислород, Флоранс поглощала все его эмоции.
В последний вечер, перед тем как сесть в поезд до Халла, он пробрался за кулисы в надежде ее увидеть. Но актрисы не было в «Альгамбре», она уже находилась в другом театре — каждый вечер Флоранс выступала в трех заведениях.
Тогда он написал, предложив для него позировать. Она согласилась, и они договорились встретиться в Лондоне; приехав, Джейсон обнаружил, что от волнения забыл взять из дома объективы для фотокамеры.
Он не сразу рассказал ей об этом, и они прогулялись по набережной Темзы до Саутваркского собора и руин Винчестерского дворца, болтая о том о сем, не затрагивая серьезных тем и задавая друг другу глупые вопросы, на которые отвечали столь же глупым смехом.
И это было восхитительно.
Джейсон постарался повернуться так, чтобы ветер с реки относил ему в лицо дыхание Флоранс, в котором было что-то сладостно-сдобное. Он страстно желал ощутить его еще ближе, но для этого было нужно, чтобы она остановилась и позволила ему приблизить лицо почти вплотную и чтобы губы ее остались полуоткрытыми. Однако он не осмеливался на такую странную просьбу. Хотя она и была артисткой, наверняка сочла бы его сумасшедшим.
Да он и точно сошел с ума, когда с ней расстался, ознаменовав их встречу тем, что ночами перестал спать и не спал целую неделю, питаясь по утрам одними ломтиками черного редиса, которые погружал в бокал виски «Стратайл», очень крепкого и душистого, с каждым днем разоряясь все больше — во всяком случае, вплоть до дня их следующего свидания, на которое, возможно, она и согласилась бы прийти, — чтобы придать себе облик истинного денди. Догадывалась ли она, во что ему обошлись вигоневое пальто, трость с набалдашником, сигара после каждой трапезы, ношение монокля и привычка пользоваться золотой зубочисткой?
Она? Она только расхохоталась, запрокинув голову; и он был потрясен, заметив у нее на шее продолговатые сиреневые синяки от цепей, которые ей приходилось носить, исполняя свой номер.
Он о ней мечтал, но Флоранс умерла, а он продолжал видеть ее во снах.
Чаще всего эти сны были невинны — например, Флоранс на фоне пейзажа, но порой в них таилась бездна очарования, как в том, где Флоранс и Джейсон вдвоем катались на коньках, — и хотя в реальной жизни он не надевал их ни разу, Джейсон великолепно справлялся; главное, что Флоранс скользила рядом, и ему довольно было любоваться ей, чтобы не только сохранять равновесие, но и исполнять разные фигуры — «петли», прыжки и вращения.
Но утром сладость снов безнадежно портилась воспоминанием, что Флоранс больше нет, и полными отчаяния образами, связанными с ее смертью.
Память о снах преследовала Джейсона часами, как шум моря сопровождает нас еще долго после того, как мы его покинули. Именно это последействие он и хотел заставить замолчать, вытравить, стереть.
И он стал возлагать надежды на «ловцы снов» Эмили.
Но девочка отрицательно покачала головой: если это хорошие сны, вроде катания на коньках, объяснила она, «ловец» их пропустит сквозь себя беспрепятственно.
Иногда, когда Джейсон долго засиживался в мастерской, ему не хотелось подогревать еду, приготовленную миссис Брук. Тогда он отводил Эмили в паб «Роял Джордж и Батчер» и угощал омлетом с яблоками и ветчиной, который Галлахер, патрон заведения, готовил специально для нее.
В пабе девочка слышала речь, которая не имела ничего общего с выговором старых актрис; у жителей Йоркшира четко выражен звук «р», в отличие от оксфордского произношения и уж тем более от языка сиу, где вовсе нет этого звука.
На сей раз появление Эмили вызвало оживленную полемику. Тредуэлл вновь сел на своего конька, заявив, что Фланнери до сих пор не предъявил ему никакого документа, подтверждающего, что он имеет какое-либо законное право на Эмили. Значительно превысив свои полномочия обычного блюстителя общественного порядка, констебль взял на себя труд написать в полицию Куинстауна, ирландского порта, откуда три миллиона эмигрантов отбыли в Новый Свет, с целью получить сведения о Лиаме и Мэрин О’Каррик и их дочери Эмили, которой тогда было около трех лет.
Куинстаун ответил, что через порт прошли действительно много ирландцев с фамилией О’Каррик, но имена были другими, либо число, пол и возраст детей у их однофамильцев не соответствовали тому, о чем сигнализировал Тредуэлл.
Кроме того, архивы Куинстауна, в частности досье, касавшиеся эмигрантов, сгорели во время большого пожара, уничтожившего Дворец правосудия, где они хранились, так что любая гипотеза могла считаться правдоподобной.
— Давай немного поговорим, — произнес Джейсон, двумя пальцами приподнимая подбородок Эмили, чтобы она оторвалась от своего омлета. — Скажи, ведь ты переплывала океан?
— Да, — подтвердила девочка.
— Разумеется, переплывала, — согласился констебль, — но вот только в каком направлении? Она так же похожа на ирландку, как я на молочного поросенка. Скажи-ка, малышка, название «Куинстаун» тебе о чем-то напоминает?
— Куинстаун?..
— Это порт в Ирландии.
Эмили молчала. Но не Джейсон.
— Да что вы пытаетесь доказать, Тредуэлл?
— Мы всего лишь хотим быть уверенными, что вы не увезли девочку вопреки воле ее родителей.
В серьезных случаях констебль охотно прибегал к местоимению «мы», напоминая, что он входил в могущественную и вездесущую организацию, располагавшую самым современным и высокоэффективным оборудованием, — разве Тредуэлла не снабдили свистком вместо прежней деревянной трещотки и разве не ходили слухи, что в самом скором будущем полиция графства станет разъезжать на автомобилях?
С еженедельным жалованьем в один фунт три шиллинга и четыре пенса констебль, несомненно, превосходил простого горожанина и становился живым воплощением закона.
Симпатизируя тори, он держал сторону пивоваров и содержателей пабов, читай — таких же беспробудных пьяниц, как он сам, против сторонников либеральной партии, агитирующих за общества трезвости.
Теперь, когда с преступностью в Чиппенхэме было покончено (если и встречались смертельные случаи после убийства маленького сына Сары Энн Краксфорд, то либо от того, что лошади понесли, либо какой-нибудь полуночник угодил в реку, либо ружье выстрелило при чистке), констебль Тредуэлл мог полностью отдаться служению общественному благу.
— О, я далек от предположения, что у вас были дурные намерения, — прибавил он. — Но я поневоле возвращаюсь мыслью к миссис Лафройг, открывшей двери дома для всех бездомных кошек округи; мне кажется, она стремится восполнить недостаток сердечной привязанности. Что касается вас, могу лишь предположить, что смерть супруги оставила в вашем сердце священную пустоту. Пробити-Холл — большая усадьба, представляю, как зловеще отдается каждый шаг, когда находишься там один. А тут маленькая девочка, которая бегает повсюду, вносит оживление, возвращает жизнь этой старой усыпальнице, — сколько бишь комнат у вас в Пробити?..
Не дождавшись ответа (раздраженный Джейсон лишь что-то буркнул про себя), Тредуэлл подал знак Галлахеру налить еще пинту «Фуллерса» и сбил излишки пены мизинцем, орудуя им как лопаточкой.
— Я изучил списки пассажиров, — снова начал он, обсасывая вымазанный в белой пене палец. — Девочка могла плыть на «Эфиопии», одном из последних судов с эмигрантами, вышедшем из Куинстауна. Мной было установлено, что на борту находилась семейная пара ирландцев, неких Шиллери. Он фермер, она швея. С ними был ребенок, девочка, которой теперь было бы столько же, сколько Эмили. Я имею в виду возраст, который вы назвали, — без документов разве можно знать точно? Я телеграфировал в Нью-Йорк, и Нью-Йорк мне ответил: Шиллери подали жалобу на похищение у них ребенка.
— Если не считать того, что фамилия Эмили не Шиллери, а О’Каррик.
— Ну да, — пробормотал Тредуэлл, — с ваших слов.
На этом констебль остановился и прикончил пиво, оставаясь абсолютно невозмутимым. Тредуэлл не испытывал к фотографу никакой враждебности. И терпения ему было не занимать. Он не собирался устраивать ловушку, а лишь жаждал правды. И это делало его опасным. Потому что правда — не искусственно созданная конструкция, не совокупность «рукотворных» элементов, а следовательно, и контролируемых, как ложь, которая изначально задумана так, чтобы избежать разоблачения, ложь можно видоизменять, усовершенствовать по ходу дела — именно с этой целью Джейсон принялся изучать старые газеты, чтобы больше узнать об ирландском картофельном кризисе и выглядеть более правдоподобным, описывая отчаяние семьи О’Каррик, отчаяние, вынудившее их (по его версии) передать маленькую Эмили в учреждение общественного призрения.
Так уж случилось, что он, Джейсон Фланнери, как раз проходил мимо одного из таких учреждений и был вынужден остановиться, увидев слезы Мэрин О’Каррик и вдохнув запах холодного супа и мочи, распространявшийся от одежды Лиама, — запах торжествующей нищеты. Он спросил у ирландцев, что с ними произошло, и тогда Лиам и Мэрин О’Каррик показали ему на девочку, прижавшуюся спиной к двери приюта. Между ними завязался разговор, вернее, не разговор, а торг, прямо на улице, в холодном воздухе, пахнувшем дымом, под снегом, запорошившим их волосы (оба были без головных уборов). Семейная пара назвала ему сумму, которая, если не считать нескольких долларов, составляла все, что у него имелось в тот момент. Он достал из кармана деньги, пересчитал их, защищая от ветра, немилосердно задувавшего с улицы, и Лиам и Мэрин кивнули в сторону девочки, словно говоря: «Сделка состоялась, теперь она — ваша».
Но правда, думал Джейсон, глядя на констебля, потягивающего пиво и вздыхающего от удовольствия после каждого большого глотка, правда не такова, она противоположна лжи, она непредсказуема, субтильна, хрупка, и было бы непростительной глупостью вверять ее таким ничтожествам, как Гораций Тредуэлл.
Дождь за окном все усиливался.
Подушечкой большого пальца Эмили провела по дну тарелки, собрав, сколько смогла, остатки кушанья, затем взяла палец в рот и облизала, вдыхая запах омлета, и погладила нос, зажав его между большим и указательным пальцем той же руки. Голова ее качнулась в сторону и упала на грудь. Девочка заснула.
Над Чиппенхэмом тем временем разразилась настоящая буря.
Джейсон Фланнери завернул ребенка в свое пальто, взял на руки и вышел на улицу.
Тредуэлл проводил их взглядом, затем подошел к окну, вытер рукавом один из квадратиков, его составлявших, и стал смотреть сквозь узорчатое стекло на силуэты фотографа и ребенка, становившиеся все более расплывчатыми перед тем, как совсем раствориться в ночи.
— Ты мне еще покрутишься вокруг тутовника в Вейкфилде
[49], — прошептал констебль.
Это могло стать для него шансом блистательно завершить карьеру, до той поры довольно бесцветную.
Решимость Тредуэлла сразу подняла ставки. Ведь с той пресловутой субботы, когда фотограф представил Эмили завсегдатаям паба «Роял Джордж и Батчер», Джон Галлахер, патрон заведения, начал принимать ставки: удочерил Фланнери девочку или похитил, вместе с, так сказать, вспомогательным вопросом: кто такая Эмили: а) ирландка; б) американка; в) прочее?
Вот уже год, как эта игра владела всеми умами. Сначала минимальная ставка равнялась пенни, затем довольно быстро дошла до шиллинга, и можно было ожидать в скором времени ее роста до кроны.
Все больше любителей азартных игр начинали требовать, чтобы прием ставок прекратился и выигравшие получили свои деньги. Но вот только кого признать выигравшим? Как определить победителей, раз никто не знал ответов на поставленные вопросы?
Это было все равно что держать пари на то, есть ли жизнь после смерти. Галлахер знал такой пример, когда один букмекер из Ливерпуля осмелился на подобное пари и набивал себе карманы до тех пор, пока группа игроков не подала на него жалобу, впрочем, без всякой пользы для себя, ибо судьи заключили, что мошенничества тут не было, ибо ответ на вопрос, несомненно, существовал: миллионы покинувших эту грешную землю наверняка его знали, и тот факт, что они не могли поделиться своим знанием с ныне живущими, не мог быть вменен букмекеру в вину.
Стало быть, назрела насущная необходимость как можно скорее завершить расследование, начатое Тредуэллом.
Сделанные ставки ежедневно записывались мелом на обороте мишени для дартса. Но в тот вечер после короткой перепалки Фланнери с Тредуэллом посетители пивнушки «Роял Джордж и Батчер» сочли констебля более убедительным, чем фотографа. Гипотеза похищения, которая по числу сторонников с начала недели упала ниже двадцати двух процентов, теперь взлетела в цене до сорока процентов.
Часть вторая
1
Никто не отнесся с предубеждением к тому, что местная пресса, в данном случае «Чиппинг кроникл», во вторник 25 апреля 1905 года известила население Чиппенхэма, что Джейсон Фланнери сочетается браком с собственной дочерью.
Разумеется, в объявлении не содержалось и малейшего намека на уже существовавшие между Эмили и Джейсоном родственные отношения, и жители городка отнеслись к этому с пониманием.
Все — за исключением, пожалуй, констебля Тредуэлла, который вот уже четырнадцать лет пытался разрешить неразрешимое с упорством истинного полицейского, так хорошо описанного Жюлем Верном в образе сыщика Фикса. На протяжении всей книги «Вокруг света за восемьдесят дней» Фикс поджидал случая арестовать Филеаса Фогга, который, как он подозревал, вовсе не был джентльменом, за кого он себя выдавал, а был дерзким вором, похитившим из Английского банка пятьдесят пять тысяч фунтов стерлингов.
Вскоре после возвращения из Америки Джейсон Фланнери купил экземпляр знаменитого приключенческого романа, переведенного и выпущенного в свет английским издательством «Раутледж и К˚», прочтя однажды в «Таймс», что одной из самых захватывающих сцен в нем было описание нападения на поезд банды свирепых индейцев сиу.
Все, что касалось сиу, отныне не могло быть ему безразлично.
За это время он успел прочесть: «Сцены индейской войны в Соединенных Штатах»
[50] Бурнишона; рассказ священника Эннепена
[51], находившегося в плену у индейцев Висконсина; «Индейское детство» доктора Истмена (того самого, помогавшего раненым в церкви Пайн-Риджа и вверившего Джейсону судьбу маленькой Эхои); «Один день из жизни в стойбище сиу» Элис Флетчер
[52]; «Рассказ о том, как я была пленницей у индейцев сиу» Фанни Келли
[53], а также «Историю войны с индейцами сиу» Айзека Херда
[54].
Долгие часы он проводил за просмотром библиотечных каталогов, где, по его мнению, был шанс раздобыть хоть какой-нибудь материал по вопросам социальной антропологии, однако жизнь народа лакота-сиу, похоже, мало интересовала библиотеки Йоркшира, да, пожалуй, и остальной Англии.
Пока Джейсон пробегал глазами названия — как знать, вдруг повезет? — соответствующие тому, что он искал, Эмили играла, пристроившись у него в ногах и свернувшись клубочком, точно довольная жизнью кошка. Порой она часами жевала сорванные с дерева листочки, превращая их в липкие темные шарики, которые затем выплевывала прямо в лицо Джейсону, норовя угодить то в глаз (за что полагалось пятьдесят очков), то в ноздрю (сто очков), либо в рот, когда того одолевала зевота (у Джейсона рот был большим, и разевал он его широко, из-за чего попадание в цель стоило лишь двадцать очков), или же в головку трубки, когда смоченный слюной шарик вызывал легкое потрескивание, вслед за чем из нее вырывалась тоненькая струйка голубоватого дыма (всего тридцать очков — хотя зрелище впечатляло, однако учитывалась легкость достижения цели: трубка не двигалась, и красное, доступно зиявшее жерло не представляло трудности для такого меткого стрелка в сарбакан, хотя и без сарбакана, каким была девочка).
День шел за днем, вечер за вечером, и Эмили потихоньку подрастала. Грудь ее и бедра приобретали новые очертания, словно руки умелого горшечника придавали все более округлые и совершенные формы драгоценной вазе.
В один из таких прекрасных вечеров ей исполнилось десять лет, в другой — пятнадцать, а еще в один — девятнадцать.
Перенесемся в тот самый вечер, осенний вечер ее девятнадцатилетия.
Устремившись от Гримсби к северу вдоль устья Хамбера, юго-западный ветер гнал перед собой тяжелые, набрякшие дождем облака, и те, хотя и не встретив на своем пути заметных препятствий, тем не менее прорвали свое могучее брюхо и разразились обильным и теплым ливнем, так что и Чиппенхэм получил положенную ему долю.
Подходил к концу день фотосъемки, на редкость утомительный — солнце то выглядывало, то снова пряталось, вынуждая Джейсона и его ассистентку Эмили то и дело сдвигать и раздвигать тяжелые драпировки, служившие для уменьшения либо увеличения освещенности в теплице.
Джейсон добился того, что ему согласилась позировать Кристабель Панкхерст, вместе со своей матерью Эммелиной основавшая «Женский социально-политический союз»
[55]. Кристабель выставила единственное условие — она должна свободно и абсолютно бесплатно распоряжаться всеми сделанными снимками. Прошло уже два года с момента создания движения суфражисток, чей образ изрядно поблек, и Кристабель была согласна на все, лишь бы их борьба вновь была отражена на первых полосах газет. Для митингов и шествий «Женский социально-политический союз» крайне нуждался в ярком представлении, особенно в плакатах с изображением лидеров движения.
Как-то раз на собрании Либеральной партии в Лондоне Кристабель плюнула в лицо полицейскому, который хотел помешать ей выступить с политическими требованиями; немедленно задержанная, она отказалась выплатить символическую сумму штрафа в пять шиллингов, что и привело ее в тюрьму.
Она как раз только что покинула застенок, еще сохранив в лице интересную бледность. В Пробити-Холл молодая женщина явилась в зеленом фигаро и белоснежной блузке, которые очень шли к ее золотисто-каштановым волосам, собранным сзади в мягкий узел; грудь суфражистки украшал большой медальон в стиле ар-нуво, изображавший то ли цветок орхидеи (по мнению Джейсона), то ли стрекозу (на взгляд Эмили, впрочем, у нее еще не было возможности узнать, на что похожи орхидеи).
В свои двадцать пять мисс Панкхерст была восхитительна.
И можно было только удивляться, почему вместо того, чтобы дергаться, как чертик в табакерке, и призывать на помощь коллег, полисмен этот попросту не достал носовой платок и не стер со своей грубой красной физиономии несколько жемчужно-блестящих капелек влаги, исторгнутых столь прелестным ротиком.
«Уж я точно не стал бы делать из этого истории», — подумал Джейсон.
И вот тогда-то он посмотрел на рот Эмили, и ему показалось, что он видит его впервые, по крайней мере не как что-то утилитарное, функция чего заключена в издавании звуков или поглощении пищи, в зевании или смехе: то, что он увидел в мягком гризайле уходящего дня, это рот, находящийся как раз в таком месте — вернее было бы сказать, прорисованный в месте, где кисть художника кладет последний мазок, довершающий идеальный образ женского лика; и он спросил себя, как это он, вся жизнь которого, по сути, сводилась к беспрестанной тренировке взгляда, мог не заметить столь ослепительной очевидности: Эмили превратилась в красавицу.
В тот вечер на девушке были длинная серовато-синяя юбка и белая блузка со стоячим воротником, касавшимся мочек ушей; ее черные волосы были собраны в пучок, забранный в сеточку, усеянную мелкими гранатами, — подарок Джейсона, узнавшего из книг, что индейцы считают, будто красные гранаты предостерегают человека от опасности.
Именно тогда Эмили, воздев руки над головой, чтобы поднять штору номер семь (ту, что, скользя по двум горизонтальным «рельсам», закрывала от солнца верхнюю часть теплицы), провела кончиком языка по губам, как иногда это делает тот, кто голоден; и тогда Джейсон, не зная, что сказать, но ощущая властную потребность заговорить с ней, произнес:
— Не хочешь ли ты есть, Эмили?
Почему он вложил столько нежности в простенький вопрос? Отчего короткая фраза будто продолжила звучание после того, как он закрыл рот, словно он сказал нечто важное, что должно было в корне изменить их сложившиеся привычки?
Да и Эмили казалась растерянной. Штора была уже наполовину поднята, и в окне показались грозовые облака, под которыми кружились в стремительном полете стрижи.
— Хочу ли я есть? — проговорила она. — Пожалуй. А ты? Миссис Брук ушла сегодня пораньше из-за болезни мужа. Похоже, она не успела приготовить нам ужин. Давай я что-нибудь подогрею. Остатки жаркого из ягненка, например, и сделаю подливку с корнишонами. А может, лучше с красным луком — я обжарю его с сахаром, карамелизирую.
— Красный лук с сахаром?
— Конечно, на это, полагаю, меня хватит, — рассмеялась она.
Джейсон подумал, что он и представить не может ничего приятнее, чем кушанье, приготовленное руками Эмили, да еще и с корнишонами. Или с красным луком. Пусть выберет что пожелает, он ей полностью доверяет.
Болтая не только с престарелыми актрисами, но и с мамашами и свекровями новоиспеченных жен, а также с рестораторами, являвшимися в Пробити-Холл, чтобы Джейсон увековечил их кулинарные шедевры из курицы или изысканную выпечку, которыми те собирались потчевать приглашенных на свадьбу, конгресс или прочие торжества, Эмили усвоила традиции английской кухни с той же легкостью, что и грамматические правила или требования дресс-кода.
Собирая гирлянды из искусственных цветов, которые фотограф использовал в качестве декорации при съемке портретов Кристабель Панкхерст, Эмили принялась описывать, как она собирается готовить им нечто вроде рагу, томленного в густом и душистом винном соусе.
Пока она говорила, Джейсон снова взглянул на ее лицо и рот, и, увидев, как в полуоткрытых губах мелькают ее влажные зубы, а то и остренький кончик языка, он вдруг понял, что не сможет противиться желанию поцеловать ее до того, как окончательно стемнеет.
Предлогом, разумеется, станет ее превосходное блюдо.
— Чудно, Эмили! — воскликнет он. — Просто великолепно! Подойди ко мне, девочка, я хочу тебя поцеловать.
Очень важно и для нее, и для него, чтобы первый поцелуй был как можно ближе к совершенству; и вот тут-то красный лук, чей острый привкус долго остается в глубине рта и на внутренней поверхности щек, мог сослужить им плохую службу.
— Отлично, — сказал Джейсон. — Думаю, лучше остановиться на корнишонах.
2
Гораций Тредуэлл тем временем продолжал вести расследование по делу Эмили.
Правда, природная инертность констебля поставила его поиски под угрозу. Теперь он оказался в положении тех любителей садовых лабиринтов, что испробовали (или, по крайней мере, так им казалось) все возможные комбинации, чтобы найти выход, но, утомившись от бесконечного хождения по кругу и упираясь каждый раз все в тот же растительный тупик, наконец бессильно опустились на скамейку, поставленную там специально, и взяли паузу. Нет, они вовсе не расписались в своей несостоятельности, разумеется, нет; в любом случае они рано или поздно выберутся; но им необходима передышка, чтобы встряхнуться, собраться с мыслями и убедить себя, что они нисколько не глупее других гуляющих, уже достигших цели, чьи довольные смешки и взаимные поздравления слышались по ту сторону живой изгороди.
Вот в таком тупике сейчас находился и Тредуэлл.
Джейсон, правда, был уверен, что в итоге полицейский выйдет из лабиринта и получит доказательство, что версия, по которой родителями Эмили являлись Лиам и Мэрин О’Каррик, шита белыми нитками; из чего, бесспорно, сделает вывод, что фотограф Фланнери не мог легально удочерить ребенка ирландских фермеров, которых никогда не существовало.
А уж это будет иметь для Эмили самые серьезные последствия, тем более что под давлением антисемитской лиги
[56], которую поддержали депутаты-консерваторы и некоторые газеты («Иностранец, если он вызывает отвращение своим внешним видом, неимущий, больной, вшивый, убогий и склонный к совершению преступлений… не должен получать разрешение на въезд в нашу страну…» — распинался автор редакционной статьи газеты «Манчестер ивнинг кроникл»), парламент провел «Закон об иностранцах», нацеленный на ограничение иммиграции.
И хотя в первую очередь касался он евреев Центральной и Восточной Европы, его нетрудно было применить и к любому лицу не английской национальности, которое отныне обязано было предъявлять паспорт и доказывать, что у него при себе достаточно средств, чтобы обеспечить себя всем необходимым.
В Гримсби, по ту сторону эстуария Хамбера, откуда пустился в путь ветер, нагнавший вечерний ливень в Чиппенхэм, власти отказали во въезде на британскую территорию двадцати двум русским иммигрантам, прибывшим на пароходе из Гамбурга, которые оказались слишком бедными, ибо не обладали суммой, требуемой по закону; стало также известно, что в Дувре по тем же соображениям задержали одного пассажира-американца.
И если Джейсон без труда набил бы кошелек Эмили (для этого ему не пришлось ждать принятия закона), то он ума не мог приложить, как ему достать ей паспорт.
Единственным выходом был брак.
И он ей об этом сказал — о, совсем просто, что-то вроде: послушай, Эмили, что ты ответила бы мне, предложи я тебе выйти за меня замуж? — пока она накрывала на стол, меняя повседневные тарелки, расставленные миссис Брук, на роскошный сервис (Флоранс обожала украшать стол предметами искусства, и все ящики, шкафы и буфеты Пробити-Холла были заполнены изумительной посудой).
От волнения Эмили выпустила из рук тарелку из китайского фарфора восемнадцатого века, периода Юнчжэн
[57], с изображением пионов под сливовым деревом. Розово-красный цвет и округлые очертания пионов напоминали Джейсону женские лона, влажные и ароматные. Таким было лоно Флоранс, пока болезнь не иссушила его и не сморщила. Это была любимая его тарелка. К счастью, упав на ребро, она покатилась, завертелась и перевернулась, не разбившись.
— Может, ты вовсе не хочешь, чтобы я на тебе женился? — сказал Джейсон.
Из книг он знал, что у лакота было запрещено сочетаться браком не только с близкими родственниками и вообще людьми той же крови, но даже и с членами одной общины.
Разве не принадлежал Джейсон — самое малое — к одному с Эмили клану?
Она улыбнулась:
— Если два человека крепко любят друг друга, в следующем воплощении они станут близнецами.
Джейсон не понял, что она собиралась этим сказать. Для него все это было чересчур туманно. А может, и для нее тоже. Нередко — ведь английский не был ее родным языком — Эмили, хотя и мыслившей ясно, не удавалось точно выразить свою мысль. Для него было привычным делом обращать внимание не столько на слова, сколько на то, чем они сопровождались. На этот раз — улыбкой. Джейсон заключил, что таким образом Эмили ответила ему согласием.
Она подобрала с пола тарелку и вытерла ее обшлагом рукава. Затем молча удалилась, пройдя сквозь последние солнечные лучи с роящимися в них бесчисленными пылинками, проникавшие в теплицу через щели драпировки.
Было уже совсем темно, когда Джейсон проводил Эмили до ее двери. Она занимала комнату на третьем этаже, расположенную как раз над спальней фотографа. Когда-то Флоранс обустроила ее для ребенка, которого мечтала завести. Три попытки, три разочарования. По мнению доктора Леффертса, детородные органы молодой женщины были непоправимо повреждены оковами, которыми Флоранс сильно сдавливала тело во время цирковых номеров.
Комната, принадлежавшая теперь Эмили, была обтянута набивной тканью с фиолетовым узором на белом фоне, изображавшим гонявших обручи детей, птичек, затаившихся в кустарнике, и маленьких фавнов, играющих на флейте под купами деревьев.
На толстом и мягком ковре высилась кровать орехового дерева с наброшенным на нее лиловым шелковым одеялом, которое Эмили имела обыкновение сбрасывать во сне на пол — ей всегда было жарко. Иногда ради забавы она перевязывала один из уголков одеяла, так что получалась забавная мордочка рептилии, только нежная и мягкая, которой она гладила себя по щеке.
На стене, прямо над подушкой, где она блестящим веером раскидывала свои черные волосы, Эмили развесила фотографии: иссохшие, беззубые и морщинистые лица — на одном вместо глаза зияла дыра, — сделанные Джейсоном, который был настолько поглощен воспитанием своей приемной дочери, что так и не удосужился довести до конца «Вездесущность смерти».
Лампа под складчатым абажуром из тончайшей кисеи, подбитой белым грубым шелком, с узором из пышных розовых бальзаминов, трогательно освещала эту галерею устрашающих ангелов.
Вместо стульев по комнате были разбросаны большие мягкие подушки, служившие сиденьями, так что Эмили постоянно переходила от одной к другой. Взяв с этажерки книгу, она открыла ее и начала читать, тихонько произнося слова и слегка мямля — говорила Эмили абсолютно свободно, однако при чтении порой запиналась.
— Можно войти? — спросил Джейсон.
Девушка встала и широко распахнула дверь, которая до этого была слегка приоткрыта. Он помедлил. Порог этой комнаты он пересекал лишь в исключительных случаях, боясь, что нарушит что-то в существовании Эмили, если станет наблюдать за ней спящей или вдохнет ее легкое дыхание.
Раньше миссис Брук не упускала случая пожаловаться на то, в каком ужасном состоянии содержала Эмили, еще девочка, свое жилище. Она вела себя как дикая кошка: взбиралась на занавески, раскидывала грязное нижнее белье, словно метя территорию, и, подобно той же дикой кошке, притаскивала в дом мелкую добычу, найденную в саду: овощи, вырванные из грядки, продолговатые вороньи яйца, голубоватые в оливково-зеленую крапинку, белые с рыжими пятнышками яйца синиц, голубые — малиновок, белые с перламутровым отливом — зеленого дятла, а также колоски дикого овса, который Джейсон впервые увидел на берегу речки Нит возле шотландского города Дамфриса и который он решил акклиматизировать на берегах Уэлланда, поскольку находил этот злак на редкость «фотогеничным», если сплести из него венок и надеть на голову модели. Эмили мгновенно узнала это растение, так как оно было ей знакомо еще по Великим равнинам под именем душистое сено; она не помнила, каково было его предназначение, зато так и видела себя собирающей его целыми охапками и помнила, как хорошо оно пахло ванилью, когда она прижимала его к груди; именно чтобы вновь обрести запах детства, она продолжала рвать его на берегах Уэлланда, но рвать осторожно, в рамках дозволенного, чтобы не погубить еще не прижившиеся окончательно посадки; вернувшись к себе в комнату, она разувалась и топтала ногами колоски, чтобы вышел сок, аромат которого проникал ей под платье.
— Восхитительно, — произнес Джейсон.
— Что восхитительно?
— Не знаю. Что-то, исходящее от тебя. Приятный запах, запах свежей выпечки. Неужели миссис Брук вливает в воду душистую эссенцию, когда готовит для тебя ванну?
— Готовит ванну? Да она вытащит меня оттуда за волосы, если увидит, что я моюсь! Для нее мытье — порочная практика. Миссис Брук как-то мне сообщила, что никогда не принимала ванну, за исключением одного раза, когда бежала за улетевшей шляпой и угодила в реку. Уверена, для нее нежиться в воде так же предосудительно, как трястись в танце или под пальцами врача.
Джейсон нахмурился.
— При чем здесь пальцы врача?
— Миссис Брук призналась, что несколько раз обращалась за помощью к доктору Леффертсу, чтобы тот избавил ее от удушения матки
[58], — объяснила Эмили. — Этот род недуга часто поражает женщин, вынужденных соблюдать целомудрие — монахинь, вдов или заключенных.
— Но миссис Брук к ним не относится!
— Она заключенная, поскольку не может отлучиться из дома, с тех пор как ее мужа парализовало; она почти монахиня, раз постоянно призывает Бога и всех святых сжалиться наконец над калекой; а вдова она потому, что лежачий больной вряд ли способен выполнять супружеский долг.
Давая возможность Джейсону в полной мере оценить мученичество Бекки Брук, Эмили выдержала паузу.
Но оценил Джейсон совсем другое: во-первых, тройную метафору, во-вторых, способность Эмили к взвешенному анализу, а в-третьих, интерес девушки к интимной жизни их экономки.
Эмили продолжила невозмутимым тоном:
— Леффертс сделал массаж половых органов миссис Брук с помощью двух пальцев, предварительно смазанных маслом белой лилии и шафрана, пока несчастная женщина не почувствовала «воспламенение всех чувств», воспоминание о котором впоследствии помогало ей избавиться от неприятностей, которые очень часто приводят к хронической истерии.
Джейсон смотрел на Эмили с недоумением, спрашивая себя, с помощью каких хитроумных маневров удалось ей вырвать подобное признание у миссис Брук, скромной, стыдливой и боящейся любых излияний чувств до такой степени, что даже в святочную неделю она сидела, запершись дома, из опасения, что, выйди она в город, ей пришлось бы выносить — и возвращать — поцелуи, которые хотя и приличествуют случаю, однако не становятся от этого менее неприглядными; не считая еще и того, что ей просто отвратительно прикосновение к ее лицу чьих-то влажных губ.
— Бедный, бедный доктор Леффертс! — вздохнула Эмили, изображая сочувствие, которого на самом деле не испытывала (в действительности ее черные блестящие глазки загорались, стоило ей представить рьяного лекаря, старавшегося вызвать оргазм, да желательно посильнее, у стареющей женщины с головой, напичканной мыслями одна мрачнее другой). — Из медицинских процедур эта для него наиболее неприятна, — продолжила она, — и еще вскрытие фурункулов. Доктор делает все возможное, чтобы перекинуть эту работенку на акушерок, однако некоторые пациентки, страдающие удушением матки, могут довериться только сноровке пальцев Леффертса, который делает массаж с необычайной деликатностью и вместе с тем результативно. Уж больно ответственное это дело — худо исполненное, оно может привести к осложнениям: лихорадке, желтухе, ужасным спазмам, приступам безумия, эпилепсии, повлечь за собой страшное исхудание и в некоторых случаях вызвать паралич.
— Поговаривают также, что от этого можно оглохнуть, — сказал Джейсон. — Крайне нежелательно, чтобы миссис Брук сразил столь неудобный недуг, как глухота, в момент, когда мы соберемся жениться. Тогда она понадобится в доме на полный рабочий день. Правда, для этого нужно дождаться смерти ее мужа, но, похоже, теперь это вопрос всего нескольких недель. После свадьбы мы поселим миссис Брук сюда.
Широким жестом Джейсон обвел комнату, по которой они теперь перемещались как-то по-особенному осторожно и куда он заходил лишь в отсутствие Эмили — прослушать «стучавшую» трубу водопровода или проверить, не прохудился ли каминный дымоход, проходивший как раз за изголовьем ее кровати; где Эмили оставалась только на ночь, простившись на пороге с Джейсоном, либо воскресным утром (по взаимному соглашению они проводили начало воскресенья, нежась в постели, каждый у себя, не одеваясь и с неприбранными волосами, по крайней мере часов до одиннадцати, а зимой и до двенадцати, ведь в церковь они не ходили — ни тот, ни другая: бог Эмили не признавался англичанами, а Джейсон окончательно забыл своего после смерти Флоранс).
— Ведь когда ты выйдешь за меня замуж, комната тебе уже не понадобится, — прибавил он.
Они обменялись смущенной улыбкой, словно внезапно осознав, оба в одно и то же мгновение, что́ стоит за их женитьбой и каким образом изменятся их привычные отношения.
Отныне Эмили, которая до сих пор позволяла себя обслуживать, будто выздоравливающий больной, долго пролежавший в постели, предстояло самой намазывать к завтраку тосты маслом и джемом, проверять, готов ли желток яичницы-глазуньи (либо снимать верхушки с яиц всмятку), осведомляться у Джейсона, сколько кусочков сахара он кладет в чай — один, два или три, ибо, к чести Пробити-Холла, сахар там к столу подавали кусочками: когда-то во время одного из турне во Францию Флоранс привезла «кусачки Франсуа» — приспособление, изобретенное парижским бакалейщиком для откалывания кусков от сахарной головы.
Эмили, естественно, знала, что Джейсон клал в чай полтора кусочка сахара и никогда не изменял этой привычке, но, в отличие от маленькой девочки, которой она была, чьи рост, душевное равновесие и благополучие зависели от стабильности жизненных устоев того мира, в котором она оказалась, в роли супруги, предназначенной ей в ближайшем будущем, ей следовало быть готовой, что муж в любой момент может изменить свое мнение, и научиться соответствовать неожиданным его требованиям или причудам.
Но самым необычным и новым поворотом в их жизни было то, что у них отныне будут супружеские отношения.
Об этом они никогда не думали, ибо до сих пор неукоснительно придерживались каждый своей роли, назначенной им случаем: он — приемный отец, она — его дочь, без каких-либо двусмысленностей; так что даже недоверчивый, как и большинство городков Англии, Чиппенхэм в это поверил.
И даже констебль Тредуэлл, считавший, что Джейсон злоупотребил плачевным положением четы О’Каррик, дабы отобрать у них Эмили, ни на мгновение не заподозрил, что фотограф похитил девочку, чтобы удовлетворить свои прихоти, отличные от естественного желания обзавестись ребенком, которого Флоранс так и не смогла ему подарить.
Впрочем, Джейсон и вел себя как самый настоящий заботливый отец. Он подписался, например, на ежемесячный журнал для медицинских работников, издаваемый в Лондоне, «Ланцет», чтению которого он посвящал два часа в неделю, чтобы быть в курсе, какие болезни могли угрожать здоровью Эмили, откуда и узнал, что, несмотря на подписанные американским правительством обязательства о предоставлении медицинской помощи индейцам, у народа сиу до сих пор была высокая детская смертность, и неизвестно отчего — от природных особенностей организма или плохих условий жизни в резервации. Тот же «Ланцет», кстати, утверждал, что в Дублине и Ливерпуле детей умирало даже больше, чем в Южной Дакоте, из чего Джейсон сделал вывод, что шанс на выживание у девочки-лакота был ничуть не ниже, чем у маленькой ирландки из графства Дублина или у ребенка-англичанина из Ланкашира.
Фотограф профинансировал и кампанию в прессе, поместив в «Чиппинг кроникл» несколько статей, разоблачающих использование в медицинской практике вредоносной опийной настойки, которую кормилицы давали младенцам, чтобы те вели себя спокойно.
Поначалу этот «сироп Годфри» был очень действенным, равно как и вполне безвредным, но чем больше организм привыкал к опию, тем больше требовалась ему доза действующего вещества, что в конце концов могло привести к смерти ребенка. Так что когда Эмили вдруг принималась ночью вопить не своим голосом, возможно, увидев кошмарный сон, единственным способом ее успокоить было не лекарство, а следующие действия: Джейсон вынимал девочку из влажной от испарины кроватки, прижимал к груди и отирал сомкнутыми губами пот с ее выпуклого лобика, рассказывая ей о бизонах в мохнатых зимних шубах, несущихся через прерию до самого горизонта, где они становились голубоватыми, сливаясь с небом, или об орлиных перьях.
Производители настойки опия, респектабельные фармацевты, занимавшие видное положение в Кингстон-апон-Халле, подали на Джейсона жалобу в суд. И он предпочел выплатить им возмещение убытков, предписанное законом, чем выставить боеспособную защиту, которая неминуемо пришла бы к тому, что ему пришлось бы признать: если припадки Эмили и могли быть устранены без помощи опия, то только потому, что она была не англичанкой, а ребенком сиу.
Но самой большой удачей Джейсона было то, что он записал Эмили в Чиппенхэмский колледж для девочек. Под помпезным названием скрывался довольно дрянной пансион, руководимый миссис Эммой Уолфрейт, собравшей несколько десятков бледных юных созданий под крышей малоприспособленного под жилье здания с анфиладой огромных залов, прежних приемных — их просто невозможно было натопить, — с которыми соседствовали крохотные клетушки, где добрый человек не рискнул бы разместить и кроликов.
Эта архитектурная особенность заведения сводилась к тому, что наказанные пансионерки помещались в гигантские приемные, где заслуженная кара воплощалась главным образом в трясучке от холода, в то время как прилежные ученицы вместе с их учителями довольствовались теплыми, но крайне тесными и душными каморками.
Не склонная обзаводиться воспитанницей, над происхождением которой стараниями самого сурового авторитета в городе, то бишь констебля Тредуэлла, витал дух сомнения, чтобы не сказать больше, и которая среди сорока двух бесцветных чад пансиона выглядела бы так же, как черный дрозд в клетке с белыми канарейками, миссис Уолфрейт решила сразу же отказать в приеме слишком смуглой Эмили под предлогом, что ее заведение уже переполнено.
Джейсон и не упирался: вместо того чтобы грудью встать на защиту приемной дочери, он прибегнул к ловкой тактике (какие неиссякаемые ресурсы хитрости таит в себе сам факт отцовства!), якобы отстаивая интересы Чиппенхэмского колледжа для девочек. Во всех сколько-нибудь значимых городках Восточного Йоркшира он организовал сбор пожертвований в пользу современных пансионов наподобие того, что возглавляла миссис Уолфрейт, которые обещали обеспечить девочкам самое передовое воспитание и образование с преимущественным преподаванием основ различных наук и иностранных языков вместо традиционного обучения шитью, рисованию, пению и игре на фортепиано.
Деньги, собранные Джейсоном, стали своеобразным «школьным приданым» Эмили.
И тогда двери Чиппенхэмского колледжа для девочек распахнулись перед Эмили во всю ширь; отныне — хотя она и была дочерью несчастных ирландских фермеров — так называемая маленькая мисс О’Каррик могла вести себя как юная богатая наследница, чье имя однажды будет высечено на памятной доске благотворителей пансиона.
Больше никто не позволил себе ни малейшего замечания по поводу ее волос, глаз, чей блеск и чернота напоминали антрацит, или подозрительно темного цвета лица.
В архивах заведения миссис Уолфрейт даже сохранились (по крайней мере, до пожара, уничтожившего его августовской ночью 1916 года, когда в дом попала бомба, сброшенная цеппелином) воспоминания некой Роз Хенли, воспитанницы с белокурыми волосами и анемичным личиком, наладившей производство косметического средства на базе сливок и красно-коричневых чернил, которыми учителя обычно правят задания школьников; так вот, упомянутая Роз изрядно обогатилась, умащивая этим продуктом лица своих подруг по Чиппенхэмскому колледжу, поток которых возрастал с каждым днем и которые стремились обрести тот же цвет кожи, что у Эмили.
В итоге, когда Джейсон обращал взгляд в прошлое и вспоминал, сколько препятствий ему пришлось преодолеть, чтобы позволить расцвести второй жизни Эмили, той, что началась после снегопада в Вундед-Ни, он испытывал чувство удовлетворения.
Второй девочке, выжившей в этой бойне, по имени Зинткала Нуни, затем Маргарет, которую американская пресса продолжала упорно называть Потерянной Птицей, повезло гораздо меньше.
После многих лет надругательств со стороны удочерившего ее генерала (многие говорили о сексуальном насилии) Потерянная Птица чахла в интернате для индейцев возле Портленда, в штате Орегон, где большую часть времени проводила, подвергаясь наказаниям: ее лишали пищи, плевали ей в лицо, били, закрывали в карцере, где ее кусали крысы.
Джейсон узнал обо всем этом от Кристабель Панкхерст, а та, в свою очередь, — от Клары Колби, супруги (ныне разведенной) генерала, которая тоже стала активным борцом за женские права.
— Все будет хорошо, я буду очень нежным.
— Нежным?
Эмили с недоумением посмотрела на него, нахмурив брови, поскольку успела забыть о том, что пришло в голову одновременно обоим, едва они переступили порог ее комнаты.
— В постели, я имею в виду, — уточнил Джейсон.
Никогда он не сможет дать ей столько сладострастия, сколько давал Флоранс, которой он привязывал руки к спинке кровати, чтобы она могла одновременно насладиться освобождением и от «цепей», и от ласк, которые он щедро ей расточал.
До чего же упоительно было чувствовать, как сотрясается ее тело, выгибаясь дугой, чтобы затем слиться с ним в миг наивысшего торжества любви…
Зная каждый этап действа, которого Джейсон всегда строго придерживался, Флоранс подгадывала момент окончательного освобождения от «пут» как раз в то мгновение, когда он возносил ее к вершинам блаженства, и крик, вырывавшийся из ее груди, был не только гимном свободе — он также был признанием в готовности отдаться любовному экстазу, который захватывал ее целиком.