Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Доминик Смит

Прекрасное разнообразие

Посвящается Эмили
1

У других людей опыт встречи со смертью был интереснее. Я не увидел ни белого, наполненного звуками туннеля, ни серебристо-голубого тумана. Только волна шума и какой-то вопль — неизвестно чей и непонятно откуда доносящийся низкий голос. Меня не было девяносто секунд, а вернувшись, я провел две недели в коме. Когда я пытаюсь воскресить в памяти краткий миг окончания моей маленькой смерти и начала комы, то самым лучшим оказывается такое сравнение: вы как будто поднимаетесь из ванны в абсолютной темноте.

Я очнулся в больничной палате в конце июля 1987 года, глубокой ночью. Мне было семнадцать лет. Вокруг моей кровати стояли какие-то аппараты, их лампочки светились бледно-зелеными огоньками. Я уставился на экран монитора и завороженно смотрел, как по нему проходят импульсы, отражающие слабое биение моего пульса. Капельки светлой жидкости повисали, увеличивались и падали в прозрачную трубку капельницы. Из коридора доносились чьи-то приглушенные неразборчивые голоса. Я был не в силах позвать и просто тихо лежал, глядя в потолок и ожидая, когда кто-нибудь войдет и удостоверится, что я вернулся к живым.

2

Мои родители хотели, чтобы их сын вырос гением. Отец получил некоторую известность в области квантовой физики благодаря своим экспериментам с кварками. Мать происходила из старинного рода, среди ее предков были священнослужители и музейные хранители, люди гордые и величавые. Я рос самым обыкновенным ребенком, но все мое детство родители ждали, что на меня вот-вот снизойдет озарение.

Зимой 1979 года, когда мне исполнилось девять лет, отец повез меня в Манитобу посмотреть на солнечное затмение — видимо, в надежде, что это станет для меня началом новой жизни. Всю ночь мы ехали по заледеневшим равнинам Висконсина мимо занесенных снегом ферм. Отец рассказывал о больших затмениях, которые случались в прошлом. В 1970 году он видел гигантский желтый хвост кометы, осветивший своим мерцающим светом все восточные штаты. На лицо отца падал мягкий свет от приборной доски нашего автомобиля, и казалось, что его нечесаная борода — такую мог бы носить и дровосек с севера, и немецкий философ — сияла изнутри. Говорил он странно: сначала был многословен, а потом замолкал минут на пятнадцать. Во время этих пауз мне казалось, что мы въезжаем в долины молчания.

Мы проехали Северную Дакоту и пересекли канадскую границу. Отец рассказывал мне о том, что происходит во время затмения летом:

— Птицы прекращают петь и устраиваются на ночлег, цветы закрываются, медовые пчелы перестают летать.

Он отхлебывал кофе прямо из термоса, и изо рта у него неприятно пахло. Когда он произнес слово «медовые», запах стал совсем невыносимым. Я отвернулся и притворился, что смотрю в окно.

— Природа думает, что пришло время сна, Натан. Это можно назвать дремотой энергии.

В зарослях его бороды блеснули мелкие белые зубы. Улыбка показалась мне какой-то напряженной. Я думал, что он рассмеется, но отец снова принял невозмутимый вид.

— Продолжительность затмения составит две минуты и сорок девять секунд, — объявил он.

— Это недолго, — заметил я.

Отец положил на место термос из нержавеющей стали и всплеснул своими тонкими руками:

— В физике это целая вечность!

Затем он положил обе руки на руль так, что они оказались в позиции «10 часов» и «3 часа», но при этом продолжал посматривать на меня. Видимо, он ожидал моего согласия с тем, что три минуты — это и в самом деле огромный промежуток времени. Я кивнул, но он уже отвернулся и смотрел вперед, постукивая по рулю. Я испугался, не перебрал ли он кофеина. Отец включил радио. Послышалось шипение атмосферных помех.

— На самом деле, Натан, время — это поток. Слышишь эти помехи?

— Да.

— Десять процентов этого шума обусловлены остаточными микроволнами Большого взрыва. Все сущее произошло из одной-единственной сингулярности.

Он покачал головой, как будто не мог в это поверить. Мой отец не умел говорить с детьми, в нашем городке в Висконсине все это знали. Однажды я видел, как он на лужайке перед нашим домом читал лекцию о параболическом движении мальчишке — разносчику газет.

Отец не верил в Бога, но это путешествие было для него чем-то вроде паломничества. Мы ехали всю ночь, чтобы увидеть событие, которое будет длиться меньше, чем песня из хит-парада. Правда, поездка имела и другой смысл: для меня это было испытание. Отец верил, что гениальность начинается с момента просветления: человек как бы просыпается. Он рассказывал, что Эйнштейн в детстве заболел, а когда выздоровел, ему подарили компас — и это навсегда его изменило: он захотел понять, как устроена Вселенная. Вот и отец искал знамений и озарений для меня, ждал, когда о нос моего корабля разобьется какая-нибудь космическая бутылка шампанского и корабль поплывет.

В восемь часов утра наш «олдсмобиль» остановился на обочине фунтовой дороги, и мы приготовились к небесному спектаклю: Луна должна была подобраться к восходящему Солнцу. Перед нами простирались окаймленные кленами заснеженные поля, по которым были изредка разбросаны известковые валуны. В ямах на снежной поверхности гнездились темно-синие тени. Кучевые облака, по форме напоминавшие человеческие мозги, медленно плыли на север, но в целом день обещал быть ясным. Мы не выключали двигатель и не выходили из машины, пытаясь согреться. Потоки теплого воздуха с шумом вырывались из отверстий на приборной доске, наполняя салон повторяющимися механическими звуками.

Отец оттянул манжет и взглянул на часы. Я увидел его худое запястье и царапины на месте расчеса.

— Шоу сейчас начнется, — объявил он.

«Сейчас», как оказалось, означало целый час ожидания в холодной машине. Луна медленно, едва заметно, подбиралась к Солнцу. У нас не было ни крошки во рту с самой Миннесоты, и я бы охотно променял затмение на парочку печений «Фиг Ньютон». Но вот наконец темное полукружие Луны стало входить в нимб Солнца. Как будто кто-то откусил кусочек от края солнечного диска. Отец достал из бардачка специальные солнцезащитные очки. Мы нацепили их, и свет сразу изменился: на заснеженные поля легли глубокие синие тени; голые кроны кленов пронизали узкие пучки света. Все было покрыто пятнами.

— Свет становится непостоянным, потому что солнечные лучи проходят через зазубренный край Луны, — объяснил отец.

— Жалко, что мы не взяли с собой горячего шоколада, — сказал я.

Отец взялся за ручку двери со своей стороны, собираясь выходить.

— А можно, я тут останусь? — спросил я. — Мне и тут все эти штуки будет видно. И даже лучше, чем там, потому что ветер не будет дуть в глаза.

Отец ошеломленно уставился на меня. Огромные темные очки делали его какой-то карикатурой на слепого.

— Эти штуки? — переспросил он. — Ты что, думаешь, это фейерверки во дворе? Это небесное явление огромной важности. А ну, вылезай из машины!

Он открыл дверцу, вылез из машины и направился в сторону затмения. Я поплелся следом за его длинной неуклюжей фигурой. Мы тащились по снежному полю, причем он проваливался по колено, а я увязал чуть ли не по пояс. Во влажном воздухе чувствовался запах сосновой смолы. Отец шел вперед, задрав голову к небу.

— Это выглядит как прокаленное стекло, — сказал он, замедляя ход.

Я понятия не имел, как выглядит прокаленное стекло, но мне почему-то представилось, что оно очень светлое. Сквозь солнцезащитные очки все казалось немного плоским и коричневатым. Мы замерли. От Солнца осталась узкая полоска света, сиявшая над темным диском Луны. Мы моргали, глядя на нее. Потом полоска исчезла, и весь мир затопила тьма. Стоящие в ряд сосны превратились в смутный чернильный силуэт. Я слышал, как равномерно и глубоко дышит отец. Выражение лица у него было спокойное, как у молящегося во время службы.

Когда Луна полностью закрыла Солнце, сделалось темно почти так же, как ночью. Я держал руки в карманах, изо рта у меня шел пар. На небе появились яркие звезды, а огромные медленные облака совсем потемнели. Стоя под небом цвета пепла и глядя на холодную Луну, я чувствовал себя как при конце света.

Но вот затмение кончилось. Показалась светлая полоса, корона вокруг Луны стала размытой, и наконец хлынул свет — как будто кто-то поднял вуаль. Отец снял темные очки и, прищурившись, посмотрел на Солнце. Глаза у него были карие, цвета чая.

— Вот, значит, каким оно было, Натан, — сказал он.

— Что «оно»? — не понял я.

— Ну, твое озарение или вроде того.

Повисла долгая пауза.

Подождав некоторое время, я понял, что больше здесь, на снежном поле, ничего не произойдет, повернулся и поглядел на машину.

— Мы вступили в новый день, — сказал отец. — Давай-ка отметим это хорошим завтраком в каком-нибудь городке.

— Мы вчера не ужинали, — заметил я.

В моем голосе звучала обида, которую, казалось, усиливал поднимающийся ветер.

Отец хлопнул меня по плечу и засмеялся, пытаясь таким образом изобразить сочувствие. Затем он посерьезнел и сказал очень отчетливо, вглядываясь в белоснежное пространство:

— Это самый короткий день за всю историю. Поэтому позавтракаем на рассвете. Блинчики с обезжиренными сливками для нашего юного Коперника.

Он направился к машине, и я двинулся за ним. Мы залезли внутрь, и я сразу включил печку. Я дрожал и нарочно стучал зубами, показывая, как мне холодно. Это была форма выражения протеста и призыв поскорее дать мне пищу и кров. Отец, разумеется, ничего этого не замечал. Мы проехали несколько городков, где продавали вяленую оленину и свиные отбивные, но блинчиков нигде не было. В конце концов мы сдались, купили в деревенской лавочке пачку подсоленных галет и поехали домой. «Олдсмобиль-омега» катил по заснеженной пустыне, на которую опускались вечерние сумерки, а отец бубнил о свойствах света, о том, что такое вакуум и как в нем двигаются заряженные частицы. Способность материи появляться в пустоте, по всей видимости, внушала ему уверенность в том, что у меня рано или поздно проявится талант ученого.

Мы ехали мимо стоящих вдоль дороги деревянных домов и скрывающихся в лесах охотничьих домиков. Иногда я замечал расплывчатый огонек в окне и спрашивал себя: как живут тут эти люди? Что они делают в зимние холода? И интересно, что бы они сказали, если бы вдруг услышали ученый монолог, который произносит сейчас мой отец? Я пытался следить за его мыслью, но постоянно отвлекался: смотрел в окно на лес, разыскивая там огоньки в окнах и другие знаки нормальной жизни.

3

Наша семья — отец, мама и я — жила в старом викторианском доме в штате Висконсин. Мать выросла в этом доме, а после смерти тетушки он достался ей в наследство. Тетя воспитывала маму после того, как мои бабушка с дедушкой погибли при крушении поезда в Нью-Хэмпшире. Мама одевалась не как все — носила цветные шали и сережки с ляпис-лазурью, увлекалась нетрадиционной кухней, индийской например, но при всем том оставалась в душе типичной уроженкой Новой Англии. Комната ее была полна семейных реликвий: корзинок, привезенных на память об отдыхе на острове Нантакет, плетеных ковриков и пошитых амишами[1] лоскутных одеял. Здесь же стояла строгая шейкерская[2] мебель. Мама любила простые и красивые вещи. Летом она аккуратно раскладывала по вазам мелкие черные сливы и мичиганские персики и расстраивалась, если я или отец нарушали гармонию, съедая фрукты. С ее стороны супружеского ложа теснились на полках подарки, сделанные ей родителями на день рождения, начиная с десятилетнего возраста: старинные фарфоровые куклы и старые музыкальные шкатулки. С отцовской стороны спальня была завалена желтыми блокнотами с отрывными страницами, учебниками по пивоварению в домашних условиях, книгами по шахматам и старыми выпусками журнала «Сайентифик америкэн». Отец часто вставал среди ночи, хватал блокнот и, включив свет в ванной, принимался что-то быстро записывать. На следующее утро мама находила на полу в ванной листки с криво накорябанными на них векторными диаграммами и греческими буковками уравнений.

По утрам отец уезжал в университет, где он преподавал физику, я отправлялся на учебу в иезуитскую школу для мальчиков, а мама оказывалась предоставлена самой себе. Поплавав в бассейне Молодежной женской христианской ассоциации,[3] она возвращалась домой и принималась за хозяйство, одновременно слушая Национальное общественное радио.[4] У нее была новостная зависимость, заставлявшая ее слушать даже сообщения об австралийских выборах и африканских гражданских войнах. Иногда она обращалась к радиоприемнику с ответными репликами: «Вы прячете голову в песок!» или «Пусть этим занимаются политики!» Произнося это, она продолжала водить шваброй по паркету или месить тесто. Иногда к ней заглядывали на ланч подруги. Вторую половину дня мама обычно проводила за чтением английских романов, пока не приходило время приготовить какое-нибудь блюдо по рецепту из иностранной поваренной книги, чтобы ровно в шесть тридцать подать нам с отцом вкусный, хотя и странный, ужин: какое-нибудь эфиопское рагу или перуанский суп. После ужина отец уединялся в своем кабинете (это была единственная комната, в которой матери запрещалось убирать) и, попивая самолично сваренное пиво, слушал джаз и решал неведомые нам физические задачи. На несколько часов трескотня новостного радио уступала место шаркающим звукам контрабаса Чарльза Мингуса,[5] протяжным звукам труб оркестра Дюка Эллингтона,[6] синкопам Дейва Брубека[7] и бессмертным рифам Телониуса Монка.[8] Думаю, джаз помогал отцу воспарить над обыденностью: в том, как джазмены гнули и искривляли ноты и интервалы, было что-то эзотерическое и неумолимое, как в квантовой физике.

Звуки музыки достигали кухни, где я делал уроки, а мама мыла посуду. По тому, какие пластинки слушал отец, можно было судить о том, как шла его работа. Если мелодии были прыгучими и эксцентричными — например, звучала «Ночь в Тунисе»,[9] — то это значило, что у него ничего не получается. Но если он ставил альбом Эллингтона «Аптаун», мы знали, что он успешно продвигается вперед. По коридору разносилось: «Садись на линию „А“»,[10] и при словах: «Слушай, как гудят эти рельсы» — мама начинала двигаться в такт музыке, не прекращая при этом мыть посуду. Как-то раз в такой вечер она заметила:

— Твой отец приучил меня к джазу, а я приучила его класть салфетку на колени во время еды.

— Когда тебя нет рядом, он ест сардины прямо из банки, — наябедничал я, оторвавшись от тетрадей.

Мама брызнула на меня мыльной водой и продолжила свою работу, чуть пританцовывая под музыку. Наверное, она подумала, что я шучу.

После того как я отправлялся спать, родители оставались в комнате, которую мать упорно именовала салоном. На самом деле это была обычная для среднего класса гостиная, отличавшаяся разве что отсутствием телевизора. Кстати сказать, из-за того, что у нас не было телевизора, я сразу почувствовал себя чужим в школе. Иногда я тайком подглядывал за родителями с верхней площадки лестницы. Как все дети, не имеющие братьев и сестер, я пытался проникнуть во внутренний мир взрослых. Я ждал, когда они, выпив по стакану вина или осушив бутылку домашнего портера, заговорят друг с другом на свободном от цензуры языке. Они сидели, откинувшись в креслах, каждый в круге света от своей лампы. Зимой к этому свету прибавлялся отблеск камина, в котором потрескивали дубовые поленья. Мама держала на коленях роман и время от времени подносила к губам бокал с красным вином. На каминной полке благоухали ароматические свечи. Из кабинета по-прежнему доносилось ровное жужжание диксиленда, перемежаемое громкими взрывами духовых. Отец читал научный журнал, попивал пиво и притопывал в такт музыке ногой без тапочка. Мне казалось, что родители были вполне довольны жизнью. Иногда мама комментировала происходящее в романе или делилась с нами прочитанной там забавной фразой. Отцу было трудно оторваться от статьи, но он всегда делал над собой усилие, чтобы поднять голову и усмехнуться или кивнуть. Конечно, и я, и уж тем более мама знали: он только изображает заинтересованность. Сам отец в последний раз читал художественную литературу в начальной школе и никак не мог понять, что интересного люди находят в выдуманных историях. Кино, романы, даже газеты его совсем не трогали. Правда, у него сохранялись теплые воспоминания о том, как в раннем детстве он смотрел фильмы с Лорелом и Харди,[11] Граучо Марксом[12] и «тремя чудиками».[13] Но это были именно комедии — чистое развлечение.

Однажды вечером мама прочитала вслух лирический пассаж из «Тэсс из рода Д’Эрбервиллей».[14]

— Почему они все время талдычат о погоде в этой истории? — проворчал отец.

Мать взглянула на него и, вздохнув, принялась читать дальше.



Примерно раз в месяц, а иногда и чаще заведенный в доме порядок нарушался: у отца случался припадок мигрени. Сначала возникало нехорошее предчувствие, потом начинало покалывать в пальцах, потом появлялись мерцающие световые пятна на периферии зрения. Отец становился нервным, и мы с мамой старались пореже попадаться ему на глаза. Целый день он пытался найти место, где бы его ничего не беспокоило: ни солнечные лучи, ни потрескивание горящих поленьев. Он натыкался на предметы, отскакивал, поворачивался и шел в противоположном направлении, как ищущая укрытия оса.

Мама закрывала некоторые двери, словно опасаясь, что отец, подобно лунатикам, начнет обыскивать комнату, где она занималась шитьем, или разнесет на части массивную шейкерскую мебель. Как-то раз он задел стоявшую на столе вазу, на паркет посыпались виноградины сорта «конкорд», он наступил на них босой ногой — и ничего этого даже не заметил. Мать долго не могла забыть этот случай. Когда начинался припадок, боль сразу становилась невыносимой, отец как-то съеживался и тихо уходил в кабинет. Плечи его опускались, лоб покрывался морщинами, взгляд делался отсутствующим. Удивительно, что именно в этом состоянии к нему приходили самые блестящие научные озарения. Как-то раз он объяснил это с помощью такого примера: в облачную погоду можно получить солнечный ожог, поскольку через толщу облаков проникает только самая сильная радиация.

— Вот так и идеи проходят через облачное покрытие боли, — заключил он.

Когда припадок проходил, отец появлялся утром на кухне с таким видом, словно мучился похмельем. В полном молчании он выпивал чашку черного кофе, смакуя каждый глоток. Потом произносил что-нибудь вроде:

— Тело думает, что все это реально. В этом и состоит проблема современной физики. Как убедить наше сознание в том, что на самом деле оно не наше?

Мы с мамой знали: отвечать ему не нужно. Вместо ответа, она жарила яичницу с беконом, а я намазывал масло на хлеб. Мы не боялись его, он скорее вызывал у нас любопытство. Отец был кем-то вроде дикаря, приведенного из леса, — получеловек, которого надо цивилизовать. Он осторожно косил глазом на еду и пробовал ее так, словно видел в первый раз. После завтрака он уходил в кабинет и до вечера возился с записями, сделанными во время припадка. А через несколько месяцев мы узнавали, что мигрень помогла ему придумать некую революционную теорию в области шармов и спинов элементарных частиц.

4

Иметь более чем средние способности при гениальном отце — все равно что быть бродягой, который холодной зимой заглядывает в окна дорогого ресторана и видит обедающих там богатых господ. В этом ресторане и сидел мой отец, поглощая пищу настолько утонченную и роскошную, что у меня начинали болеть зубы. Место за столом напротив него было пусто, но я никак не мог найти путь туда, за стекло.

В раннем детстве я довольно быстро развивался, и родители неправильно оценили две мои способности, приняв их за признаки гениальности: во-первых, склонность задавать неожиданные вопросы, а во-вторых, неплохую память. Первая из этих способностей была просто способом самоутверждения: задавая вопросы, я выглядел более смышленым, чем на самом деле. Но содержание этих вопросов всего лишь отражало сознание окружавших меня людей. Я спрашивал у отца вещи, звучавшие, как дзенские коаны: «Почему идет снег? Превращается ли Солнце по ночам в звезду? Почему все боятся кадьяка,[15] а я нет?» Эти вопросы были похожи на внешние проявления напряженной внутренней жизни. Однако, подобно большинству детей-почемучек, я вовсе не спрашивал о сути вещей. Мое любопытство к снегу полностью удовлетворил бы такой ответ: «Потому что становится холодно». Но моя хорошая память убедила родителей в том, что я был одаренным ребенком. Отец прикнопил к двери моей комнаты периодическую таблицу, надеясь, что я мимоходом запомню названия и атомные веса химических элементов. Я запомнил только десять элементов, причем без всякого порядка и без атомных весов. На таблице я нарисовал стрелочки, соединяющие элементы, начинающиеся с одной и той же буквы. Психологи, возможно, назвали бы это распознаванием образов и отметили бы мою сообразительность, но все это не имело никакого отношения к гениальности.

Окрыленные большими надеждами, родители не хотели считаться с фактами. В салоне появилось фортепиано. Мама нашла на чердаке свою старую скрипку и как будто случайно оставляла ее на виду — у камина или на книжной полке, в расчете, что в один прекрасный день я возьму ее в руки, отнесу к себе в спальню — и оттуда вдруг польются чарующие рыдающие звуки. Но скрипка так и лежала забытая в гостиной, зловещая, как детский гробик, в своем футляре. Я чувствовал, как она ждет меня всей своей темно-оранжевой обивкой футляра, всеми своими провисающими струнами, но не мог заставить себя открыть крышку.

К девяти годам я уже несколько раз принял участие в математических олимпиадах, проходивших в школьном спортивном зале, и в шахматных турнирах, устраивавшихся в скаутской комнате. Ездил я и в летние лагеря, целью которых было выявление вундеркиндов. Главные события моей жизни фиксировались кинокамерой на 16-миллиметровую пленку. Перед соревнованиями мама пекла мою любимую лазанью с пюре, а отец готовил на завтрак «пищу для ума» — морковный сок и стейк. Этот рецепт подсказал ему Уит, коллега по физическому факультету, свято веривший в чудодейственную силу этих продуктов. Вкус прожаренного на сковородке стейка и сочной морковной мякоти был сигналом того, что начинается очередная попытка вырыть из земли мои таланты.

Увлеченный этими поисками, отец отзывался о школе как о пустой формальности, с которой надо смириться будущему гению.

— Днем попрыгай с ними через обручи, — говорил он, — а вечером я научу тебя настоящим вещам.

Настоящими вещами оказывались основы алгебры и физики. Он объяснял мне, что такое гравитация, движение, свет, раскрывал тайны молекул и атомов, из которых состоят все вещи. Мы наблюдали за падением капель и разглядывали эти капли под микроскопом. Мы собирали пыльцу и смотрели, как формируются кристаллы льда. Я воображал сцены из химического балета: вот сближаются, кружась, молекулы водорода и кислорода, а вот образуются вода и лед. Мы говорили о том, как Солнце сжигает гелий, и о том, как Луна управляет приливами. Мы получали электричество из гальванического элемента.

Некоторое время спустя отец решил, что я уже готов войти в мир квантовой физики. Его законы оказались противоречащими всему, чему я научился раньше: все сдвинулось со своих мест. Оказалось, что Вселенная состоит по преимуществу не из материи, а из импульсов энергии и информации, балансирующих между существованием и несуществованием. Все было не тем, чем казалось. Например, стол и стул оказались нестабильной последовательностью вероятностей. У меня появились странные мысли. Я начал думать о том, что принцип неопределенности поможет мне сорвать маски с тех, кто называет себя моими родителями, или о том, что наш дом вот-вот будет снесен атомным взрывом. Именно в это время я стал спать с включенным светом.



Множество вечеров прошло за решением математических задач и другими научными упражнениями. Мы сидели на кухне, отец писал системы уравнений, а я их решал. Мы чертили кривые и функции на листах миллиметровки. Мать угощала нас пирогом с черникой, пахлавой или крем-брюле. Она сидела в плетеном кресле, с карандашом и номером «Нью-Йорк таймс», решая кроссворды, и при этом шепотом называла возможные ответы. Надо сказать, она очень хорошо решала кроссворды, годы чтения позволили ей запомнить множество хитрых слов. Однако иногда, особенно после стакана вина, она вспыхивала и выражала недовольство:

— О господи! Они слишком многого хотят. Этого никто не может знать!

Мы с отцом поднимали головы от уравнения или графика. Мама раскачивалась в своем кресле, прищурившись, и все ее патрицианские черты как бы сужались, выражая негодование. Я ее понимал: отец все время придумывал задачи, которые я не мог решить самостоятельно. Помню, как-то вечером мы наблюдали, как она завязала свои длинные каштановые волосы в узел, закрепила его карандашом, осушила до дна стакан вина и, сложив газету в несколько раз, объявила:

— Проклятые тираны! Они хотят войны. Отлично. Я вырою окоп и приготовлюсь к обороне. А вы занимайтесь своими цифрами, мальчики.

После стакана вина и победы над кроссвордами мама обычно бралась за томик Шарлотты Бронте.

Иногда после десерта мы с отцом отправлялись покататься на машине. «Олдсмобиль» объезжал наш городок, а отец тем временем продолжал гнуть свою линию: устраивал мне опрос по температурам кипения разных веществ и их химическим формулам — в общем, по разным научным мелочам. Я сидел на переднем сиденье — оно было у нас виниловым, малинового цвета — и держал руки вытянутыми вперед под приборной доской, воображая себя пилотом какого-нибудь особого летательного аппарата: космического корабля «Аполлон», самолета авиакомпании «Дельта» или цеппелина. Фары высвечивали в тумане дома и деревья. Если я правильно отвечал на отцовские вопросы, то мы объезжали город только один раз: медленно, на малой скорости, огибали железную дорогу и университетский кампус с его башнями и идущими в гору аллеями. Но если я не справлялся — ошибался, называя не тот номер элемента в периодической таблице, или неправильно указывал температуру испарения, то мы начинали кружить по бесконечным концентрическим кругам, приближаясь к центру города — точке полной неудачи. Когда перед моими глазами оказывались кирпичные здания банков и эмблема на крыше муниципалитета, я знал, что все кончено. Теперь расстроенный отец повернет к дому, и мы долго будем ехать в полном молчании по пустым улицам.

Однажды вечером мы возвращались домой после такой поездки, раздраженные и отупевшие. Машина уже почти подъехала к дому. Я видел ряд из шести-семи чистеньких домиков, во дворах которых хозяева разгребали лопатами снег. Отец притормозил, и мы стали наблюдать, как поднимаются и опускаются сверкающие железные лопаты, как тяжело дышат люди и как пар, словно табачный дым, вырывается из их ртов. У некоторых из них действительно оказались сигары и трубки. Пожилой сосед с ведерком в руке ходил взад-вперед по дорожке, посыпая ее солью. Эти люди, решившие потрудиться после ужина, казалось, черпали силы непосредственно у матери-природы. Они переговаривались и перешучивались во время работы. Одеты они были в серые пальто с капюшонами, и это придавало им какой-то средневековый вид. Возможно, это члены какой-то гильдии уборщиков снега? Глядя на них из машины, я испытывал странное чувство оторванности от мира. У нас дома мама обычно нанимала работника, чтобы очистить подъездную дорожку от снега, и я ни разу не видел отца с лопатой или граблями в руках. Я чувствовал себя сыном крупного капиталиста, приехавшего посмотреть на рабочих и свысока взирающего на «солонки с крышкой»[16] и таунхаусы бедняков. Эти мысли мне совсем не понравились, и поэтому я опустил стекло и помахал людям рукой. Я увидел, как кто-то из них помахал мне в ответ рукой в большой рукавице. Это были самые обычные люди — торговцы автомашинами или владельцы ресторанчиков, — и в то же время они представляли для меня совершеннейшую тайну. Отец кивнул и сказал спокойным тоном:

— Этой битве конца не будет.

Не знаю, что он имел в виду — уборку снега или битву с неким невидимым и непокорным противником. Мы проехали немного вперед, и я увидел наш дом. Очертания викторианской крыши парили над голыми ветвями яблонь, которые отделяли наш участок от остальной улицы.

5

Родители отправили меня учиться в школу Святого Иоанна — католическое учебное заведение, которым заправляли иезуиты. Отец был атеистом, а мама выросла в методистской семье, а теперь считала себя агностиком, однако, несмотря на это, меня отправили к иезуитам, так как отец объявил, что они настоящие ученые.

— Они дают обет безбрачия и имеют кучу свободного времени — это уже говорит в их пользу, — сказал он.

Директор школы отец Клейтон покорил отца тем, что имел докторскую степень по химии. Условием обучения было соблюдение католических ритуалов — изучение Библии, посещение мессы по средам, исповеди. Это отца раздражало.

— Только не покупайся на библейскую лженауку, — наставлял он меня. — Горящие кусты, люди, доживающие до девятисот лет, духи, от которых зачинают девственницы, и все такое прочее. Помни, что всем этим делам не может дать объяснение даже квантовая физика.

Маме, любившей традиции, католическая школа казалась частью того славного прошлого, когда люди отличались хорошим воспитанием и манерами. У нас в «салоне» целая стена была увешана выцветшими старинными фотографиями: семейство, расположившееся на пикник на солнечной лужайке; дядюшки в широкополых шляпах, гребущие в деревянных лодках; портрет маминых родителей — крепкий бородатый священник с проницательными глазами и женщина в кружевном платье, с простым и добрым лицом. Эта стена напоминала что-то вроде семейного святилища, посвященного предкам, которые были последним счастливым поколением, несмотря на то что жили во времена, когда не умели лечить ревматизм и брюшной тиф.

Мать испытывала ностальгию по прошлому. Иногда она садилась на верхней площадке лестницы и начинала рассказывать о том, как в детстве проводила летние месяцы в этом доме. Тетушка Беула приехала сюда из Вермонта, где некий фермер, выращивавший яблони, обманул ее и бросил. Беула сразу взялась за хозяйство в доме: вычистила камин, с помощью кирки и лопаты выкопала кладовую для продуктов и год за годом складывала туда банки с консервированными фруктами. Это была старая дева, свистом подзывавшая цыплят и выпивавшая каждый вечер перед сном стакан рома, разбавленного сельтерской водой. Дни ее проходили в заботах по дому: стирка, консервирование, готовка. Но чем бы ни занималась Беула, она все сопровождала саркастическими замечаниями, шуточками, поговорками и песенками. Неудивительно, что моя мама усвоила несколько архаичную манеру разговаривать и установила в доме военную дисциплину. Даже когда она отступала от Беулиных строгостей в ведении хозяйства — например, приобретала кашмирский гобелен или турецкий молитвенный коврик, то просто заменяла одну традицию другой. И я думаю, школа Святого Иоанна была для нее таким же баюкающим душу отзвуком прекрасного прошлого, как народные украшения и прочие старинные вещицы.

В этой школе мне следовало продолжить поиски своего творческого дара. Память у меня была неплохая, и потому учеба шла хорошо, тем более что я много занимался и терпеливо сносил постоянные тренинги, контрольные и факультативы. Я верил в то, что мне предназначена великая судьба и рано или поздно ее рука опустится на мою голову. По четвергам я посещал занятия в кружке юных химиков, где девять учеников, включая меня, слушали рассказы отца Клейтона о благородных газах, о структуре угля и о том, как в коренной породе в течение миллионов лет образуется торф. Мы решали уравнения с кислотами и щелочами, заучивали названия элементов и их соединений. По пятницам во время ланча я захватывал свой бумажный пакет с едой и отправлялся на факультатив по географии. Поедая сэндвичи с ореховым маслом и сельдереем, я следил за тем, как русский эмигрант, отец Дастоев, путешествует по картам Восточной Европы и Экваториальной Африки, произнося названия обозначенных розовыми и синими пятнами государств. Как-то раз он указал на расплывчатое пятно в форме фуксии, обозначавшее СССР, и объявил:

— Я родом из этого розового океана, вот отсюда.

Каждую неделю он устраивал опрос по городам Восточной Европы, и я гордился тем, что принадлежал к уникальной группе американских подростков, знающих, что Балтийское море, как и штат Мичиган, напоминает кисть руки.

Так я готовился стать гением, в полной уверенности, что у взрослых это такая же работа, как труд пожарного, врача или ювелира. Гении мне представлялись щуплыми очкариками. Они всегда куда-то бегут вприпрыжку, плохо разбираются в обуви, предпочитают одежду темных расцветок и твидовые пиджаки. Эти мужчины — а это исключительно мужчины — совершенно непредсказуемы. Их деятельность в любой момент может привести к взрыву и извержению, как в не прошедшем испытания автомобильном двигателе. При этом гениальность не дана им от рождения, а приобретена путем правильно организованного обучения под руководством старших.



На мой десятый день рождения отец приготовил мне сюрприз: мы отправились в путешествие. Он разбудил меня рано утром, подал одежду, с вечера приготовленную мамой, и мы сели в машину. Когда после часа езды мимо заснеженных полей мы остановились позавтракать, отец поздравил меня:

— С днем рождения, Натан! — сказал он, доедая овсянку. — Сегодня тебя ждет большой сюрприз.

Вид у него был самый загадочный. Я напрягся. Мне почему-то представилась заполярная тундра и серое небо над ней.

— А куда мы едем? — спросил я.

— Ты не поверишь, если я скажу, — улыбнулся отец.

Мы направились в аэропорт Мэдисона. Я до этого никогда не летал на самолетах, да и в аэропорту был всего пару раз и потому, сидя в зале ожидания, смотрел во все глаза на бизнесменов, листавших газеты при свете, лившемся из огромных окон. Женский голос в громкоговорителе объявлял о вылетах. Целый взвод монахинь пил кофе из пластиковых стаканчиков. Преобладали мрачные мужчины в костюмах, похожие на агентов похоронного бюро, но такое же тяжелое впечатление производили и отдохнувшие посреди зимы на Гавайях загорелые семейства в ярких одеждах. Я стоял у окна и с замирающим сердцем смотрел, как взлетают и приземляются самолеты, как оттаивают их крылья. Отец тем временем уселся на крайнее место в ряду пластиковых стульев и принялся что-то сосредоточенно писать в записной книжке.

Когда мы встали в очередь на посадку, я поглядел на табло, возле которого стоял человек в форме, и понял: мы летим в Сан-Франциско. Я знал, что этот город находится в Калифорнии — там же, где Диснейленд, но в каком именно городе находится Диснейленд, я не помнил. Вероятность того, что отец решил свозить меня в Диснейленд, была ничтожна, и я сразу отогнал эту мысль. Однако позже, когда мы заняли свои места, когда заревели турбины и воздух стал пахнуть металлом, отец сказал что-то вроде того, что мы проведем целый день в огромном парке аттракционов.

— В этом месте понимаешь, что такое физика, — объявил он, подняв при этом указательный палец.

Я сразу вообразил себе карусель в виде гигантского осьминога и чертово колесо — настоящие гимны центробежным силам.

— Скорость, движение, свет — все в одном месте, — продолжал отец. — Когда туда приезжаешь, чувствуешь себя так, будто вернулся в детство.

И он ткнул вилкой в поднос с завтраком, поданным нам в самолете, как будто это была модель тех аттракционов, к которым мы направлялись. Показывая на сэндвич с индейкой, отец сказал:

— А вокруг горы. Стоят и смотрят на это шоу.

Тут я позволил себе расслабиться. Значит, кто-то посоветовал отцу свозить меня в Диснейленд, а он сумел привязать эту поездку к моему научному образованию. Я отодвинул поднос и поглядел в иллюминатор. Внизу проплывали кучевые облака, и я смотрел на них как завороженный, пытаясь осознать, что это значит: лететь на другой конец континента со скоростью четыреста миль в час.

В аэропорту Сан-Франциско мы взяли напрокат машину. Калифорния оказалась солнечной и яркой — именно такой, какой я ее себе и представлял. Мы ехали по шоссе, и, завидев медленно двигающийся автомобиль, отец сразу прибавлял ходу. Впереди виднелись горы, и мне казалось, что они все больше приближаются. Отец вдруг притормозил и свернул на обочину. Мы вышли из машины и встали на краю дороги. За нами тяжело тащились фуры, направлявшиеся в Сиэтл и Портленд, их обгоняли шустрые легковые машины жителей пригородов. Мы прошли немного вперед и остановились на эстакаде. Прямо под нами оказалась какая-то постройка километра в три длиной. Больше всего она напоминала товарный вагон или, точнее, целый товарный поезд. Она вытянулась в одну линию на дне оврага, в окружении дубов и кустов толокнянки. Я смотрел на нее в замешательстве.

— Ну как, нравится? — спросил отец, поглаживая бороду.

— Что это?

— Ускоритель элементарных частиц.

Мои руки в карманах сами собой сжались в кулаки.

— Что?

— Стэнфордский линейный ускоритель. Здесь сталкиваются атомы.

Он наклонился над ограждением и протянул руку в сторону гор Санта-Круз. В эту минуту я ненавидел его так сильно, что готов был столкнуть в овраг. Вдруг ужасно захотелось пить — так что стало больно глотать.

— Электроны начинают разбег вон там и мчатся к подошве горы. Вон туда, к разлому Сан-Андреас. Они ускоряются в длинной медной трубке, вкопанной в землю. В этом длинном здании наверху находится клистронный усилитель, который передает трубе энергию микроволн.

Я молчал.

— Электроны разгоняются электромагнитной волной до скорости, близкой к скорости света, — блаженно улыбаясь, продолжал отец. — Спустя пару микросекунд каждый электрон заряжается до двадцати миллиардов вольт!

Он остановился и вытащил из кармана записную книжку и ручку, словно собирался запечатлеть одно из своих озарений, но потом убрал и то и другое.

— Двадцать миллиардов вольт! С такой энергией можно зажечь пару факелов.

Он направился к машине. Я последовал за ним. Внутри у меня кипела злость на самого себя: рано обрадовался! Пока машина спускалась вниз, к Ускорителю, я старался не смотреть на отца.

Однако, когда мы въехали на территорию, мое настроение улучшилось. Мы расписались в книге у усатого охранника, и он выдал нам специальные значки с надписью «Посетитель». Затем мы проехали через контрольно-пропускной пункт и оставили машину на парковке возле административного здания. На пороге этого серого приземистого дома нас встретил пожилой человек в красном галстуке и с огромными бакенбардами. Он уважительно пожал руку отцу и сказал:

— Ужасно рад снова видеть вас здесь, доктор Нельсон.

Он не разжимал рукопожатия и даже положил на сцепленные правые руки свою левую, словно запечатывая этот дружественный жест. Для меня такое приветствие было внове. Впрочем, я никогда не слышал и того, чтобы моего отца называли доктором.

— Это мой сын Натан, — представил меня отец. — Натан, это директор Ускорителя доктор Бенсон.

Директор чуть наклонился и протянул мне свою большую, покрытую чернильными пятнами руку.

— Очень рад, — сказал он.

Я пожал эту руку, оказавшуюся теплой и потной.

— Ну вылитый отец! — воскликнул директор.

Действительно, уже в десять лет я напоминал отца — и долговязой тощей фигурой, и буйной шевелюрой. Кроме того, только в этот момент я с замешательством осознал, что мы с отцом очень похоже одеты: на нас были совершенно одинаковые зеленовато-голубые рубашки из хлопчатобумажной ткани.

— У Натана сегодня день рождения, — сказал отец.

— Ну как же, как же! — воскликнул доктор Бенсон. — Я помню, вы говорили по телефону. Дорогой именинник, добро пожаловать, проходите. Через несколько минут мы окажемся в центре управления Ускорителя.

Он отступил в сторону и сделал пригласительный жест. Мы оказались в длинном белом коридоре и пошли вдоль досок объявлений, деревянных почтовых ящиков и дверей, ведущих в кабинеты ученых. Метров через десять стоял автомат с напитками. Доктор Бенсон, остановившись возле него, принялся шарить в карманах вельветовых брюк.

— Может быть, Натан хочет лимонаду? — спросил он.

Отец вопросительно посмотрел на меня. Я пожал плечами.

— Да, конечно, — сказал отец. — Я думаю, он выпьет спрайта.

— Кока-колы, — поправил я.

Доктор Бенсон опустил в автомат четверть доллара и протянул мне банку колы. Она была жутко холодной, и я сразу вообразил, как в глубине этого автомата дымится жидкий азот. Все подождали, пока я не отопью из банки. Затем мы вошли в кабинет доктора Бенсона, где царил ужасный беспорядок. Он долго рылся в бумагах, пока наконец не нашел ключи от микроавтобуса.

Мы сели в этот белый казенный фургон с надписью «Министерство энергетики» и доехали до главного центра управления, где нам предстояло провести весь день. Из разговоров я понял, что отец ездит сюда несколько раз в год. Он проводил эксперименты, целью которых было обнаружение некой «призрачной частицы». Если бы ее получили в Ускорителе, нынешние представления о структуре атома были бы скорректированы. В экспериментах, придуманных отцом вместе с группой коллег со всего мира, водород бомбардировался электронами, и ученые смотрели, не обнаружится ли что-то новое в траекториях их отклонения. Столкновения происходили на скоростях, близких к скорости света, и могли породить на какую-нибудь наносекунду частицу, которой в обычных условиях не существует в природе.

Когда мы вошли в центр управления, отец представил меня физикам. Я думал, тут работают люди в белых халатах, но все они оказались в рубашках с короткими рукавами и в джинсах. Отец пытался объяснить мне, что здесь происходит. Я узнал, что длинный туннель называется «маневровым парком лучей». Место, в котором элементарные частицы врезались в свои цели, имело название «пещера». В этой пещере были установлены магниты и спектрометры, и каждый раз, когда электроны попадали в цель, в пластиковых трубах вспыхивал синий свет. Несколько аспирантов следили за показаниями приборов, одновременно поедая китайскую еду из картонных коробочек. Когда Ускоритель «разогрелся», стало происходить множество столкновений каждую секунду. Я сидел возле отца в затемненной комнате и смотрел, как колебались линии на маленьком мониторе. Рядом толпились ассистенты, и на их лицах отражалось фосфорное свечение экрана. Они как будто наблюдали какую-то борьбу, но не спортивную вроде бокса или рестлинга, когда слышатся выкрики бойцов и поддерживающей их толпы, а борьбу с самой материей, при которой врезаются друг в друга машины, рушатся мосты и взрываются здания. Они стояли вокруг монитора, сложив руки на груди, и ждали в каком-то оцепенении, с отсутствующими лицами, не в силах ничего поделать с происходящим. Детекторы элементарных частиц, свинцовые апертуры — все служило этому моменту столкновения. Я смотрел на лицо отца и видел, как он моргал, когда линия на мониторе резко отклонялась, показывая, как разлетаются частицы.

— Бац! — произносил он с усмешкой в такие моменты, величественно кивая.

Ассистенты встречали его замечание смехом и показывали на мониторе следующее событие.

Я пытался вообразить себе ту борьбу, которая происходила внутри, но картина получалась крайне невыразительной: идея о частицах, сталкивающихся на скорости света, была куда более впечатляющей, чем возможность ее представить себе. Мне хотелось забраться в бетонную трубу и послушать, как с визгом проносятся мимо электроны, а затем раздается взрыв.

— А как это звучит? — спросил я. — Как взрыв бомбы?

Человек в очках, сдвинутых на самый кончик носа, взглянул на меня с недоумением. Вместо него ответил отец:

— Эти столкновения находятся за пределами наших органов чувств. Там ничего нельзя услышать.

Поглядев еще на пару столкновений, ученые решили перейти к празднованию моего дня рождения. В тот день отец проявил редкую для него предусмотрительность: еще в аэропорту он купил шоколадное пирожное с орехами, и теперь ему суждено было сыграть роль именинного торта. Свечей не оказалось, но один из физиков, курильщик, подержал над пирожным свою зажженную зажигалку. Я задул огонек, съел пирожное, и все разошлись к своим приборам.

Мы с отцом вышли на улицу. Было тепло и солнечно. Небо Калифорнии оставалось ярким, как свет галогеновой лампы. Мы проехали десять миль до отеля, в котором члены Ассоциации исследователей элементарных частиц имели право на скидку. Отец заказал в номер пиццу и принялся разбирать записи, которые он сделал во время посещения Ускорителя. Мне было разрешено посмотреть телевизор. Я переключал каналы, пытаясь найти что-нибудь такое, что способно привлечь внимание отца. Наконец мне удалось отыскать фильм «трех чудиков» под названием «Есть ракета — будем путешествовать»,[17] и отец уселся на кровать смотреть его вместе со мной. Чудики работали дворниками в космическом центре и случайно попадали в ракету, летящую на Венеру. Там они встречали некое чудовище, разговорчивого единорога и психованного робота. Отец улыбался и хихикал, глядя, как на головы чудиков сыплются бесконечные побои. Формально в фильме был сюжет, но внимание зрителей должен был привлечь не он, а пощечины, мордобой и падения на задницы. Чудики вернулись на Землю героями, и в их честь устроили торжественный прием. Они старались вести себя прилично, но один из них, Кёрли, затеял возню с вылезшей из дивана пружиной. В финале он скакал по комнате с торчащей из задницы пружиной, расталкивая знаменитых ученых и важных сановников. Отец хохотал в голос. Он весь раскраснелся и потом долго не мог отдышаться. Я попытался изобразить смех, и он похлопал меня по спине. Для меня до сих пор остается неразрешимой загадкой, как человек, способный рассчитать параметры рассеяния электронов и позитронов, может находить забавным вид Кёрли с торчащей из задницы диванной пружиной? Получалось, что, несмотря на весь свой ум, он всего-навсего любитель «комедии чудаков»[18] и самого грубого юмора. А может быть, приходило мне в голову, это и есть его сущность, а все остальное — только маскировка? Я не мог тогда решить эти вопросы, но мне нравилось, когда он смеется.

Когда кино закончилось, мы собрались спать. Я выбрал одну из двух широких кроватей и быстро забрался под одеяло. Отец принялся раздеваться. Его белая майка оказалась заткнута в длинные белые трусы. Он снял тесные черные носки, и на ногах остались следы от резинок. Я смотрел на его ноги. Они были бледные, волосатые и почему-то отливали серебром. Потом я перевел взгляд на потолок. Перед моими глазами возникла картинка: доктор Бенсон пожимает руку отцу и как бы удерживает это торжественное рукопожатие положенной сверху левой рукой. Так приветствуют друг друга государственные деятели, дипломаты и мэры городов. Я слышал, как отец ворочается в постели, пытаясь отыскать удобное положение для сна.

Устроившись, он спросил меня:

— Ничего себе фильмец, а? Когда я прихожу на эти факультетские собрания, я чувствую себя точь-в-точь как Кёрли. Все смотришь, как бы не сбить с ног декана.

— Вот почему мама ходит с тобой на эти собрания, — отозвался я. — Значит, она следит за тем, чтобы ты там кого-нибудь не убил?

— Видимо, да, — ответил он и, помолчав, добавил: — Спокойной ночи, сынок.

— Спокойной ночи, — ответил я и закрыл глаза.

В этот момент я не держал зла на отца: он не знал, что Диснейленд тоже находится в Калифорнии.

6

На мамино тридцатипятилетие я предложил отцу заказать торт, и он согласился. Мы поехали в булочную на другой конец города, чтобы забрать заказ. Мне исполнилось одиннадцать лет. Булочная была старая, основанная еще в довоенное время. На витрине за стеклом лежали бесформенные буханки фермерского хлеба и плетенки, по традиции покупавшиеся на свадьбу. Заведением владел француз — человек со вкусом и талантом, которого занесло в наш городок не иначе как из-за какого-то скандала или несчастья. Он и его семья мало интересовались чем-либо, кроме своего бизнеса, были всегда веселы и приветливы, и хозяин обычно сам стоял за прилавком. Мы с отцом вошли в булочную за десять минут до закрытия. Француз сидел за кассой и пил эспрессо из крошечной чашечки. Позади него, возле стальных штативов, в которые вставлялись подносы с хлебом, мыл пол его сын-подросток.

— Мне надо забрать торт, — сказал отец.

— Ах да, конечно, мистер Нельсон! Я хотел позвонить вам, но потом подумал, что не стоит. Может быть, этот торт — сюрприз, а? Вы, случайно, не для супруги его заказали?

— Именно так. Сколько я должен?

Отец подошел вплотную к кассе, так и не подняв головы.

На булочнике был белоснежный, без единого пятнышка фартук. Лицо грубое, с тяжелой нижней челюстью, но спокойный взгляд зеленоватых глаз заставлял думать, что перед вами скорее художник, чем пекарь.

— Вот что я хотел спросить. Может быть, вы захотите сделать сверху какую-нибудь надпись? Поздравление с днем рождения. Вы выберете надпись, а Майкл выложит ее буквами из сахарной глазури.

Отец стоял с опущенной головой и разглядывал выпечку на витрине, а я трогал пустой поднос.

— Пап, ну давай что-нибудь напишем! — поддержал я эту идею.

— Давай, — откликнулся он. — Я знаю, что это можно сделать, но есть одно «но». Твоя мать не любит ничего лишнего. Что, если ей не понравится?

— Мистер Нельсон, мы напишем просто «С днем рождения!» — и все. Это не может вызвать недовольства.

Отец продолжал смотреть на нераспроданную выпечку: блинчики, штрудели, датские плюшки,[19] французские круассаны — настоящие Объединенные Нации хлебобулочных изделий. Интересно, о чем думал отец? О надписи на торте? Или, может быть, классифицировал выпечку по геометрической форме и национальной принадлежности? Я взглянул на часы. Магазин закрывался через пять минут.

— Я бы выбрал надпись «С днем рождения!», — сказал я.

— О’кей, именно это мы и сделаем, — отозвался отец. И он перевел взгляд на окно, за которым уже сгущались сумерки.

Булочник улыбнулся мне и позвал по-французски своего сына. Через мгновение мальчишка притащил шоколадный торт и пакет с буквами. К его рукам прилипли крошечные жемчужинки сахарной глазури.

— Это мой сын Майкл, — представил его булочник. Имя он произнес немного на французский манер.

Отец вздрогнул, оторвавшись, по-видимому, от своих размышлений, повернул голову и посмотрел, однако не на мальчика, а на торт.

— Привет! — сказал он.

Я любовался чудесными белыми буквами, которые сын булочника вынимал из пакета. Они были выполнены в виде рукописного шрифта с завитушками и выглядели празднично и элегантно. Булочник довольно кивнул и подмигнул сыну, который явно гордился своим искусством.

— Когда-нибудь Майкл унаследует эту булочную, — сказал он.

— Только не пишите ничего, кроме «С днем рождения», — отозвался отец. — Можете, впрочем, добавить восклицательный знак. Хотя… Натан, как ты думаешь — восклицательный знак не покажется твоей маме чем-то лишним?

Я даже не взглянул на него. Мне хотелось, чтобы он поболтал с булочником о его делах, расспросил его о сыне, о том, чему мальчик уже успел здесь научиться. Француз, увидев, что посетитель не проявляет интереса к его делам, тем не менее продолжал болтать, словно пьяный, который, начав какую-нибудь историю, никак не может остановиться. Он не отрывал взгляда от моего отца, а тот тем временем разглядывал заусеницу на ногте.

— Майкл уже несколько лет печет хлеб. Он занимается этим с шести лет. Мы его ставили на табуретку, и он отмерял чашкой муку. Ржаную муку, пшеничную… У него это все в крови. Мой прапрадедушка начал использовать опару самым первым на севере Франции. А по происхождению он был швейцарец и пришел из Швейцарии с дрожжами, завернутыми в носовой платок…

— Ничего себе! — подал я голос.

Майкл оторвал взгляд от торта и улыбнулся мне.

— Надеюсь, вы поместите торт в коробку, — сказал отец.

Булочник поглядел на него, потом перевел взгляд на сделанную сыном аккуратную надпись. Не поднимая глаз, он тихо ответил:

— Разумеется, торт продается в коробке. Вы что думали, вы в руках его понесете?

По его тону было ясно, что булочник уже отнес моего отца к числу тех людей, которые толкаются, пробираясь мимо вас по эскалатору, или после обеда в ресторане достают калькулятор и разбивают ресторанный счет по числу обедавших.

Отец кивнул. Неприязнь в голосе булочника тронула его столь же мало, как и предшествовавшая ей попытка завязать дружбу. Он заплатил за торт, мы вышли на улицу и сели в машину.

— Ты вел себя грубо, — сказал я.

— Что ты говоришь?

— Я говорю: он хотел поболтать с тобой, а ты смотрел на него как на пустое место.

— Разве? — Отец прищурился, словно пытался разглядеть что-то находившееся на большом расстоянии.

— Ну да.

— А что он говорил? — без особого интереса спросил он.

— Ты сам слышал.

— Ну, какие-нибудь детали напомни.

— Он рассказывал, что его сын печет булки уже много лет и что когда-нибудь булочная достанется ему.

— А я что ответил? — Отец повернулся ко мне, и в глазах его вдруг зажегся интерес.

— Ничего. Ты просто стоял, как будто он ничего и не говорил.

Отец положил руку на руль и забарабанил по нему пальцами.

— Наверное, мне надо пойти извиниться перед ним? — спросил он.

— Может быть.

— Понял!

В его голосе послышалось сожаление, но не о том, что он вел себя грубо, а о том, что он снова сделал что-то не так.

— Мы ведь в эту булочную все время ездим, — сказал я. — Мама тут печенье к чаю покупает.

— Ага, хорошо. Я скажу ему, что, разговаривая, думал совсем о другом.

Я посмотрел в окно: уже совсем стемнело.

— А о чем ты думал?

Отец тоже поглядел на улицу, на зажигающиеся вывески и витрины магазинов.

— Понятия не имею, — ответил он.

— Ну, в общем, лучше бы тебе извиниться.

Он послушно кивнул и открыл дверцу машины. Я смотрел, как он подходит с тортом к стеклянной двери магазина. Мне хотелось пойти за ним и услышать, как он извинится. В этот момент дверь булочной приоткрылась. Тонкая рука вывесила табличку «ЗАКРЫТО». Отец, как раз собиравшийся постучать, замер с поднятой правой рукой. На ладони левой руки, поднятой на высоту плеча, он держал торт. Через мгновение он все-таки постучал. Дверь отворилась, и вышел булочник, уже без фартука. Он выслушал отца, стоя на крыльце. Отец кивал и несколько раз указал на торт. Через минуту дверь булочной снова захлопнулась, и отец вернулся в машину. Он завел двигатель, и мы тронулись.

— Что ты сказал? — спросил я.

— Я попросил прощения и сказал, что у меня из-за таких ситуаций сложилась в городе дурная репутация.

— И он тебя простил?

— Господи! Послушай, Натан, я же не совершил преступления. Я же не ограбил кассу!

Мы проехали несколько кварталов в молчании.

— Никогда не слышал, чтобы ты упоминал Господа Бога, — сказал я наконец.

— Ну, сегодня день необычный: у твоей матери день рождения. — Он с хитрым видом постучал по крышке торта так, как будто это был чемодан, набитый деньгами. — Это будет сюрприз так сюрприз!

— Ага! — поддержал я, пытаясь изобразить заинтересованность.

— А я ей еще один сюрприз приготовил, — продолжал он. — Догадаешься какой?

— Не-а.

— Настоящее индейское ожерелье. Сделано индейцами навахо из бирюзы и серебра. Она любит такие штучки.

— Неужели ты сам до этого додумался?! — воскликнул я в крайнем изумлении.

Отец поглядел на приборную панель.

— Ну… В общем, мне подсказала лаборантка на нашей кафедре. Они с мамой знакомы. Вместе ходят в книжный клуб или еще куда-то…

— Хорошая подсказка.

— Ага. Эта Минди Манкхаус меня просто спасла. — Он помолчал немного и добавил: — А вообще-то, я собирался подарить твоей маме новый плащ.

Оставшийся до дому путь мы проделали молча. Я смотрел, как за окнами проплывает наш городок. Кто-то выгуливал собаку, кто-то шел домой с работы, сунув под мышку газеты. Я думал о том, что всем гениям, должно быть, досаждают мелкие домашние заботы, всех их расстраивают и выбивают из колеи самые обыкновенные дела. Отцу наверняка проще рассчитать по звездам географическую широту с помощью тригонометрических формул, чем купить нормальный подарок на день рождения.

7

Во время аварии я получил удар по голове с правой стороны. Рана выглядела так, как будто была нанесена каким-то летающим предметом. Некоторые врачи полагали, что у меня поврежден мозг. В истории болезни были отмечены отсутствие речи и повышенная сонливость, и доктора выразили сомнение, что это всего лишь последствие шока после состояния комы. Мозг плавает в жидкости, и во время удара он как бы отскочил от задней стенки черепа. При этом была повреждена левая задняя доля. Результатами стали проблемы с речью и социальная замкнутость. Врачи ждали, что я сам начну меняться, что появятся признаки возвращения к прежней личности.

Я смотрел в окно и видел лето в самом разгаре: испещренные солнечными пятнами вязы, яркое пятно подстриженной лужайки, птицы, вьющиеся вокруг телеграфных столбов. Сквозь мое сознание шел непрерывный поток воспоминаний. Медный чайник на кухне, весь залитый солнечным светом. Мать, замешивающая тесто для хлеба. Поток холодного воздуха от раскрытых утром окон. Долговязая фигура отца, неуверенно спускающегося к завтраку по лестнице. Запах талька. Моя прежняя жизнь представала в виде бессвязного монтажа образов, звуков и запахов.

Пока я лежал в коме, мать дежурила в больнице, и, когда я очнулся, она оказалась первой, кто меня посетил. Я сидел в кровати, окруженный кучей подушек. Она вошла бледная, с искаженным лицом, с большими мешками под глазами. Я узнал ее сразу, но она была для меня скорее набором разрозненных объектов, чем живым человеком: тонкий нос, узкие руки, каштановые волосы, убранные под берет, на шее то самое, сделанное индейцами навахо ожерелье, которое отец подарил ей на тридцатипятилетие. Я не смог произнести ни одной фразы. Она положила сумочку на стул и нежно погладила меня по голове — по тому месту, где была рана. Над правой бровью мне наложили целых девять швов.

— Господи боже мой! — сказала она. — Бедный мальчик!

Голос у нее был почему-то бежевый, и он не исчезал после произнесения фразы, а висел в воздухе. Она прикоснулась к моему лицу щекой.

Позади нее стоял доктор.

— Он все еще не отошел от комы, — сказал он. — И мы пока не знаем результатов анализов.

Мама взяла меня за запястье, и я почувствовал, как бьется жилка на ее руке.

— Да-да, я понимаю. Натан, я здесь!

Она отбросила прядь волос у меня со лба, а я вдруг поднял руку и погладил ее ожерелье. Помню, как коснулся острого края серебряного кулона.

— Что с ним? — спросила мама.

— Он еще очень слаб, — ответил врач. — Надо подождать.

Потом доктор вышел из палаты, а мать придвинула стул поближе к моей кровати и села, положив ногу на ногу.

— Отец едет сюда вместе с Уитом. Ты ведь помнишь Уита Шупака, его коллегу? Они оба тут были, но потом им пришлось вернуться в колледж на несколько дней. Как ты себя чувствуешь?

Я не ответил, и она стала смотреть в сторону. Уголки ее рта поползли вниз, было видно, что она вот-вот расплачется.

— Боюсь и думать, что мы увидим дома, когда вернемся, — продолжала она говорить, — там все надо ремонтировать. Карниз с левой стороны совсем проржавел, а твой отец не знает даже, с какой стороны влезают на стремянку…

Немного успокоившись, она заговорила со мной как с соседом: принялась рассказывать, что грунтовые воды угрожают фундаменту дома, и что надо сделать осенью в саду, и как ей одиноко, совершенно не с кем поговорить в последнее время. Она сложила руки на коленях, опустила глаза и сказала:

— Главное, что ты остался жив… — Потом открыла сумочку, вытащила чистый носовой платок и промокнула глаза. — Ты так долго спал и теперь, наверное, умираешь от голода? Что бы ты хотел съесть, Натан? Назови что угодно, любую еду.

Я попытался подумать о еде, но мне мешали ее повисшие в воздухе слова — бежевые волны, которые заслоняли в моем сознании чувство голода.

8

В юности Натан был одинок. Такими словами мать иногда описывает мои подростковые годы до катастрофы, когда я еще учился в школе у отцов-иезуитов. Она любит особенные слова. У нас в доме никогда не бывало диванов, только кушетки. Отцовский рабочий кабинет — свалка книг и бумаг с торчащим посредине столом — никогда не назывался просто кабинетом. Отец носил брюки или слаксы, но ни в коем случае не штаны. Мама была один раз в Европе — ей подарили эту поездку на окончание школы. Эта единственная экскурсия восемнадцатилетней давности, видимо, и давала ей право отзываться о Европе как о континенте.

Да, я был одинок в школе. И все из-за идиотских положений, в которые попадал потому, что родители искали во мне скрытые таланты. Мне хотелось дружить с ребятами, а на меня смотрели как на малого, чьим именем в будущем назовут одно из университетских зданий. Талант никак не хотел обнаруживаться, но я продолжал его искать. В результате ребята стали меня сторониться. Они постоянно наблюдали, как мой отец возит меня в университетскую физическую лабораторию или провожает на семинар по скорочтению. От меня ожидали небывалых достижений и потому побаивались. Потом я показал весьма средние результаты за год, и у ребят зародилось подозрение, что здесь что-то не так. Только настоящий талант — выдающийся спортсмен, например, — может позволить себе всех игнорировать в школе. Но парню со средними способностями, а может быть, и вовсе малоодаренному, чьи оценки попадают в нижнюю точку гауссовой кривой нормального распределения, лучше бы почаще проявлять дружелюбие и коммуникабельность. Я же этого не делал.

Когда пришло время интересоваться девочками, мои дела стали совсем плохи. В школе Святого Иоанна девочек не было, и подруг себе находили только самые смелые и предприимчивые парни. Эти настоящие лидеры, сорвиголовы, решались заговорить с девчонкой, стоя в очереди в кинотеатр или на боулинге. Главным объектом их внимания было «Святое сердце» — женская католическая школа, находившаяся в трех кварталах от нас. Ребята выделывали фокусы на своих велосипедах «ВМХ»[20] перед двухэтажным женским общежитием этой школы. Они целовались взасос на задних сиденьях припаркованных машин, под кроватями, на трибунах стадионов. А тому, кто не мог похвастаться такими приключениями, оставалось слушать их победные реляции и умирать от зависти, думая о том, как девичий язык забирается тебе в рот.

Возможно, и у меня могла появиться подружка из числа учениц «Святого сердца», если бы я решился приблизиться хоть к одной из них. Каждый вечер я проходил мимо их школы и видел, как они выстраиваются в очередь, ожидая автобусов: стоят по две или по три, заплетают друг другу косички и щебечут, обсуждая что-нибудь злободневное. Когда я шел мимо, их щебет затихал, и я спиной чувствовал, как они провожают меня взглядами. От отца я унаследовал черные волосы и задумчивый взгляд, от матери — высокие скулы, тонкий нос и бледную кожу. Выглядел я, должно быть, и нервным, и утонченным. Однажды из очереди на автобус чуть ли не выпихнули какую-то девочку. Она подошла и спросила меня, опустив глаза:

— Привет! А у тебя есть подружка?

— Что? — переспросил я как идиот, таким тоном, словно меня отвлекли от важных мыслей.

Девочка вспыхнула и убежала к своим хихикавшим подружкам. Больше никто из них со мной не заговаривал.

Как-то раз я решил, что пора избавляться от репутации отшельника, и пригласил к себе домой двух одноклассников. Они оба — Макс Сазерленд и Бен Торнберг — жили в близлежащем микрорайоне «Мэпл-Ридж». Их отцы занимались торговлей. В ту субботу, когда я позвал ребят в гости, мой отец попросил его не беспокоить и сидел у себя в кабинете, слушая Каунта Бейси.[21]

Макс был сообразительный паренек: он носил очки и возглавлял школьный дискуссионный клуб. Бен же, наоборот, был туповат. Все утро мы с ними играли в саду: раскачивались на ветках и прыгали с них вниз, и к полудню сильно проголодались. Явившись на кухню, где мама что-то пекла в духовке, я объявил:

— Мы умираем с голоду!

— Да неужели? — спросила она, а потом открыла духовку и вытащила две буханки горячего хлеба.

— Никогда не видел такого хлеба, — сказал Бен.

— Какого такого? — переспросила мама.

— Ну, из печки.

— А моя мать не умеет готовить, — пожаловался Макс. — Мы все время едим бобы прямо из банки.

Он вытер руки о футболку.

Мама поставила хлеб на стол и сняла варежки-прихватки.