Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

София Лундберг

Маленькая красная записная книжка

© Sofia Lundberg 2017

Den Röda Adressboken © Amy Weiss / Trevillion Images

© Медведь О. М., перевод на русский язык, 2018

© Москвитина А. А., редактура, 2018

© Издание на русском языке, перевод на русский язык, оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2018

***

Лучший feel good из Швеции!

Книга очаровала читателей в 28 странах!



«Написано с любовью, рассказано с радостью. Наслаждение и легкость на каждой странице».

Фредрик Бакман, писатель, автор книги «Вторая жизнь Уве»

***



Когда я была маленькой, у меня была тетушка Дорис. Она была одной из тех, кто всегда готов накормить тебя печеньем и обнять. А еще она рассказывала потрясающие истории о своем детстве и юности.

Однажды в ее доме я нашла старую адресную книгу, полную имен. Но большинство из них были зачеркнуты. Что стояло за ними? Возможно, истории большой любви или крепкой дружбы? Головокружительных путешествий или судьбоносных решений? Так появилась идея для этой книги.

Я много думала о значении любви. О семье и романтике. О страсти и одиночестве.

После выхода романа читатели писали мне, что книга вдохновила их навестить своих родных. Это настоящее счастье для меня и, могу поспорить, удивило и обрадовало бы Дорис!

Глава первая

Солонка. Таблетница. Пиала с леденцами для горла. Тонометр в овальном пластиковом футляре. Лупа и катушка красной кружевной тесемки, снятая с рождественской занавески и завязанная на три толстых узла. Телефон с очень большими кнопками. Старая красная книга с адресами в кожаной обложке, под потрепанными уголками – пожелтевшие страницы. Она тщательно раскладывает все на кухонном столе. Все должно быть в идеальном порядке. Никаких складок на светло-голубой выглаженной льняной скатерти.

Остановившись на минуту, она выглядывает на улицу – за окном дождь и слякоть.

Мимо спешат прохожие – с зонтами и без. Голые деревья. Лужи на улице присыпаны гравием, через который всё равно просачивается вода.

При виде белки, пробегающей по ветке, ее лицо озаряет улыбка. Она чуть наклоняется вперед, внимательно следя за размытыми движениями маленького создания. Пушистый хвост зверька покачивается из стороны в сторону, мелькая среди веток. А затем белка прыгает на дорогу и быстро исчезает, отправляясь навстречу новым приключениям.

Пора поесть, думает она, поглаживая живот. Берет лупу и дрожащей рукой подносит ее к золотым часам на запястье. Все еще слишком рано, и у нее не остается выбора, кроме как смириться. Она спокойно складывает руки на коленях и на мгновение закрывает глаза в ожидании знакомого звука от входной двери.



– Вы спите, Дорис?

Слишком громкий голос вырывает ее из сна. Она чувствует руку на своем плече, сонно пытается улыбнуться и кивнуть молодой сиделке, склонившейся над ней.

– Похоже, задремала. – Слова застревают в горле, и она его прочищает.

– Вот, попейте воды.

Сиделка ловко подает ей стакан, и Дорис делает несколько глотков:

– Спасибо… Извините, но я забыла ваше имя.

Снова другая девушка. Предыдущая ушла, решив вернуться к учебе.

– Дорис, это я, Ульрика. Как вы сегодня? – спрашивает она, но тут же отходит, не собираясь слушать ответ.

Да и Дорис не отвечает.

Она молча наблюдает за быстрыми передвижениями Ульрики по кухне. Смотрит, как та достает перец и убирает в кладовку солонку. После нее скатерть вся мятая.

– Никакой лишней соли, я же вам говорила, – ругается Ульрика, держа в руке контейнер с едой и строго глядя на Дорис.

Та со вздохом кивает, а Ульрика вскрывает упаковку. Соус, картофель, рыба и бобы – все, смешанное воедино, вываливается на коричневую керамическую тарелку. Ульрика ставит тарелку в микроволновку и устанавливает таймер на две минуты. Микроволновка начинает тихо жужжать, и по квартире медленно разносится запах рыбы. Пока подогревается еда, Ульрика берется за вещи Дорис: складывает газеты и стикеры неопрятной стопкой, достает из посудомоечной машины тарелки.

– На улице холодно? – Дорис снова смотрит в окно на сильную морось. Она уже и не помнит, когда в последний раз выходила за дверь. Было лето. А может, и весна.

– Да, уф, скоро здесь будет зима. Капли дождя сегодня похожи на кусочки льда. Я рада, что купила машину и теперь мне не надо ходить пешком. Я нашла место на вашей улице, прямо у двери. В пригороде, где я живу, найти парковку гораздо проще. Здесь же, в городе, это гиблое дело, но иногда везет. – Слова мелодично льются из уст сиделки, превращаясь в тихое напевание. В популярную песню, которую Дорис слышала по радио.

Ульрика уносится прочь. Убирается в спальне. Дорис слышит грохот и надеется, что та не столкнула вазу, расписанную вручную и столь любимую.

Возвращается Ульрика с перекинутым через руку платьем. Бордового цвета, шерстяным, с катышками на рукавах и свисающей с подола ниткой. Дорис пыталась оторвать ее, когда в последний раз надевала это платье, но из-за боли в спине не удалось дотянуться ниже колен. Она протягивает руку и старается поймать ее сейчас, но ловит лишь воздух, поскольку Ульрика вдруг резко поворачивается и вешает платье на спинку стула. Сиделка возвращается и начинает развязывать ночную сорочку Дорис. Аккуратно вытаскивает ее руки, и Дорис тихонько постанывает – от спины боль ударяет в плечи. Ей всегда больно, днем и ночью. Этакое напоминание о стареющем теле.

– Теперь вам нужно встать. Я подниму вас на счет «три», хорошо?

Ульрика обхватывает ее рукой, помогая подняться, и стягивает сорочку. Дорис остается стоять на кухне, в холодном свете дня, в одном лишь нижнем белье. Его тоже надо бы сменить. Она прикрывается рукой, когда расстегивается лифчик. Ее груди свободно устремляются к животу.

– Ох, бедняжка, вы замерзаете! Давайте отведем вас в ванную.

Ульрика берет ее за руку, и Дорис следует за ней осторожными, неуверенными шагами. Она чувствует, как покачиваются ее груди, и прижимает их одной рукой. В ванной теплее благодаря обогреву пола, спрятанному под плитками. Она скидывает тапки и наслаждается теплом под ступнями.

– Так, давайте наденем на вас это платье. Поднимите руки.

Она делает, как ей сказали, но может поднять руки лишь до груди. Ульрика борется с тканью и умудряется натянуть платье через голову. Когда Дорис снова может видеть ее, та улыбается:

– Ку-ку! Какой хороший цвет, он вам подходит. Не хотите еще накрасить губы? Может, добавить немного румян?

Косметика разложена на маленьком столике у раковины. Ульрика берет помаду, но Дорис качает головой и отворачивается.

– Когда будет готова еда? – спрашивает она по пути на кухню.

– Еда! Ах! Какая я идиотка, совсем о ней забыла. Придется снова разогревать.

Ульрика спешит к микроволновке, открывает дверцу, затем снова ее захлопывает, устанавливает таймер на одну минуту и нажимает старт. После чего наливает в стакан брусничный сок и ставит тарелку на стол. Дорис морщится, когда видит месиво, но голод заставляет ее поднести вилку ко рту.

Ульрика садится напротив с чашкой в руке. Хрупкий фарфор расписан вручную розовыми цветами. Дорис никогда ей не пользуется из страха разбить.

– Кофе – золото дня. – Ульрика улыбается. – Верно?

Дорис кивает, сосредоточив взгляд на чашке:

– Не урони ее.

– Наелись? – спрашивает Ульрика, после того как они какое-то время сидят в тишине.

Дорис кивает, и Ульрика поднимается, чтобы убрать тарелку. Затем возвращается с еще одной дымящейся чашкой кофе. В этот раз темно-синей, из Хёганеса.

– Вот и все. Теперь можем передохнуть, да? – Ульрика улыбается и снова садится. – Не погода, а один сплошной дождь. Кажется, он никогда не закончится. – Дорис только собирается ответить, как Ульрика продолжает: – Интересно, передавала ли я в ясли сменные колготки? Сегодня малыши наверняка промокнут. Не беда, у них, наверное, есть запасные, которые можно одолжить. Иначе я заберу угрюмого ребенка с голыми ногами. Всегда столько волнений из-за детей. Но, полагаю, вы знаете, каково это. Сколько у вас детей?

Дорис качает головой.

– О, совсем никого? Бедняжка, так к вам никто не ходит? Вы были замужем?

Напористость сиделки удивляет ее. Обычно они не задают ей таких вопросов – по крайней мере, не так бестактно.

– Но у вас же есть друзья? Которые иногда вас навещают? Во всяком случае, она выглядит довольно объемной. – Девушка указывает на записную книжку, лежащую на столе.

Дорис не отвечает. Она смотрит на фотографию Дженни в коридоре, которую сиделка ни разу не заметила. Дженни, которая так далеко от нее, но при этом всегда так близко в ее мыслях.

– Слушайте, – продолжает Ульрика, – мне нужно бежать. Можем поговорить об этом в следующий раз.

Ульрика загружает чашки в посудомоечную машину, даже ту, что расписана вручную. Затем в последний раз протирает стойку тряпкой, включает машину, и не успевает Дорис и глазом моргнуть, как та выбегает за дверь. Дорис наблюдает в окно, как Ульрика на ходу надевает пальто, а потом садится в маленькую красную машину с эмблемой местного муниципалитета на двери. Дорис шаркает до посудомоечной машины и ставит ее на паузу. Достает расписную чашку, осторожно ополаскивает ее по краном и прячет в самую глубь шкафа, позади креманок. Проверяет с разных углов – ее больше не видно. С удовлетворением садится обратно за стол и разглаживает скатерть. Все тщательно раскладывает. Таблетница, леденцы для горла, пластиковый футляр, лупа и телефон вернулись на свои законные места. Когда она тянется к записной книжке, ее рука замирает на мгновение. Она уже давно ее не открывала, но теперь, раскрыв, встречается взглядом со списком имен на первой странице. Все они зачеркнуты. На полях несколько раз помечено – «МЕРТВ».



А. Альм, Эрик



В течение всей жизни мы встречаем множество имен. Ты думала об этом, Дженни? Обо всех именах, которые появляются и исчезают. Которые разрывают наши сердца на куски и заставляют проливать слезы. Которые становятся любимыми или ненавистными. Я иногда пролистываю свою адресную книгу. Она стала чем-то вроде карты моей жизни, и я хочу рассказать тебе немного об этом. Чтобы ты – единственная, кто будет помнить меня, – запомнила еще и мою жизнь. Это что-то вроде завещания. Я передам тебе свои воспоминания. Они – самое прекрасное, что у меня есть.



Тысяча девятьсот двадцать восьмой год. Был мой день рождения, мне только что исполнилось десять. Едва увидев сверток, я поняла, что в нем лежит что-то особенное. Я поняла это по блеску в папиных глазах. Его темные глаза, обычно обращенные на что-то другое, внимательно следили за моей реакцией. Подарок был упакован в тонкую, красивую оберточную бумагу. Я провела по ней пальцами. Изящная поверхность, волокна переплетаются в причудливом узоре. И ленточка – плотная красная шелковая ленточка. Никогда прежде не видела такой красивой ленточки.

– Открывай, открывай! – Моя двухлетняя сестра Агнес в нетерпении нависла над столом, упираясь руками в скатерть, чем слегка раздосадовала нашу маму.

– Да, открой его сейчас! – Даже папа торопил меня.

Я погладила ленточку большим пальцем, а потом потянула за оба конца и развязала бант. Внутри оказалась записная книжка в блестящей красной коже, от которой резко пахло свежей краской.

– Ты можешь собрать здесь всех своих друзей, – папа улыбнулся, – всех, кого встретишь в жизни. Изо всех захватывающих мест, что ты посетишь. Чтобы никого не забыть.

Он взял у меня книгу и открыл ее. Под первой буквой алфавита он уже написал свое имя. Эрик Альм. А еще адрес и номер телефона своей мастерской. Номер, который недавно подключили и которым он так гордился. У нас дома до сих пор не было телефона.

Он был большим человеком, мой папа. Я имею в виду не физически. Совсем нет. Но казалось, для его таланта дом всегда был тесен, он словно постоянно уносился во внешний мир, к неизведанным местам. Мне часто казалось, что он не хотел находиться там, дома с нами. Он не находил радости в бытовых мелочах, не наслаждался повседневной жизнью. Он жаждал знаний и заполнил наш дом книгами. Не помню, чтобы он особо много разговаривал, даже с моей мамой. Просто сидел со своими книгами. Иногда я забиралась к нему на колени, когда он сидел в кресле. Он не возражал, лишь сдвигал меня в сторону, чтобы я не заслоняла слова и картинки, так захватывавшие его. От отца сладко пахло древесиной, а его волосы всегда были покрыты тонким слоем опилок, от чего казались седыми. Его руки были грубыми и потрескавшимися. Каждый вечер он смазывал их вазелином, а потом ложился спать в хлопковых перчатках.

Мои руки. Я с осторожностью держалась ими за его шею. Мы сидели там в нашем собственном мирке. Я следовала за его мысленным путешествием, когда он переворачивал страницу. Он читал о разных странах и культурах, втыкал булавки в огромную карту мира, которую прибил к стене. Словно бывал в этих местах. Когда-нибудь, говорил он, когда-нибудь он увидит большой мир. А затем он добавил номера к булавкам. Единицы, двойки и тройки. Определяя приоритет посещения различных мест. Наверное, ему больше подошла бы жизнь исследователя.

Если бы не мастерская его отца. Наследство, за которым нужно присматривать. Долг, который нужно выполнять. Он покорно шел в мастерскую каждое утро, даже после смерти дедушки, и вставал рядом со своим учеником в этом не менявшимся с годами помещении, вдоль стен которого тянулись штабеля досок, резко пахнувшие скипидаром и растворителем для лака. Нам, детям, обычно не разрешалось туда входить – мы лишь наблюдали с порога. Снаружи по темно-коричневым деревянным стенам вились белые розы. Когда лепестки опадали на землю, мы собирали их и окунали в миску с водой, так мы изготавливали собственные духи, которыми потом брызгали на шеи.

Я помню груды наполовину завершенных столов и стульев, опилки и древесную стружку повсюду. Крючки с инструментами на стене: зубилами, пилами, плотницкими ножами, молотками. Все находилось на своем месте. И мой папа рассматривал это все, стоя за столярным столом. Карандаш заткнут за ухо, на нем плотный фартук из потрескавшейся коричневой кожи. Он всегда работал дотемна – и зимой, и летом. А после возвращался домой. Домой, к своему креслу.

Папа. Его душа все еще здесь, во мне. Под кучей газет на стуле, что сделал он, с сиденьем, обитым моей мамой. Ему лишь хотелось увидеть мир. А получилось только оставить свой след в четырех стенах нашего дома. Сделанные вручную статуэтки, кресло-качалка с изысканной резьбой, которое он сделал для мамы. Деревянные украшения, которые он кропотливо вырезал сам. Полка, на которой до сих пор стоит несколько его книг. Мой папа.

Глава вторая

Даже незначительные движения теперь требуют столько же энергии, сколько нужно для физических нагрузок. Она передвигает ноги вперед на несколько миллиметров и делает паузу. Кладет руки на подлокотники. Сначала одну, потом вторую. Пауза. Опирается на пятки. Хватается за подлокотник одной рукой, а другую кладет на кухонный стол. Раскачивается, чтобы поймать определенный момент. У стула, на котором она сидит, высокая мягкая поддержка для спины, а на его ножках – пластиковые накладки, приподнимающие его на несколько сантиметров. Но все равно ей требуется много времени, чтобы встать на ноги. Удается лишь с третьей попытки. После этого приходится постоять пару секунд, опустив голову и опираясь обеими руками на стол, чтобы перестала кружиться голова.

Такие упражнения случаются каждый день. Прогулка по маленькой квартире. По коридору из кухни, вокруг дивана в гостиной с остановкой у окна, чтобы собрать опавшие с красной бегонии листья. Затем в спальню, к писательскому уголку. К компьютеру, который стал для нее так важен. Она осторожно садится на еще один стул с пластиковыми подножками. Благодаря им стул такой высокий, что ей едва удается протиснуться между сиденьем и столешницей. Она поднимает крышку ноутбука и слышит тихое знакомое урчание оживающего жесткого диска. Щелкает по иконке Internet Explorer на экране, и ее взору открывается интернет-версия газеты. Каждый день она не устает восхищаться тем, что в этом маленьком устройстве существует целый мир. Что она, одинокая женщина из Стокгольма, если захочет, может поддерживать связь с людьми из разных стран. Ее дни наполнены технологиями. Благодаря этому ожидание смерти становится чуть более терпимым. Она сидит здесь каждый день, временами даже ранним утром или поздней ночью, когда совсем не может уснуть. Ее предыдущая сиделка, Мария, показала ей, как все это работает. Скайп, Фейсбук, электронная почта. Она говорила, что никогда не поздно научиться чему-то новому. Дорис согласилась с этим и добавила, что никогда не поздно реализовать свои мечты. Вскоре после этого Мария предупредила о своем уходе и желании вернуться к учебе.

Ульрику, кажется, это не интересует. Она ни словом не обмолвилась про компьютер и никогда не спрашивала, чем занимается Дорис. Просто мимоходом стирает с него пыль, пока бегает по комнате, мысленно прокручивая список дел. Но, может, она есть в Фейсбуке? Похоже, там можно найти многих. Даже у Дорис есть аккаунт, его создала Мария. А еще у нее три друга. Мария – одна из них. А также замечательная племянница Дженни из Сан-Франциско и ее старший сын Джек. Она периодически проверяет, как они живут, просматривает фотографии и события из другого мира. Иногда даже знакомится с жизнью их друзей. У которых открыты профили.

С пальцами у нее пока нет проблем. Да, они реагируют медленнее, чем раньше, и иногда начинают болеть, вынуждая ее взять передышку. Она пишет, чтобы собрать воедино свои воспоминания. Чтобы составить общее представление о прожитой ею жизни. Она надеется, что именно Дженни найдет это все потом, когда Дорис умрет. Что именно она прочитает и с улыбкой посмотрит на фотографии. Что Дженни унаследует все ее красивые вещи: мебель, картины, расписанную вручную чашку. Их же не выкинут? Она вздрагивает от этой мысли, подносит пальцы к клавиатуре и начинает писать, чтобы отвлечься. Сегодня она пишет: «Снаружи по темно-коричневым деревянным стенам вились белые розы». Одно предложение. А потом появляется чувство покоя, и она окунается в свои воспоминания.



А. Альм, Эрик МЕРТВ



Дженни, ты хоть раз слышала полный отчаяния вой? Вопль, рожденный из безысходности? Крик из самого сердца, который пробирает каждую клеточку, который никого не оставляет равнодушным? Я за всю свою жизнь немало их слышала, но каждый напоминал мне о самом первом и самом ужасном.

Он донесся с внутреннего дворика. Там стоял он. Папа. Его крик отражался от каменных стен, с его руки лилась кровь, окрашивая красным заиндевевшую траву. В его запястье застряло сверло. Его крик стих, и он повалился на землю. Мы сбежали по ступенькам и высыпали во дворик, к нему, нас было много. Мама обвязала его запястье передником и подняла его руку вверх. А когда она звала на помощь, ее крик был таким же громким, как и его. Папино лицо было пугающе белым, губы посинели. Дальше все происходило как в тумане. Мужчины вынесли его на улицу. Машина забрала его и увезла.

На деревянной стене осталась одна высохшая белая роза, скованная морозом. Когда все разошлись, я осталась сидеть на земле и смотрела на нее. Эта роза выжила. И я молилась Богу, чтобы выжил и папа.

Последовали дни томительного ожидания. Мама каждый день собирала остатки завтрака – кашу, молоко и хлеб – и направлялась в больницу. Часто она возвращалась домой с нетронутым пайком.

Однажды она пришла, а его одежда свисала из корзинки, все еще полной еды. Ее глаза были опухшими и красными от слез. Такими же красными, как папина зараженная кровь.

Все остановилось. Жизнь подошла к концу. Не только для папы, но и для всех нас. Его полный отчаяния крик, раздавшийся тем морозным ноябрьским утром, положил жестокий конец моему детству.



С. Серафин, Доминик



Слезы по ночам были моими, но настолько ранили мою душу, что иногда я просыпалась с чувством, что проплакала всю ночь. Как только мы ложились спать, мама садилась в кресло-качалку на кухне, и я привыкла засыпать под ее рыдания. Она шила и плакала; звуки ее рыданий накатывали как волны, разносились по комнате, проникали сквозь стены и потолок к нам, детям. Она думала, что мы спали.

Но это не так. Я слышала, как она всхлипывала, шмыгала носом и глотала слезы. Чувствовала ее отчаяние из-за того, что она осталась одна и больше не могла жить спокойно в папиной тени.

Я тоже по нему скучала. Он больше никогда не сядет в свое кресло, не погрузится в книгу. Я не смогу забраться на его колени и последовать за ним в его мир. Из моего детства я помню лишь папины объятия – и ничьи больше.

Эти месяцы были сложными. Каша на завтрак и обед становилась все более водянистой. Ягоды, что мы собирали в лесу и сушили, начали заканчиваться. Однажды мама застрелила папиным ружьем голубя. Его хватило на жаркое, и мы впервые после папиной смерти наелись, наши щеки впервые раскраснелись от сытости, и мы впервые смеялись. Но этот смех вскоре прекратится.



– Ты старшая и теперь сама должна о себе заботиться, – сказала мама, вкладывая клочок бумаги в мою руку.

Я заметила блеснувшие в ее зеленых глазах слезы, но потом она отвернулась и принялась лихорадочно протирать мокрой тряпкой тарелки, из которых мы только что ели. Кухня, в которой мы тогда стояли, стала неким музеем воспоминаний о моем детстве. Я помню все, каждую деталь. Синюю юбку, которую она шила, повешенную на стул. Жаркое и пену, которая убегала во время готовки и засыхала на боку кастрюли. Одинокую свечу, тускло освещавшую комнату. Мамины движения между раковиной и столом. Ее платье, колыхающееся между ног, когда она двигалась.

– Что ты имеешь в виду? – выдавила я. Она замерла, но не повернулась. – Ты меня выгоняешь? – продолжила я.

Нет ответа.

– Скажи что-нибудь! Ты меня выгоняешь?

Она посмотрела на раковину:

– Ты уже выросла, Дорис, и должна понять. Я нашла тебе хорошую работу. И, как видишь, недалеко отсюда. Мы все еще сможем видеться.

– А как же школа?

Мама подняла голову и посмотрела вперед.

– Папа никогда не позволил бы тебе забрать меня из школы. Не сейчас! Я не хочу! – прокричала я ей.

Агнес беспокойно скулила в своем стульчике.

Я рухнула за стол и разразилась слезами. Мама села рядом и положила ладонь, все еще холодную и мокрую после мытья посуды, на мой лоб.

– Пожалуйста, не плачь, моя милая, – прошептала она, прижимаясь головой ко мне.

Было так тихо, что я почти что слышала, как огромные слезы катились по ее щекам и смешивались с моими.

– Ты можешь каждое воскресенье возвращаться домой, это твой выходной.

Ее успокаивающий шепот превратился в тихое бормотание. И я заснула в ее руках.

На следующее утро я осознала жестокую и неопровержимую истину: меня выгоняли из собственного дома и безопасного мира в неизвестность. Я без протеста взяла мешок с одеждой, протянутый мне мамой, но не смогла посмотреть в ее глаза, когда мы прощались. Обняла свою младшую сестренку и ушла, не произнеся ни слова. В одной руке я несла мешок, а во второй – три папины книги, перевязанные бечевкой. На клочке бумаги, лежащем в кармане пальто, маминым витиеватым почерком было написано имя: Доминик Серафин. Далее несколько четких указаний: Безупречный реверанс. Говори правильно. Я медленно брела по улицам Сёдермальма в сторону адреса, указанного под именем: Бастугатан, 5. Именно там я найду свой новый дом.

Дойдя до места, я ненадолго замерла у современного здания. Большие красивые окна в красных оконных рамах. Фасад сделан из камня, а во двор даже вела асфальтовая дорожка. Этот дом очень сильно отличался от простого, видавшего виды деревянного дома, в котором я жила до этого момента.

На пороге показалась женщина. В блестящих кожаных туфлях и ослепительно-белом платье без выраженной талии. Бежевая шляпа-колокол была натянута на уши, а с руки свисала небольшая кожаная сумочка такого же оттенка. Я стыдливо пригладила собственную поношенную шерстяную юбку длиной до колен и задумалась, кто же откроет мне дверь, когда я постучу. Доминик – это мужчина или женщина? Откуда мне знать, ведь я никогда раньше не слышала этого имени.

Я медленно шла вперед, останавливаясь на каждой отполированной мраморной ступеньке. Поднялась на два этажа. Двойные двери из темного дуба были выше любых виденных мной ранее дверей. Я шагнула вперед и подняла дверной молоток – голову льва. Стук прозвучал тихо, и я посмотрела прямо в глаза льва. Дверь открыла женщина в черном и присела в реверансе. Я принялась разворачивать записку, но не успела – появилась другая женщина. Дама в черном отступила и с прямой спиной встала у стены.

Темно-рыжие волосы второй женщины были заплетены в две длинные косы, убранные в большой пучок на затылке. На шее бусы из белого неоднородного жемчуга. Ее платье было сшито из блестящего изумрудно-зеленого шелка, с рукавами в три четверти и плиссированной юбкой, которая шелестела при движении. Я сразу поняла, что она богата. Женщина оглядела меня с головы до ног, затянулась сигаретой в длинном черном мундштуке и выпустила дымок в потолок.

– Так, и что тут у нас? – сказала она с сильным французским акцентом и хриплым от курения голосом. – Какая прелестная девушка. Можешь остаться. Проходи, проходи.

После чего развернулась и исчезла в квартире. Я осталась стоять на коврике в коридоре, с мешком передо мной. Женщина в черном кивнула, чтобы я следовала за ней. Она провела меня через кухню в смежную комнату прислуги, где рядом с двумя другими стояла хлипкая кровать, которая станет моей. Я положила мешок на кровать. Без подсказки взяла лежащее на ней платье и надела его. Тогда я не знала, что буду самой младшей из трех служанок и мне отдадут всю ту работу, от которой отказывались другие.

Я присела на краешек кровати и ждала. Ноги вместе, руки крепко сжаты на коленях. Все еще помню то чувство одиночества, что охватило меня в той комнате, – я не понимала, где оказалась или что меня ожидало. Стены были пустыми, с пожелтевшими обоями. Рядом с каждой кроватью стояла небольшая тумбочка со свечой в подсвечнике. Две наполовину прогоревшие, одна новая с восковым фитилем.

Очень скоро я услышала громкие шаги и шуршание юбки. Мое сердце колотилось. Она остановилась у порога, а я даже не посмела взглянуть на нее.

– Вставай, когда я вхожу в комнату. Вот так. Спину прямо.

Я поднялась, и она сразу потянулась к моим волосам. Ее тонкие холодные пальцы задвигались по моей голове; она вытянула шею и подошла ближе, просматривая каждый миллиметр моей кожи:

– Красивая и чистая. Это хорошо. У тебя же нет вшей?

Я покачала головой. Она продолжила обследовать меня, прядь за прядью поднимая волосы.

Ее пальцы сместились за мое ухо, и я почувствовала, как ее длинные ногти царапают кожу.

– Вот здесь они обычно живут, за ухом. Ненавижу мерзких ползучих тварей, – пробормотала она и вздрогнула всем телом.

Луч солнечного света пробился в окно, ярко освещая добротный пушок на ее лице, покрытом слоем светлой пудры.



Квартира была большой и полной произведений искусства, скульптур и красивой мебели из темного дерева. Пахло сигаретным дымом и чем-то еще, что я не смогла определить. Днем всегда было тихо и спокойно. Жизнь была добра к ней, и ей не пришлось работать – денег и так хватало. Я не знала, откуда она брала деньги, но иногда представляла себе ее мужа, которого она держала взаперти где-то на чердаке.

По вечерам часто приходили гости. Женщины в красивых платьях и бриллиантах. Мужчины в костюмах и шляпах. Они заходили прямо в обуви и разгуливали по гостиной, словно по ресторану. Воздух наполнялся дымом и разговорами на английском, французском и шведском.

Эти вечера открыли мне то, что я прежде не знала. Равная оплата труда женщин, право на образование. Философия, искусство и литература. И новые нормы поведения. Громкий смех, яростные споры и целующиеся прилюдно у эркерных окон и в углах парочки. Разительная перемена.

Я, сгорбившись, ходила по комнате, собирая бокалы и вытирая разлитое вино. Ноги на высоких каблуках нетвердо перемещались по комнатам; блестки и павлиньи перья опадали на пол и застревали между широкими деревянными панелями. Приходилось лежать на них до раннего утра, отскабливая маленьким кухонным ножом все до последнего следы празднества. К пробуждению мадам все должно быть в идеальном порядке. Мы усердно работали, она каждое утро ожидала увидеть свежевыглаженные скатерти. Столы должны сверкать, а бокалы быть чистыми от следов пальцев многочисленных гостей. Мадам всегда спала до позднего утра, но когда выходила из своей спальни, то совершала обход квартиры, поочередно проверяя каждую комнату. И если что-то находила, именно меня во всем обвиняли. Всегда самую младшую. Я быстро поняла, что она отмечала, и до ее пробуждения совершала дополнительный круг по квартире, исправляя то, что другие сделали неправильно.

Нескольких часов сна на твердом матрасе из конского волоса всегда оказывалось недостаточно. Мое тело постоянно уставало от долгих дней, проведенных в черной униформе, швы которой раздражали кожу. И от иерархии и пощечин. И мужчин, которые приставали ко мне.



Н. Нильссон, Йёста



Я привыкла, что время от времени кто-то засыпал, выпив лишнего. Моя работа – разбудить и отправить восвояси. Но этот мужчина не спал. Он смотрел прямо перед собой. Слезы медленно стекали по его щекам, одна за другой, а взгляд сосредоточился на кресле, в котором спал другой мужчина – молодой, с ореолом золотисто-каштановых волос. Рубашка молодого мужчины была расстегнута, открывая взору пожелтевшую майку. На его загорелой груди я увидела неровный рисунок якоря, выполненный зеленовато-черными чернилами.

– Вы расстроены, извините, я…

Он отвернулся и, опустив плечо на кожаный подлокотник, теперь почти распластался поперек кресла.

– Любовь невозможна, – проговорил несвязно он, обводя взглядом пустую комнату.

– Вы пьяны. Пожалуйста, сэр, поднимайтесь, вам нужно уйти до пробуждения мадам.

Я пыталась говорить твердым голосом. Он схватил меня за руку, когда я попробовала его поднять:

– Вы разве не видите, мисс?

– Не вижу чего?

– Что я страдаю!

– Да, я вижу это. Идите домой и отоспитесь, тогда вам станет немного легче.

– Позвольте посидеть здесь и посмотреть на это совершенство. Позвольте насладиться этой пагубной связью.

Он совсем запутался в своих словах, пытаясь передать свое настроение. Я покачала головой.

Это была первая встреча с этим деликатным мужчиной, но определенно не последняя. Когда в квартире становилось пусто и новый день опускался на крыши Сёдермальма, он часто задерживался, блуждая в своих мыслях. Его звали Йёста. Йёста Нильссон. Он жил дальше по улице, в доме 25.

– Ночью можно мыслить ясно, юная Дорис, – говорил он, когда я просила его уйти.

А потом он, пошатываясь, выходил в ночь, сутулясь и опустив голову. Его головной убор всегда сидел криво, а драное старое пальто было настолько большим, что свисало с одного бока, словно у него кривая спина. Он был красив. Лицо часто загорелое, классические черты – прямой нос и тонкие губы. Его глаза были полны доброты, но он, как правило, грустил. Его страсть к жизни иссякла.

И лишь через несколько месяцев я узнала, что он – художник, которого боготворила мадам. Его картины висели на стенах ее спальни, огромные полотна пестрели ярко раскрашенными квадратами и треугольниками. Без какой-либо тематики, только хаос цветов и размеров. Как будто ребенок играл с кисточкой и краской. Мне они не понравились. Совсем. Но мадам все покупала их и покупала. Потому что так делал принц Ойген. И из-за того, что в этой сюрреалистической современности наблюдалась безудержная энергия, которую больше никто не понимал. Она ценила, что он, как и она, был белой вороной в этом обществе.

Именно мадам научила меня тому, что люди имеют различные формы. Что то, чего ожидают от нас, не всегда верно, что в путешествии к смерти существует множество путей. Что мы можем оказаться на сложном перепутье, но дорога все равно может выправиться. И что повороты совсем не опасны.



Йёста всегда задавал много вопросов.

– Предпочитаете красный или синий?

– Какую страну вы бы выбрали при возможности поехать куда угодно?

– Сколько конфет ценой в один эре можно купить на одну крону?

После этого последнего вопроса он всегда кидал мне крону. Подбрасывал ее в воздух большим пальцем, и я с улыбкой ловила ее.

– Потрать ее на что-нибудь сладкое, обещай мне.

Он видел, что я маленькая. Что все еще ребенок. И никогда не тянулся к моему телу, как это делали другие мужчины. Никогда не комментировал мои губы или растущую грудь. Иногда даже тайком помогал мне: собирал бокалы и относил их в коридор между столовой и кухней. Когда это замечала мадам, я всегда получала пощечину. Ее широкое золотое кольцо оставляло на моих щеках красные царапины. Я скрывала их щепоткой муки.

Глава третья

– Привет, тетя Дорис!

Ребенок улыбается и бойко машет, да так близко к экрану, что видны лишь кончики его пальцев и глаза.

– Привет, Дэвид!

Она машет в ответ, а потом подносит руку ко рту, чтобы отправить воздушный поцелуй. В этот самый момент камера смещается вбок, и ее поцелуй ловит мама ребенка. Дорис улыбается, заслышав смех Дженни. Он заразителен.

– Дорис! Как ты? Тебе одиноко?

Дженни склоняет голову и придвигается настолько близко к камере, что видны лишь глаза.

Дорис смеется:

– Нет, нет, не волнуйся за меня. – Она качает головой. – У меня же есть вы. И девочки, которые приходят каждый день. Лучше и быть не может.

– Это действительно так? – Дженни смотрит на нее с подозрением.

– Истинная правда! А теперь давай поговорим о тебе. Чем занимаешься? Как дела с книгой?

– Ох, нет, не начинай об этом сейчас. У меня нет времени писать, уж дети об этом позаботились. Не понимаю, почему ты всегда заводишь об этом разговор. Почему это так важно?

– Потому что ты этого хочешь, ты всегда хотела писать. Меня не обдуришь. Попытайся найти время.

– Да, возможно, однажды. Но сейчас дети важнее всего. Слушай, давай я тебе кое-что покажу. Тайра вчера сделала свои первые шаги, посмотри, какая она милая.

Дженни поворачивает камеру на младшую дочь, которая пожевывает уголок журнала, сидя на полу. Она хнычет, когда Дженни поднимает ее. Отказывается стоять и плюхается на попу, как только ее ноги касаются пола.

– Ну же, Тайра, пожалуйста, иди. Покажи тете Дорис. – Она пытается снова, в этот раз на шведском. – Вставай, покажи, что ты умеешь.

– Отстань ты от нее. Когда тебе год, журналы намного интереснее старушки на другом конце света. – Дорис улыбается.

Дженни вздыхает. Перемещается на кухню с ноутбуком в руках.

– Ты сделала ремонт?

– Да, я разве не рассказывала? Хорошо смотрится, правда?

Она крутится на месте с ноутбуком, отчего мебель расплывается, превращаясь в одни лишь смазанные линии.

Дорис взглядом следит за комнатой:

– Очень мило. Ты разбираешься в интерьере, так было всегда.

– Ох, я даже не знаю. Вилли думает, что много зеленого.

– А ты думаешь..?

– А мне нравится. Нравится бледно-зеленый. Такого же цвета была мамина кухня, помнишь? В той маленькой квартирке в Нью-Йорке.

– Это же было не в Нью-Йорке?

– Там, в кирпичном доме, помнишь? Где в малюсеньком саду росла слива.

– Ты имеешь в виду Бруклин? Да, помню. А большой обеденный стол совсем туда не вписывался.

– Да, точно! Я совершенно об этом забыла. Мама отказывалась отдавать его при разводе с тем юристом, поэтому пришлось распилить его пополам, чтобы вместить в комнату. Он стоял очень близко к стене, и мне приходилось втягивать живот, чтобы сесть.

– Да, ну и ну, тот дом был полон безумия. – Дорис улыбается при этом воспоминании.

– Жаль, ты не сможешь приехать на Рождество.

– Да, мне тоже. Прошло столько времени. Но моя спина совсем плоха. И сердце тоже. Вероятно, моим путешествиям пришел конец.

– Я все равно продолжу надеяться. Скучаю по тебе. – Дженни поворачивает ноутбук к стойке и встает спиной к Дорис. – Извини, но мне нужно быстренько приготовить.

Она достает хлеб и масло, поднимает хнычущую Тайру и опирает ее о бедро.

Дорис терпеливо ждет, пока она намазывает масло на хлеб.

– Ты кажешься уставшей. Вилли тебе помогает? – спрашивает она, когда Дженни возвращается к экрану.

Тайра теперь сидит на ее коленях и прижимает к лицу бутерброд. Масло размазывается по ее щекам, и она тянется к нему языком. Дженни поддерживает дочь одной рукой, а второй отпивает большой глоток из стакана с водой.

– Он очень старается. Но, знаешь, у него сейчас много работы. Времени совершенно нет.

– А как дела у вас двоих, есть время друг на друга?

Дженни пожимает плечами:

– Почти никогда. Но становится лучше. Просто надо пережить эти детские годы. Он молодец, многое берет на себя. Нелегко содержать целую семью.

– Попроси у него помощи. Чтобы самой немного отдохнуть.

Дженни кивает. Целует Тайру в голову. И меняет тему разговора:

– Я действительно не хочу, чтобы ты одна праздновала Рождество. Кто-нибудь может отметить с тобой? – Дженни улыбается.

– Не волнуйся за меня, я часто встречаю Рождество одна. Тебе и так есть о чем думать. Главное, постарайся, чтобы дети хорошо провели Рождество, и я буду счастлива. Это же детский праздник. Погоди, я поздоровалась с Дэвидом и Тайрой, а где Джек?

– Джек! – громко кричит Дженни, но никто не отвечает.

Она разворачивается, и бутерброд Тайры падает на пол. Малышка начинает плакать.

– ДЖЕК!

У нее краснеет лицо. Она качает головой и поднимает бутерброд с пола. Дует на него и отдает Тайре.

– Он безнадежен. Он наверху, но… Я не понимаю его. ДЖЕК!!!

– Он растет. А ты сама-то себя помнишь подростком?

– Помню ли я? Нет, не помню. – Дженни смеется и прикрывает руками глаза.

– Ох да, ты была диким ребенком. Но посмотри, какой выросла. С Джеком тоже все будет хорошо.

– Надеюсь, ты права. Иногда быть родителем совсем не весело.

– Все приходит с опытом, Дженни. Так и должно быть.

Дженни разглаживает свою белую кофту, замечает пятно от масла и пытается оттереть его:

– Уф, это единственная чистая кофта. И что мне теперь надеть?

– Его даже не видно. Эта кофта тебе идет. Ты всегда такая красивая!

– У меня сейчас вообще нет времени наряжаться. Не знаю, как это делают наши соседки. У них тоже есть дети, но они все равно выглядят идеально. Помада, завитые волосы, каблуки. Если бы я все это использовала, то к концу дня выглядела бы как дешевая проститутка.

– Дженни! Ты плохо о себе думаешь. Когда я смотрю на тебя, то вижу естественную красоту. Ты получила ее от мамы. А она от моей сестры.

– Ты единственная в свое время была настоящей красоткой.

– В один момент времени, возможно. Мы обе должны быть счастливы, не думаешь?

– Когда я прилечу в следующий раз, ты должна мне снова показать фотографии. Мне никогда не надоест смотреть на тебя и бабушку, когда вы были молоды.

– Если доживу.

– Нет, прекрати! Ты не умрешь. Ты должна быть здесь, моя дорогая Дорис, должна быть…

– Ты уже большая, чтобы понимать, что все крутится вокруг смерти, разве не так, моя любимая? Мы все умрем, уж в этом можно быть совершенно уверенным.

– Уф. Пожалуйста, прекрати. Я должна идти, у Джека тренировка. Если подождешь, сможешь поговорить с ним, когда он спустится. Пообщаемся на следующей неделе. Береги себя.

Дженни переносит ноутбук на скамейку в коридоре и снова зовет Джека. В этот раз он спускается после ее первой попытки. На нем футбольная форма, плечи широкие, как дверной проем. Он сбегает по лестнице, перепрыгивая через ступеньку, не отрывая взгляда от пола.

– Поздоровайся с тетей Дорис, – твердым голосом произносит Дженни.

Джек поднимает голову и кивает в сторону маленького экрана, откуда с любопытством смотрит Дорис.

Она машет:

– Привет, Джек, как ты?

– Ja, я в порядке, – отвечает он на смеси шведского и английского. – Пора идти. Hej då1, Дорис!

Она подносит руку ко рту, чтобы отправить воздушный поцелуй, но Дженни уже отключилась.

Яркий день Сан-Франциско, полный болтовни, детей, смеха и криков, сменяется темнотой и одиночеством.

И молчанием.

Дорис закрывает ноутбук. Смотрит с прищуром на часы над диваном, маятник которых с глухим тиканьем покачивается из стороны в сторону. Она раскачивается вперед-назад вместе с маятником. Встать не получается, поэтому она остается сидеть, чтобы собраться с силами. Кладет обе руки на край стола и готовится к следующей попытке. В этот раз ноги подчиняются, и она делает пару шагов. И в этот момент слышит грохот входной двери.

– Ах, Дорис, делаете упражнения? Приятно видеть. Но здесь так темно!

Сиделка вбегает в квартиру. Включает везде свет, поднимает вещи, грохочет, разговаривает. Дорис шаркает на кухню и садится на ближайший к окну стул. Не спеша выравнивает вещи на столе. Передвигает, чтобы солонка оказалась за телефоном.



Н. Нильссон, Йёста



Йёста был очень противоречивым человеком. Ночью и в ранние утренние часы – хрупким, полным слез и сомнений. Но по вечерам, предшествующим этим моментам, он отчаянно нуждался во внимании. Он жил за счет него. Ему нужно было выделяться. Он забирался на стол и начинал петь. Смеялся громче остальных. Кричал, когда разнились мнения о политике. Он с радостью говорил о безработице и избирательном праве для женщин. Но чаще всего говорил об искусстве. О божественной сути процесса Сотворения. Чего никогда не поймут ненастоящие художники. Я однажды спросила его, откуда ему известно, что он сам – настоящий художник. Откуда ему известно, что все не иначе? Он больно ущипнул меня за бок и подверг долгой тираде о кубизме, футуризме и экспрессионизме. Мой непонимающий взгляд вызвал у него звонкий смех.

– Ты однажды поймешь, юная леди. Форма, линия, цвет. С их помощью можно создавать новые миры, разве это не божественный удел?

Думаю, ему нравилось, что я не понимала. Со мной было проще, ведь я не воспринимала его всерьез и не могла возразить ему, как другие. Мы словно делили один секрет на двоих. Могли ходить бок о бок по квартире, он следовал за мной и порой ускорял шаг, чтобы не отставать. Потом шептал: «У юной леди, без сомнений, самые зеленые глаза и самая потрясающая улыбка, что я когда-либо видел», и у меня всегда краснело лицо. Он всегда хотел сделать мне приятно. В этом чужом мире он стал моей поддержкой. Заменой мамы и папы, по которым я так сильно скучала. Он всегда искал мой взгляд, как только входил, словно хотел проверить, в порядке ли я. И задавал вопросы. Это так странно – некоторые чувствуют особое притяжение друг к другу. Именно так было у нас с Йёстой. Со временем он стал мне другом, и я всегда с нетерпением ждала его визитов. Он будто мог слышать мои мысли.

Изредка он приходил с компанией. Чаще всего это был какой-то молодой, крепкий, загорелый мужчина, далекий в плане стиля и такта от культурной элиты, что обычно посещала вечеринки мадам. Эти мужчины обычно сидели молча в своих креслах и ждали, пока Йёста бокал за бокалом поглощал красное вино. Они всегда внимательно вслушивались в разговоры, но никогда не присоединялись.

Однажды я увидела их вместе. Была поздняя ночь, и я вошла в комнату мадам, чтобы взбить ее подушки перед тем, как она отправится спать. Мужчины стояли близко друг к другу, лицом к лицу, перед картиной Йёсты, приставленной к кровати мадам. Рука Йёсты лежала на бедре молодого мужчины. Но при виде меня он отдернул ее, словно обжегся. Никто ничего не сказал, но Йёста поднес палец ко рту и посмотрел мне прямо в глаза. Я взбила подушки одной рукой, а потом вышла из комнаты. Друг Йёсты вскоре исчез в коридоре и ушел. Он так и не вернулся.

Сейчас говорят, безумие и творчество идут рука об руку. Что самые талантливые из нас – те, кто находится на краю депрессии или потери рассудка. Тогда никто так не считал. Тогда считалось дурным тоном грустить без причины. Об этом не говорили. И все были счастливы. Даже мадам с ее безупречным макияжем, гладкими волосами и сверкающими драгоценностями. Никто не слышал ее отчаянные крики по ночам, раздававшиеся, как только в квартире становилось тихо и она оставалась наедине со своими мыслями. Возможно, она закатывала вечеринки, чтобы отгонять эти мысли.

Йёста посещал их по той же причине. Одиночество выгоняло его из квартиры, в которой нераспроданные полотна громоздились у стен как навязчивое напоминание о его нищете. Он часто предавался трезвой меланхолии, которую я заприметила в нашу первую встречу. Когда это случалось, он не двигался с места, пока я не выгоняла его. Он всегда хотел вернуться в свой Париж. К хорошей жизни, которую он так сильно любил. К своим друзьям, искусству, вдохновению. Но у него не было денег. Мадам обеспечивала его дозой французскости, необходимой для выживания. Небольшими порциями за раз.

– Я больше не могу рисовать, – вздохнул он однажды вечером.

Я не знала, как отреагировать на его угрюмое состояние.

– Почему вы так говорите?

– Я двигаюсь в никуда. Больше не вижу картины. Не вижу жизнь в четких цветах. Не так, как раньше.

– Я ничего не понимаю. – Я выдавила улыбку. И потерла рукой его плечо.

Что я понимала? Тринадцатилетняя девочка? Ничего. Я ничего не знала о мире. Ничего об искусстве. Я считала картину красивой, если она изображала реальность, как она есть. А не через искаженные разноцветные квадраты, которые, в свою очередь, образовывали такие же искаженные фигуры. Я сочла истинным везением, что он больше не мог создавать эти ужасные картины, которые мадам складывала в своем гардеробе, чтобы он заработал на кусок хлеба. Но позже обнаружила, что останавливаюсь у его картин с метелкой из перьев в руках. Смешению цветов и мазков кисти периодически удавалось привлечь мое воображение, расшевелить его. Я всегда видела что-то новое. А со временем научилась любить это чувство.



С. Серафин, Доминик